Тёлка и Фиалка. Гл. 2. Таллинский дедушка. 6

Анна Лист
Начало см.http://www.proza.ru/2009/12/18/161
          http://www.proza.ru/2009/12/19/91
          http://www.proza.ru/2009/12/20/67
          http://www.proza.ru/2009/12/20/1437
          http://www.proza.ru/2009/12/21/14
          http://www.proza.ru/2009/12/21/1085
          http://www.proza.ru/2009/12/22/167
          http://www.proza.ru/2009/12/22/1364
          http://www.proza.ru/2009/12/22/1544
          http://www.proza.ru/2009/12/23/1064

6
После праздников почта исправно доставила новую порцию дедовых мемуаров. Маша извлекла из конверта всё те же желтоватые, словно подувядшие листочки – будто не из сегодняшнего города Таллина прибыли, а прямиком из сорок пятого года. Старый человек, старая бумага… Или это только бумага состарилась, ожидая случая стать вестью, а пишет Маше молодой моряк Олег, затянутый безжалостной махиной истории в тяжкие каменные жернова войны? И бьётся, бьётся в них, истрёпанный, измочаленный, изнемогающий, переломавший все кости и желания свои, ведомый лишь безотчётным природным инстинктом, бессознательной жаждой жизни…
«Февраль сорок пятого. Лагерь эвакуировали… Гнали колонной в сто человек, охрана с автоматами, гранатами и собаками… Одёжка не по сезону – куртки, береты и на ногах портянки с деревянными клемпами, через плечо скатка с одеялом. Мне удалось раздобыть ещё пару портянок; в одних шёл, вторые сушил на бёдрах… По обочинам дороги лежали трупы расстрелянных – тех, кто не мог больше идти… Мы старались меньше двигаться, берегли силы. Бросил скатку со своим одеялом – когда на ночь нас загоняли в костёлы или сараи, я забирал одеяло у какого-нибудь мертвеца.
В одну ночь нас загнали в сарай с сеном и молочными бидонами… Утром из сарая выгнали, сено протыкали штыками, чтобы никто не спрятался – попытки бегства были, но беглецов тут же догоняли собаки, и немцы расстреливали их на месте. После молока прохватил понос, а останавливаться нельзя, и всё делалось на ходу… Мёртвых по обочинам становилось всё больше – местному населению запрещалось их убирать. Поляки называли «дорогой смерти» этот наш путь».
Лагерников уводили куда-то к Германии – зачем? Неужели немцы рассчитывали, что ещё вернётся военная фортуна сорок первого года? Может, и рассчитывали. Это ты, Маша, знаешь, чем всё закончится, а они не знали – ни полуживые узники, ни их церберы. Вцепились, псы цепные, да проглотить не успели, кусок в горле застрял, а выплюнуть жалко…
«Стало холодней, я не успевал менять портянки, ноги от холода немели… На одном из привалов я украл у немца запасные сапоги и одел – уже плохо соображал, что меня за это расстреляют. Солдат пожаловался офицеру, тот сказал – ищи. Он обошёл всех узников, в том числе и меня, но объявил, что сапог не нашёл – наверное, пожалел меня…»
Ну-ну! Немец в сорок пятом году – не то, что немец сорок третьего года. Вдруг и они вспомнили про «жалость»…
«Фронт был близко, слышались канонада и перестрелка. Ночью нас пригнали к воротам тюрьмы города Нойштадта. Я был настолько обессилен, что упал в ледяную лужу. Когда меня стали поднимать, одежда примёрзла к земле… Немецкие украденные сапоги с меня срезали ножом – ноги приняли форму сапог…
Тюрьма была переполнена, нас растолкали по коридорам… Я встретил двух моряков, с которыми лежал в госпитале в первые дни войны – теперь мы держались вместе… Под утро из закрытых камер раздались крики: «Русские танки в городе!» Сразу всю тюрьму словно охватило безумие. Немцы, похватав оружие, побежали на оборону города, осталась только охрана у ворот снаружи. Заключённые завладели тюрьмой, пооткрывали камеры, разгромили вещевой и продовольственный склады; продукты выбрасывали во двор, в голодную толпу, в кухне всё съедалось сырым…
Однако уличный бой стал затихать, русские танки отошли, и наступило затишье. Мы напряжённо ждали, что же будет. Уже ночью во двор тюрьмы въехало несколько машин с вооружёнными немцами, и началась сортировка заключённых. Отобрали французов, англичан, чехов – посадили на машины и увезли. Всем оставшимся было приказано выйти во двор; кто не выйдет – будет расстрелян на месте. Ясно, что немцы уходят. А что будет с нами? Погонят дальше или расстреляют? Что делать? Выходить или спрятаться? Мы с моими товарищами-моряками решили спрятаться на чердаке, надеясь, что там есть какой-нибудь хлам. Но, к нашему разочарованию, там было абсолютно пусто – ничего, кроме тонкого слоя земли и нескольких балок конструкции. (То немецкий чердак! – усмехнулась Маша. – Это на русских чердаках всякий хлам…) Нам ничего другого не оставалось, как только забраться в дальний угол, и зарыться в землю, спрятавшись за балку.
В тюрьме тишина. Вошли немцы с криками: «Кто есть, выходи!» Слышались одиночные выстрелы – это приканчивали спрятавшихся. Шаги приближаются к чердаку, наши глаза направлены на дверь. Входит немец с автоматом и ручным фонарём, около его ноги собака. Он повёл по чердаку световым лучом, вглубь не пошёл. Крикнул: «Кто есть, выходи!» Повернулся и пошёл вниз. Этот момент решил нашу судьбу…
Прошло какое-то время, были слышны разговоры немцев, и вдруг раздались автоматные очереди и крики. Наши предположения оправдались: они расстреливали заключённых… Затем мы услышали шум отъезжающих машин, стоны и – тишина. Мы поняли – немцы уехали. Прождав ещё некоторое время, мы выбрались из укрытия и бросились по лестнице вниз, крича от радости…
А внизу мы увидели жуткую картину: двор был завален трупами убитых. Мы отыскивали раненых, тащили их в здание тюрьмы и пытались оказать помощь. Начинался новый день, 13 марта 1945 года, день Свободы – но не для всех нас…
Слышна была стрельба и грохот приближающихся танков. Мы втроём взломали тюремные ворота. По улице бежали наши, мы бросились им навстречу. Я схватил в охапку первого попавшегося мне и кричал от счастья, как безумный… Он совал мне сигареты и хлеб, а я тянул его во двор тюрьмы: «Посмотри, что они сделали!..»
С этого дня началась новая жизнь… Дальше идёт интересная, но совсем другая жизнь. Если она вас интересует, продолжу свои воспоминания. Ваш дед Олег».
- Маша, Маша, что ты? Что случилось?!
Маша подняла на мужа мокрые глаза, виновато улыбнулась, стала торопливо вытирать слёзы, мелко и быстро стряхивая капли:
- Ничего, ничего… это я так! ничего, Антоша, ничего… Они его едва не убили… – Голос её сорвался, выстрелив смесью рыдания и смешка. –  Расстрелять… хотели…
- Кого? Деда, что ли? – Маша закивала головой, и Антон с облегчением перевёл дух. – Фу ты, господи… я-то думал… Ну как так можно. Ведь знаешь, что с ним ничего не случилось! А то кто ж тебе пишет? Нет, нельзя так переживать... с ума посходила с этими мемуарами. Вот нашла себе заботу... все дела забросила. Не достучишься до тебя, ты теперь вечно занята. Мне, например, уже опротивели пельмени, корейская морковь и готовый студень. Нормальной человеческой пищи хочется… Щец бы со свиной рулькой… баклажанчиков фаршированных…
- «Щец»… ну как ты можешь! – вспыхнула Маша. – Кощунственно даже. Он столько перенёс… а ты про какие-то щи.
- Так это когда было?! Мы-то сейчас живём. И дед, между прочим, тоже – и сейчас живёт. И уж, наверное, не постится в память о героически перенесённом.
- Толстокожий ты, Антон, – нахмурилась Маша. – Желудок у тебя – главный орган.
Она встала и пошла на кухню, загрохотала сердито сковородками. Антон пошёл следом.
- Напрасно ты так, – сказал он примирительно. – Просто во всём нужно разумную меру соблюдать. Никакой я не толстокожий. Ну хочешь, почитай мне прямо сейчас, что он там пишет.
- Зачем же такие жертвы. Сначала накормлю тебя, а то отощаешь.
Ей неприятен был легкомысленный тон мужа, хотелось круто обидеться и за себя, и за деда и показать эту обиду, но именно потому, что это была обида не только за себя, она сдержалась. Нелепо заставлять Антона переживать то же и так же, как она; требовать, ждать его переживаний. Глядя на её расстроенное лицо, Антон примолк, а наевшись, и чувствуя себя не вполне правым, предложил:
- Ну давай, почитаем вместе.
- Что, неужели новости пропустишь? – не спешила Маша забыть стычку. – Через двадцать минут начнутся.
- Ну переста-ань, Маша, – укоряюще протянул Антон. – Что за дамские штучки? Мне правда интересно. Я готов.
- Поужинавши-то… конечно… отчего бы… – пробормотала Маша вполголоса, сдаваясь, впрочем, и идя в комнату за письмом.
Она торжествовала, наблюдая, как дедово повествование действительно захватило и Антона. Ещё бы – описывая эти последние часы плена, часы мучительного напряжения в отчаянной борьбе за жизнь, дед даже отступил от своей скупой мужской манеры излагать одни факты. Время растянулось на звенящие тугой струной минуты, разбилось на пульсирующие секунды принятия решения, в котором нельзя было ошибиться, ибо ценой ошибки была бы сама жизнь: «Что будет с нами? Погонят дальше или расстреляют? Что делать? Выходить или спрятаться?» Шуршащее затравленное метание мысли врезалось в память навсегда, каждым мгновением, и через шестьдесят лет предстаёт ясно, обнажённо, трепещуще. И счастье избавления помнится каждой мелочью…
- А вот смотри, какой всё-таки дед… Сразу потащил наших к расстрелянным. Я бы, наверное, повалилась в слезах счастья и про всё забыла!
Антон иронически хмыкнул.
- Да-а-а… – проговорил он задумчиво. – Повезло ему, конечно, просто сказочно… и не в последнюю, между прочим, очередь за счёт этих погибших… на пороге свободы.
- Почему «за счёт»? – взъерошилась Маша. – Как тут можно говорить «за счёт»?
- Ну, ведь фрицы должны были кого-то расстрелять. Ведь все спрятаться не могли. Кто-то вынужден был пасть жертвой… Ему удалось не просто спрятаться… а как бы прикрыться их спинами.
Маша открыла и снова закрыла рот, в замешательстве растерянно развела руками, пожала плечом. В том, что говорил Антон, может, и есть осколок истины, какой-то крохотный её кусочек, но только осколок! Неправильно это, неправильно, зачем он так говорит? Нехорошо… На войне сплошь случайности; оттого так и плодятся на войне вера в судьбу, совпадения, мистические знаки. Вот ударил, рухнул снаряд, только воронка дымится – один погиб, разорван в клочья, а другой не добежал до этого места десяти шагов, остался жив… Ведь не за счёт погибшего! На войне каждая секунда для каждого может стать роковой, последней, и никто эту секунду не знает, не вычислит. Не заслужит всей предыдущей жизнью! Да и не на войне – «Бог наказал», или наоборот: «уходят лучшие»… Всё это беспомощные, досужие разговоры.
- Нет, Антон… тут нельзя так судить. Вообще никак «судить». Это же война. По-моему, это ложное чувство – чувство вины, когда ты остался жив, а кто-то рядом с тобой погиб. Ты так говоришь, словно дед в чём-то виноват. Если кто и виноват – немцы, которые расстреливали тюрьму, а не он. Он мог стать точно такой же жертвой, ещё одной. Что им стоило прикончить ещё одного?
- Жертвой, говоришь… Именно, жертвой. Героизма тут мало, во всём этом. Страдания – да. Но знаешь, может, недаром в советское время про плен помалкивали. Фронтовики считали: мы воевали, били врага, сокрушили его, в конце концов, а пленные в лагерях куковали… жертвами. Ещё и помогали врагу, хоть и не по своей воле – те же самые винтовки чинили или манометры судовые… А эти суда, и эти винтовки – по нашим же.
- Что ты несёшь, что ты несёшь! – всплеснула руками Маша. – Как ты можешь так говорить! Советское время вспомнил! Правильно, в советское время человек был что щепка… пыль! Главное – какую пользу с него государство поимело…
- А разве не пользу… – вскочил Антон, задетый Машиным несогласием, – все должны приносить – государству, обществу…  – последнее донеслось уже из комнаты. Маша услышала, как он шмякнулся в кресло и включил телевизор, продолжая что-то невнятно клокотать. Из комнаты, заглушая Антона, донёсся бодрый самодовольный говорок телекомментатора.
Маша сидела на кухне как оплёванная. Собрала медленно листки письма, прижала их к груди. «Прости, Олег», – прошептали её губы. Она чувствовала себя предательницей, отдавшей на поругание дорогое и близкое. Вяло прибрала посуду, перемыла сковородки, пересыпала в банку купленный сахар. Стала вытирать полотенцем, доставая из сушилки, тарелки, кружки – чего никогда не делала – даже вилки и ножи. Рассеянно уложила в стол по ящичкам. Прислушалась – по телевизору пошла реклама. Досмотрел. Она вошла в комнату и села на диван.
- Антон, – позвала негромко.
Он повернул голову, посмотрел независимо.
- Что ж, по-твоему, его воспоминания неважны, раз он не герой, а жертва?
- Почему ты мне всегда приписываешь то, чего я не говорил? – возразил он с показным спокойным недоумением. – Отчего так сразу и «не важны»? Важны. Это обвинение фашизму.
- Знаешь, Антон, – медленно проговорила Маша, – плен, конечно, явление сложное… не такое прямое и чистое, как участие в боевых действиях… В плену разные люди оказывались, и по разным причинам. Но дед свою совесть ничем не запятнал! Наоборот – когда была возможность, сопротивлялся. С подпольщиками действовал… Ты ведь знаешь! А если бы и не действовал… Знаешь, мне, в общем-то, всё равно, каков его вклад в разгром фашизма. Может, оттого, что это МОЙ дед, я не могу смотреть на всё это так, как ты… с таких абстрактных позиций, отстранённым взглядом. Я только человека вижу, совсем не отвлечённого, который не один год балансировал на грани жизни и смерти… то надеялся, то терял надежду… мучился, был доведён да истощения и избиваем в кровь… Странно мне! Раньше ты по-другому к этому относился. И вдруг такое безразличие, такие «общегосударственные» соображения… Ты так говоришь, словно тебе в армии генералы мозги промыли насчёт «воинских доблестей». Ты ведь не служил со своим нефритом… Или наоборот – именно потому, что не служил? Не доиграл в войнушку в детстве? В горячих точках и сейчас воюют – ты же не считаешь, что они погибают там «за тебя»?
- Считаю! – Антон глядел исподлобья, упрямо сжав губы, но в глазах стояла растерянность. – Ну и что? Что ты от меня хочешь? Чтобы я воевать в горячую точку поехал?
- Да не возьмут тебя…слава богу! – Маша устало махнула рукой. Ну что он, что он так дёргается, зачем с ней-то воюет? На деда вздумал нападать… – А знаешь, я даже рада, если дед не принимал участия в умерщвлении ближних, прошёл войну ЖЕРТВОЙ. Святая война – не святая, справедливая – не справедливая… всё равно убийство. Я говорю «если», потому что он до марта рассказал. Войны ещё два месяца оставалось… не считая Японии. Раньше писал – был после лагеря мобилизован: может, ещё и пострелять успел.
Антон пожал плечами с видом «мне-то что за дело», «какая разница». Маша опустила глаза. Плечи. Руки. И душа вся как-то примолкла, опустилась ближе к земле, свернулась клубком, как бесприютный пёс. Одна осталась со своим дедом.
- Знаешь, Антон, ты мне дай телефон этого… кто он там? Редактор? Я сама с ним говорить буду. Я смотрю, ты устал от всей этой возни с дедом.
- Пожалуйста… могу и я… но как хочешь.
Что за муха его укусила, недоумевала Маша? Ревнует он, что ли, её к деду?! Как Фиалка к ней, с её письмами… Эгоисты все, самолюбивые эгоисты.
Складывая обратно в конверт листки письма, она обнаружила, что проглядела ещё один, совсем маленький листок. Приложение – весть не из сорок пятого года, из сегодня: «После перелома рука у Ии плохо действует, все из рук валится, а это раздражает… стала плохо слышать… но зато похудела на пятнадцать килограммов и стала активнее… Такая наша жизнь, как осенняя погода… пытаемся одолеть стариковские немочи. Как пелось в советской песне – и вся-то наша жизнь есть борьба!» Шутит. Старается шутить. Но дело, видно, совсем неладно. Какая там осень… если только самая поздняя, когда резкий ветер грубо сорвал с мокрых ветвей последнюю листву, остатки летнего «шика и блеска», швырнул на сырую грязную землю, и ночные морозы схватывают эту мешанину листвы и почвы хрусткой коркой. Это уже ледяной холод подступает, последний холод… смертельная зима. В восемьдесят лет внезапно исхудать на пятнадцать килограммов – что-то подозрительно… особенно радоваться не стоит.
Как трудно стареть красиво – не многим удаётся. Не умеют. Волнуются о том, что ветшает плоть, не хотят глядеть на собственные лица; угрюмость на этих лицах – не любят, не любят собственную старость. Знаменитое стариковское брюзжание, озлобленность на всё и всех – оттого, что молодость, здоровье, красота покидают, а жизнь всё длится… Если в кошельке что-то есть – подтяжки, отрезание «лишнего», откачка «ненужного»… напрасная, безнадёжная борьба с природой и временем. Внешняя, поверхностная красота молодости, не заслуженная, не заработанная – всего лишь недолгий подарок природы. Временный дар, и только когда он истрачен, открывается истина – есть ли что-то под этим истёршимся лаковым «шиком и блеском», накоплена ли мудрость житейская, проступает ли душа человеческая… Или одна сморщенная, изжитая оболочка, а в ней пусто, пусто – ни-че-го, как в сухом коконе, из которого упорхнула стрекоза? А ведь бывают старые лица дивной красоты – в них благодать покоя, гармония, доброта и прощение, любовь; в них читается высшая истина, очищенная от мелкой житейской суеты. И хочется припасть к ним и просить помощи, защиты, совета и отпущения грехов…
На присланной в позапрошлом году фотографии дед и Фиалка были красивыми стариками, так им и написала: «вы очень красивая пара». В них светились спокойствие и умиротворение. Постоянство это было или минута такая нашла? Фотографии часто лгут. А теперь неладно, неладно… «Раздражение»… скверное, скверное слово. Равновесие потеряно. Нехорошо. Что там у них? Отчего? Только ли здоровье? Как, чем они живут, два беспомощных старика? Представить нелегко – дед старательно избегает «жалоб», а радостного, видно, мало.

(Продолжение см.http://www.proza.ru/2009/12/25/203)