1а. Франсуа Вийон

Эдвард Галстян
                Авторское предисловие

     Я родился 7 ноября 1951 года в городе Баку, столице Азербайджана. Начал литературную деятельность с жанра сатирической комедии,  однако, очень скоро утратил авторский интерес к этому жанру, а вслед за тем и всякую способность как смеяться, так и смешить; всё смешное стало казаться скорее намеренным искажением правды жизни, чем попыткой эту самую правду отобразить. Считаю себя не относящимся ни к какому правилу исключением (не из правил, но без правил), изгоем, человеком без родины, относящимся к категории людей, подобно Сократу считающих себя гражданами мира. Для меня философ – это самостоятельно мыслящий человек как таковой, homo sapiens в исконном, изначально заданном смысле этого словосочетания (человек разумный), ибо именно разум, по моим наблюдениям, человек использует (практикует) всего неразумней; не лишь предписывающий правила и принципы другим, но и в первую очередь следующий сам своим предписаниям (как всё тот  же Сократ) – иначе он не философ, а просто аморальный болтун. Самым большим достоянием человека считаю здравомыслие, самой большой и недосягаемой мечтой – мудрость. Авторитетов, кроме личного опыта и мнения, у меня нет и никогда не было. Мною написано примерно 10000 страниц текстов самых разных жанров и направлений, но большая часть их была безвозвратно утеряна в скитаниях и уничтожена в связи с угрозой жизни. В 1988 году из-за межнациональной розни и вспыхнувшей резни, которой подверглось армянское население в Азербайджане, бежал в Украину. Был приглашён на работу в московское издательство «Молодая гвардия», являлся его штатным литературным сотрудником; состоял в московском объединении союза литераторов России. Являюсь также членом союза журналистов Украины.

     Как автор, тешу своё самолюбие мыслью, что мой ценитель – это люди, обладающие способностью концептуального мышления, следующие идее самоусовершенствования, выходящей за пределы порочного круга, очерченного личным интересом или «эго», в котором мир погряз изначально и безвылазно. Эта способность, не риторическая, но действенная, связана не с образованием, а с образованностью, с внутренними свойствами человека. Образование без самообразования скорее ухудшает, нежели улучшает её, так как занимается лакированием внешности без каких-либо мало-мальски серьёзных усилий во имя совершенствования души, то есть во вред ей. Оно даёт  возможности неподготовленным. Дурака, к примеру, что не раз и не одним мыслящим, наблюдательным человеком подмечалось, оно ни в малейшей степени не вразумляет, а лишь шлифует и совершенствует. А подлец и преступник, получив образование, не только не исправляется, но просто-таки становится несравнимо опасней и неисправимей. Подавляющему большинству оно даёт иллюзию интеллектуального превосходства и возвышения над другими, что обращает даже плюсы образования в минусы. Образование – нечто наносное, данное извне, неврождённое качество, не являющееся свойством характера. Оно лакирует внешность, не формируя и не выправляя внутренних качеств и правильного, честного отношения к жизни и к окружению, не занимаясь воспитанием ни высоких качеств, ни собственно характера – оно безотносительно к ним. Безотносительность поверхностного воспитания не только не выправляет беспринципность, но напротив склоняет к беспринципности. Ценно лишь произрастающее внутри и изнутри проявляемое, то, из чего складывается характер, черты которого и призваны формировать философия, искусства, культура. Цель и роль творца, работающего со словом, будь то философ, поэт или писатель, - жажда невозможного – играя словами, оставаться честным, играя, не играть: и в правоте и в неправоте, и в прозрениях и в заблуждениях быть не правдоподобным, но правдивым, то есть не лгать. Цель и назначение моих произведений – обратить внимание на нравственные ценности, заставить задуматься о них и научить мыслить нравственными категориями. Их ценность – в расстановке акцентов. Право на заблуждение творец имеет наравне со всеми людьми и наравне со всеми другими правами, но он не имеет права на ложь (не путайте с художественным вымыслом). Истинный творец не менее болезненно,  чем упрёк в творческой бездарности, перенёс бы упрёк в бесчестности – именно честность является самым ценным и редким видом гениальности. Только о честном можно сказать: «чистое сердце», - драгоценнее же чистого сердца нет ничего. А на что нужен творец без чистого сердца, не говоря уже о его творении?
                Эдвард Галстян.

















               
Взываю: «Дух былых времён!»
Ко мне сквозь толщи вековые
Небытия  доносит  он
Слова  поэта  роковые:

              «Зачем пришел? Чего ты хочешь?
              Лелеешь  не  к  добру  талант!
              Ты виселицей жизнь окончишь,
                Как  всякий  истинный  вагант!»


                Франсуа Вийон      

     Посвящается памяти Лозовского Евгения, родившегося 15 января 1952 года в Баку и без вести пропавшего 5 марта 1982 года в Москве. Он передал мне материалы о Вийоне со словами:
     - Это больше твоё, чем моё, напиши сам.
     Я скитался, не имея пристанища в мире, гонимый угрозами людей с умными серьёзными лицами из кабинетов всякого рода спец. служб:
     - Мы устроим так, что ты позавидуешь мёртвым.
     И они преуспели в с исполнении угроз (не без моей помощи), что свидетельствует о серьёзности этих людей и отсутствии у них юмора и сострадания. Но по иронии судьбы Евгений Лозовский, а не я, по следам Вийона ушёл молодым; он, а не я, подобно Вийону, пропал без вести…
     А я, святая правда, если и завидую кому-либо, то лишь мёртвым. Мне не дали жить, как я сам того хотел, а я не смог жить так, как за меня того хотели другие…
     Смерть в 33 года или 97 лет не несёт в себе знаков принципиального различия, в особенности с учётом отсутствия неопровержимых доказательств того, что и Франсуа, и Евгений погибли молодыми... Может быть, и тот и другой прожили гораздо более продолжительную и несчастливую жизнь, чем отмечено в их летоисчислениях... И кто возьмётся определить различие между отсутствующим присутствуя, таким, как я, и присутствующими отсутствуя, такими, как они? Нет отбоя и спасенья от вопросов без ответов. А есть ли в них польза? Движут ли они нас в какую-либо сторону от мёртвой точки или насильственно возвращают в неё всякий раз, как мы пытаемся сдвинуться? Наконец, помогают ли они развитию истории и человечества или тормозят это развитие?







П Р О Л О Г

      Франсуа Вийону (он же – Франсуа Виньон),  по отцу Моркобье,  не зачли заслуг перед историей, за какие его надлежало бы сжечь, но их с лихвой хватило, чтобы его повесить и не один раз. С малых лет лишения толкнули его на путь порока, и он пошел по нему, упорствуя в грехе, так далеко, как ни один великий: вор, убийца, богохульник… Его жизнь оборвалась в 33 года, в возрасте Александра Македонского и Иисуса Христа. Они олицетворяют три вида гениальности, перед которыми склоняется человечество: дар управлять людьми, страдать во имя людей, творить для людей. У меня нет доказательств того, что все в его жизни происходило в точности так, как будет здесь описано, но это ведь и не доказательство обратного, то есть, нет и опровержений того, что всё происходило так, а не как-то иначе. К тому же в моём распоряжении неопровержимые (хотелось бы верить) улики в пользу существования Франсуа Вийона – строки, приписанные именно ему, во всяком случае, сохранённые памятью человечества именно под его авторством.



Смерть  батрака  Моркобье. 
Наследие  Франсуа
     В Париже на улице Сен-Жак, в дрянной перекошенной лачуге, без покаяния, забытый богом и людьми, умирал человек. Батрак Моркобье никогда прежде не болел, чтобы не лечиться; он слег один только раз и насовсем. У таких людей лишь одна болезнь – предсмертная агония. Падают они лишь мертвыми. Рождаются, живут и умирают без помощи лекарей и священнослужителей. Вот и весь перечень привилегий бедных перед богатыми – на все времена. Во искупление грехов человеческих смертельный недуг постиг его в те дни, когда силы особенно были ему нужны: беременной жене приходилось присматривать за больным мужем и работать как никогда много, в буквальном смысле слова на три рта. Зима 1431 года в Париже, чтобы усугубить тяжелое положение бедняков, выдалась как никогда лютой. Хлеб стоил 8 солей за фунт, дрова до 4 солей за вязанку, а каждая свечка Богу напрямую приближала к нему бедняков, отнимая еду и тепло. И хотя прачка работала не покладая рук с восхода до заката, этого едва хватало, чтобы не протянуть ноги; в доме зияла великолепная пустота: дров хватало, чтобы не  окоченеть от холода, но не хватало, чтобы обогреть жилище; хлеба хватало, чтобы не умереть  с голоду, но не хватало, чтобы голод утолить; нечем, кроме одной единственной свечи, было даже осветить длинными, зимними вечера¬ми это убожество угасающей жизни; и даже эта единственная свеча светила не людям, а Богу. С ужасом следил умирающий со своего одра за тем, как беременная жена, втихомолку помолившись, делила с ним жалкие крохи смоченного слезами хлеба. Он молил Бога исцелить или забрать его к себе поскорей, но Бог медлил. Последнее утро жизни не явило ему знамений, но, жестоко обманутый жизнью, он встретил его весело, как праздник избавления, сказав жене:
     - Сегодня Господь наконец-то сжалится над нами. Он призывает меня. Я слышу. Я чувствую. Позови отца Гийома.
     - Бог добр, - отвечала жена, подтаскивая кадку с бельем к двери, - ты выздоровеешь. Надо только верить. Так сказал отец Гийом.
     - Позови его, Жанна, слышишь? - прохрипел умирающий, но жена ушла, не дослушав его. Ее собственная ноша и без того была чрезмерно, непосильно тяжела. Нужда глуха. Она сильнее сочувствия.
     Немного философии. Не нуждаясь конкретно в чём-то одном, человек нуждается в десятках других вещей: если не в хлебе, то в любви, в смерти или в продлении жизни; нужда - неотвратима от него, как и смерть: он умирает лишь раз, но всю жизнь, осознанно или нет, идет навстречу смерти; нуждаться всегда, не в одном так в другом - удел человеческий. Можно бесконечно долго спорить о том, что есть смерть: наказание или избавление от наказания. Но почти наверняка можно утверждать, что всякая смерть есть насильственная, что нет смерти добровольной; неважно, люди, бог или сам человек лишает себя жизни, совершая суицид, – в любом случае это насилие.   
     Прачка, как обычно, стирала белье в проруби под мостом через Сену, когда ее муж почувствовал приближение смерти - его одолевал жуткий кашель. Он успел обратить взор на деревянное распятие и в тщетном усилии поднести руки к лицу. Кровь брызнула на них и они пали, окрашенные ею, как руки палача. Уродливая голова откинулась на подушку, грязные волосы нимбом разметались вокруг нее. Взгляд застыл. Обращенные из пустоты в пустоту, утратившие подвижность, глаза обрели несвойственную жизни выразительность, и смотрели из никуда в никуда с таким гневом, недоумением и ужасом, что, заглянув в них, содрогнулся бы и самый жестокий человек и самый мудрый. Душа с хрипом оторвалась от своей бренной оболочки, обезличив человека и сделав его равным идолу, ибо вместе с жизнью человек утрачивает способность хо¬теть и бояться; тот же, кто не боится ни короля, ни Бога - по меньшей мере равен им. Неравенство - краткосрочное состояние, в котором пребывает человек, будучи одушевленным, - пере¬стает тяготить его. Жанна не стала свидетельницей смерти мужа, но в тот день она, как и все последние дни, постоянно думала о ней, готовилась к ней, что нисколько не облегчало ее ношу, но напротив делало ее тяжелее втрое. Она думала о смерти  мужа, упираясь разумом в неизбежность. Оттого в душе ее звучал трагический гимн нагнетающей скорбь силы. Когда небо в одно мгновенье из сумрачного стало черным и чернота эта стала накрывать землю, спускаясь всё ниже и ниже, и надвигаясь, наваливаясь на неё со всех сторон одновременно, обволакивая и поглощая сначала очертания более отдалённые, а потом всё более и более близкие, когда вокруг стало так же темно и непроглядно, как и в её душе, полной скорбных предчувствий, - неимоверным усилием она вцепилась в злополучную кадку, этот пожизненный крест свой,  и  поволокла по откосу вверх, на мост, на свою Голгофу.  Она  едва  ли была в состоянии дойти до дома сама и без своей ноши. Если к чрезмерно изнурительной  и для здорового человека работе на лютом холоде прибавить беременность и недоедание - мы вплотную приблизимся к пониманию состояния, именуемого «выше человеческих сил». Что давало ей такую силу? И что вообще значила зарождавшаяся жизнь для двух обреченных бедолаг, отчаявшихся на это сумасшествие,   которое можно считать прихотью богачей, чей труд менее обременителен, чем отдых бедняков? Перед крутым подъемом на мост силы окончательно изменили ей. Она упала на кадку и простерла задубелые руки к небу - в черную беспредельность безысходного отчаяния.
     - Господи! - воскликнула она жалобно и не в силах вымолвить ни слова больше, сдавленным голосом еще более жалобно простонала. - Господи!

 
Посланец божий

      Её причитания услышал никто иной как сам Жан Траве, в тот день раньше обычного возвращавшийся из трактира "Шишка", где завсегда пребывала его душа, домой, куда он с трудом и неохотно, но весело притаскивал свое бренное тело. Мясник Жан Траве слыл большим пройдохой и охотником до всяких шуток. Мимо подвыпившего Жана не удавалось безнаказанными прошмыгнуть ни одной особе в юбке, когда она уже и пока ещё могла считаться женщиной, и ни одному мужчине, независимо от его возраста. При этом Жан Траве не был ни злым, ни порочным. Отнюдь: он так отдыхал и веселился.
     - Бог высоко, горбунья, - с усмешкой сказал Жан (он всех прачек, соседок по улице Сен-Жак дразнил горбуньями), - ты бы до людей снизошла, что ли.   
     - Нет, умоляю, Господи, лучше я как-нибудь сама! - успела подумать женщина, но здоровяк Жан, перекатываясь с ног на голову, уже съехал с моста к ней на помощь.
     - Поотдохни малость. - незваный помощник рывком взвалил кадку себе на плечо. - Ну и ну! - удивился он. – Тебе бы себя донести, а ты… И куда только твой дуралей смотрит? Лошадь ты, что ли?
     Этот молодчик одинаково легко разбрасывался комплиментами и оплеухами, умел извлекать пользу из своей доброты, которой он, при всей вздорности нрава, не был лишен, и не позволять никому чрезмерно ею злоупотреблять. Поддерживая одной рукой кадку,  второю он обхватил окоченевшую, словно мокрая простыня на морозе, прачку и, без конца каламбуря и бранясь в адрес Моркобье и самого Бога, не уставая удивляться собственной доброте, неуверенной поступью пьяного, у которого другой поступи и нет, роняя то одну ношу, то другую, кое-как, не иначе как лишь с божьей помощью, более-менее благополучно донёс обе до жилища покойного. Малопривлекательный и при жизни, Моркобье, обезображенный смертью, был страшен. Жан невольно попятился, а прачка упала на пол, скорчилась, ухватилась руками за живот и, словно то чрево вторило ей, испустила такой истошный крик, что непросыхающий пьяница вмиг протрезвел, а неустрашимый безбожник стал истово креститься.
     - Я не дока в акушерских делах, - размышлял Жан вслух, - но если бедняжке не помочь, она отправится к праотцам вслед за этим дурнем Моркобье, а жизнь наша, как ни дрянна, все же чего-то да стоит. 
     Жан припустил со всех ног к церкви Сен-Жак и уведомил о происшествии капеллана Гийома де Вийона; оттуда, протрезвевший от переживаний, Жан воротился в кабак, где после трех добрых чаш вина кряду поведал рыгавшим от восторга собутыльникам об отбытии Моркобье в мир иной, о состоянии бедной вдовы и навеянных на него благочестивых размышлениях.
     - Я предоставил их души дальнейшему попечению отца Гийома; сейчас он честно отрабатывает свой хлеб.
     Жан огляделся, не слышит ли его кто-нибудь из посторонних.
     - Мои же помыслы Бог обратил к добру. - заключил он. 
     - И вот ты здесь. - в тон ему заметил один из собутыльников.
     - Да простится тебе твое богохульство, баранья ты башка. - Жан Траве добродушно хлопнул собеседника жестяной кружкой по лбу.
     - Эх, Жан Траве, накличешь ты анафему на свою голову, если преподобный прослышит о твоем благочестии.
     - А где мне, собственно, быть, если в самой христианской стране самый благочестивый король с благословения святой церкви открыл для своих смиренных подданных подобные богоугодные заведения? Смею ли я воспротивиться волеизъявлениям короля и бога? - ничуть не смутившись, спросил Жан и важно изрек, - Господь указал мне два дома: кабак и могилу. Но, - добавил он, - я не меньше христианин, чем наш важный капеллан, который задирает нос оттого, что считает себя ближе к Богу, чем все мы вместе взятые.



Призвание  и  ремесло  Вийона

     Того, которого можно назвать синонимом страданья, острослова и сорви-голову, которому надлежало стать самым несчастным предтечей французских просветителей Дидро и Вольтера, мир встретил причитаниями сердобольной  акушерки:
     - Уж  лучше родился бы мертвым!»
     Что же это за человек, которого так встретили? За что? Хилый уродец так мало походил на создание Господне, что рука не поднималась благословить эту жизнь, но:
     - На все воля божья. - строго заметил капеллан и осенил уродца крестом. Так благочестивый ворчун впервые занес над Франсуа божий крест, который и раздавит его.
     - Если бы не дружище Жан, - скажет он потом, - Франция так и не обзавелась бы собственным гением.
     И самой жизнью своей он не захотел быть обязанным Богу. В поисках места в мире он скоро осознал свою обреченность перед его многовековыми ханжескими традициями, следуя которым сильный везде притесняет слабого и люди, как позже заметил его тезка Рабле, живут как рыбы в море, то есть большие пожирают малых. Что, кроме лести и тупой покорности, мог  противопоставить  этому миру Франсуа, чтобы выжить? Один против всех он взбунтовался. Слабый в притворстве, лести, изобретательности видит оружие, которым он может защитить себя, а бывает, что и, нападая, побивает сильного. Но психика Франсуа, во многом сходная с более поздним феноменом, - гением лорда Байрона, таким же изгоем, если не жизнью своей, то смертью сумевшим настоять на своем достоинстве, - была очень неуравновешенной и она толкала его на поступки, не поддающиеся объяснению.
     Франсуа свернул с указанного пути, а это во все времена осуждается и жестоко карается, преследуемое любой властью как злейшее из преступлений: вместо того, чтобы клянчить подачки у сильных мира, как предписано и принято, он сделался бродягой и брал то, что ему было нужно, сам, то есть воровал.
     В утробе матери Бог лишил его отца, в пятилетнем возрасте волею Бога у Франсуа отняли и мать: именно в этом возрасте его усыновил молочный брат его матери Гийом де Вийон. В намерение капеллана входило дать Франсуа дворянский титул, приличное образование и со временем вывести в люди. Его новый отец был добрый и честный священник, искренне веривший в Бога и нетерпимый ко всякому, кто не внушал ему доверия как христианин. Природная доброта сочеталась в нем с твердостью, вызванной сознанием важности возложенной на него миссии. С малых лет церковь стала домом Франсуа, а сам он угодил даже не в лапы палача, негодующего в душе на свою жестокость и стыдящегося своего ремесла, но в руки священника, по примеру и во славу Господа своего, готово¬го вытрясти душу из кого угодно и почитавшего это за высочайшую честь, милость и счастье. Он счел бы святотатством не пожертвовать пасынком Господу, принесшему в жертву людям своего единокровного сына.
      Франция пребывала в состоянии столетнего удушья (война с Англией 1337-1453 гг.). Понятия о жестокости были таковы, что осмелившемуся посреди кровопролития пожаловаться на пощечину, вероятнее всего вырвали бы язык. Никто не находил ничего изуверского в том, что за нерадение к молитве ребёнка ставили в угол на колени и не давали ему хлеба, пока не истекал срок наказания. Все деяния совершались с именем Христовым на устах и его образом в сердце. А чем ещё и внушить любовь к христианскому великомученику, как ни страхом перед неизбежной  карой  за  непослушание его заповедям?! Хилый от рождения, Франсуа был  изнурен  постами  и  голоданием. Ещё больше его изнуряли молитвы и службы. Очень скоро он убедился, что Господу нет до него дела: он способен вмешаться, чтобы усугубить его страдания, но никогда, чтобы пресечь их. Лишённый отца, отнятый у матери, мальчик не смирился со своими могущественными покровителями и очень скоро навлёк на себя их гнев.
     В жизни  нет  ничего, кроме рождения и смерти, что можно было бы толковать однозначно, только так и никак иначе. Как-то, проголодав два дня кряду, Франсуа прокрался в лавку и, как тогда выражались, «сфендрил» или «стибрил» кусок хлеба  и  окорок - так  он  совершил  свою  первую  кражу,  посчитав излишним  ублажать  Господа   в  лице   непреклонного  отца  Гийома. Капеллан  приказал  высечь  пасынка,  но  это  значило  сделать  лишь половину  дела:  необходимо  было  что-то  предпринять  для   устрашения души ребенка. Мать была до полусмерти напугана дурным поступком сына. Она пришла к церковной ограде, пряча в платке кусок хлеба, который тайком сунула ему за пазуху.
     - Я видел все. - сказал вездесущий, как сам Бог, молочный брат, внезапно появившись. - Стыдись, сестра! Ты забыла, что я принял этого маленького святотатца в лоно божьей церкви!? Я наказываю его за проступок, которому одно наказание - веревка, а его мать тайком приносит ему хлеб. Боже всевидящий! Она хочет, чтобы он пошел дальше по преступной стезе и подкармливает его. Ступай, сестра, с богом, не гневи его, или я буду вынужден запретить тебе навещать нас. 
     Мать с сыном смотрели на хлеб и друг на друга безумными от страдания глазами.
     - Вот что! - жестко изрек капеллан, переступив тем самым все дозволенные и недозволенные пределы жестокости, но важностью своей миссии готовый оправдать еще и не такую жестокость. - Или я делаю из него то, что угодно Богу, или забирай его и убирайтесь отсюда, я проклинаю вас!
     Это был непритворный порыв религиозного фанатизма, ставшего основным содержанием английского пуританизма. Ослепленный фанатик заставил женщину отнять у ребёнка хлеб; она ушла, оставив сына в состоянии близком к умопомешательству.
     - Это я виновата, Господи, это я. – умываясь слезами, шептала она в ужасе.
     А непреклонный, как сам Господь Бог, капеллан в ближайшее же воскресенье усадил строптивого пасынка в бричку и повёз его на Свиной рынок.

Казнь  фальшивомонетчика

     В Париже того времени было три страшных лобных места, где поединок между жизнью и смертью всегда заканчивался в пользу смерти: Гревская площадь, Монфокон и свиной рынок. На Гревской площади рубили головы; на Монфоконе вешали; на свином рынке опускали в котел с кипящей водой или смолой. Гревская площадь предназначалась для казни лиц высшего сословия; Монфокон - для преступников средней руки, простолюдинов; Свиной рынок - для казни фальшивомонетчиков. Церковь ограничивалась одним видом казни - она сжигала; зато ее костры полыхали повсюду. Итак, власть отца Гийома была неограниченной. Древнеримские юристы называли такую власть отца "patria potestas", полагая ее безоговорочной. Возможно, нравы тех времен не усматривали ничего дурного в посещении детьми мест казни. Франсуа стоял на бричке рядом с отчимом и устремлял по¬верх голов свой взор туда, где два дюжих палача обряжали на смерть несчастного фальшивомонетчика. Эти казни совершались по воскресеньям, дабы горожане наблюдали их, не отрываясь от работы.
     - Любуйся, еретик, что тебя ждет, если ты не образумишься! - наставлял строптивого пасынка Гийом де Вийон.
     Фальшивомонетчик, точно нелепого вида огромная птица, беспорядочно дергаясь всеми частями тела, завис на двух веревках в парах над большим мерно гудящим котлом, под которым пылал огонь. Казнь производилась медленно, дабы жертва могла вознести последние благодарствия Господу прежде, чем, испустив дух, переправиться прямо в геенну огненную. Нетрудно представить себе эти последние обращения к христианскому великомученику.
     - Нельзя убивать сразу, - учит церковь, - не дав божьему созданию свыкнуться со смертью, с тем, чтобы погрузиться в сень небытия с умиротворённой душой.
     Школяры безумствовали на таких зрелищах, забираясь под широченные женские подолы. Даже здесь чепчики и тюрбаны снимались перед лицом смерти, которой подвластны и короли, и папы. Гийом де Вийон наблюдал казнь, не скрывая мрачного ликования. Вот ещё одним нечестивцем меньше! Если соорудить побольше эшафотов, со всеми грешниками будет покончено, останутся на земле лишь праведники и истинно верующие, и наступит всеобщее благоденствие - такая довольно плоская перспектива рисовалась ему в розовых мечтах. Он забыл, что Господь однажды уже разверз небо и устроил потоп, пощадив лишь праведника Ноя с его безгрешной семьей, наплодившими потом тьму грешников. Капеллан увлёкся и не сразу сообразил, чего хочет от него виллан, дёргавший его за рукав сутаны. Обернувшись, он увидел, что Франсуа с пеной у рта бьётся на дне повозки.
     - Смени одежду, - мрачно произнес виллан, - ты не священник, а палач!
     Содрогнувшись от нанесённого оскорбления, капеллан что было силы стегнул лошадь кнутом; та с перепугу дернулась и вынесла повозку из толпы, сбив несколько зевак, пославших вслед взбесившемуся святоше свои проклятия. На этот раз, едва став на ноги, Франсуа решительно перелез через ограду и убежал домой к матери. Однако, Бог показал ему, что у него нет такого дома, где бы он мог спрятаться от Его милости. Мать горько плакала, гладя его по голове, а, наплакавшись, отвела обратно к капеллану.
     - Ты как будто недоволен мною!? - спросил отчим грозно. - Ты хотел покинуть церковь, обитель святых и Бога на земле, прибежище грешников?! Куда же ты хотел податься, покинув церковь!? Да будет тебе известно, что тому, кто отрешится от церкви, нет места в мире; наоборот, церковь принимает всех заблудших и в отрешении от  мирских страстей, они обретают в лоне религии прощение, ибо Господь наш всемилостив. Алтарь существует для того, чтобы склоняться перед ним, а не бежать от не¬го».
     Мать ушла в слезах, умоляя Франсуа забыть, что у него есть другой дом, кроме церкви, заклиная потерпеть и не гневить Господа, чтобы тем полней потом пользоваться его милостью. Она мечтала, чтобы ее сын, приняв дворянское имя, получив хорошее образование, занял потом какую-нибудь льготную должность при одном из парижских капитулов.




Франсуа  получает  образование
      В двенадцать лет, благодаря стараниям отца Гийома и отчасти вопреки собственным, Франсуа стал школяром Сорбонны, что было дано далеко не всякому; школяры, как известно, даже не были подсудны королевскому суду, что являлось большой привилегией, хотя их за милую душу вешали по приговору суда университетского. В восемнадцать лет воспитанник капеллана де Гийома стал бака¬лавром изящных искусств. В энциклопедическом словаре, толкующем значение всего сущего, преподносится, что в ХV веке во Франции быть бакалавром значило быть битым палками. Но словосочетание не всегда означает слияния двух смысловых значений в одно; лингвистика и филология дают интерпретации, но не всегда в состоянии дать пояснение. Там же сноска: бакалавр - это низший дворянский титул, нечто среднее между рыцарем и его оруженосцем и т. п. Но факт - суверен в царстве мыслей - гласит, что Франсуа Вийон получил учёную степень за преуспеяние в учебе, хотя почти с такою же категоричностью, без малейшего риска ошибиться, можно предположить, что за время учёбы он был неоднократно бит палками. В двадцать четыре года Франсуа стал магистром изящных искусств и его мать, стоя на коленях перед образом Спасителя, целовала руки мэтру Вийону, сделавшему из ее сына учёного человека.



   Самостоятельность  Франсуа  Вийона.
   Первое близкое знакомство с правосудием и тюрьмой

     Будучи школяром Сорбонны, Франсуа, на пару со своим другом Коленом Като, охотнее всех занятий посещал кабак «Толстуха Марго», где зачастую собиралось всё отрепье Парижа - его ночные короли, принцы мрака, слуги дьявола, святые преисподней. «Вот - думал, глядя на них, Франсуа, - кто делает то, что хочет, и не старается казаться лучше, чем есть!» Его восхищало их презрение к карам земным и небесным. В основном это были представители уже вырождавшегося ордена или братства вагантов - орды головорезов, банды воров; но поначалу это были поэты. Франсуа и Колен, взобравшись на подоконник, распевали с бражниками их воровские песни, чаще всего "Перпетту". Её горланили, размахивая кружками и превращая грустную меланхолию в угарный шабаш:
Перпетта  слова  не  скажет,
Она  до  зари  встаёт;
Долго  сидит  за  пряжей,
Долгие  слезы  льёт.
Жужжит  печальная  прялка,
Перпетта  молчит  и  молчит,
Отцу  Перпетту  жалко,
Перпетте  отец  говорит:
«Перпетта,  не  плачь  без  причины,
Жениха  я  тебе  найду,
   Приведу  прекрасного  принца,
   Барона  к тебе  приведу».
   «Я  давно  полюбила  Пьера
   И  буду  верна  ему.
   Я  хочу  только  друга  Пьера,
   А  его  посадили  в  тюрьму».
   «Никогда  тебе  Пьера  не  встретить,
   Ты  скорее  забудь  про него.
   Приказали  Пьера  повесить,
   На  рассвете  повесят  его».

     Франсуа быстро стал своим в этой грубой среде, внутри которой царили более справедливые по сравнению с христианскими законы и все делилось поровну (для голодающего ребенка это и есть рай, тут его Бог),  а богатство презиралось и высмеивалось наравне с убожеством. Он принял вымирающее вагантство, близкое ему по духу, и высоко вознес его знамя, прославившись как остроумный малый, безрассудный смельчак и большой поэт. Его прозвали «Франсуа-поэт» и все его баллады, составившие Большое и Малое Завещания, обсуждали как из ряда вон выходящие события. Когда доходило до потасовок, не забывали и сочинителя. В диспутах Франсуа уподоблялся Сократу: его тоже можно было избить и окровавленного выволочь за волосы на улицу,  но  его  нельзя было переспорить; он преображался, забывая о своей природной слабости и болезнях. Здесь он отдыхал душой.
     Отец Колена Като владел слесарной мастерской и оба шалопая проводили в ней немало времени, проникая в тайны замка, за которым обладатель прячет своё добро. Им было достаточно и беглого взгляда на замок, чтобы определить какую к нему изготовить отмычку. К изучению сути данного предмета Колен Като отнёсся куда добросовестнее, чем к изучению Слова Божия, десятая заповедь которого гласит: «Не укради». Не случайно, забросив подальше диплом бакалавра, он стал вором-домушником.
     Франсуа, как уже было сказано, доучился до магистра изящных искусств и получил свой диплом в 1455 году, мимо детства и юношества, каких у него не было, сразу перейдя во взрослую жизнь, ознаменовавшуюся поножовщиной и убийством лица духовного звания. Раньше, чем мать его поднялась с колен, на кои ей довелось опуститься, дабы облобызать колени их благодетеля, новоиспеченный магистр уже успел залить притон «Толстуха Марго» и свой диплом дрянным вином и такой же кровью. Каламбур удался бы на славу, если бы первую же взрослую и сразу смертельную шишку он набил в «Шишке» Жана Травэ. Но «Толстуха Марго» для дел такого рода была во всех отношениях более подходящим местом.
     Так, юридически ещё не вступив во взрослую самостоятельную жизнь, он её уже фактически бы и окончил без заступничества отчима, чей авторитет позволил ублажить и церковь и государство сменить гнев на милость, то  есть казнь на тюремное заключение с помилованием через два года. Но что могло принудить непреклонного отца Гийома отступить от своих незыблемых принципов, в которых было так же мало своего, как и человечного? Я полагаю, само место действия в наибольшей степени. Священнослужитель в бандитском притоне, в священном одеянии, с огромным крестом на необъятном пузе, каким (то есть крестом, а не пузом) ему взбрело на ум осенить и диплом, и самого дипломанта. Разумеется, изрядно подвыпивший Вийон тут же взвился:
     - Мало вас в церквях на наши головы! Мало того, что вы выделываете с нами в храмах, от вас и в кабаках спасу нет!? Но это моя парафия, поп, на этой территории  меня крестом не возьмёшь - хоть распнись на нём! Это – мой монастырь и вот мой устав, а вот мой крест», - и он воздел кверху руки с кружкой и ножом.
     Пастырь решил вразумить заблудшего приложением креста ко лбу его, что было мочи размахнулся, да не успел – в кабаке Бог ему был не помощь, а помеха. Вийон, компенсировавший природную слабость быстротой и ловкостью рук, раньше всадил нож в не-богоугодное,  как выяснилось, чрево. Далее: Гийом де Вийон посчитал проступок пасынка  меньшим злом, почти благодеянием в сравнении с большим, и вступился за него; священник в притоне в пьяном виде, по разумению Гийома де Вийона, достоин был и более сурового покарания, чем то, какое его постигло, а потому убийцу его следовало почитать десницею Господнею для крамольника, орудием в руках Господа и, следовательно, более достойным помилования, чем покарания.



Человек-легенда. 
Пророчества  де  Мантиньи
       В «Толстухе Марго» судьба свела Вийона нос к носу с де Мантиньи, человеком незаурядных качеств, дворянином по происхождению, чья красота и одухотворенность никак не вязались с родом его занятий. Он никогда и никому не открылся как и почему пал до воровского промысла. Его популярность в среде воров была фантастической, превосходившей даже зависть и ненависть, какую они питали к этому баловню воровской Фортуны. Сам он не принадлежал ни к одной из воровских хевр, работал один, презрительно отзываясь о ворах. Де Мантиньи признал Вийона ровней благодаря таланту Франсуа рифмоплётничать, и сблизился с ним настолько, насколько он вообще мог  допустить  близость  между  собой  и другим человеком. Как-то в порыве откровения он признался:
     - Слушай внимательно, Франсуа. В сегодняшней Франции я вижу трёх королей: король Франции - первый, я - король всех воров и единственный настоящий вор, и ты, Франсуа - король всех поэтов. Поверь, я никому не льщу: король общепризнан, я тоже коронован, хоть и не нуждаюсь в признании, а у тебя оно ещё впереди. Хочешь знать, как я умру? Я - дворянин, равный королю во всем, буду повешен по повелению короля. Хочешь узнать, как умрёшь ты? - тебя тоже повесят.
     - Я умру от чахотки, как мой отец. - ответил Франсуа обреченно.
     Де Мантиньи не ошибся в своих пророчествах. Главари воровских шаек подсылали к нему наёмных убийц, но те ни разу не застали его врасплох, чтобы нанести удар в спину, и несколько из них поплатились жизнями; к нему отряжали для переговоров авторитетнейших воров, убеждавших его  примкнуть к одной из хевр (стать цеховиком) и отдать свой талант служению общему благу. Он лишь насмехался над ними:
     - Чтобы я стал вас кормить - подонков и дармоедов? Да я один загребаю больше, чем вы скопом. Вы такие же воры, как мой палец – перст божий. Убирайтесь!
     Де Мантиньи жестоко поплатился за высокомерие. Его то и дело предавали и подставляли, сами же воры травили его и, несмотря на то, что работал он филигранно, у властей было накоплено против него множество тягчайших обвинений. Между тем, Франсуа и Колен Като ограбили Наваррский коллеж; на них донесли, и Колен едва не поплатился за это жизнью, как, впрочем, и Франсуа, сразу же после освобождения из заключения за убийство священника вынужденный покинуть Париж и скитаться, скрываясь от правосудия. Тут-то Гийом де Вийон и прозрел окончательно. Иллюзия пала с глаз его – убийство священника перестало быть для него благородным и случайным: его пасынок бросил вызов самому могущественному из врагов - церкви, взрастившей и воспитавшей  его, а значит и богу, и самому Гийому де Вийону. С этого момента они стали врагами и открытое признание этого факта со стороны обманутого в своих надеждах благодетеля было  лишь делом времени. Он уже достоверно знал то, что ему предстояло ещё признать: он пригрел гада на груди своей…


        Отступление

     Истинной веры в Бога, обращающей взоры к небесам, у нас нет; мы мыслим конкретными, осязаемыми образами и зримыми категориями (тумана в голове от этого не меньше). Хоть и судим, мы не в состоянии понять, то есть, оценить поступки человека другой эпохи. Мы даже не в состоянии разобраться в том, что в сегодняшнем нашем современном мире есть подвиг, а что преступление. Скальп врага в глазах индейского воина, человеческое тело в глазах людоеда - одно, а в наших - совершенно иное. Их совесть не запрещает им это, для нас же трудно измыслить что-либо отвратительнее, хотя наша совесть с их точки зрения позволяет нам вытворять и не такое. Что говорить о людях других эпох? - они для нас закрытая книга. Человек тогда, как и теперь, восстаёт против утверждённого людьми закона. Почему, говоря о прошлом, мы чаще всего расцениваем, как преступление то, что сегодня величаем чуть ли ни подвигом, и величаем подвигом то, что сегодня клеймим как преступление?
     Все эпохи так или иначе, каждая по-своему, убивают своих гениев, ведь гений всегда против показной добродетели и порядочности большинства, значит, всегда против нравов самой эпохи. Кто ещё так силен, чтобы бросить вызов многомилионной гидре, чудовищу, не умеющему быть жестоким, так как любые свои действия власть имущие всех эпох склонны расценивать лишь как проявление излишней доброты или как крайне вынужденные, навязанные им меры? Это значит, что гений всем враг; меняется эпоха, меняется и мораль (платье, прикрывающее сущность, всегда одну и ту же),    всё  остальное  остаётся   - это нюанс. У гениев находятся и благодетели (посредственности они не нужны, так как она всегда найдёт к кому присосаться), которые помогают им вознестись - каждый такой случай достоин пристального изучения. Казалось бы, несущественные детали делают пропасти между гениями различных эпох ничем невосполнимыми. ХIII век дал миру Данте, XVI - Шекспира; тому предшествовали века, они и выпестовали их; каждый такой феномен неповторим, если не повторится - разве по прихоти их самих - взаимное противостояние небесных светил, присущее той или иной эпохе, и как-то, возможно, воздействовавшее на живые существа. Мы с болезненной настойчивостью вглядываемся в будущее, в историческую перспективу, но ведь достоверно лишь то, что имело место в прошлом.  Разве  мы  в  суматохе  событий  в состоянии додуматься до простейшего, а именно, что наше завтра есть ничто иное, как одно из наших вчера? Даже наше лицо - всего лишь то же самое повторение вчерашнего, только более усталое, но оно было таким же у наших предков всего пол века или пол тысячелетия назад (или с оглядкой на перспективу, с учетом того, куда мы движемся, пол века или пол тысячелетия  тому  вперед).



Изгой
     Итак, Франсуа Вийон вышел из-под опеки папаши Гийома; своей свободой новоиспечённый магистр изящной словесности распорядился наихудшим образом, совершая одно безумство за другим, каждое последующее безумнее всех предыдущих, ибо каждое последующее усугублено опытом и грузом предыдущих, влекомый, как это всегда бывает, неумолимой логикой уже содеянных ошибок к своему роковому финалу. Нам смешно видеть, как из близ-могильных урочищ жалкие уродцы простирают трясущиеся ручонки, грозясь задушить мир и бахвалясь своим мировым господством, явившимся плодом их больного воображения; подстрекаемые амбициями и льстивыми прихлебателями всех мастей, они и сами верят в свое величие. Из всех прославленных своим благородством лицемеров, никто на это не отважится; только униженный, презренный поэт настолько силён и горд, чтобы, даже будучи колено-преклонённым, потупив взор, трепеща от дурного предчувствия и страха, всё же осмелиться  кинуть монархам насмешливое и гневное: 

А в чем повинен я, в насилье?
В  кровавом  ремесле  пирата?
Будь  у  меня  твоя  флотилия,
Будь  у  меня  твои  палаты,
Забыл  бы  ты  про  все  улики,
Не  звал  бы  вором  и  пиратом,
А  стал  бы  я,  как  ты,  великий,
И  уж,  конечно,  император.

       Только поэт может отделить дух свой от тела и жить самостоятельной от тела, ни от кого независимой жизнью духа. Лишь он способен роптать и бунтовать, унижаясь и будучи попранным, даже самою формою своего унижения выражая бунт. И только способный на это и есть поэт. Но ханжеская мораль не одной, отдельно взятой, а всех эпох в совокупности, такова, что, соблюдая законность, каждая эпоха почитает своих королей и попирает нищих. Совершив «паломничество» в Наваррский коллеж, Франсуа бежал из Парижа и, выучившись жонглировать кинжалами, бродил с труппой актеров по дорогам средневековой Франции, влача существование истинного  поэта-ваганта  и  вора.


Второе - лишь очередное, но не последнее…
Близкое знакомство становится тесным

       В Орлеане Франсуа таки угодил в силки правосудия во второй раз, но, как оказалось, не последний. Пребывание в Орлеанской тюрьме было для него временем, зовущимся у других поэтов счастьем вдохновенного творчества. Писали в то время чернилами на пергаменте, который потом сворачивался в свиток. Таков, видимо, прообраз студенческих вадемекумов - vade mecum. Пергамент и чернила Вийону приносил никто иной, как сам мэтр Робер, Орлеанский палач, приходивший с профессиональной завистью поглазеть на то, как ловко его будущая жертва управляется с кинжалами. Мэтр Робер угощал Франсуа  дешёвым  вином  и  искренне  сокрушался,  что  придется  казнить  такого великого жонглёра.
     - Зато, надеюсь, в знак нашей дружбы, ты покончишь со мной без канители, палач. - не унывал поэт.
     Мэтр Робер, которого прозвище «палач» задевало за живое, обиженно отзывался:
     - Да уж удружу: удушу - покаяться не успеешь.
      Однако, и в этот раз Франсуа не пришлось предстать пред ольховой перекладиной: по случаю приезда в Орлеан малолетней принцессы Орлеанской была объявлена амнистия и Вийона, к величайшему неудовольствию епископа Орлеанского Тибо д`Оссиньи, прозванного поэтом за глаза жирной свиньёй, отпустили на все четыре стороны.
     - Не сокрушайся, палач, - сказал магистр на прощание мэтру Роберу, перед тем как воспользоваться одним из четырёх направлений, - сегодня мне незаслуженно повезло. И как прекрасно, что избавление даровано мне из детских ручек! Кто, как не дитя, должен, уподобляясь ангелам, питать гонимых судьбой живительным соком спасения и надежды!? Не хочу знать, что будет завтра; вероятнее всего, этой кочерыжке не миновать петли; жаль, если это будет не твоя петля, - я уж приглянулся к твоим рукам, такая вот канитель. Но сегодня я свободен и могу идти, куда пожелаю. Вот счастье!
     Вступил в свои права 1458-й, звёздный год Франсуа Вийона-поэта.



Поэтический турнир в Блуа 1458 года.
Герцог Карл
     Без единого денье в кармане, потеряв из виду скоморохов, с которыми вместе скитался, Франсуа был чрезвычайно рад узнать, что Орлеанский герцог Карл, покровитель «весёлого искусства», остроумнейший поэт, устраивает в своем замке в Блуа поэтический турнир, в котором намерены принять участие двенадцать лучших поэтов Франции.
     - Почему бы, чёрт возьми первых двенадцать, мне не стать тринадцатым? – подумал Франсуа. – Я верю в свою удачу наоборот. Вся моя жизнь – это оборотная сторона удачи. На чёртовом числе мне повезёт. Должно, раз не везёт на всех остальных. Разве не предрёк мне де Мантиньи стать королём поэтов? Разве не для этого слепой случай избавил меня от петли моего друга мэтра Робера? Всё сходится. Судьбу не обманешь и от неё не уйдёшь. Не дрейфь, Франсуа!
     И он отправился во дворец знатного вельможи, где герцог, как истый Меценат, принял его, невзирая на затрапезный вид. Впоследствии узы странным образом связали их судьбы; это была загадочная во многих отношениях дружба гениев, стоявших на противоположных полюсах нравственности и морали, то есть идеологии того времени.
     Именно герцогу Карлу суждено было стать благодетелем гения Франции. Величие поэта и великодушие человека не в том, чтобы попытаться устранить опасного соперника, расчистив себе заблаговременно путь к трону: истинное величие и великодушие требовали посторониться и пропустить сильнейшего вперёд; требовали создать сильнейшему противнику лучшие условия, предоставить ему именно то оружие, каким он владеет всего совершеннее, и этим же его оружием его победить. Только тогда победа почётна и безоговорочна. Только тогда она – победа. Так, видимо, посчитал герцог Карл, поскольку именно так он и поступил. Список из 12 участников был уже запечатан, он его не только своей единоличной властью расширил, но и предложил каждому из участников начать балладу забавным рефреном: «Je meurs de soif au pres de la fontaine» (Я умираю от жажды у источника) - то есть предоставил Вийону то самое оружие, – парадоксы и остроумные метафоры, - каким тот всего лучше владел; тот стиль и дух противоречий, в каком он не знал себе равных, ибо это был не лишь дух его поэзии, то есть воображения, но и дух, суть, наполнение самой его жизни с первого дня его появления на свет божий. Герцог подыграл сильнейшему, который в этом не нуждался, потому, что, по-видимому, в этом нуждался сам герцог. Он дал Франсуа проявить себя во всем присущем ему блеске – и тот не оплошал. Конечно, нельзя и на одну десятую быть уверенным в мотивах поведения герцога, представленных здесь, но так хочет думать автор… и, конечно же, скоропалительно заявленный под 13 номером, никому в высоких авторитетных поэтических кругах неведомый оборвыш и лишенец, игрою недоразумения и злой Фортуны магистр изящных искусств Франсуа Вийон, привыкший к иной аудитории, очень разволновался, представ перед предвзятой раззолоченной публикой, но герцог Карл не оставил его без участия и опеки и тут, ободряюще кивнув ему со своего резного трона:
     - Смелее, мэтр, приступайте. Покажите свое умение.
     Франсуа поклонился герцогу, как того требовали уважение к сану и приличия и начал свою знаменитую впоследствии балладу, которая сразу вознесла его на трон ничуть не ниже герцогского. Карл, резко выпрямившись, слушал неподвижно, вперив в чтеца изумлённый, светящийся тихой радостью и светлой завистью взор ясновидца. Его торжественность, как магическое воздействие, передалась окружавшим его льстецам, то есть всем, заставив умолкнуть недоброжелателей Вийона, и в зале воцарилась тишина.

От  жажды  умирая  над  ручьём,
Смеюсь сквозь слезы и тружусь играя.
Куда бы ни пошел, везде мой дом,
Чужбина мне – страна моя родная.
Я знаю всё, я ничего не знаю,
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовет.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду,
Нагой  как червь пышней я всех господ.
Я всеми признан, изгнан отовсюду.
Я скуп и расточителен во всем.
Я жду и ничего не ожидаю.
Я нищ и я  кичусь  своим добром.
Трещит мороз, я вижу розы мая.
Долина слёз мне радостнее рая.
Зажгут костёр и дрожь меня берёт.
Мне сердце отогреет только лёд.
Запомню шутку я и вдруг забуду,
И для меня презрение – почёт…
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не вижу я  кто бродит под окном,
Но звёзды в небе ясно различаю.
Я ночью бодр и засыпаю днём.
Я по земле с опаскою ступаю.
Не  вехам,  а  туману  доверяю.
Глухой меня услышит и поймёт.
И для меня полыни горше мёд.
Но как понять, где правда, где причуда?
И сколько истин? Потерял им счёт.
Я всеми принят, изгнан отовсюду.
Не знаю, что длиннее – час иль год,
Ручей иль море переходят вброд?
Из  рая  я  уйду,  в  аду  побуду.
Отчаянье  мне  веру  придаёт.
Я всеми признан, изгнан отовсюду.



         Пророчества де Мантиньи начинают сбываться.
         Изгнанного признают, но признанного изгоняют

     Еще некоторое время по окончании чтения Карл не изменял позы и не нарушал молчания; наконец, встрепенувшись, подняв руки перед собой, он трижды хлопнул в ладоши. Зал разразился громом оваций... Франсуа подвели к герцогу и Карл, по традиции древних, самолично увенчал чело победителя лавровым венком. Обласканный герцогом, Франсуа с легким сердцем принял предложение мецената задержаться при его дворе. Впервые в жизни у него был свой лакей, подобострастный, всем видом подчёркивавший желание угодить.
     - Как вам понравился за завтраком паштет, мессир? Герцог его обожает.
     - Не будь невеждой! – какому гостю не понравится любимый паштет хозяина, особенно если хозяин сам герцог Карл, человек с безупречным вкусом во всём? Или я похож на неблагодарного гостя?
     - Мессир настолько остры на язык, что даже сам герцог вам завидует.
     - Но не ты, мошенник?
     - Боже упаси, мессир! Не подтянуть ли коню подпругу?
     - Подтяни, любезный, подтяни, только не перетяни от усердия, а то он будет недоволен.
     - Конь, мессир?
     - Ну да, конь, если он не кобыла, я с ним ещё недостаточно близко знаком, тебе лучше знать.
     Пошловатые шутки такого толка были в ходу в те воинственные, рыцарские времена последних поэтов-вагантов.
     - И всё же мессир такой остроумный шутник.
     - Ты обо мне или о коне?
     - Конь - мессир? Мессир – хохмач.
      - Никому об этом не говори. Я не хочу менять свой лавровый венок на колпак шута - ещё подумают, что я на него претендую. Ты уже подтянул подпругу? Тогда и попону поправь. Если придётся жёстко падать, я хотел бы мягко сидеть.
     Сам могущественный герцог Карл обращался к нему за советом:
     - Как вы находите концовку этого рондо, мэтр?
     Дружба великих чужда притворств, расчетов, гримас и ужимок тщеславия и Вийон принял дружбу герцога, возвысившись на пьедестал, равный герцогскому, как равный от равного. Но богиня славы приносит на своих крыльях ещё и чёрную тень – людскую зависть. Фактически, в герцогском дворце, среди роскоши и изысканного обращения, Франсуа ближе, чем где-либо ещё, сошёлся с этой неразлучной подружкой удачи и славы. Он ещё успел наесть на герцогских харчах бока и набрать лишний вес, как Карлу уже донесли о межтурнирных окололитературных подвигах его протеже, и седая борода Карла затряслась от гнева, а в голосе зазвенел клинок.
     - Вийон, вы ограбили Наваррский коллеж, вы покусились на достояние божьего храма!
     - Государь! – побледнев как смерть, испуганно пролепетал Франсуа. – У меня есть оправдание: в то время я жестоко нуждался. Господь же не нуждается в том, что было так нужно мне. Мне нечего было есть. Господь же сказал: «Придите ко мне в нужде и я накормлю вас.
     - Что!?
      - Теперь я понимаю, что был неправ, истолковав слова Господа слишком буквально, но на свете не так уж много щедрых людей, как вам кажется с высоты вашей щедрости, государь, и я подумал, что Господь…
     - Замолчи!
     Герцог не желал слушать крамольные речи; его голос звучал, как судная труба.
     - Я приютил у себя во дворце вора!? Несчастный, ты осмелился просить у меня приюта?! Ты обманул меня!
     Вийон молча опустил голову, памятуя, что повинную голову не секут. Быть может, этот гнев – всего лишь причуда взбалмошного старика, решившего пожурить своего любимца. Сейчас он стихнет и Карл скажет по обыкновению:
    - Пойдёмте-ка обедать,  мэтр,  а  после  обеда  я  прочту  вам свою новую балладу.
     Но гнев герцога не стихал; напротив, Карл всё более распалялся, не слыша оправданий и мольбы о пощаде. Это всколыхнуло в старике нечто пострашнее гнева – обиду.
     - Висельник! Ты, значит, не желаешь даже говорить со мной!
     - Государь!
      - Ворам не место среди моих подданных! Убирайся прочь с глаз моих, пока я не приказал тебя повесить!
     Франсуа стремглав выскочил во внутренний двор, захватив лишь свой вадемекум – торбу со свитками и герцогской грамотой – свидетельством того, что всё произошедшее ему не приснилось, и направился к воротам; в башенке наверху растворились створки окна, и старческая рука герцога швырнула к его ногам туго набитый кошелёк. Подбирая его на ходу, Франсуа услышал голос свыше:
     - Присылай мне свои стихи, мошенник!



        Хевра Быка

     Гонимый судьбой, как пожелтелый лист осенним ветром, Вийон наткнулся на банду под предводительством Быка, кочевавшую со своим балаганом под видом актёрской труппы. Труппа давала театрализованные представления, в которых каждый блистал как мог, иначе говоря, никто ничем помимо внешности не выделялся. Кроме главаря по кличке Бык, в банде состояли два молодца, Анри-забавник и Племянничек, затем две девушки преклонного возраста, Марион-карга и Гомера-кость в горле, обе хриплые и усатые, наконец – Берарда, по-видимому бежавшая из притона для кающихся Мессалин. Пополнение в банде приняли без энтузиазма, но Бык сказал тоном непререкаемого авторитета:
     - Это наш новый брат. Ничего. Бывали и хуже. Как-нибудь прокормимся.
     Новый брат сразу внёс изменения в привычный уклад банды. Для начала он посоветовал Быку запретить девкам гулять по карманам публики, так как это роняет престиж труппы.
     - А главное, - заметил магистр авторитетно, - эти мелкие пороки пожирают в нас большие таланты. Уж если запускать руку – так в казну: карман церкви в отличие от карманов обираемых ею прихожан, никогда не бывает пустым.



Обновление “Ветхого Завета”

     Франсуа никак не мог покончить свои счеты с церковью. По прибытии в Мён-Сен-Луар он написал пьесу крамольного содержания на мифологический сюжет Ветхого Завета под названием “Первородный грех” и самоуверенно заявил своим товарищам:
     - Мы посрамим Базош. Увидите, мой «Первородный грех» сделает с их «Адвокатом Пателеном» то, чего не смогли сделать цензура и церковь, - сгонит его со всех подмостков.
     “Адвокат Пателен” уже был под запретом, что и являлось главным, неоспоримым свидетельством его достоинств. Когда новые товарищи усомнились в нём, Франсуа обрушил на них своё презрение:
     - Болваны! Вы имеете дело с лучшим поэтом Франции, с которого сам герцог Орлеанский сдувал пылинки! Ещё одно «но» и я покину вас, чёрт с вами, подыхайте с голоду, а меня прокормит и моя грамота.
     Поневоле проникшись его уверенностью, артисты приступили к постановке пьесы.



Мелочи жизни. Вдова Марго

     Банда остановилась в гостинице «Роза», хозяйка которой, некая вдова Марго, пышнотелая женщина, на целую голову превосходившая замухрышку Вийона, сразу же до беспамятства влюбилась в него. Уже на вторые сутки пребывания банды Быка в гостинице она заманила магистра изящных искусств и словесности к себе в спальню и отдалась ему с такой страстью, что  бывалый магистр почувствовал себя щепкой, попавшей в водоворот.
     - Все эти малокровные дворянки не имеют понятия о любви и не умеют любить. – заключил он, давая вдове понять, что принадлежит к изысканному сословью.
     - Я одна буду любить тебя за всех. – заверила его Марго и Франсуа подумал, что ей это, пожалуй, удастся.
     Желая воспользоваться положением любовника, Франсуа наутро решился попросить у вдовы денег, но она ласково прикрыла ему рот своей широкой ладонью.
     - Всё, что тебе понадобится, я дам, только денег не проси.
     - Но мне ничего, кроме денег, не нужно. – чистосердечно настаивал магистр изящной словесности, однако слова его были растрачены впустую.



О том, что вдовы прячут деньги от постояльцев   
дальше, чем сокровища любви

     Магистр был не из тех людей, что падают духом при первой же неудаче.
     - Отдав себя самою, отдай и часть себя. – высокопарно заявил он. – Слушай, Марго, скаредность тебя погубит. Я – дворянин и не привык ни в чём нуждаться и дважды просить об одном и том же. Если тебе, простолюдинка, чуждо благородное бескорыстие и самопожертвование, то поищи себе в дружки кого-нибудь попроще – люби во всем себе равных, а меня предоставь моей судьбе. Не будь я настолько щепетилен и деликатен в вопросах чести, я назвал бы тебе целую кучу самых благородных во всех отношениях дам, не чета тебе, не посчитавших за унижение оказывать знаки внимания, то есть делать подношения и подарки, кавалеру, укравшему их душевный покой.
     Но Марго не последовала примеру вельможных дам, а напротив, возблагодарив Господа за ниспосланное предостережение, всё до последнего цехина убрала как можно дальше от блудливых рук не в меру прыткого постояльца. И правильно сделала, ибо сказано: «Не искушай». Она осталась верна себе, а Франсуа себе: тайком в её отсутствие он тщательно обшарил все потаённые места в гостинице, но в отличие от потаённых мест самой хозяйки они не явили ему своих сокровищ; с горечью, но не без гордости за вдову, он признал своё бессилие перед нею.
     - Наконец-то я нашёл женщину, способную сохранить то, что я наворую, от меня самого.
     - У меня собачий нюх на рыжики, - в сердцах посетовал он Быку, - но нащупать мошну Марго я не смог. Не раз мне удавалось околпачить Бога, видать, тут против меня восстал сам дьявол.
     Он вызвал Марго пред очи всей компании и торжественно обозвал её толстухой, прилюдно изъявив свою волю: в память о парижском трактире «Толстуха Марго», где он проводил время в обществе лучших людей, таких как Колен Като и сам де Мантиньи, он переименовывает её не-богоугодное заведение в трактир «Толстуха Марго», прилагая этот сальный эпитет и к самой хозяйке. Не мог не вставить своего веского слова и Анри-забавник: он тут же предложил вдове продать богадельню и пристать к ним (очень уж не терпелось ему покутить на вдовьи сбережения); но пронять Марго оказалось столь же непосильной задачей, как и обворовать её. На посягательство на Sancta Sanctorum, то есть святая святых, она ответила куда более веско: так основательно приложилась пухлой вдовьей ладошкой к физиономии шутника, как ни одна ещё не прикладывалась во славу и в защиту хвалёной женской чести - что сразу же отбило всякую охоту шутить с ней у всех, кроме, разумеется, Вийона.
     - То-то же! – воодушевился он. - Теперь вы понимаете, чего мне стоит каждую ночь укладывать её на лопатки. С этого дня все, кто имеет ко мне претензии, будут иметь дело с моей малышкой. Тебе не место среди людей, не умеющих себя вести, дорогая. Идём наверх, я тебе покажу, что такое настоящий мужчина.
     И Франсуа увёл свою неукротимую, победоносную возлюбленную в спальню, где на более подходящем для неё поле битвы быстро и легко одержал над ней очередную победу. Сногсшибательный аргумент покладистой вдовы даже Быка, доку по части воспитания своих подопечных, привёл в замешательство. Втайне до этого случая он мечтал о такой подруге, но теперь не на шутку был встревожен: неровен час и сам попадёшь ей под горячую руку, да ещё при братве. Словом, Бык был в замешательстве. Более того, Бык был принижен и посрамлён, он был оскорблён в своих лучших чувствах, если можно так сказать, говоря о воре и скоморохе, тем более о Быке. Бить своих подопечных было его «парафией». Марго показала, что тоже может себе это позволить, причём, надо отдать ей должное, судя по состоянию, в какое впал несчастный Анри, ещё вопрос: кто кому в этом отношении годился в подмастерья. Получив вдобавок от Быка за то, что ему перепало от вдовы, Анри-забавник тут же утешился новой забавой (то есть старой) – безопасной и по силам – стал приставать к безобразным старым девам со слишком лестными их самолюбию предложениями уединиться по примеру Марго и Франсуа; это свидетельствовало о том, что он ещё не оправился от поучения Марго. Банда проводила время в основном в оргиях, забрасывая при этом зубы на полку – есть было, как правило, не на что.



Представление

     Анонс возвестил горожанам Мёна о часе премьеры, местом которой явилась городская площадь. Коротко о содержании пьесы: Адам и Ева, помещённые Богом в райские кущи, прозябают в них, не помышляя о телесной близости; но подлый змий наущает Еву сорвать и съесть запретный плод с древа познания, после чего, открыв друг в друге дотоле неведомые чары и достоинства, Адам и Ева готовы слиться в едином любовном порыве; в этом месте Вийон внёс в избитый веками сюжет новизну, за какую ещё не раз в настоящей жизни побьют его самого: внезапно явившийся монах в облачении епископа, укоряя Адама в осквернении рая, пристыдил и изгнал его, а сам остался с Евой и лицемерными увещаниями принудил её отдаться ему, на первый в истории человечества женский вопрос:
     - Отчего, отче, Адаму нельзя, а тебе можно? – дав первый подобающий священнослужителю ответ, ставший примером для других на века:
     - Адам и я!? Что за сравненье? Мы люди с Господом свои. С Адамом ты грешишь, а со мной отмаливаешь грехи, ибо в моём теле на тебя снизошёл сам Господь пречистый. Даря мне телесные утехи, ты даришь их богу, доказывая ему свою преданность и любовь. Не я возжелал тебя, а бог во мне – он испытает тебя. Или ты воспротивишься воле божьей?! Или не убоишься?! Убойся! Беги от греха в объятия бога своего! Убойся! - говорю я тебе. Убойся! – говорит тебе Бог.
     Таким образом, по моему мнению, с помощью самого древнего, никогда не тупеющего, но делающего всех тупыми, инструмента софистики религия одержала первую (бесславную и низкую, но вполне её достойную) победу над разумом, моралью и совестью. По замыслу автора пьесы и повадками, и внешностью монах должен был походить на епископа Менского Тибо д Оссиньи, большого, грубого человека, уже успевшего стать его злейшим врагом. Бык как нельзя более подходил для этой роли; женскую, лишённая её в жизни, взяла на себя Гомера-кость в горле. Адама Вийон решился сыграть сам. А может быть, так решила банда, чтобы зачинщик и главный виновник бесстыдного обличения его преподобия паче чаяния не остался обделённым его щедротами. Премьера прошла с бешеным успехом и вызвала бешеное негодование Тибо д’Оссиньи. Банда пировала три дня и три ночи кряду.



Мастерская мэтра Козэна Бларрю

     Епископ Менский Тибо д Оссиньи хоть и не верил в Господа с искренностью капеллана Гийома де Вийона, в силу своего дикого нрава был ещё более жестоким с еретиками. Он-то их точно не баловал, а напротив – и не из-за Господа, но потому, что, представлялось ему, покушались они на его пайку от щедрот Всевышнего. Тибо д’Оссиньи тут же наложил запрет на крамольную пьесу и повелел изловить автора таковой, крепко вразумить его и до высочайшего повеления заточить в тюрьму. Франсуа уже успел облюбовать ювелирную мастерскую мэтра Козэна Бларрю, расположенную напротив «Толстухи Марго». Почтенный мэтр Бларрю так морил голодом двух своих подмастерьев, что мэтр Вийон чутьем угадал: он богат, как Кёр. Как только у него завелись рыжики, он сразу же завел дружбу с подмастерьями ювелира. Бедняги, привлечённые звоном монет и запахами кухни Марго, легко и охотно попались на уловку Франсуа и он без труда выведал у них всё, что ему было нужно, а именно: ювелир получил срочный и архиважный заказ от самого Тибо д’Оссиньи. Он опять имел дело с церковью, значит, никаких сомнений – это его кража. Мешкать значило упустить благоприятный момент, а с ним и сокровища. Одного взгляда на замки и запоры мастерской было достаточно, чтобы изготовить необходимые отмычки.



 Размышления над жизнью.
 Где скряга прячет драгоценности Божьей Матери

     Изготовив отмычки, Франсуа предался размышлению над тем, где скряга может прятать драгоценности. С церковью всё более или менее ясно: она с божьим покровительством против воров беззащитна. Но мэтр Бларрю… Неудача с Марго насторожила Франсуа и, серьёзно опасаясь попасть впросак вторично, он не желал действовать наугад. Чтобы оставить на ночь драгоценности в мастерской, требовалось слишком много смелости и ума: скряга не додумается до этого, а додумавшись не решится. Скорее уж он сунет их под подушку или подвяжет к тому месту жены, которое и во время сна под рукой. И Франсуа пришёл к решению искать драгоценности в спальне ювелира; требовалась большая смелость, чтобы решиться на это предприятие, и осторожность, чтобы не попасться. Будь рядом с ним де Мантиньи или Колен Като, он не колебался бы и минуты, но Франсуа имел дело с физически и умственно неповоротливым Быком, а помощниками его были Анри-забавник и Племянничек, у которых в руках, что называется, решето…


      
Представление  второе… и  последнее

     Изрядный куш раззадорил бродяг и, едва просадив деньги, они шестью голосами против одного авторского приняли героическое решение дать ещё одно, второе представление – дескать, Господь не выдаст, Тибо не съест. Опамятовшийся Франсуа пытался вразумить их, но Быка привела в ярость неблагодарность нового брата, которого он принял в банду одним голосом против всех, а Гомера-кость в горле сразила магистра изящной словесности классическим выпадом:
     - Кто же захочет рисковать, имея под боком толстуху, начиненную экю?
     Второе представление собрало море публики и авансом сорвало шквал аплодисментов. Стоило посмотреть на скоморохов, бросивших вызов могуществу самого епископа. Ротозеи-обыватели сочли чуть ли не долгом своим отдать им последние почести. Кто-то шёл полюбоваться на представление, как на казнь. А вдруг в последний раз? Надо же быть причастным! Опасения Вийона, ближе товарищей знакомого с бешеным нравом Тибо д’Оссиньи, равно как и надежды публики, полностью оправдались: в разгар исторического представления отряд городской стражи под командой разящего перегаром сержанта, что называется, опустил занавес, внеся в него батальный эпизод и ставший финальным. Анри-забавник, Племянничек, Марион-карга и Берарда, всецело предоставив исполнителей их неутешной судьбе и отдав им всю без остатка их злую актёрскую славу, без угрызений совести и осадка, как сахар в горячем чае, растворились в толпе. Франсуа, отличавшийся реакцией и проворством кошки, выбросился со сцены через головы зевак. Непонятливый Бык не увернулся от кары сам и не позволил этого своей партнёрше: как Гомера-кость в горле ни вырывалась и ни чертыхалась, он удержал её в своих в могучих объятиях и оба были застигнуты врасплох. Их жестоко избили древками алебард. Гомера-кость в горле, рыкнув раз-другой:
     - Как вы смеете поднимать руку на женщину, импотенты? – быстро угомонилась в позе бесчувственного тела.
     Быку не хватило ума и тут; вместо того, чтобы поскорее потерять сознание, он стоически переносил побои, при этом стыдя солдат, иначе говоря, ещё более подогревая в них бойцовский азарт:
     - Имейте хоть почтение к сутане! Как?! Бить священника в таком почтенном сане?
     Сам Вийон позавидовал бы такому рифмоплетству, на какое Бык, будь он в полном здравии и неповреждённом уме, ни за что бы не сподобился. Но ни к женским прелестям Гомеры-кость в горле, ни к епископской сутане Быка, который куда больше походил на священника, чем его партнёрша на женщину, солдаты почтения не возымели, продолжая добросовестно начатое дело до тех пор, пока так же доблестно и добросовестно его не завершили – наконец и Бык после двух десятков добрых ударов рухнул с таким грохотом, что содрогнулся помост. По приказанию заметно повеселевшего сержанта солдаты разнесли балаган в щепки и ушли с песнями.
     Епископу доложили, что сочинителю удалось бежать и он излил свое бешенство по этому поводу на новой наложнице, защипав до синяков и кровоподтёков, и избив её вместо того, чтобы, как полагается, приласкать.      
     Довольная представлением толпа не сразу покинула площадь, с обывательским жестокосердием продолжая любоваться агонией соблазнителя монаха в объятиях почти притягательной и привлекательной своим безобразием бесчувственной Евы.
     - Бог воздал! - злорадно заметил один острослов.
     - Вовремя Адам унёс от неё ноги. – поддержал его другой.
      - Надеюсь, – добавил следующий, - заработанных денег хватит им на два приличных гроба.
      - Без священника и панихиды. – дополнил очередной. Едва страсти утихли, Племянничек и Анри-забавник привели Быка с Гомерой в чувство и отвели их в «Розу».



Франсуа – утешитель

     Франсуа ждал их в тревоге, скрытой за маской шута. Пока Марион-карга и Берарда зализывали раны пострадавшим, Франсуа наполнял их чаши вином и отвлекал их как мог от дурных мыслей, горланя вместе с Племянничком и Анри-забавником «Перпетту», которая вместе с другими атрибутами парижской «Толстухи Марго» также переселилась в «Розу». Вдруг Франсуа встрепенулся, его осенило.
     - Знайте, друзья мои, - зашептал он, заговорщически озираясь, - я нашёл чем вас утешить и даже вознаградить за лихо. Нам есть чего ради рискнуть сегодня ещё разок, чтобы оторвать не мелочь, а настоящий куш - экю по триста на брата и сестру.
     Хотя все восхитились баснословной сумме, никто ему однако не поверил.
     - Болваны! – возмутился Вийон. – Страх отшиб у вас и те крохи сообразительности, что мешали вам думать, давая повод считать, что вы имеете чем думать. Вы имеете дело с человеком, работавшим с Коленом Като, которого уже повесили, другом самого де Мантиньи, которого не сегодня-завтра тоже обязательно повесят. И вы не верите?!
     В то, что всех перевешают, сотоварищи поверили охотно и ещё больше приуныли, воспрянув однако, от мысли, что Вийон имел в виду не их, а себя самого с прежними дружками.
     - На такие деньги я куплю себе трактир. – первой купилась Гомера-кость в горле, в глазах у которой ещё цвела болотной зарослью муть. – Буду ездить в гости в собственной карете. И ни ногой в театр!
     - Я, - позволила уговорить себя, чтобы не отстать от подруги и Марион-карга, - куплю дом и заведу прислугу. И пропади пропадом все театры мира! Ох и отыграюсь я на слугах за всё!
    - А я, - признался Анри-забавник, - залезу в самый забытый богом кабак и прокучу их с проститутками.
     Никто из горе-артистов post hoc так и не пожелал приобрести театр. Бык ожил, услышав посулы Франсуа, как всегда с задержкой сообразил, что к чему, и грозно востребовал свою бычью долю:
     - Где мои триста экю?
     Все развеселились. Гомера-кость в горле и Марион-карга заискивающе приникли к Вийону, словно у него и вправду карманы оттопырены экю, а Берарда, целуя Анри-забавника, шептала:
     - Слушай, красавчик, и ты, и твой дружок можете прокутить все до последнего свои экю со мной.



Снова о мелочах жизни.
Одна ночь в трактире «Толстуха Марго»

     С легкой руки Франсуа Вийона, перед которым вдова благоговела до подобострастия, о чём уже упоминалось к месту и не к месту, чем он и пользовался в меру сил к своему и её обоюдному удовольствию (и этот факт также относится к ряду ранее уже неоднократно упомянутых), в «Розе» были заведены те же воровские порядки, что царили и в печально-славном Парижском кабаке «Толстуха Марго». Банда  принималась  бражничать,   когда  расходились  последние посетители и укладывались спать самые неугомонные постояльцы, причиняя излишние неудобства чересчур сердобольной вдове.
     В тот вечер тоска по возлюбленному пересилила неприязнь Марго к окружавшей его компании и она спустилась в зал, где банда во всём её более чем когда-либо неприглядном виде, в ещё более непристойных, чем всегда, позах, с ещё более непристойными словами на устах, и предстала ей. Благочестивая Марго презрительно фыркнула на всё это, что не ускользнуло от внимания Вийона.
     - Не будь сама похожа на них, Марго, - он указал пальцем на разыгравшихся недотрог. – Не обнимай кого попало. Ещё вина, Агнесса! – крикнул он служанке. - Пошевеливайся, корова!
     - Это мы-то потаскухи, да? – взъерепенилась Марион-карга.
      - Я ещё девушка. Все здесь могут подтвердить это. – запальчиво выкрикнула Гомера-кость в горле.
      - Я поверю только подтверждению с приложением подписи, печати и языка Быка на вашу девственность, если он соизволит мне указать её местонахождение! – крикнул Вийон и добавил. – А я – шалун Амур. Одна стрела в указанное место, сударыня, и вам уже нечем будет похваляться, кроме ярлыка «Проверено и заверено лично мною, то есть нами, то есть всеми». Где нотариус по правам девственности?
      - И почему, разрешите полюбопытствовать, на вас никто не зарится? – поддел Анри-забавник.
     - А это по части Быка. - Вийон язвительно воззрился на главаря.
      - Позарься на такую. – почтительно поддержал Быка Племянничек. – Хотелось бы посмотреть на молодца, который возьмется обрить ей усы.
      - Да, усы. – Бык, как обычно вникал не сразу. – Позарься на такую, потом не вырвешься.
     Он был очень доволен тем, как ему ловко удалось переложить вину за инцидент на Гомеру-кость в горле и тем самым спасти свою репутацию. Агнесса принесла вино. Вийон, пользуясь присутствием Марго, поймал служанку за руку, притянул к себе и силой усадил на колени.
     - Хочешь стать моей? – спросил он, бросив косой взгляд на её оторопевшую хозяйку. – Я богат и заплачу. Не веришь? Я –дворянин. Вот деньги.
    - Семь солей и пять денье. – быстро сосчитала Агнесса.
    - Они станут твоими, как только ты станешь моей. А этот каламбур в постели с тобой станет балладой. Ступай Агнесса. Отработаешь наедине, попозже.
     - Дай мне! – вдова отобрала у служанки деньги. – Вы издеваетесь, сударь, над полоумной, как будто я принцесса и у меня сундук доверху набит цехинами.
     - Шутишь, Марго?! Кому бы на ум взбрело издеваться над сундуком с цехинами и обзывать его полоумной принцессой? Не жадничай, Марго, или поищи себе в дружки подметальщика улиц с собачьим хвостом вместо пера в шляпе.
     - Ведь я тебя кормлю. – упрекнула вдова, - Чего тебе еще?
     - Я этого не потерплю. – вспылил Бык, чуть ли не в прямом смысле слова пуская ноздрями пар и роя копытом землю. – Кормить во…?!
      Франсуа успел жестом пресечь едва не слетевшее с его языка слово. Но Бык был настроен решительно.
     - Ну вот ещё! Она мнит о себе чёрт знает что, эта трактирщица что с переду, что с заду. Да он богаче Крёза!»
     Все готовы были кулаками защищать Вийона, памятуя об обещанных каждому трёхстах экю. Марго утёрла слезу и Племянничек сжалился над ней.
    - Ну и бабьё! Ещё её ни словом, ни рукой, а она уже готова всех утопить в слезах.
     Даже Марион-карга пожалела Марго:
     - Признаться стыдно, но мне как будто даже и жаль её, – смущённо призналась она, - особенно как посмотрю на Вийона.
     Но Гомера-кость в горле, страдая от заслуженных побоев, осталась непреклонной как солдат:
     - Пусть не заносится! Она своё вдовство проводит не в постах, не в молитвах и не в трауре, а на ложе с Вийоном, так пусть и терпит его выбрыки. Мы-то знаем и помним кто кого затянул в постель. Да разве бы он такую по лестнице вверх затащил?! Так что нечего ей чернить нас, честных девушек, ещё ни разу не уступивших желанию мужчин. Думаете мало их искало близости с нами?! – и тут Гомера-кость в горле в свою очередь подмигнула Быку, добавив горделиво. – Что там львы? Быки!
     - То есть рогоносцы. – и тут ввернул своё Вийон, чем ещё больше распалил старую деву.
     - Если хотите знать, в моих объятиях мужчина напрочь забывает обо всём и презирает всякую опасность!
     - И однако, - вставил неугомонный Вийон, - ни один не презирает опасность настолько, чтобы придти в ваши объятия... ну, кроме Быка.
     - Как вспомню об этих бесстыдниках, - подхватила Марион-карга слова подруги, игнорируя замечание Вийона, - так у меня голова кругом идёт.
      Мужеподобные сирены переглянулись, сказав другу другу взглядами:
     - Уж мы-то не выдадим себя.
     - Но я устояла, не то, что некоторые, что, пользуясь здоровьем, силком затягивают мужчин в постель.
     - Если бы мужчин, а то Вийона. – презрительно выдавила из себя Берарда, знавшая толк в мужчинах и цену как им так и себе.
     Настала очередь Вийона прикинуться глухим.
     - Я богат и щедр с друзьями. – сменил он тему, обратившись к Марго. – Никогда не зажимаю от них последнего экю – вот почему я по ночам сжимаю в объятиях толстуху Марго. А ты, Марго, жадна и до гроба обречена стонать в объятьях такого худобы и горемыки, как я. Никто, кроме пьяного поэта не ляжет в твою постель, если после первой же ночи ты спровадишь его ни с чем. Болезнь моя страшна, Марго, ей название бедность, и ты, моя Марго, могла бы исцелить её своей рукой, не дожидаясь, пока другая рука, рука палача, избавит меня от неё…
      Рыдания захватили Марго и понесли её наверх в спальню, где она, упав на постель, по-вдовьи горько оплакала свою судьбу и несчастливую любовь. А Франсуа послал за ней служанку:
      - Приведи её, Агнесса, душенька, мне скучно. Она неразлучна со мной, как моя скорбь.
     «Фигляры, скоморохи, грязные девки ближе ему, чем я! – убивалась безутешная вдова. – Неблагодарный! Что проку с того, что я его люблю, если я ему нужна только для потехи? Он со мной ещё высокомерней, чем с другими. Но почему он смотрит на меня свысока? Я и ростом выше него и положением. Может оттого, что я люблю? Но ведь люблю я не кого-то, а его же самого. Что в этом дурного? Ах, как неблагородно и бесчестно! Что, что плохого в том, что я люблю его? Или ему было бы слаще, если бы и я не любила его? Конечно, я ему не ровня. Но это ведь опять же с какой стороны посмотреть. Конечно же, с одной стороны он благородный, знатный, образованный и умный и ему больше льстит, наверное, любовь благородных изысканных дам, а не мещаночек, вроде меня. Но разве моя вина в том, что не они, а я люблю его? Ну, не любила бы и я, чем лучше? Разве тогда его полюбили бы другие, те самые, о ком он так томно воздыхает? Конечно, я ему не ровня. Но с другой стороны – ровня ли он мне? Что у него за душой, кроме пустого титула? А сам-то он – голь перекатная. Он нищ, а я состоятельная. Разве это нас не уравнивает? Разве я не делаюсь во всех отношениях выше него? Может, это его и злит? Но что же плохого в моей любви, чтобы так ею меня же и унижать? Может в ней и маловато благородства. А много ли благородства в его отношении ко мне? Я-то хоть люблю его, а он? Разве в его бедности и в моём низком происхождении вина моя? О, Господи, что мне делать? Как защитить себя, чтобы не потерять его? Жил бы себе в своём дворянстве и презирал бы нас в нашей бедности сколько душе угодно. Так нет же! Но раз ты среди них не прижился, а опустился до нас, что же нас-то за это презирать, спрашивается? Иногда мне кажется, что он терпит меня лишь за то, что я позволяю ему при всех издеваться над собой. Увы, я сама себя топчу. Чего мне стоит дать ему отпор? Когда бы не жалость!? Кому он и нужен, кроме меня? Но почему это беспокоит меня, а не его?  Неужели  он  сам  не видит и не понимает этого, то есть не видит того, что сам же рубит сук, на котором сидит? Почему же он не ценит меня? Всё-таки он такой жалкий! Как увижу его, так нет удержу от желания его приласкать и обогреть – тут я и таю, дурёха! Так мне и надо, стало быть. И всё-таки, он весельчак, и умница, и дворянин…»
     Как раз на этом Агнесса и прервала её благочестивые размышления.
     - Чего тебе еще? – спросила вдова строго.
      - Сударыня, ваш… в общем, господин… велел вам передать, что ему нужно вас видеть, у него скорбь с хандрой или с хандрой скорбь от вас… вот. – с трудом изложив слишком сложную для себя мысль, Агнесса шумно перевела дух.
     - Уйди отсюда, дура! Убирайся! – крикнула Марго зычно.
     - Простите, я… а…
      - Хватит! – решила вдова, оставшись одна. – Есть мера и моему терпению. Где это видано? Нет уж, я хоть и слабая женщина, а за себя постоять сумею. Пока еще я здесь хозяйка. Безжалостный Вийон! Неблагодарный обольститель!
     Тем временем Франсуа, забыв о горестной вдове, рассказывал товарищам про своё знакомство с мэтром Робером, орлеанским палачом, про то, какая удобная и гостеприимная орлеанская тюрьма, какая милая принцесса Орлеанская, какой великодушный герцог Орлеанский Карл; когда он дошёл до воспоминаний о Тибо д’Оссиньи, все воспылали такой неукротимой злобой, что он тотчас перевёл разговор на безобидную личную тему, похваляясь тем какой он видный мужчина.
     - Кто сомневается, спросите у Марго. – разрешил он и тут же спохватился. – А кстати, где она?
     - Ушла в слезах. – радостно напомнила Марион-карга.
     - Ничего. Я осушу это болото.
     В это время Агнесса прошла мимо. Он позвал её и она на своем ломаном французском языке поведала ему, что хозяйка не велела ей ничего ему не передавать.
     - Бедняжка! Её «Нет!» до сих пор звенит у тебя в ушах. Отчего ты сразу не сказала?
     - Она не велела.
     - И ты туда же! Все женщины солидарны в доставлении страданий мужчинам. Но я-то велел! Я для чего посылал тебя наверх?
     - Она кричала.
     - Разумеется, она же Марго. Да, в твоих глазах её аргументы перевешивают мои. Бедняжка Агнесса, напомни мне в следующий раз, чтобы, посылая тебя к хозяйке, я не забыл тебя предварительно поколотить, тогда ты наверняка не забудешь, кто тебя, куда и зачем послал. Ну так и быть. – смилостивился Вийон. – Делать нечего. Сегодня заменишь хозяйку. Долг платежом красен. Так ведь? – Франсуа притянул Агнессу к себе. – Мы взыщем с тебя хозяюшкин долг. Тогда уже Марго будет должна тебе. Представляешь, твоя хозяйка будет твоей должницей? Вижу, что представляешь с трудом. Ну как, принцесса, готова стать моей? Я не обижу. Слово дворянина.
     - Хозяйка прогнала меня.
     - Ну так отомсти ей по-женски.
     Глаза у бедняжки вспыхнули знаками вопросов:
     - Это как ещё? Это что?…
     - Стань моей и получишь от Марго дюжину вещиц, от которых звенит в ушах.
     - Монет?
     - Оплеух.
     Новые знаки вопросов в дополнение к прежним возникли в глазах Агнессы.
     - Ну, не знаю. Это тебе Марго пояснит за что.
     - Вы шутите со мной, должно быть? – Агнесса попыталась вырвать руку из рук Вийона.
     - Как знать? - философски изрёк магистр изящной словесности. – Любая шутка может стать клятвой, а клятва оказаться шуткой.
     - Однако, уже самое время нам подсуетиться. – обратился он к товарищам. – Зелье сварено, кому надо быть опоенным, опоен. Жребий брошен. Отступать поздно. Через час я спущусь к вам и мы совершим то, на что нас надоумил голос свыше.
     - Смотри, не проспи. – пригрозил Бык, - а то твои триста экю станут нашими.
     - Бедняга Бык. – понимающе и сочувственно покачал головой Франсуа. – Я и не подозревал как сильно тебе досталось. Не переживай: моя работа – это песнь моей души. Песнь нельзя проспать. Кроме того, пока Марго не уснет, никто не  сможет  уснуть  с  ней  рядом,  а  как только она уснёт, то её храп разбудит меня и в могиле.
     Франсуа поднялся к Марго и нашел те самые нужные слова, которые, хоть и не укрепили, зато утешили вдовью добродетель; затем, притворившись усталым, он лёг и закрыл глаза. Сев у его изголовья, Марго пела песенку:

                Посади на могиле шиповник,
Я  об  этом  прошу  тебя.
Пусть прохожий взглянет и вспомнит,
Что  я  умерла  любя.

Разочарованно зевнув, она последовала примеру любовника. Но как только раздался её храп, Франсуа встал, оделся и спустился к ожидавшим его товарищам.



Драгоценности для иконы Богоматери

     Было решено, что поскольку Бык не совсем здоров, на дело с Вийоном пойдут Анри-забавник и Племянничек, которые обязаны во всём ему повиноваться, как самому Быку. Посвятив обоих в свой план, Франсуа потребовал от них оставить кинжалы, чтобы в суматохе они, не дай Бог, не прирезали ювелира с женой.
     - Станете у кровати на случай, если снотворное окажется слабительным, но только не разбудите их сами; а разбудите, то держите крепко, чтобы и не пикнули, пока я не подам знак, что драгоценности у меня и можно уносить ноги. Само небо сегодня за нас: звёзды и полная луна – не надо чиркать спичками и брать с собой фонари. На всякий случай наденем маски. 
     Злоумышленники без особых затруднений бесшумно проникли в спальню ювелира. Франсуа поставил помощников у постели супругов, а сам стал осматриваться. Его внимание тут же привлекла икона Богоматери над кроватью.
     - Прятать сокровища для иконы Богоматери за иконой Богоматери?! – возмутился Вийон. – Право же, чем человек жаднее, тем он глупей.
      Он тут же знаками приказал помощникам отставить кровать со спящей четой от стены, после чего, сдвинув икону в сторону, с кощунственной мольбой:
     - Яви сокровища души своей, матерь божья! – обнаружил в стене тайник ювелира и извлёк из него драгоценности, лучшие из которых были переданы ювелиру епископом Тибо д’Оссиньи.
     Франсуа отделил от общей кучи семь тускло мерцавших в лунном свете жемчужин и спрятал их в прореху своего камзола. После этого он задвинул икону на место и подал знак, что пора смываться.
     Остаток ночи бродяги делили краденое добро: Бык разрезал изделия широким тесаком, а Франсуа взвешивал их на весах. Все поделили поровну, кроме семи жемчужин, утаённых Франсуа в дар матери, которую он не видел более пяти лет.
     Тотчас банда тронулась в путь, так как промедление в данном случае и впрямь было смерти подобно. Но Франсуа не решился уйти, не попрощавшись с Марго, которую он по-своему всё-таки любил в благодарность за её любовь. Отдав свою долю на сохранение Быку, он условился, что нагонит их в пути.

               
               
Вред сентиментальности

     Чтобы угодить монсеньору Тибо д’Оссиньи, ювелир Козэн Бларрю просыпался чуть свет и работал над заказом дотемна. То же самое, разумеется, он собирался сделать и наутро после ограбления, которое самым бессовестным и необъяснимым для него образом проспал. Но восстать в день после Страшного Суда из могилы для скряги не так страшно, как проснуться ограбленным, - ибо это и есть в его разумении Страшный Суд.
     Едва открыв глаза, мэтр Козэн Бларрю уже знал, что ограблен, и скорее кинулся, чем потянулся к тайнику со смутным, но беспредельным ужасом, охватившим его всего, без остатка. Удостоверившись, что тайник и в самом деле пуст, он схватился за голову и, вырывая клочья волос, понесся что было духу к епископскому дворцу. В таком непотребном виде, а именно с оборванными впопыхах пуговицами на домашнем халате, с вырванными из головы клочьями волос в остервенело сжатых кулаках, в одном тапке, то есть полубосой, в колпаке и без него, ибо из под колпака, как известно, волосы клочьями не повыдёргиваешь, сей почтенный муж предстал на своем Страшном Суде перед страшным судьей в лице епископа Мёнского, устроив и ему пробуждение страшнее самой предыдущей ночи, которую д’Оссиньи провел без сна, как и расчитывал, но не в любви, а в сатанинской злобе. Картина будет никакая, если не сказать о том, что и в состоянии забытья, на своём Страшном Суде, скряга остался скрягой: даже не помня себя от страха и горя, он не потерял тапка, не отшвырнул колпак – тапок торчал из колпака, а колпак свешивался из кармана. На первый же вопрос епископа, кого он подозревает, вероятный прообраз Мольеровского Гарпагона (скряги всех времен одинаковы) вскричал:
     - Монсеньор, всех!
     Однако, на наводящий вопрос:
     - Кого больше всех, идиот?! – он в той же истеричной манере, в какой был задан вопрос, выкрикнул имя некоего Вийона, сочинителя, фигляра и скомороха (эпитетов было много), отиравшегося в последние дни возле мастерской, а намедни приславший ему кувшинчик вина из трактира напротив.
     - Ни слова больше, Бларрю! И ты заявляешь об этом только сегодня!? Ты недоумок! Ты – сообщник, Бларрю! Тебя опоили снотворным! Как я мог довериться такому?! Немедленно возьми солдат, сколько сочтёшь нужным, и достань мне этого мерзавца хоть из-под земли, слышишь, не то я тебя самого живьём зарою!
     Последние слова мэтр Козэн Бларрю уже не слышал – они просвистели ветром в его ушах, так быстро побежал он за солдатами. Случилось так, что после прощания с Марго, Франсуа вышел из гостиницы и за первым же углом угодил в засаду, из нежных рук любящей женщины угодив в грубые руки по-своему его любивших солдат под командой невменяемого от обожания мэтра Козэна Бларрю, который немедленно отвел Вийона к его самому большому во всех отношениях обожателю, Тибо д’Оссиньи.
     - Ну, - пригрозил Вийону епископ, несколько раз основательно пройдясь по нему посохом, - клянусь обесчещенной тобой Богородицей, теперь никто и ничто не спасет тебя от виселицы!
    - О монсеньор, я охотно верю вам. – смиренно ответил поэт.
    Его заточили в самую дрянную и мрачную камеру Менской тюрьмы: стены камеры были претолстенные, а потолок такой низкий, давящий и худой, что все хляби небесные стекали в неё. От сырости, смрада, духоты, отвратительной воды и заплесневелого хлеба Франсуа скоро занемог: у него появились симптомы той же болезни, от которой скончался его отец – это была чахотка. Вдобавок к нему приставили самого свирепого тюремного надсмотрщика Пьера Лантье по прозвищу «дядюшка», отставного солдата со шрамом через всё лицо, не пощадившим и левый глаз.
     - Врёшь, монсеньор! – думал Франсуа, глядя на Пьера Лантье. – Моя болезнь и этот циклоп прикончат меня скорее, чем твоя веревка. Вам не придётся насладиться тем, как Франсуа Моркобье, он же Вийон, будет дрыгать ногами.
     Но при воспоминании о пророчествах де Мантиньи, на душе у него становилось пасмурно. Франсуа послал свои стихи герцогу Карлу Орлеанскому вместе со слёзным прошением о заступничестве. Письмо было отправлено сразу после ареста в июне 1461 года, наступил октябрь, а ответа всё не было.
     - Герцог слишком горд и тщеславен, чтобы вступиться за какого-то нищего поэта, вдобавок вора. – с горечью думал Франсуа. – Это вам не приглашение на турнир. Ему будет стыдно, если мир прознает о его связи со мной. О герцог, герцог, вы – остроумнейший вельможа и только; вы не не знали нужды, обречённости, бессилия; даже когда вы говорите заведомую чушь или глупость, вас слушают с открытыми ртами и рукоплещут вам. Что вы знаете о жизни, герцог, кроме её лицеприятной стороны? Что вы знаете о жизни, кроме поэзии жизни? Ничего.


Людовик ХІ Валуа и его амнистия

     Однажды утром дядюшка, торжественно обряженный, вошел к Вийону и, загадочно скривив лицо, произнес:
     - Франсуа Вийон, приготовься.
      - Я всегда готов. – Франсуа встал. – Счастливец ты, дядюшка: радуешься и чужой радости, и чужому горю. Что тебе моя смерть? А ты улыбаешься ей, как прибавлению к жалованью. Но это мой праздник, а не твой, старый вояка. Это моё избавление. И, будь уверен, наедине с палачом я буду так же весел и беззаботен, как здесь наедине с тобой.
     - Чудак, - перебил его дядюшка, пожав плечами, - Разве ты не слышал звука труб и литавр? Я и забыл, что ты здесь как в могиле. Сюда идет король.
     - Король здесь?! – едва Пьер Лантье вышел, Франсуа, не помня себя от волнения, очутился на коленях. – Неужели амнистия?! А чего бы ещё ради сюда пришёл король? Но две амнистии подряд? Так не бывает! – голова у поэта от прилива крови и разыгравшегося воображения пошла кругом. – Во всяком случае, если это случится, обещаю поставить свечку за королевскую власть под носом у Тибо д’Оссиньи.
     Он не успел ещё углубиться в дебри философских, нравственных рассуждений, как дверь камеры вновь открылась и вошёл сам Людовик ХІ Валуа, предшествуемый комендантом в ярко начищенной кольчуге и с горящим факелом в руке. Вслед за ним вошёл и Тибо д’Оссиньи с красным от волнения и до крайности озабоченным лицом. Пьер Лантье занял место в дверях, а солдаты, сопровождавшие короля, выстроились в две шеренги в коридоре.
     По воле провидения в одной тюремной камере сошлись три самых больших еретика, врага церкви и религии Франции того времени: судья – суеверный, но вероломный покровитель церкви, король Людовик Валуа; истец – свирепый, любострастный, ненавидевший и бога своего и свою паству пастырь, пропитавший рясу вином, нажившийся на вере поп Тибо д’Оссиньи; ответчик – наименее из всех трёх виноватый, открыто поправший каноны божьи, богохульник и поэт Франсуа Вийон. Самый вероломный судил; самый свирепый обвинял; наименее виноватый из трёх как мог защищался, уповая лишь на отвергшего его и им самим отвергнутого бога.
     Если бы бог существовал; если бы он был справедливым и добрым, как его рисуют, он свидетельствовал бы в суде, от его имени и под его эгидой совершавшемся, против обвинителей в пользу обвиняемого как наименее виноватого из трёх, не допустив, чтобы большие грешники судили и осудили маленького. Тогда как на руках Вийона  была кровь лишь одного недобросовестного служителя божьего и несколько незначительных краж, его обвинители и судьи жили за счёт сотен, тысяч обездоленных ими и на руках их не просыхала кровь безвинных жертв. Людовик никогда не любил пышности и внешних атрибутов королевской власти чурался, в переездах и путешествиях в особенности.  Франуса видел его мельком в Дофинэ. Одет он был тогда, как и теперь, просто: так одевались менялы с Малого моста в Париже, если положиться на авторитет Оноре де Бальзака. В повествовании «Мэтр Корнелиус» Бальзак так пишет об одеянии короля:
      - У нас прославилось коричневое камлотовое полукафтанье и штаны из той же материи, которые носил Людовик ХІ. Его шапка, украшенная свинцовыми медалями, и орденская цепь святого Михаила не менее знамениты.
     Как и всякая иная, власть в средневековом королевстве, при пособничестве церковной инквизиции кардинала Доминикино, лелеяла любой угодный и губила неугодный ей талант. Так было всегда; к примеру, в 1431 году, в год рождения Франсуа Вийона, когда в Руане была сожжена Орлеанская дева Жанна д’Арк. Колоссы, такие как Франсуа Вийон,  нуждаются в могущественных покровителях, герцогах Карлах, без которых они под натиском своих врагов превращаются в колоссы на глиняных ногах, ибо враги их, Тибо д’Оссиньи, не менее могущественны. Королевское правосудие крепко держало Вийона за горло и слово короля должно было завершить его. Присутствие Тибо д’Оссиньи не оставляло место сомнениям:  король призван  был  ускорить судопроизводство во славу и в угоду церкви, ведь, как принято, рука руку моет.
    «Многие лета Вашему Величеству!» – осмелился приветствовать короля коленопреклоненный магистр.
     - Что это? – спросил король, указав на свиток. Ему подали и он прочел:

             У  бедняков  одни  шиши,
              О,  Господи,  помягче  с  нами.
              Над теми смертный суд верши,
             Кого  ты  наделил  харчами.

     - Это твои стихи, распутник? – убедившись, что озвученное четверостишие – не самое крамольное в ряду подобных, Людовик обратил на магистра взгляд, не предвещавший ничего, кроме ещё более ужасных для него последствий в его и без того незавидном положении.
     История сохранила и донесла до нас всю яркость и всё великолепие порочного лицедейства короля Людовика ХI Валуа, этого великого мастера вероломного притворства. Искуснейшему, воистину гениальному лицемеру не составило большого труда принять вид не на шутку озабоченного всем происходившим государственного мужа, тогда как всё происходившее в камере его по-настоящему лишь забавляло и не более. Ах, какой это азарт, какая игра – мановением перста решать чужие судьбы и наблюдать за перипетиями страстей, бушующих и прорывающихся в них в предвкушении этого самого мановения!
     - Смилуйтесь, сир! Время между завтраком и обедом, и между обедом и ужином тянется так утомительно медленно, что можно свихнуться от тоски. В такое время что только не лезет в голову! Не подумайте ничего дурного, сир.
     Людовик все загадочнее усмехался, просматривая свиток.
     - Что с ним прикажете делать, монсеньор?
     - Я готов сделать с ним всё, что будет угодно приказать Вашему Величеству», – с неуклюжим подобострастным поклоном ответил д’Оссиньи, краснея ещё больше. – Вы сами убедились, что это опасный и скользкий негодяй.
     - Не хитрите со мной, д’Оссиньи, выкладывайте всё начистоту, чтобы потом не пришлось каяться. 
     Людовик не терпел чьего бы то ни было авторитета и влияния, посягавшие на его собственные; тем паче он не терпел чьего бы то ни было давления на Его королевскую волю. К тому же, занятый государственными делами, король мог быть уязвлён тем, что его жезл пытаются использовать для сведения личных счётов какого-то монаха. Этого д’Оссиньи явно не учёл.
    - Если Вашему Величеству угодно, - тон и вид его стали еще подобострастнее, что лишь усилило подозрительность и недоверие Людовика, - я лишь ознакомлю Вас с отнюдь не полным перечнем злодеяний этого негодяя, а в вынесении приговора позвольте мне всецело положиться на Вашу монаршую волю.
     - Выкладывайте, - вставил нетерпеливый Людовик, пристальней вглядываясь в Вийона (не о каждом заблудшем из стада Господнего так искренне и самозабвенно пекутся их высокопреосвященства), - чем он так досадил вам?
     Страх, обнаруженный свирепым епископом перед арестантом, простёртым в пыли у их ног, позабавил короля.
      - Сир, не мне лично. – спохватился епископ, успев заметить, что его досадная оплошность не ускользнула от внимания короля; это привело монаха в ещё большее замешательство. – По полученным мною сведениям, в 1455 году в Париже он зарезал священника.
     Первая попытка потрясти короля, однако, не удалась.
     - Гм. - только и ответил Людовик, который и сам был не прочь – нет, не перерезать, но перевешать все жирные церковные зады за ноги.
     - Не иначе как вмешательству сатаны мы обязаны его помилованием, сир...
     Вийон, понимая, что жизнь его висит на волоске, прервал епископа:
     - Наш Господь, не колеблясь, выбрал между прелюбодействующими поэтами и прелюбодействующими священнослужителями в пользу поэта, сначала не позволив попу убить меня своим тяжёлым как десница Господня крестом, а затем позволив мне его зарезать, и, наконец, помиловав меня. – Вийон одними глазами, не поднимая головы, указал на д’Оссиньи. – Не думаете же вы, сир, что Господь мог ошибиться? Да и кто сделал бы иной выбор?
     Неизвестно, что понял из этого д’Оссиньи, которого одно присутствие короля удержало от того, чтобы самолично не забить арестанта ногами, но Людовик понял всё правильно и вполне оценил степень отчаяния и смелости арестанта, предложившего королю выбор между собой и епископом.  Д’Оссиньи проглотил досаду, изрядно поморщившись в свою очередь, сделал поглубже вдох и продолжал:
    - Вскоре после этого, сир, сей тип ограбил Наваррский коллеж в Париже, за что был приговорен к смертной казни, но бежал, а впоследствии помилован. Затем, сир, его ещё раз приговорили и снова помиловали уже в Орлеане.
     - Да ты везунчик. – прервал король епископа, обращаясь к Франсуа. – Ты в большой милости у судьбы, надо бы завести с тобой дружбу.
     - Это большое несчастье, сир, - осмелился продолжить д Оссиньи, – подобное милосердие трона к подобным… впрочем, сир, это не мне решать; затем, сир, им была написана самая гнусная пьеса в глазах христианина, пьеса крамольного содержания, открыто поносящая нашу священную религию.
     - Священную религию или ее священнослужителей?
      Крамола в устах короля ошеломила всех присутствовавших, приведя в смертный ужас и трепет и обвиняемого, и его обвинителя. Краска сошла с лица епископа, он побелел, как смерть, и затрясся. Что до Вийона, бездыханный, без кровинки в лице, он был ни жив, ни мёртв от страха. Сказав одной фразой слишком много, король прикусил губу и насупил брови. Казалось, этот вероломный государь, в возрасте двадцати двух лет  покушавшийся на отцеубийство, перебирал в своём мозгу самые страшные пытки, какие собирался применить к человеку, пишущему такие стихи прежде, чем его вздернуть, и к его оппоненту, вынудившим короля оговориться.
      - Наконец,  сир,  -  всё  ещё  трепеща  от  страха,  продолжал Тибо д’Оссиньи, - летом этого года им совершена дерзкая кража драгоценностей, предназначенных для украшения иконы Богоматери.
     - Я тут ни при чем, сир! – успел вставить арестант и осёкся.
    - Послушай-ка, святотатец, - обратился к нему Людовик Валуа, - неужели тебя ни разу не искушало войти в божий храм помолиться Господу своему вместо того, чтобы обкрадывать его алтари? Был ли ты хоть раз в церкви во время богослужений?
      - Как раз те, кто усердней всех молятся и… - настал черед Франсуа проговориться и прикусить губу (впрочем, может быть, он сделал это нарочно, чтобы разрядить ситуацию).
      - О сир, бесконечное число раз! – мгновенно выправился он. – Я рос и воспитывался при церкви. Мой приемный отец – капеллан церкви Сен-Жак в Париже, Гийом де Вийон, сам я – магистр изящных искусств. А вот, сир, вот моя грамота с подписью и гербовой печатью самого герцога Орлеанского! – и прежде, чем сапог коменданта отпихнул его, он успел подползти и вручить свиток королю.
     Вийон нашёл-таки как прибегнуть к заступничеству герцога Карла.
     - Бедняга! – буркнул король себе под нос. Вийон принял это замечание на свой счёт.
    Если бы он знал то, что знал король, а именно, что прибегает к посредничеству покойника!…
    - Вот как! – оба, и Вийон и д’Оссиньи опустили глаза под взглядом короля. – Посмотрите, какой у него трагический излом бровей, монсеньор.
     - Законченный негодяй и скоморох, мой государь, они все на одно лицо.
     Д’Оссиньи словно хотел подсказать непонятливому Людовику, что не стоит слишком пристально вглядываться в букашку под ногами, чтобы ее раздавить. Но, к несчастью для д’Оссиньи, Людовик был даже чересчур понятлив, во всяком случае, куда понятливее самого д’Оссиньи.
     - Вы слишком мрачны, монсеньор.
     - Милосердие – привилегия королей, государь, я бы его повесил.
     И снова д’Оссиньи просчитался: проницательный Людовик несомненно разглядел в Вийоне незаурядную личность, а такому умнице, как Людовик Валуа, не могла быть настолько безразлична судьба одного из гениев Франции, чтобы он отдал её на откуп ничтожеству д’Оссиньи. Гениями не разбрасываются люди, сами претендующие на это звание. Притом, в мозгу Людовика уже зрела идея равенства подданных перед законом, верховным носителем которого является король, а никак не папа с его разжиревшими на приношениях приспешниками.
     Король олицетворяет власть и для него одинаково презренны и воля епископа, и воля оборванца: перед его престолом все равны и мир должен узнать это от него, Людовика ХІ Валуа, короля Франции, узнать немедля, почувствовать это как на примере самом большом, так и на самом малом, ибо сначала надо одним махом сравнять, чтобы потом было где возводить. Его идея пришла не покорять умы, но перво-наперво сокрушить волю. Всего этого не мог предугадать Тибо д Оссиньи, пытаясь оказать давление на решение короля. Напротив, он был уверен, что перед коронацией король не посмеет ни в чём пойти наперекор церкви, что он будет склонен скорее заискивать, чем прекословить. Но чем упорней настаивал на своем монах, тем несговорчивей становился король. Однако, верховным побуждением этого верховного правителя были отнюдь не высокое, а как никому другому свойственная Людовику Валуа эгоистическая расчётливость торгаша:
    - Мёртвым этот поэтишка мне бесполезен, - рассуждало коронованное чудовище о жизни и смерти другого  человека с чудовищным безразличием и хладнокровием, - а малый он судя по всему вертлявый и проворный, такой, пока жив, послужит отменным глашатаем моему великодушию, непрестанно трезвоня на весь мир о своём чудесном спасении. Бестия он ещё та и сумеет увернуться от этого борова, если его отпустить; и теперь он до конца жизни будет по всякому поводу принижать церковь и прославлять, возвеличивать своего короля ярким и что немаловажно достоверным примером моего милосердия.
      Он готов был расхохотаться этой кощунственной мысли, но потешался как всегда в душе, наедине с самим собой. Усмешка глубокая и ироническая тронула губы Людовика Валуа. Франсуа ещё раз содрогнулся опрометчиво прочитав в ней свой приговор, но она была обращена не к людям, а к провидению, как бы говоря:
     - Каким ничтожествам ты вверяешь дела и имя своё!
     - Король объявил амнистию, д’Оссиньи. Вы забыли об этом? Или в тюрьмах моего королевства   томятся   агнцы,    все   кроме   этого   нуждающиеся в избавлении от несправедливого наказания? Чем хуже этот бедолага всех прочих, что из-за него король должен нарушить своё слово? Я не нарушил бы своего слова, чтобы его помиловать, не нарушу и для того,  чтобы  казнить.
      - Государь!  –  взмолился  было из последних сил д Оссиньи, но понял по взгляду короля, что играет с огнём и окончательно сник; печать несвойственного ему тупого смирения обозначилась на его лице, обречённость исказила почти до неузнаваемости властные и жестокие черты. – В таком случае, государь, Вы уделяете ему чрезмерное внимание.
     - И то верно. – задумчиво промолвил Людовик, который на самом деле куда охотнее уделил бы час-другой беседе с оборвышем-поэтом, чем с его оппонентом. – Ты свободен, плут, убирайся!
     Людовик скорее бы повесил Вийона, если бы д’Оссиньи от имени церкви просил о помиловании для него, чем идя навстречу требованию церкви. Король где и чем мог мстил церкви и попам за своии суеверные страхи перед высшими силами. Кроме того (даже в этом к государственному интересу в Людовике был примешан личный) ему нужна была не сильная церковная, а единоличная и беспрекословная королевская, то есть его личная власть. Если герцог Бургундский был временным претендентом на верховную власть, то церковь была постоянным, извечным как бог. Король не смел оскорблять и унижать бога, но не упускал ни одного случая отыграться на церкви и её служителях. В этом французский король Людовик Валуа стоял на одной стороне с бродячим поэтом Франсуа Вийоном. И отнюдь не случайно в этой сцене два короля выставили посмешищем попа; другими словами говоря: поп, оказавшись меж двух величеств, загадывал желания, запутался в них и прогадал, попав впросак. Но, конечно же, французский король и отверженный бродячий поэт не были союзниками… Вийон бросил вызов церкви открыто… и, хотя и пытался расшатать её устои, не причинил церкви много вреда и проиграл свою войну сокрушительно, ибо он был в ней обречён… Что до Людовика: он одерживал свои громкие, но бесславные победы, одну за другой…
     - Ну вот, продолжал потешаться он над устроенным спектаклем, - придворные поэты-подхалимы есть у всех королей и только у меня появился свой уличный поэт-подхалим… Надеюсь, он не чужд благородства или хотя бы простой благодарности. Воображение поэтов так легко увлечь показной добродетелью и романтикой. А ведь я и в самом деле совершил для него величайшее благодеяние, приравненное к чуду… Увидим, действительно ли поэты лучше других людей, как они сами всех в этом уверяют, или они хороши лишь в своих рукописях.
     - Утешьтесь, монсеньор, так надо. – ободрил он впавшего в уныние слугу божьего после того, как Вийон, пятясь спиной, покинул камеру. – Король помиловал его сегодня, но он не лишал вас права казнить его завтра. Пусть сегодня он послужит своему королю, завтра вы снова услужите своему богу и вздёрнете его так высоко, как вам того захочется.
     Однако, это не утешило епископа, готового скорее сьесть свой напудренный парик, чем упустить поэта, и казнить самого себя за то, что промедлил с казнью Вийона из желания прихвастнуть перед королем своим рвением в борьбе с врагами его трона. Вийон вышел на городскую площадь. В тюремных воротах двое солдат, не сговариваясь, дали ему под зад и магистр плюхнулся в грязь.



Анафема

     Городская площадь была запруднена народом. Людовик ХІ следовал на коронацию в Рим. Празднично одетые горожане толпились у входа в ратушу, где по этому случаю шла бесплатная раздача вина. В центре площади возле каменного позорного столба, увенчанного островерхой резной кровелькой, цыган показывал медведя, который плясал под звуки тамбурина. Рядом труппа бродячих жонглёров показывала акробатические номера. Под виселицей, с которой по случаю праздника были сняты трупы, подвыпившие молодцы играли в кости. Возле дома городского синдика степенно прохаживались и чинно беседовали несколько хорошо одетых горожан. Дамы плавно прогуливались под руку с кавалерами, чей вид был независим и горд, движения грозны, подбородки вздёрнуты, руки нежно придерживали локотки дам и крепко эфесы шпаг, а карманы дамастовых камзолов трещали от долговых расписок. Ну и, конечно, продажные девки, воришки, нищие и монахи шныряли в толпе с озабоченными лицами людей, вынужденных даже в праздники нести свой крест. Первым делом Франсуа пробрался к ратуше и осушил несколько бокалов, после чего он взобрался на позорный столб и возопил:
     - Внимание, горожане Мёна, анафема!
     Кто-то выкрикнул, узнав вывалянного в грязи оратора:
     - Это Вийон! Он пьян, как шлюха!
      - Шлюха в твоем доме кормит выродков, которые зовут тебя папой! – Франсуа насколько мог возвысил голос, привлекая толпу. – Славные горожане Мёна, сегодня король выпустил меня из тюрьмы, самой паршивой тюрьмы во всей Франции. Клянусь этими загребухами, - он простер руки, - король спас меня от смерти! Пусть же Бог пошлет Его Величеству сто лет жизни и дюжину сыновей. Слава милосердному и справедливому Людовику!
     Толпа продолжительным воем поддержала его.
     - С Людовиком мы квиты. – решил Франсуа. – Но кто обрёк меня на страдания, друзья? Не блудливые руки и не длинный язык, клянусь Сорбонной! Так кто же обрёк меня на страдания и погибель? Это Тибо д’Оссиньи, жирная свинья, хищник,  дерущий по три шкуры с бедного люда,  паук,  сосущий нашу кровь,  лживый пастырь, пропитавший рясу вином! – заметив, как в толпе засуетились и засновали шпики епископа, он закончил перечисление несметных добродетелей его высокопреосвященства торжественным. – Я – Франсуа Моркобье, по прозвищу Вийон, во имя отца, и сына, и святаго духа, пресвятой девы Марии, Иоанна-Крестителя, Петра, Павла и всех святых, предаю анафеме Тибо д’Оссиньи, епископа Менского и Орлеанского! Да постигнет его проклятие в посте и молитве, в постели и в поле, в бдении и в совокуплении! Взываю к сатане: да не приемлет он покоя, пока не доведёт д’Оссиньи до вечного стыда! - конечно, если сам сатана захочет с ним связаться. Да погубит его вода, а ещё лучше веревка, ибо не стоит поганить воду! Да разорвут его дикие звери! Да истребит огонь! Да осиротеют его зачатые в блуде дети! Да овдовеют его наложницы! Да поразит его проказа! Да будет так! Anathema sit! Amen!
     - Amen! – взревела толпа.
     Спрыгнув с позорного столба, Вийон обошел толпу с беретом в руке.
     - А теперь, друзья, заплатите за зрелище. Истощённому вынужденным постом телу нужна сытная пища и доброе вино.
     Обходя толпу, Франсуа всего в двадцати шагах от себя увидел блеснувшие на солнце алебарды. Это были солдаты под предводительством шпика-монаха. Надвинув берет на глаза, поэт пробрался к ратуше и скрылся за нею. Оказавшись вне опасности, пересчитал деньги: всего несколько солей за то, что он, не отойдя и на шаг от петли, рисковал жизнью. Но сладостна всякая месть!



Вечная тема: Улиссы и Пенелопы

     За размышлениями о превратностях жизни Франсуа достиг обители толстухи Марго и с замиранием сердца поднялся в спальню, надеясь застать её там. Сердце его бешено и тревожно забилось в груди.
    - Как она меня встретит? Ждала ли вообще? Любовница – не мать. Нужен ли я ей ещё более израненный, больной и паршивый, чем когда-либо?
     Он оробел, точно семинарист, тайком сбежавший на первое свидание, и прижимал пожитки к взволнованной груди. Ах, скитальцы, возвратившиеся домой после долгих странствий! Как вам понять состояние долгое время отсутствовавшего возлюбленного, которого задержала не дорога, а тюрьма через дорогу от дома, который возвращается к любовнице как с того света, изверясь в себе самом? Многоумный Улисс, храбрый фон Лихтенштейн, пылкий Джауфре Рюдель! Вряд ли истомлённые разлукой подруги поили вас столь же обильными слезами, какими оросила толстуха Марго грязное, покрытое шрамами лицо своего красавчика Вийона, на которое иная женщина не в силах была бы смотреть без содрогания. Мужчины во цвете лет и сил, вам неведомы такие ласки! Никто из вас не был триединым и разодранным натрое – поэтом, вором и бродягой в одном лице! И главное – ни у кого из вас не было толстухи Марго! Но сколько бы ни плакала Марго, иссякли и её слёзы. Потом она выкупала его в дубовой кадке, причитая:
      - Ах, боже ты мой, сударь, на кого ты похож? Ты, должно быть, всё это время не мылся. Наконец-то ты снимешь с себя эти отрепья. Я приготовила тебе новый наряд. Ты останешься им доволен.
     - Увы, прекрасная Марго, - посетовал магистр, - твоя правда, лакей совсем отбился от рук. Правда, один раз меня хорошо умыл епископ… при помощи своего посоха. Ты рассматриваешь шрам на моем лбу? Это новая примета, чтобы не потеряться.
    - Милый Франсуа,  больше  всего  я  рада,  что  ты  расстался  со  своими  прежними  дружками.
     - Даже не напоминай! Из-за них у меня вышли нелады с королем и с вашим епископом, будь он неладен! Ну да, мы с Его Величеством, как два богобоязненных человека, уладили это недоразумение полюбовно; а с этими покончено раз и навсегда. – и Франсуа  с  горечью  вспомнил  о  пропавших  трёхстах экю, за которые он так жестоко поплатился, даже не попользовавшись ими.
      Искупав любовника, Марго примерила на него новую одежду: зелёный камзол, трико, длинноносые башмаки на буковой подошве и красный воронкообразный колпак – атрибуты семейной жизни, всё то, чем он пренебрегал до сих пор, что вызывает в большинстве экстатический восторг и упоение жизнью. Но была ли новая одежда вехой, отметившей его вступление в новую жизнь? Наверняка нет, тем паче здесь, под носом у Тибо д’Оссиньи да ещё после сегодняшней анафемы. Об этом мечтала Марго. Но хотел ли этого сам Вийон? Мог ли купиться на красный колпак человек, отвергший высшие почести – славу, путь к вершине благополучия? Мог ли он променять на колпак свободу, ради которой в предыдущей жизни он отверг всё, что она ему сулила, и всем пренебрёг? Человек, даже гениальный, нелеп по своей природе, но не настолько же!



Снова о мелочах жизни

     Умилённый до слёз, магистр счёл себя обязанным хоть как-то отблагодарить возлюбленную за преданность и заботу, но, поскольку материальными, вещественными доказательствами своей любви к Марго он не запасся, то он (все же он был поэт!), когда они легли в постель, нарочито долго любовался ею, и с языка его слетело любезное сердцу всякой женщины восклицание:
     - Ах, Марго, ты это ты, ты неповторима!
     - Теперь и ты в новом наряде никому не уступишь.
      - Но как бы в нём меня не приняли за принца! Мне будет жаль расстаться со своим собственным званием – всё же я магистр!   
     Поэтические метафоры, принятые вдовой за чистую монету, растопили остатки недоверия между влюблёнными и вызвали в переполненной груди Марго новый прилив жалости и нежности.
     - Дай, я прижму твою голову к груди. Я всегда буду любить тебя, Франсуа. А я? Буду ли любима я? Ну хоть из благодарности!
    - А гульфик-то каков! – разошедшийся магистр, не позволяя любовнице вырвать из себя неосторожные откровения, продолжал сыпать метафорами. – Так и пестрит узорами! Ах, я, недостойный, так любим!
     - А я?! – чуть не плача вымаливала вдова, в надежде на долгожданное признание. – Признаться, я думала уже, что забыта.
    - О нет, - расщедрившись, шепнул Франсуа витиевато, – я всегда помнил о тебе. Видишь, я пришел…
     С первыми лучами солнца Франсуа бесшумно встал. Марго традиционно до неприличия долго спала после ночи любви. Даже словами:
     - Ах, Марго, что о нас подумает Агнесса? – не всегда удавалось ее расшевелить.
     Но сегодня у Франсуа и в мыслях не было будить подругу.
     - А ведь я не знал ничего лучше неё. – подумал он. – Никто не делал мне добра, кроме неё; и эту одежду я приму от неё на прощание с таким же чистым сердцем, с каким она её мне дарила.
     Ему не хватило благородства отказаться от даров Марго.
      - Разве она не мечтала разделить со мной всё? – легко оправдался поэт перед своей совестью. – Я беру, чтобы никогда больше не возвращаться к ней и навсегда избавить её от иллюзий и от своей несчастливой судьбы. Если я не обворую её сейчас, я буду возвращаться снова и снова, чтобы мучить её. Мне нечем, кроме этого, отблагодарить её  за  всё,  что  она  для  меня  сделала.  Нечем,  кроме,  как  избавив  её  от  меня  раз  и навсегда, чтобы моя злосчастная судьба не стала и её судьбой, чтобы моя петля не затянулась и на её шее.
     Бог снова скрыл, оградил от него достояние вдовы, не пожелав ни с кем из земных созданий разделить славу обворованных поэтом жертв. Вийон ограничился нарядом и мелочью, что была на виду; быстро и бесшумно оделся; подвернул пелерину колпака, получилось нечто вроде тюрбана; несколько минут помедлил прежде, чем надеть его и уйти.
  «Святые ангелы! Такую женщину приходится покидать! Вот непреодолимая препона для логики, в самом деле! А может быть, вопреки всему остаться? Мне сейчас не до метаморфоз. Нет, нет, в путь, пока я не раскис. Завтра будет поздно: вчерашняя милость Людовика Валуа  исчерпана, а ненависть Тибо д’Оссиньи будет неотступно преследовать меня и ещё не раз меня пометит, пока я в его владениях. Хватит! Домой! Домой, к матери!»
     Но он снова вернулся мыслями к Марго.
      - О Марго! Женщина – величайшая сила! Даже непобедимого Кира баба одолела. А уж меня Готон и тем паче приберет к рукам, и сделает из меня послушного, круглого во всех измерениях дурака трактирщика. И я буду только наливать и подносить, а пить будут другие, но не я. К чёрту! Пора меланхолии и лирики миновала. Я ухожу, Марго, но тебе не в чем меня винить, ведь я ухожу не к другой женщине, а к матери.

                Она  печалится  о  сыне,
                И хоть огромен белый свет,
                Нет у меня другой твердыни,
                Пристанища  другого  нет.

Я всё сказал этими словами. Прощай, моя Пенелопа!
     Он нежно и осторожно, чтобы не разбудить, поцеловал любовницу и спустился в зал, где застал одну придурковатую Агнессу, которую, казалось, больше смутил его неожиданно приличный вид, чем неожиданное появление.
     - Доброе утро, мэтр Вийон. Какой вы сегодня нарядный! – приветствовала она его.
     - Тише! – предупредил Франсуа. – Марго спит и просила её не тревожить. А ты же помнишь что значит, когда Марго о чём-нибудь просит. Приготовь мне поесть и вина в дорогу.
     - Но как же без спросу, мэтр Вийон? А хозяйка не заругает?
     - Она тебя заругает в любом случае, но сильней всего, если я пожалуюсь на то, что ты мне отказала. Ты же знаешь, что я ей не чужой человек и не простой постоялец, правда? Ты же видела сама, что я спал с ней в одной спальне и утром вышел от неё?
     - Да ну вас, мэтр, Вийон! - Агнесса проворно сложила провизию. - А куда вы собрались в такую рань?
     - У меня неотложное дело в Риме. Папа меня заждался.
     - А я помню, вы говорили, что ваш папа помер ещё в детстве, я имею в виду в вашем, а не в своём. – показав этим как мало она поняла из слов Вийона, и как может сама запутать кого угодно, Агнесса заговорила о своём. – Хлеб и мясо я завернула в холст, мэтр, а вино в деревянной фляге.
     - Хозяйке скажешь, что я обещал вернуться. Прощай, божья овечка.
     - Так когда сказать вы вернётесь из этого… Рима?
     - Скажи ad Calendas Graecas, нет, на всякий случай не до, а сразу после греческих календ. Поняла?
     Агнессе было всё равно на каком языке его не понять. Она с готовностью кивнула:
     - Ага?…



Дядюшка. Новые друзья

         Франсуа направился в поле, по которому вилланы вели на мельницу навьюченных ослов. Несмотря на ранний час, навстречу ему попался Пьер Лантье с девочкой лет пяти на руках, одетой в простенькое платье и укутанной поверх него детским покрывалом. В руках девочка несла букет полевых цветов.
      - Дядюшка! Вот кого чёрт с утра принёс! Какая встреча! Лишил тебя король работы, что ли, или этот проклятый монах отправил тебя ни свет ни заря отлавливать по одному, начиная с меня, всех, кого ещё только вчера выпустил на волю наш славный король?
     - Да, слава Богу, - неожиданно благожелательно ответил дядюшка, отклонив предложенный Франсуа едкий тон, - день-другой как будто и некого сторожить. Но за вашим братом дело не станет – завтра же повозвращаются мазурики. А ты, сынок, беги из этих краёв как можно дальше. Сам слышал, как говорили о тебе король с нашим бесноватым епископом: не сносить тебе головы, если угодишь в лапы Тибо д’Оссиньи.
      - Знаю, дядюшка, вот и бегу чуть свет. Господь не выдаст, Тибо не съест. Но ты и меня обогнал. Или твоя нужда и моей острее? Откуда держишь путь, старый вояка?
     - Воспользовались моей свободой, сходили  к  куму  на  мельницу.
     - Дядя,  -  вмешалась  девочка и протянула к Франсуа худые руки, - смотри, какие у меня цветы. Хочешь, я подарю тебе самый большой и красивый? Ты же дедушкин друг, бери.
     - Это ты. – сказал Франсуа и взял девочку на руки.
     - А имя моё ты угадать можешь? – прижавшись к нему, спросила малышка.
     - Не могу. Нет у меня столько времени, чтобы имена угадывать. – ответил Франсуа. – Ты уж прости.
     - Все равно ты хороший. – призналась она. - Меня зовут Жанной. Хочешь, будем с тобой дружить?
     Это было имя и его матери, единственное имя, ещё способное всколыхнуть в нём хоть какое-то чувство. Франсуа прижал ребёнка к груди:
     - Таких хороших друзей у меня ещё не было.
     - Эх, Франсуа, - по-отечески мягко сказал дядюшка, - пропадёшь ты один, без семьи, без детей.
     - А со мной семья и дети пропадут, дядюшка, - вот в чём препона.
     - Неужто ты не понимаешь, что все наши несчастия от нас самих? Вот ты, к примеру, учёный человек, умница, каких по миру на пальцах одной руки пересчитать можно, а что ты нашел, рыская по этому самому миру, без дома, без ласки? Только беды со всех сторон на тебя сыплются – мало тебе своих, что ты чужие собираешь? И разве есть в другой стороне то, чего бы тут не было? Так что, возвращайся восвояси, к себе домой, или беги совсем в чужие края, где тебя ни одна живая душа не знает, и начинай все сызнова; пока не поздно, оседай. Молод ведь ещё, всё ещё поправимо. Ты лучше меня знаешь, что ничего другого тебе не остаётся, так не теряй времени, иначе пропадёт время и ты сам с ним пропадёшь.
     Ненавистный тюремщик без следа растворился в этом доброжелательном, мудром и усталом человеке, и Франсуа забыл про все обиды и насмешливый тон, усвоенный им в общении с дядюшкой.
     - У меня в Париже мать одинокая. – признался он, – к ней и спешу. Застану ли живой – не знаю. И кто знает – дойду ли сам.
     - Благослови вас Бог, сынок. - дядюшка перекрестил Вийона.
     - А моя мама умерла. – вмешалась Жанна. – И папа умер. А дедушка остался, он сильный.
     - Чума унесла их. – пояснил дядюшка.
     Франсуа вспомнил своё детство, и ему стало нестерпимо жаль их: старик для виду бодрится, но что будет с девочкой, если он паче чаяния сляжет или, не приведи Господь, помрёт? Всего лишь несколько минут назад даже самая мучительная смерть дядюшки представлялась ему лишь малой толикой торжества справедливости. Даже если болезнь или старость пощадят его, что он сможет дать ей взамен тех утрат, что постигли её по злой воле провидения? Стали прощаться. Маленькая Жанна поцеловала Франсуа и всё в очередной раз перевернулось в очерствевшей среди несчастий душе поэта.
       -Теперь мы с тобой друзья и я буду ждать тебя в гости. Только ты обязательно приходи сам, а то я одна не могу ходить далеко, а дедушке некогда. Приходи, мы будем тебе очень рады.
     Франсуа отдал своему бывшему тюремщику все семь чудом сохранившихся у него жемчужин.
      - Это целое состояние. Больше у меня ничего нет. Возьми его. Пусть он будет для Жанны приданным.
     Дядюшка попытался отказаться от столь ошеломляющего дара, но Франсуа решительно пригрозил засеять ими поле – и он сдался.
     - Будет совсем трудно, продай их, но не здесь, а в другом месте, хотя бы в Орлеане, и не все вместе, а по одной, чтобы не вызывать подозрений. Я хранил их для матери, но боюсь, что я вспомнил о ней слишком поздно: ни ей, да и ни мне, этот жемчуг уже не нужен. А у Жанны вся жизнь впереди. Прощайте. Помолитесь при случае за великого грешника. Может, заступничество перед Господом чистых душ и поможет мне. 
       Он ушёл, сам не веря тому,  что совершил, а дядюшка, смахнув слезу, долго стоял неподвижно, глядя ему вслед, и пока не скрылся из виду его ярко-красный тюрбан, маленькая Жанна без устали махала ему рукой.



Возвращение в Париж

         Путь был не короток, и у Франсуа было достаточно времени, чтобы вспомнить и заново пережить все недавние события: встречу с королем и дядюшкой, жалкую, одураченную физиономию Тибо д’Оссиньи, разлуку с Марго. Лишённый внешнего лоска Людовик ХІ был наделён истинно королевским величием, исходившей от него необорной властью. За этим, несомненно, скрывался незаурядный ум. То, что Людовик просто одевался, только возвышало его в глазах Вийона. Он хорошо слышал о Кёре, который жил в роскоши, как король, пока его не изгнали из Парижа нищие дворянчики. Но почему король амнистировал его? Как мог нищий бродяга стать камнем преткновения для церкви в дележе власти с королём? Как решился на это сам король накануне своего помазания на престол папою? И как могли государственные интересы или личные амбиции Людовика Валуа совпасть с его интересами, интересами бродяги, вора, еретика, взбунтовавшегося поэта, первого врага всякой тирании, как церковной, так и королевской? Стоило поломать голову над этой головоломкой. Не уподобился ли король виллану, который одной рукой суёт свинье кочан капусты, чтобы, соразмерившись с норовом и ухваткой, тем удобнее было другой рукой вонзить ей нож под лопатку? Но зачем королю изобретать такие сложности из-за какого-то вора? Забавы ради? – королю было бы куда забавней и проще отдать его заждавшемуся палачу. Не оказал ли ему последней, тайной услуги его друг, благородный герцог Карл, своим заступничеством перед королем? Насколько правдива эта догадка, он никогда уже не узнает. Как долго отпущено ему, Франсуа Вийону, жизни милостью герцога или короля? И была ли она последней? Мысленно он возблагодарил обоих. Но, тут же спросил он себя, хорошо ли, что король избавил его от смерти, с неизбежностью которой он уже смирился? Какие новые испытания уготованы ему взамен? Ни одного вразумительного ответа ни на один из этих вопросов он найти не смог. Чтобы отдохнуть от этих мыслей, Франсуа перенёсся мыслями в спальню Марго, попытался представить картину её пробуждения. Угрызения нечистой совести словно накинули на неё чёрный полог. Она одна лишь и любила его, а он как мог играл на этой её слабости. Виноваты ли они друг перед другом, что всё сложилось так, а не иначе, что он всё-таки покинул её, покинул бесчестно, теперь уже раз и навсегда? И не бесчестней ли было остаться? Эти мысли опять навели его на размышления о смерти; чего бы он ни коснулся, повсюду он чувствовал её холодящее душу, неотвратимо приближавшееся дыхание. Если не человеческая рука нанесёт ему последний удар, это сделает болезнь, - а разве это не одно и то же? Люди или природа отнимут у него жизнь - разницы нет. В любом случае его согласия не спросят. Любая смерть будет насильственной, ибо добровольной смерти не существует. Первый же приступ кашля, если не палач, удушит его. Да, дядюшка прав, но у Франсуа своя жизнь и если она сложилась так, а не иначе, глупо пытаться перекраивать её по чужим, неприемлемым ему меркам и рекомендациям. Правота и правда дядюшки, целебная для него, была бы лишь разновидностью удавки для Вийона. Провидение обмануть нельзя. И всё-таки дядюшка его удивил, раскрыв ему, своему врагу, планы своего короля, давшего ему хлеб насущный.  Само  по  себе  это открытие мало чего стоило – Франсуа прекрасно догадывался обо всем и сам, но отставной солдат проявил по отношению к нему великодушие, на которое, быть может, оказался неспособным даже прославленный на весь христианский мир своим великодушием и благородством герцог Карл. И то, что отставной солдат, при его жизни, хранил в душе подобные высокие чувства, поразило воображение поэта. Великодушие Пьера Лантье было таким же необъяснимым, как и милосердие Людовика. Конечно же, Франсуа с особой теплотой думал о крошке Жанне: её он тоже никогда больше не увидит. Станет ли она помнить о нём? Подумает ли хоть раз в жизни, что быть может счастьем её или хотя бы одного мимолетного мгновения, а может и самой жизнью, она обязана ему? Вийон тяжело вздохнул: человеческая благодарность казалась ему вещью наиболее зыбкой из всех вещей; она была химерой, существовавшей лишь в воображении и в мечтах тех, кому довелось в жизни оказать благодеяние другому. Но мы всего лучше помним обидчиков и всех раньше и легче забываем благодетелей, хотя сами благодетели помнят нас, как мы помним обидчиков, как правило, сожалея в душе о своём благодеянии. Разве его мать, его отчим, наконец, Марго, не вправе были расчитывать на его благодарность? А как он отблагодарил их? Перед судом совести Франсуа не находил себе оправдания, но его оправдывала сама жизнь, у которой свои законы и много всякого, чтобы сбить любого человека с прямого пути.



Обреченный на одиночество

     Через предместье Сен-Жак Франсуа вступил на мостовые Парижа, на тот самый мост, за которым начиналась улица Сен-Жак. Тревожным взором он окинул сгорбленные фигурки прачек, отыскивая среди них свою мать. Убедившись, что её там нет, он поспешил к дому и с биением сердца в груди, заглушавшим все прочие звуки, робко постучал в дверь. В дверях показался здоровенный заспанный мужик, из-за спины которого норовила высунуться обнаженная женщина с распущенными волосами.
    «Чего он хочет, дом? Выискался домовладелец! Мы не уступим дом никому, даже королю! Вспомнил сыночек про мать! Она уже год как Богу душу отдала, твоя старуха. Говорят тебе, мы уже год в нём живём, это наш дом и убирайся отсюда, пока цел!»
     - Не дом мне нужен, а мать. Живите, как жили, я вас не потесню.
     - Ишь, добрячок, а кто тебе позволит?!
    Франсуа ушёл, так и не переступив порога дома, где родились и он сам, и все его несчастия с ним вместе, где померли его родители, а напасти остались здравствовать. Впрочем, в этом доме и их у него не будет. Больше в этом доме нет для него ничего, как нет и самого дома. Прощальный плевок в лицо на пороге родного дома – и он покинул навсегда и его. Сожалел ли он об этом? Вряд ли. Что, кроме страданий и смерти, связывало его с этим домом? И разве не был похож на этот убогий дом весь мир? И разве он, Франсуа Вийон, поэт от Бога, волею Бога вор и круглый сирота, лишённый не только родителей своих, но и имени, обегавший весь мир и не нашедший в нём себе угла, не лишний тут, как и везде? Он ушёл, сраженный последним несчастием, переполнившим его, казалось, бездонную чашу страданий, а новые хозяева перекошенной лачуги с одеревенелыми лицами всё бранились ему вслед:
      - Ишь, чего захотел – дом ему подавай?! Попробуй, сунься ещё раз, мы тебе все кости обломаем!
     Ноги сами принесли его в трактир «Шишка», где поседевший балагур и повеса Жан Траве рассказал ему за чашей вина о последних днях его матери: не только о её смерти, но и о причине её – об анафеме, которой преподобный капеллан Гийом де Вийон публично предал своего блудного пасынка.
    - Эта анафема доконала твою матушку; до тех пор бедняжка Жанна жила в ладах с Богом и хоть ей выпало изрядно претерпеть, она не роптала. Надеюсь, тебе хватило ума не попасть  на  глаза  святому отцу,  своему  папаше?! Он без колебаний донесёт на тебя, одно слово – праведник.
     - Я амнистирован Людовиком.
     - Поверь мне, Париж уже не тот, теперь тут не разгуляешься, в нём доносчиков больше, чем горожан, из честных людей остались лишь мы с тобою, а такие, как ты, все до одного в петлях и не трепыхаются. Говорю тебе, уноси ноги, не теряя времени, а то потеряешь голову.
     Из «Шишки» они перешли в «Толстуху Марго», где Франсуа узнал, что де Мантиньи совсем недавно (в 1461 году) был повешен на Монфоконе, что Колен Като в тюрьме и со дня на день отправится вслед за де Мантиньи. Банда Быка, по слухам, распалась после какой-то крупной ссоры из-за дележа. Последняя в ряду горестная весть – умер герцог Карл. Прошение из тюрьмы, как выяснилось, Франсуа направил покойнику, на тот свет.
     - Беги. – наставительно повторял Жан Траве. – Может тебе и посчастливится протянуть еще год-другой на этом свете, но только не здесь. Теперешние парижские порядки слишком вредны для твоего здоровья. Тут тебе крышка. Ручаюсь, тут ты не продержишься и трёх дней на свободе, а не позднее, чем через три месяца, ты – покойник.
       Ночь Франсуа провёл в слезах и покаянии на ничем неприметной, как и вся их жизнь, неухоженной могиле родителей. Утро застало его в пути. Куда и зачем держал он свой путь? Об этом Франсуа старался не думать. Да и не все ли равно куда? Он шёл не для того, чтобы прийти, а чтобы уйти. Шёл, потому что не было на земле места, где бы он мог остановиться. У него не осталось никого: не было отца, готового помочь и поддержать; не было матери, не знавшей слов упрёка; не было верных и мужественных друзей де Мантиньи и Колена Като; не было ворчливой и жадной, но всем сердцем любящей его толстухи Марго, напрасно ждущей Франсуа ночами; не было герцога Карла, благородного и могущественного заступника; единственный из оставшихся у Франсуа близких, его отчим, капеллан церкви Сен-Жак, Гийом де Вийон, проклял его. О вы, ищущие, жаждущие одиночества, вам не дано понять на одиночество обречённого! Это о нём, а не о вас, скорбел Шекспир:

                Нам говорит согласье струн в оркестре,
                Что  одинокий  путь  подобен  смерти...



Последнее пророчество де Мантиньи

     Последние годы существования Франсуа Вийона были годами скитаний затравленного одичалого существа, волка-одиночки, потерявшего в жизни всё, что только можно потерять, и даже то, чего потерять нельзя, и не нашедшего взамен ничего. Как и де Мантиньи, он пристрастился к вылазкам в одиночку, так же избегал всех, включая сотоварищей по ремеслу, и всякий раз гадая: не этой ли его вылазке суждено оказаться последней. Однажды ночью он забрался в дом состоятельного сельского священника, набившего брюхо жертвоприношениями прихожан. Франсуа уже перевязал мешок, собираясь улизнуть, как случилось то, что и должно было рано или поздно случиться: его поймал его же собственный кашель, перебудивший весь дом.
      - Итак, все-таки чахотка. – подумал Франсуа. – Теперь, если даже меня повесят пять раз, мой убийца – мой кашель.
     Сбежавшиеся на шум слуги не схватили, а скорее подобрали злоумышленника, бьющегося в конвульсиях рядом с обронённым им мешком. Священник грозил Франсуа страшными карами на этом и на том свете, на что поэт безразлично заметил:
     - Святой отец, я буду вам признателен, если вы поясните, за что вы так суровы ко мне. И почему из трех  священнослужителей, каких я знал, чьё предназначение любить людей и молить Господа о снисхождении и милосердии к ним, все трое желали мне смерти? В моем рукаве был остро отточенный нож, я мог пресечь вашу жизнь одним взмахом, но я чту Христову заповедь, гласящую: «Не убий!»; однажды я нарушил ее, каюсь, против вашего же собрата, но это было сделано по горячности, в ссоре, а не преднамеренно, мне тогда было всего 24 года, я только что получил степень магистра и был по этому поводу на подпитии, а ваш упомянутый собрат, пусть Господь поместит его душу туда, где ей и место, невнятно выразился в мой адрес от имени святой церкви, что не могло не ожесточить мою набожную душу. Я же рос в церкви как никак; и набожен не меньше многих служителей божьих; и заметьте, святой отец, что меня помиловали, то есть и церковь и король признали, что я был прав, во всяком случае невиновен. Во всяком случае, не настолько виноват, чтобы… куда меньше, во всяком случае, чем тот служитель божий, что своим поведением меня спровоцировал на нехристианское поведение по отношению к ближнему; не поступайте и вы подобно тому неумеренному в питии и невоздержанному во гневе служителю, который вместо поздравлений позволил себе оскорбления в мой адрес, не призывайте на свою голову гнева государева, а на душу – гнева господнего; не пристало вам отдаваться злобе, но следовать вам предписано милосердию именем Господа вашего и усмирять себя; кроме того, я – человек порядочный по самой своей природе, осмелюсь даже сказать благородный: я взял у вас лишь то, в чём нуждался, что лишь обременяло излишеством  вас  и вашу совесть служителя божьего. А на что вам моя жизнь, святой отец, что вы так усердствуете в том, чтобы лишить меня её? Дал ли вам Бог на это право? Разве этому учит вас Бог? Разве так следует понимать божеское правосудие и милосердие? Разве страждущим и обездоленным он учит оказывать помощь, вздёргивая их на виселицу? Сделайте меня богатым, поделитесь со мной, как ваша паства делится с вами, и я перестану красть – это будет и   справедливо, и милосердно».
      Но в том-то и разница между толстухой Марго, которую Вийону ничего не стоило заболтать и служителем церкви: святой отец оказался на редкость несговорчивым человеком и передал его в руки заждавшегося правосудия.
     Действительно ли поэт убил в 1455 году в пьяной драке священника? Было ли убийство случайным или намеренным? Или это убийство – выдумка чистой воды, доводящая его конфликт с церковью и церковнослужителями до апогея?
     - Я знал, что он-таки кончит виселицей!» – воскликнул другой святой отец, Гийом де Вийон, прослышав о последнем подвиге пасынка. – Я пригрел на груди змия. Прости меня, Господи!
      Как и де Мантиньи, он оказался прав, пророча Франсуа погибель от петли. Накануне казни, возможно и не этой, а предполагаемой ранее, сам поэт написал о своей кончине:

                Я - Франсуа, чему не рад.
                Удавка  ждёт  злодея
                И сколько весит этот зад
                Узнает  скоро  шея.

     Итак, он всё-таки был повешен, хотя злые языки, пользуясь тем, что после 1464 года след Франсуа Вийона затерялся, утверждали, что он ещё некоторое время подвизался в роли шута при дворе английского короля Эдуарда IV. Но автор не видит поэта-ваганта Франсуа Вийона в роли королевского шута – и не потому, что для этого Франсуа не хватило бы таланта, либо он был недостаточно для этого казуистичен; всего у него было для этого даже с избытком, но… Во-первых, кто в очередной раз спас бы его от виселицы? Изувер-Господь для продолжения пытки? Опыт жизни показывает, что Господу, подобно ребёнку, интересна лишь та игрушка, в которой ещё есть что ломать; игрушку окончательно и бесповоротно сломанную он просто отбрасывает и перестаёт ею заниматься, слагая с себя всякую ответственность.  Всё дальнейшее, что происходит с нею, происходит уже не по злой Его воле, а вследствие отсутствия Его интереса и участия. Герцог Карл? – его уже давно не было среди живых. Гийом де Вийон и палец о палец не ударил бы ради спасения проклятого им пасынка, скорее уж наоборот. Людовик XI? – он не настолько был великодушен и человеколюбив, чтобы самолично раз за разом вынимать из петли голову человека, который упорно продолжал совать её в петлю; и одного акта милосердия со стороны Людовика было более чем достаточно для самого Людовика. К тому же у него и без Вийона хватало проблем; как всякий власть имущий, он слишком был занят собственной персоной, чтобы быть всерьёз озабоченным кем-либо ещё. И наконец (и это самое главное), сам Франсуа Вийон после казни Колена Като и де Мантиньи, смерти его покровителя Карла Орлеанского, предательства Марго, анафемы Гийома де Вийона, смерти матери и обострения чахотки, единственного наследия отца, не настолько тяготел к жизни, чтобы ради влачения её валять дурака, развлекая своих собственных недругов и палачей…



Вместо эпилога

         Франсуа Вийон жил как вор и умер как вор; другими словами, некий Франсуа Вийон-вор прожил весьма короткую несчастливую жизнь и умер бесславно и безвестно, как умирает вор. Но Франсуа Вийон-поэт всё ещё жив и пол тысячелетия спустя. Более того, само существование Франсуа-вора дошло до нас лишь как штрих к характеру и биографии Вийона-поэта. Не будь Вийон великим поэтом-вагантом, кто – не то, что сегодня, но даже и при жизни его – знал и помнил бы Вийона-вора? Даже тень Вийона-вора памятна, интересна и дорога нам, настолько велики обаяние и власть гениальности. Не переставая быть вором, он возвеличил и увековечил своё имя гения вопреки всем и всему - потому что нет человека прекраснее творца прекрасного, способного творить, не будучи образцом добродетели и не стараясь казаться лучше, чем он есть, зная, что и такой, как есть, он велик и прекрасен, и подозревая, не без оснований, что со смертью он из никчемной жизни перейдёт не в полное небытие и забвение, а в бессмертие… Что до его гонителей, то они льстят себе, воображая себя его судьями, вершителями его судьбы, врагами и соперниками… врагов у поэта нет, а соперник лишь один, и это не человек, а сам Бог-творец, которому он прекословит и противостоит всю свою жизнь, во славу которого он творит и существует… Он вознёсся выше всех, пред кем так низко пал при жизни: их давным-давно нет, а он до сих пор жив; казалось бы, свято любимый ими и ненавистный ему Бог, который должен был стереть память о нём с лица земли, убив их всех, даровал ему бессмертие,  то есть, сохранил в анналах истории его имя…

                1983 год.