Нобелевка

Се Колевков: литературный дневник

Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его состоит в том, чтобы
прожить свою собственную, а не навязанную или предписанную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь. Ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это кончается. Было бы досадно израсходовать
этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на тавтологию – тем более обидно, что глашатаи исторической необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним
вместе не лягут и спасибо не скажут.
Язык и, думается, литература – вещи более древние, неизбежные, долговечные, чем любая форма общественной организации. Негодование, ирония
или безразличие, выражаемое литературой по отношению к государству, есть, по существу, реакция постоянного, лучше сказать – бесконечного, по отношению к временному, ограниченному. По крайней мере, до тех пор пока государство позволяет себе вмешиваться в дела литературы, литература имеет право вмешиваться в дела государства. Политическая система, форма общественного
устройства, как всякая система вообще, есть, по определению, форма прошедшего времени, пытающаяся навязать себя настоящему (а зачастую и будущему), и человек, чья профессия язык, – последний, кто может позволить себе позабыть об этом. Подлинной опасностью для писателя является не только возможность (часто реальность) преследований со стороны государства, сколько возможность оказаться загипнотизированным его, государства, монструозными или претерпевающими изменения к лучшему – но всегда временными – очертаниями.
Философия государства, его этика, не говоря уже о его эстетике – всегда "вчера"; язык, литература – всегда "сегодня" и часто – особенно в случае ортодоксальности той или иной системы – даже "завтра". Одна из заслуг литературы и состоит в том, что она помогает человеку уточнить время его существования, отличить себя в толпе как предшественников, так и себе подобных, избежать тавтологии, то есть участи, известной иначе под почетным названием "жертвы истории". Искуство вообще и литература в частности тем и замечательно, тем и отличается от жизни, что всегда бежит повторения. В
обыденной жизни вы можете рассказать один и тот же анекдот трижды и трижды, вызвав смех, оказаться душою общества. В искусстве подобная форма поведения именуется "клише". Искусство есть орудие безоткатное, и развитие его
определяется не индивидуальностью художника, но динамикой и логикой самого материала, предыдущей историей средств, требующих найти (или подсказывающих) всякий раз качественно новое эстетическое решение. Обладающее собственной
генеалогией, динамикой, логикой и будущим, искусство не синонимично, но, в лучшем случае, параллельно истории, и способом его существования является создание всякий раз новой эстетической реальности. 
... Эстетический выбор всегда индивидуален, и эстетическое переживание – всегда переживание частное. Всякая новая эстетическая реальность делает человека, ее переживаюшего, лицом еще более частным, и частность эта, обретающая порою форму литературного (или какого-либо другого) вкуса, уже сама по себе может оказаться если не гарантией, то хотя бы формой защиты от
порабощения. Ибо человек со вкусом, в частности литературным, менее восприимчив к повторам и ритмическим заклинаниям, свойственным любой форме политической демагогии. Дело не столько в том, что добродетель не является гарантией шедевра, сколько в том, что зло, особенно политическое, всегда плохой стилист. Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его
вкус, тем четче его нравственный выбор, тем он свободнее – хотя, возможно, и не счастливее.
... Я не думаю, что я знаю о жизни больше, чем любой человек
моего возраста, но мне кажется, что в качестве собеседника книга более
надежна, чем приятель или возлюбленная. Роман или стихотворение – не
монолог, но разговор писателя с читателем – разговор, повторяю, крайне
частный, исключающий всех остальных, если угодно – обоюдно
мизантропический. И в момент этого разговора писатель равен читателю, как,
впрочем, и наоборот, независимо от того, великий он писатель или нет.
Равенство это – равенство сознания, и оно остается с человеком на всю жизнь
в виде памяти, смутной или отчетливой, и рано или поздно, кстати или
некстати, определяет поведение индивидуума. Именно это я имею в виду, говоря
о роли исполнителя, тем более естественной, что роман или стихотворение есть
продукт взаимного одиночества писателя и читателя.
В истории нашего вида, в истории "сапиенса", книга – феномен
антропологический, аналогичный по сути изобретению колеса. Возникшая для
того, чтоб дать нам представление не столько о наших истоках, сколько о том,
на что "сапиенс" этот способен, книга является средством перемещения в
пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы. Перемещение это,
в свою очередь, как всякое перемещение, оборачивается бегством от общего
знаменателя, от попытки навязать знаменателя этого черту, не поднимавшуюся
ранее выше пояса, нашему сердцу, нашему сознанию, нашему воображению.
Бегство это – бегство в сторону необщего выражения лица, в сторону
числителя, в сторону личности, в сторону частности. По чьему бы образу и
подобию мы не были созданы, нас уже пять миллиардов, и другого будущего,
кроме очерченного искусством, у человека нет.
... Человек принимается за сочинение стихотворения по разным соображениям:
чтоб завоевать сердце возлюбленной, чтоб выразить свое отношени к окружающей
его реальности, будь то пейзаж или государсво, чтоб запечатлеть душевное
состояние, в котором он в данный момент находится, чтоб оставить – как он
думает в эту минуту – след на земле. Он прибегает к этой форме – к
стихотворению – по соображениям, скорее всего, бессознательно-миметическим:
черный вертикальный сгусток слов посреди белого листа бумаги, видимо,
напоминает человеку о его собственном положении в мире, о пропорции
пространствак его телу. Но независимо от соображений, по которым он берется
за перо, и независимо от эффекта, производимого тем, что выходит из под его
пера, на его аудиторию, сколь бы велика или мала она ни была, – немедленное
последствие этого предприятия – ощущение вступления в прямой контакт с
языком, точнее – ощущение немедленного впадения в зависимость от оного, от
всего, что на нем уже высказано, написано, осуществлено.
Зависимость эта – абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает.
Ибо, будучи всегда старше, чем писатель, язык обладает еще колоссальной
центробежной энергией, сообщаемой ему его временным потенциалом – то есть
всем лежащим впереди временем. И потенциал этот определяется не столько
количественным составом нации, на нем говорящей, хотя и этим тоже, сколько
качеством стихотворения, на нем сочиняемого. Достаточно вспомнить авторов
греческой или римской античности, достаточно вспомнить Данте. Создаваемое
сегодня по-русски или по-английски, например, гарантирует существование этих
языков в течение следующего тысячелетия. Поэт, повторяю, есть средство
существования языка. Или, как сказал великий Оден, он – тот, кем язык жив. Не станет меня, эти строки пишущего, не станет вас, их читающих, но язык, на котором они написаны и на котором вы их читаете, останется не только потому, что язык долговечнее человека, но и потому, что он лучше приспособлен к мутации.
Пишущий стихотворение, однако, пишет его не потому, что он рассчитывает на посмертную славу, хотя он часто и надеется, что стихотворение его переживет, пусть не надолго. Пишущий стихотворение пишет его потому, что язык ему подсказывает или просто диктует следующую строчку. Начиная стихотворения, поэт, как правило, не знает, чем оно кончится, и порой оказывается очень удивлен тем, что получилось, ибо часто получается лучше, чем он предполагал, часто мысль его заходит дальше, чем он расчитывал. Это и есть тот момент, когда будущее языка вмешивается в его настоящее. Существуют, как мы знаем, три метода познания: аналитический, интуитивный и метод, которым пользовались библейские пророки – посредством откровения. Отличие поэзии от прочих форм литературы в том, что она пользуется сразу всеми тремя (тяготея преимущественно ко второму и третьему), ибо все три даны в языке; и порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, – и дальше, может быть, чем он сам бы желал. Пишущий стихотворение пишет его прежде всего потому, что стихотворение – колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения. Испытав это ускорение единожды, человек уже не в состоянии отказаться от повторения этого опыта, он впадает в зависимость от этого процесса, как впадают в зависимость от наркотиков или алкоголя. Человек, находящийся в подобной зависимости от языка, я полагаю, и называется поэтом.


(C) The Nobel Foundation. 1987. 


© Copyright: Иосиф Бродский
Нобелевская лекция. Избранные
места.



Другие статьи в литературном дневнике: