Гумилев

Валентина Ерошкина: литературный дневник

«Странный поэт Гумилев, — говорил современнику Александр Блок. — Все люди ездят во Францию, а он в Африку. Все ходят в кепках, а он в цилиндре. У него и стихи такие же: в цилиндре».


«Странный» — это еще не самое жесткое определение для Николая Степановича Гумилева, но, пожалуй, самое верное. В истории литературы его фигура накрепко связана с мифом, который гласит, что Гумилев был жертвой злокозненной судьбы. По воле рока его жизнь стала чередой испытаний: войны, опасные экспедиции, 2 попытки самоубийства и в конце расстрел за участие в заговоре. Испытания действительно были — это факт. Только судьба здесь ни при чем. Парадокс заключается в том, что Гумилев жил, как сам хотел, и все тяготы выбирал для себя совершенно сознательно. Ради подвига.


Ни в Серебряный век, ни позже в русской литературе не нашлось второго такого поэта. Он был из тех, чей талант созревает поздно, и хорошие стихи начал писать только лет с 30, но готовился к ним всю предыдущую жизнь. Он действительно был уверен, что поэзии можно научиться, как учатся варить суп и тачать сапоги, и природная гениальность в этом деле — вовсе не самое главное, а нужно в первую очередь буквально поверить алгеброй гармонию, разъять стихосложение на составные части и освоить каждую из них в отдельности. Более того — он на собственном опыте доказал, что это работает. И еще более того: даже если бы Гумилев был от природы одарен гениальным стихийным даром — он все равно пошел бы по такому пути. Ради подвига.


Он считал, что поэты должны управлять государствами, потому что они — самые умные люди. И объяснял это так: если человек может из миллионов слов выбрать самые гармоничные, так уж наверное он сумеет выбрать из перечня законов самый разумный! Но это еще не все: Гумилев был убежден, что поэт — это прямой наместник бога на земле, потому что может словом творить миры. И если поэт приказывает дождю «стой», у стихии один выбор — немедленно подчиниться. Эту теорию он развивал перед Честертоном во время своего недолгого пребывания в Англии, и так впечатлил последнего, что тот вывел в одном из своих рассказов персонажа, который как раз и пытался приказывать ливню. Рассказ называется «Человек, который был Четвергом».


Гумилев был единственным поэтом, который воспевал радость преодоления испытаний. Счастье волевого и физического усилия, терпкую сладость подвига — но не мгновенного порыва на поле боя, нет: радость ежедневного подвига, совершаемого для преодоления себя. Он был упорен, как носорог, и работоспособен, как муравей. И постоянный труд не был для него унылой жертвой необходимости — он был вольным восторгом, чистым творчеством, таким же, как переводы или стихи.


Он был как паладин — воин, исполненный радости. И его стих, закованный в граненый четырехстопный ямб, как в боевую броню, несет свет и эту самую радость, яркую и живую, как огонь. И потому Гумилева нет смысла читать, когда все хорошо. Но когда плохо — только его читать и стоит.


Соловьи на кипарисах и над озером луна,
Камень черный, камень белый, много выпил я вина.
Мне сейчас бутылка пела громче сердца моего:
Мир лишь луч от лика друга, всё иное тень его!


Виночерпия взлюбил я не сегодня, не вчера,
Не вчера и не сегодня пьяный с самого утра.
И хожу и похваляюсь, что узнал я торжество:
Мир лишь луч от лика друга, всё иное тень его!


Я бродяга и трущобник, непутевый человек,
Всё, чему я научился, всё забыл теперь навек,
Ради розовой усмешки и напева одного:
Мир лишь луч от лика друга, всё иное тень его!


Вот иду я по могилам, где лежат мои друзья,
О любви спросить у мертвых неужели мне нельзя?
И кричит из ямы череп тайну гроба своего:
Мир лишь луч от лика друга, всё иное тень его!


Под луною всколыхнулись в дымном озере струи,
На высоких кипарисах замолчали соловьи,
Лишь один запел так громко, тот, не певший ничего:
Мир лишь луч от лика друга, всё иное тень его!


https://www.liveinternet.ru/tags//


Николай Степанович Гумилев
Поэт Николай Степанович Гумилев был полнейшим профаном в музыке: не любил, не знал и не понимал ее. Однако он настойчиво утверждал, что о музыке можно говорить все, что угодно: не понимает ее будто бы никто.


В редакции «Всемирной литературы» он как-то увидел ученейшего, авторитетнейшего музыковеда Николая Александровича Бруни и сказал приятелям:
— Сейчас я с ним заведу разговор о музыке, а вы слушайте! Только вот о чем? О Бетховене? Что там Бетховен написал? Ах, да, «Девятая симфония», знаю…


Он подошел к Бруни и завел такой разговор:
— Как я рад вас видеть, дорогой Николай Александрович! Именно вас! Знаете, я вчера всю ночь почему-то думал о Бетховене. По-моему, у него в «Девятой симфонии» мистический покров превращается в нечто контрапунктически-трансцедентное лишь к финалу… Вы не согласны? В начале тематическая насыщенность несколько имманентна… как, например, в ноктюрнах Шопена…


Тут на лице Бруни выразилось легкое изумление, брови поднялись. Гумилев спохватился:
— Нет, конечно, не того Шопена… нет, — Шопена проблематического… Впрочем, я у него признаю лишь третий период его творчества! Но у Бетховена слияние элементов скорей физических с элементами панпсихическими в «Девятой симфонии» находит свое окончательное выражение в катарсисе, как у Эсхила… или, нет, не у Эсхила, а, скорей, у Еврипида…


Длилась эта вдохновенная импровизация минут десять. Под конец Бруни взволнованно сказал:
— Николай Степанович, вы должны непременно написать это! Непременно! Все это так оригинально, так ново, и позволю себе сказать… нет, не скромничайте, не возражайте… все это так глубоко! Вы меня чрезвычайно заинтересовали, Николай Степанович.


Торжествующий Гумилев возвратился к приятелям.
— Ну что? Кто был прав? И ведь какую околесицу я нес!


Из книги «Гумилев без глянца».


© Георгий Адамович 10



Другие статьи в литературном дневнике: