Часть 3

Ирина Шаманаева
Предыдущая глава: http://www.proza.ru/2019/04/21/1307

* * *

После расставания с Максимилианом жизнь Фредерика сразу же вернулась к своему привычному течению. Воскресенье прошло так же, как любое из предыдущих воскресений: омнибус до центра города, богослужение, прогулка по улицам старой Женевы (он мог собой гордиться, прошел чуть дальше и запыхался чуть меньше, чем на прошлой неделе), обед, возвращение домой, к новым книгам. Желая продлить предвкушение новой встречи с Амьелем, он решил пока отложить его стихи и афоризмы, о которых так неопределенно высказалась мадам Дейрас, бережно убрал в ящик стола тонкий томик, а на стол положил гонкуровский роман. Фредерик собирался взяться за него сразу же после того как приведет в порядок комнату.

Но тут раздался стук в дверь. На пороге стоял, переминаясь с ноги на ногу, Пети. Фредерик ему даже обрадовался. Он все еще вспоминал о Максимилиане, встреча с которым прошла гораздо лучше, чем он ожидал, и теперь немного жалел, что не провел с братом целый день. Нужно было все-таки пойти с ним в горы. Как это глупо и досадно,  и при этом насколько же в его натуре – поторопиться выпроводить живого, родного человека для того, чтобы поскорее остаться наедине со своими мыслями. Можно подумать, завтра бы ему кто-то не позволил предаваться этим мыслям с утра и до вечера. Или послезавтра. Или в любой другой день.

Пети пришел посоветоваться по жизненно важному вопросу: ехать ли ему в Лозанну, где уже обосновалась целая колония бывших коммунаров, или остаться здесь. Все друзья давно там, в кантоне Во, где с работой для политэмигрантов чуть лучше, отношение к ним приветливее, а жизнь комфортнее. В Женеве он теперь совсем лишен общества образованных людей. Кроме господина Декарта и русского студента, господина Гурьева, который почти в таком же положении, что и сам Пети, ему даже словом-то перемолвиться не с кем. Но самое главное, один товарищ пишет, что нашел ему в Лозанне место статистика в больничном ведомстве, а медицинская статистика – это как раз специальность Пети, по которой он учился в Коммерческой школе в Париже. Место освободится после нового года, но согласие он должен дать как можно скорее. Что скажет ему на это господин Декарт?

– Пока я не вижу ни одного аргумента против п-переезда, – ответил Фредерик. – На вашем месте я бы уже писал письмо вашему б-будущему работодателю.

Оказалось, что аргумент всего один, но важный для Пети. Он уже полгода ведет бумажные дела у одного фермера, здесь неподалеку. Считает и записывает ежедневные надои от каждой коровы, созревшие головы сыра, корзины отправленных на продажу овощей и фруктов, сроки посева и уборки урожая и так далее. Зарабатывает мало, впритык хватает только на самую скромную жизнь. Но у фермера есть дочь, мадемуазель Сесиль, и она – единственный лучик света в унылом существовании бывшего парижанина. 

– Вы, конечно, скажете, что я совершаю огромную глупость, господин Декарт, – вздохнул сосед так тяжело, что даже стул под ним печально скрипнул. Пети сидел на стуле, как вчера Максимилиан, Фредерик – снова на кровати. Под кроватью все еще лежали свертки с подарками, которые он не успел убрать.

– Я не спрашиваю, отвечает ли вам взаимностью м-мадемуазель Сесиль, – сказал Фредерик. – П-полагаю, если бы вы могли ответить «да» или «нет», мой совет бы вам не т-требовался.

– Именно так, господин Декарт, именно так.

– И все-таки я бы поехал. В лозаннской части уравнения, говоря вашим языком, – реальные, п-практические вещи. Друзья, которые уже вам преданы,  работа, к-которая уже вас ждет. А в женевской части – лишь неясные упования. Вы же в глубине души и сами не верите, что фермер позволит своей д-дочери выйти за вас замуж?

Бугристая, лоснящаяся кожа Пети порозовела, сосед отвел глаза. Фредерик понял, что он обиделся. Силы небесные, неужели он действительно питает такие надежды?! Фредерик никогда не видел ни этого фермера, ни его дочь, но имел все основания предполагать, что прагматичный, прижимистый женевец вместе со своей супругой, у которых дома и в хлеву все блестит и скрипит от чистоты, не горят желанием породниться с нищим эмигрантом, человеком вне закона. После которого, мысленно добавил он с некоторой неловкостью, придется проветривать комнату.

– Извините, если я судил поспешно, – примирительно сказал он. – Но мне не кажется слишком удачной идеей рискнуть б-будущим ради женщины. Тем более – пока она не ваша и не имеет никаких ясно выраженных намерений на этот счет.

– Я все равно не хочу и не буду жить так, как вы! – заявил Пети с неожиданной свирепостью. Он резко поднялся на ноги, но не ушел, а занял место у оконного проема, как будто вид из комнаты Фредерика на тесный и грязный внутренний дворик был чем-то интереснее, чем точно такой же вид из его собственного окна.

– Разве я п-прошу вас жить как я? Такой жизни я даже неприятелю не п-пожелал бы.
 
– Работать с понедельника по субботу в бездарной газетенке, а по воскресеньям молиться несуществующему богу! – с жаром продолжал Пети. – Выходить из дома ровно в семь, покидать редакцию ровно в пять, съедать свой ужин ровно в шесть, ложиться спать ровно в десять! И как бы никчемна, как беспросветна жизнь ни была, всегда-то у вас «добрый день» и «добрый вечер», «спасибо» и «пожалуйста»! И одежда у вас в порядке в любое время суток, и в комнате всегда прибрано, когда бы я к вам ни зашел, и мысли ваши чисты и непорочны. Вы не человек, вы машина, господин Декарт. Даже удивительно, как это вы умудрились так вляпаться в неприятности, что вылетели из общественной структуры, где занимали раз и навсегда отведенное вам место! Теперь вы худо-бедно вписались в другую структуру, но горе вам, если вы и из нее вылетите. Второй раз вам уже не приземлиться на четыре лапы. Я – другое дело. Да, Сесиль может отказаться выйти за меня замуж, неужели вы думаете, что я сам не понимаю, насколько я непривлекателен? Зато я, по крайней мере, моложе вас лет на пятнадцать и не хромаю, как вы.

– Вы немного увлеклись, г-господин Пети, – Фредерик оставался подчеркнуто спокоен. – Какое отношение все это имеет к теме нашей б-беседы? Мне к-кажется, мы с вами не соперничаем за внимание одних и тех же девушек.

– Ну, простите. Я не то хотел сказать. Я, по крайней мере, свободен в своем собственном выборе. Смогу – женюсь на Сесиль, не смогу – и так проживу. Хочу – поеду в Лозанну, не хочу – останусь здесь переписывать удои от коров моего фермера. Уволит этот – найдется какой-нибудь другой. Даже здесь на дороге не валяются добросовестные писари без претензий и почти задаром. А вам, конечно, повезло больше, вы нашли подходящую работу для человека с образованием. Но теперь ведь наверняка день и ночь за нее трясетесь, молитесь, чтобы не оплошать! Скажет вам патрон сделать подлость – и вы сделаете! Потому что знаете: никто больше не наймет хромого заику с беспредельным самомнением. А без этого места придет конец вашей иллюзии, что вы управляете своей жизнью, и вы окажетесь тем, что есть на самом деле – щепкой, которая на секунду вынырнула на поверхность бурлящего потока перед тем, как ее снова затянет в водоворот!

– Вы еще скажите, что я т-типичный буржуазный конформист и соглашатель, – вздохнул Фредерик. – Я п-понимаю, к чему вы клоните, но мне это неинтересно. Свою нигилистскую нравственность и мораль обсуждайте лучше с г-господином Гурьевым, он вас поймет. В своей прежней жизни я читал книги, которые не так банально трактовали т-тему компромисса и выбора. И вы, кажется, пришли п-посоветоваться относительно вашей ситуации, а не для того, чтобы обсудить мою скромную особу?

– Погодите, я закончу. – Лицо Пети было пунцовым от стыда за свою вспышку, но он уже просто не мог остановиться. – Я давно хотел вам это сказать. Больше всего я не понимаю, как вы можете верить в бога, почему до сих пор не прокляли мерзавца, допускающего те зверства, которые люди творят с другими людьми. Вы видели горящий Париж, видели, как неповинных хватали на улицах, знаете о расстрелах в Ла-Рокетт, в казарме Лобо, на Пер-Лашез... и продолжаете верить в божественное право и в божественную справедливость? Так ли вы умны, как мне сначала показалось? Чего стоит вся ваша книжная мудрость, если вы людей не любите? Знаете, господин Декарт, вы мне больше не советчик. Я как-нибудь проживу без вас, а вы, не сомневаюсь, обойдетесь без меня!

– Мне б-будет не хватать вас, когда вы уедете в Лозанну, – мягко сказал Фредерик ему вдогонку.

Дверь за Пети с грохотом захлопнулась.



Понедельника Фредерик ждал с чуть большим нетерпением, чем всегда, – в понедельник должна была решиться судьба статьи профессора Амьеля. Он почему-то был уверен, что статья появится в приготовленном для нее «подвале». Но господин Питоре коротко взглянул на нее и тут же вынес приговор: «Не публиковать».

– У нас тут не философско-теологический кружок, – со значением сказал патрон. – Наши подписчики не хотят, чтобы их чем-то обременяли. Тем более, мыслями о смерти и о страданиях. Вашим девизом должны стать слова рыцаря и гуманиста Ульриха фон Гуттена, позволю себе их процитировать для тех, кто не получил классического образования: «Наука развивается, ум свободен, весело жить на свете!»

– П-пробуждается, – машинально поправил Фредерик.

– Что?

– «Наука п-пробуждается», – так звучит точная цитата.

– Она пробудилась еще в те времена, а в наш просвещенный век мы говорим о развитии науки, – отмахнулся господин Питоре.

– Тогда не следует п-приписывать эти слова фон Гуттену, поскольку он их не говорил, – возразил Фредерик, уже сам понимая, насколько он сейчас выглядит нелепо и неуместно. – Это называется парафразом, то есть вольным изложением авторского высказывания.

Все присутствующие переглянулись, кое-кто даже хихикнул.
 
– Правители разных стран договариваются о мире, войны прекращаются, и технический прогресс делает жизнь все более удобной, нравы смягчаются благодаря развитию искусства и науки, и недалек тот день, когда мы сможем сказать: вот он, золотой век человечества! – господин Питоре продолжал, как ни в чем не бывало. Контрастируя с пафосом произносимых слов, голос его звучал ровно и спокойно, придавая его речи совершенно противоположный смысл. – Такое впечатление должно остаться у читателя после того, как он закроет газету. Поменьше плохих новостей! Нет, иногда можно и даже нужно пощекотать людям нервы. Катастрофы тоже отлично продаются, особенно если они произошли где-то далеко и с кем-то другим. Но о том, что имеет прямое отношение к жизни наших читателей, мы пишем только хорошее.

Патрон остановился, чтобы перевести дыхание. В пальцах он все еще держал за уголок статью Амьеля.

– Я говорю в первую очередь вам, Клавье, и вашим репортерам. Но вас, Декарт, это тоже касается. Вы напрасно поместили в сегодняшний номер заметку о невзгодах ваших соотечественников, которых везут на каторгу в Новую Каледонию. И Мельбурн, и Нумея очень далеко, однако в Женеве немало беженцев из Франции, которые тоже могли бы оказаться на месте этих несчастных. Мы все их знаем и, конечно, им сочувствуем. Но прошло уже полтора года, рана немного затянулась, и я думаю, не стоит ее растравлять. 

– Всего п-полтора года, – тихо сказал Фредерик. – Всего восемнадцать месяцев  назад на улицах Парижа т-только за одну неделю было убито двадцать тысяч человек, мужчин, женщин и д-даже детей. В столице страны, которая называет себя самой ц-цивилизованной страной Европы! Это убитые, а те, кто выжил, страдают физически и морально именно сегодня, сейчас, п-пока мы с вами здесь говорим. Революционеров осудили, а их п-победителей, тех, кто виновен в массовых убийствах, несправедливых п-приговорах, жестоком обращении с заключенными – разумеется, нет. Я не верю, глубокоуважаемый патрон, в п-прогресс общества, лишенного памяти и совести. 

– Голубчик, вы думаете, я в него верю? Считаете меня полным идиотом? – изумленный господин Питоре настолько растерялся, что даже вытащил белоснежный платок и принялся протирать идеально чистые стекла очков. – Вы действительно настолько наивны, что не понимаете разницы между личным мнением и интересами дела?

– Боюсь, что настолько, п-патрон.

– Оно и видно. Только тот, кто раньше никогда не занимался журналистикой, думает, что это легко. Мне нравится ваша педагогическая прямолинейность, Декарт. Но вы здесь не в школе и не в университете. Амьель, – он помахал в воздухе злополучной статьей, – может себе позволить читать лекции для полупустого зала, потому что Академия содержится за счет кантона и меценатов, а нам, чтобы выжить, приходится давать публике то, что она желает получить. Все, господа, на этом совещание окончено. За работу! Помните: меньше политики и войн, меньше истории и философии, меньше пессимизма. Больше техники, науки, литературы, музыки, театра. Если в ноябре подписчиков станет меньше, виноват будет тот, кто последним пришел в редакцию.

Господин Питоре круто развернулся и вышел из общей редакционной комнаты.  На пороге потряс листками:

– Фойо, Моспен, сегодня же отошлите это Амьелю.

Фойо подхватил листки. Клавье, Растуль и секретарь Моспен ушли курить на лестничную площадку. Главный редактор подмигнул Фредерику:

– На вашем месте я бы принял слова патрона к сведению, Декарт.

– Означает ли это, что мне нужно п-подыскивать другое место?

– Нет, конечно, не глупите. Больше всего господин Питоре не любит признавать свои ошибки. Раз уж вы тогда ему понравились и он решил вас нанять, кредит вам, считайте, выдан. Со мной было так же, когда я женился на его дочери. Я ему не слишком импонировал, он просто подчинился капризу своего единственного дитяти. Это ведь он сейчас мне вставил шпильку, намекая на тех, кто не получил классического образования. Да, я окончил политехническую школу, работал в строительной компании, потом получил наследство и стал совладельцем, а потом мой компаньон добыл для нас подряд на переделку особняка семейства Питоре, и так я познакомился с Мари-Бланш. Старик два года не давал согласия на наш брак, но раз уж он уступил, приходится терпеть такого зятя. А со временем оказалось, что и я могу быть полезен. Ему надоело быть только держателем солидного пакета акций «Креди Сюисс» и Женевского кантонального банка и, чтобы добавить в жизнь перца, год назад он учредил газету «Западно-Восточный курьер». Старик решил, что она будет посвящена всемирному техническому и научному прогрессу, однако набранные им репортеры оказались полными нулями в технике и в экономике. Я же в этом понимаю и сам худо-бедно умею складывать слова в предложения, так что теперь у нас со стариком внешне все пристойно. Хотя он меня все равно терпеть не может, – и Фойо снова подмигнул. 

Фредерик не понимал, почему главный редактор пускается с ним в такие откровения. Чем-то ему симпатизирует или просто любит поговорить, особенно о себе самом? Во всяком случае, ответных исповедей от него не ждали, и Фредерик в ответ помалкивал. Но из всей редакции Фойо был ему скорее симпатичен дружелюбием и отсутствием снобизма. И еще тем, что не рассматривал свою должность как синекуру и взаправду работал над газетой – больше любого из «золотых перьев». А зарабатывал меньше, чем они: хитрый господин Питоре понимал, что он и так никуда не денется.

– Сегодня наш патрон с утра не в духе, – продолжал Фойо. – Он завтракал с Казнёвом, с тем щелкопером, писателишкой, в «Отель де ла Флер». Вы знаете, что это такое – «Отель де ла Флер»?

– Видел эту вывеску где-то рядом с п-площадью Шампель.

– Совершенно верно. Самый изысканный ресторан в Женеве. Лучшая французская кухня, живые устрицы с атлантического побережья, трюфели из Перигора, сыр из Нормандии, клубника из Прованса, паштеты, вина, шампанское... Патрон не беден, как вы понимаете. Но даже для него это слишком роскошное место, чтобы ходить туда просто так. В общем, он угостил Казнёва устрицами и свежей лососиной под охлажденное шабли, и тот практически пообещал отдать в «Курьер» свой новый роман «Современный Филемон». Сошлись и на том, что он начнет печататься частями с первого января. Но когда патрон вытащил уже подготовленный контракт, этот мерзавец заявил, что сначала должен показать его своему адвокату.

– В п-правилах делового мира я не очень сведущ, – ответил Фредерик, – но всегда думал, что именно так в нем и п-принято.

– Так, конечно, но этот контракт его адвокат уже прочитал слева направо, справа налево, между строк и на просвет, и еще наверняка прогрел, чтобы убедиться, что мы не пользуемся симпатическими чернилами. Уверен, какой-нибудь пункт его снова не устроит, и мы будем висеть у него на крючке. Потому что пока он не заключит с нами чертов контракт – простите, что упомянул черта, если вдруг вы религиозны, – мы не сможем объявить об этом подписчикам. У нас остается месяц, чтобы улестить Казнёва или найти кого-нибудь другого столь же популярного, иначе мы остаемся без романа-фельетона на будущий год, а читатели не любят газеты без романов-фельетонов... Короче, вот вам совет, Декарт. Делайте как сказал патрон, но близко к сердцу ничего не принимайте. Ни его слова, ни свои обиды, ни чужие горести. Дольше протянете. Моспен! – крикнул Фойо, когда увидел, что дверь на лестницу пришла в движение и из нее потянуло сквозняком. – За работу!

Фредерик ушел за свой стол, символически отгороженный от остальной редакции этажеркой со словарями, рассортировал газеты, приготовил карандаш. Он слышал, как Фойо диктует секретарю письмо, полное, разумеется, самых искренних сожалений и самых добрых пожеланий. Фредерик подумал о том, что если представление об Амьеле со слов Фойо и Натали Дейрас у него сложилось верное, то профессор не очень огорчился, что его статья отклонена. К отказам ему не привыкать. Внезапно он понял, что у него не осталось текста Амьеля. Слова, отозвавшиеся в его сердце такой чистой и пронзительной нотой, он больше никогда не прочтет, они растаяли, растворились, будто их никогда и не было.

Но сегодня ему не следовало долго грустить об отвлеченных вещах. Нужно было подумать о своем собственном положении. Фредерик усмехнулся: на взгляд Пети, он конформист, трус и буржуазный соглашатель, на взгляд господина Питоре, Фойо и всей редакции – человек занудный, ограниченный и немного не от мира сего. Оба этих представления друг другу не противоречат, вполне могут уживаться вместе, и оба, наверное, недалеки от истины… Что он будет делать, если его уволят? По существу с Пети ведь не поспоришь, «хромого заику» никто не наймет даже писарем. Наверное, он попытается найти хоть какие-то частные уроки. Немецкого языка? Почему бы и нет – он вспомнил свой недавний разговор с мадам Дейрас. Фредерик уже почти не заикается, когда говорит по-немецки. Надо будет поскорее дать объявление в агентство по найму. И увольнения ждать не обязательно – один-два урока он сможет давать по субботам, за счет прогулки. Лишь бы нашлись ученики. Доктор Клеммер был бы им, конечно, недоволен. По его мнению, прогулки – это главное, чему он сейчас должен посвящать свое время. Но Фредерик решил, что не станет писать своему бывшему доктору до Рождества, а там, в поздравительном письме, достаточно будет рассказать о себе очень коротко и нейтрально, без огорчительных подробностей. 
   

Вечером он пришел домой, и взгляд его сразу уперся в свертки под кроватью. Нужно их наконец прибрать, завтра мадемуазель Брюа придет делать уборку. Еще не хватало, чтобы она застала в его комнате этот кавардак. Он освободил от пакета подушечку Шарлотты и положил на кровать. Две башни Ла-Рошели как будто светили ему своими огнями сквозь туман и темноту. Удивительно, что именно Шарлотта ему это прислала, не ожидал он от сестры такой чуткости. Наверное, она действительно сожалеет о своем поступке, что бы там ни говорил Максимилиан... Потом он открыл пакет от пастора. Роскошное издание «Путешествия по Италии» порадовало его теперь гораздо сильнее. Приятно было держать в руках два изящных томика, его собственные, без библиотечного штампа. Читать их тоже будет приятно, Фредерик это знал. Он эту книгу раньше не видел, но те сочинения Ипполита Тэна, с которыми он был знаком, ему нравились.

«Путешествие по Италии»... Он не был в Италии, не знает итальянского языка,  хотя по аналогии с испанским немного понимает. Никогда даже не стремился, сколько себя помнит, увидеть красоты Рима, Венеции или Падуи. Потому-то, наверное, эта книга в свое время прошла мимо него... И внезапно Фредерик содрогнулся, когда вспомнил низкий голос Кьяры Фантоцци, ее смех, ее привычку бросаться ему на шею, не прекращая что-то громко восклицать на родном языке. Под эти монологи, бравурные и страстные, но какие-то нарочитые, как оперные речитативы, она принимала его в той комнате за городом.

...Все в порядке, сказал он себе, все в порядке. Это было в прошлой жизни. За чертой. Болезнь оказалась для него в этом отношении благом – базельские недели беспамятства и лихорадки вырыли непроходимый ров между Женевой и Фрайбургом.

Макс еще говорит ему что-то о женщинах! Если бы он знал, что на самом деле думает по этому поводу старший брат, он бы решил, что Фреду самое место в психиатрической больнице. Фредерик не стал бы этим делиться ни с Максом, ни с доктором Клеммером, ни с кем другим. Он просто знал, что взаправду сойдет с ума, если в ближайшие годы повторится что-нибудь подобное тому, что он пережил с Кьярой. Обжегшись на молоке, он теперь всю оставшуюся жизнь будет дуть на воду. Может быть, когда-нибудь, если только к этому времени не станет слишком поздно, он встретит женщину, на которой захочет и сможет жениться. Но пока этого не случилось, он будет жить так, как сейчас. Богу угодны или брак, или целомудрие, все остальное – жизнь во блуде, апостол Павел высказался на этот счет совершенно недвусмысленно. И слава Богу, Фредерик уже в том возрасте, что его образ жизни не вызовет ни у кого насмешек и удивленных вопросов. В глазах окружающих он просто человек, которому не повезло.

Это были слова Аманды. Она их сказала в тот самый вечер, когда помогла ему добраться до комнаты и потом до утра сидела рядом с ним, вытирала ему лоб и давала по часам лекарство: «Похоже, тебе в жизни здорово не повезло». Но сам Фредерик, по правде, даже сейчас так не думает. Если бы ему опять пришлось вернуться на каждую развилку, где он сделал выбор, он бы снова, осознавая все последствия, выбрал то же самое. Может, попытался бы не поддаться обаянию фон Трайберта, но это бы ему вряд ли удалось. Единственное, что он сделал бы наверняка, если б тогда все знал – поехал в ноябре 1871 года из Страсбурга не во Фрайбург, навстречу неминуемому знакомству с Кьярой Фантоцци, а в Потсдам к Эберхарду.

Вспоминать о свидании с Клеми перед высылкой из Франции он себе запретил. Твердо сказал: между ними ничего не было. Клеми уснула в его кровати, а он остался в гостиной, задремал на стуле, и те картины сами собой возникли в его воспаленной голове. Он часто думал о Клеми, два раза даже посылал ей известия из кородов, в которых останавливался, но заставлял себя вызывать в памяти ее образ только как родственницы и женщины-друга. Если представлял ее, то вместе с Максом и Бертраном, в кругу семьи. Вспоминать ее одну или свои встречи с ней наедине было слишком опасно, потому что эти мысли немедленно воскрешали все запретное. Фредерик понимал, что его самообман держится на волоске: достаточно будет надеть жилет, который она для него связала, как он немедленно почувствует на своих плечах ее руки, услышит ее тихий, несмелый голос: «Если ты хочешь меня, иди ко мне…» И он убрал ее подарок в самый дальний угол комода, чтобы случайно на него не наткнуться и в какой-нибудь особенно холодный вечер не поддаться искушению.
 
Справиться с Кьярой было труднее. Она время от времени проникала в его мысли и в этих мыслях вела себя точно так же, как в жизни, ничем не стесняясь. Воспоминания об их связи вызывали у него отнюдь не только жгучий стыд и отвращение к себе. Он наказывал себя этим стыдом и одновременно испытывал от него странное наслаждение, бывали минуты, когда он буквально упивался сознанием своего унижения, своей несмываемой порочности, своей пригвожденности к позорному столбу. Когда он заметил, что с ним происходит, и испугался, тогда и пообещал жить по завету апостола Павла до тех пор, пока не решится на брак. Оговорку «пока» он делала скорее для своего внутреннего цензора, чем верил в такую возможность на самом деле.

В сущности, эта история произошла с ним для того, чтобы подтолкнуть его именно к такому решению, преподать урок, показать, что всякое любовное наслаждение для него неотделимо от стыда и вины. Если бы в свое время он смог довериться доктору Клеммеру, тот бы, возможно, докопался до причин, почему он, Фредерик Декарт, устроен в этом смысле не так, как все люди. Фредерик сам считал, что дело в строгом религиозном воспитании и внушенном с детства понятии о греховности всего плотского, но догадывался, что не все так просто. Максимилиан воспитан тем же родителями в тех же условиях, ему внушалось все то же самое, но он обычный, нормальный человек. Может быть, в натуре Фредерика это было изначально, может, он уже с этим родился? Так же, как со своей любовью к истории и с твердой верой, что все равно будет заниматься наукой, какие препятствия ни воздвиглись бы на его пути? Несколько веков назад в Европе не было светского ученого сословия, в университетах преподавали клирики, монахи. Возможно ли, что он чувствовал себя избранным и призванным для того же самого, и поэтому всю жизнь морально наказывал себя за каждое нарушение обета, который он не давал, но должен был дать?..

Теперь уже неважно, как он провел первую половину жизни, какие тогда искал для себя оправдания. Он больше не ученый и вряд ли когда-нибудь снова им будет. В своем призвании он обманулся. Но прожитые годы и опыт никуда не денешь, он остался тем же человеком, что и в Коллеж де Франс. Тем хуже для него. Теперь на всю оставшуюся жизнь его ждут унылое толмачество в газете без права выразить собственное мнение, вечера в тишине, немного книг, молитва и сон без сновидений. Когда он полностью вылечится от заикания, то попробует найти себе место в школе. Это единственная возможность выскочить из колеса.

Фредерик поднял голову от книги, которая все еще лежала у него на коленях, хотя он уже не мог видеть строчки. Щелкнула крышка часов. Почти одиннадцать. Ничего себе засиделся! На лестнице послышались шаги, потом дважды повернулся ключ в замке соседней двери – со смены вернулась Аманда. Сегодня она рано, баварский ресторан обычно закрывается ближе к полуночи. Что-то случилось? Заболела? «Завтра спрошу, – решил Фредерик, – не стучать же к ней ночью, и она, и соседи бог знает что подумают». У него осталось сегодняшнее библейское чтение, молитва, а потом – спать, спать, спать. Не думать больше об Амьеле, о Пети с его коммунарами в Лозанне и фермерской дочкой в Женеве, о новостях со всего мира, которые могут растревожить совесть и покой здешних обывателей, о Фойо с его разговорами и советом, данным то ли просто из доброты, то ли с какой-то тайной целью. Ничего не вспоминать, не сожалеть ни о чем. Скоро зима, а у него из одежды только легкий редингот на рваном и штопаном подкладе, вот о чем нужно думать, если не думать совсем – не получается... 



«Дорогая Клеми! Спасибо за твои труды и внимание. Я слишком поздно вспомнил, что не отправил тебе никакого привета из Женевы. Прости меня, пожалуйста. Я сам пригласил Макса, а когда он взял да и приехал, внезапно растерялся... У меня здесь все хорошо, насколько это возможно в моих обстоятельствах. Впервые за много лет появилось свободное время. Днем работаю в редакции, вечерами гуляю по набережной. Стоит холодная, но красивая осень. Великолепие кругом такое, что хочется назвать открыточным, но никакая открытка не способна передать это буйство красок: кругом горы в голубой дымке, зелено-красно-золотой лес на склонах, а ниже расстилается озеро  глубокой небесной синевы.

Расскажи о себе и Бертране из первых уст, а то все твои новости я узнаю только от Шарлотты. Знаю, поводов для печали у тебя немало, но все-таки постарайся не грустить хотя бы из-за меня, моя хорошая. Я ведь жив, почти здоров, работаю, живу не под мостом – это даже Максимилиан отрицать не станет. Всех вас обнимаю. Кланяйся от меня пастору Госсену, Лили и Жюлю Понсакам, Алонсо, если вдруг его увидишь. Твой Фредерик». 

Фредерик пробежал глазами текст, на секунду поколебался – не сбился ли он с дружеской интонации на слишком интимную? Решил, что немного сбился, но все же запечатал конверт и надписал адрес. Он ведь обещал Клеми, что будет писать. И не обманул, написал: в прошлом ноябре из Фрайбурга, когда только-только туда приехал, а потом в августе из Базеля. Пусть теперь у нее для коллекции будет от него письмо и из Женевы.



Пальто хорошего черного сукна было куплено, правда, оно оказалось дороже, чем рассчитывал Фредерик. Пришлось добавить часть денег, которые он откладывал на будущий съем более удобной квартиры. Но после того как он оказался готов встретить любые холода, погода в кантоне Женева в середине ноября установилась до обидного теплая, сухая и безветренная.

Несколько обитателей дома на улице Руссель решили устроить пикник на лужайке у горной тропы. Инициатором была Аманда. Она уговорила Фредерика, русскую семью, Пети и еще одного бывшего коммунара, недавно поселившегося в этом доме, Гастона Летурно, провести день на природе, пока не стало слишком дождливо и холодно. Летурно Фредерик тотчас же вспомнил: секретарь мэра пятого округа, к которому он ходил хлопотать за консьержку, вдову национального гвардейца, оставшуюся с детьми почти без средств после того, как домовладелец бежал в Версаль и перестал платить ей жалованье.  Пети успел к этому времени слегка помириться с Фредериком. Точнее, Фредерик и не считал, что они в ссоре. Когда сосед встретил его на черной лестнице с полным ведром воды и предложил свою помощь, не стал протестовать, а когда Пети поставил ведро у порога его комнаты и пробормотал: «Сам не знаю, что на меня тогда нашло, господин Декарт», спокойно ответил: «Забудем, с кем не бывает»... Соседи решили не распределять между собой продукты и вещи, а условились, что каждый захватит плед и сам приготовит для себя провизию. Пикник был назначен на ближайшее воскресенье. Из всей компании в церковь ходил только Фредерик. Поэтому решено было подождать его у начала тропы, там, где заканчивались городские дома и начинались домики с огородами.

Фредерик по пути купил бутылку сидра и багет, который по его просьбе разрезали вдоль, намазали маслом и положили внутрь ломтики острого сыра. Можно было не заходить домой. Все равно у него нет более подходящей для горных походов одежды и обуви. Лучше поторопиться и не заставлять других ждать его слишком долго.

Он свернул с мощеной улицы и отправился в направлении, которое указала Аманда. Здесь он еще не бывал. Аманда сначала хотела пойти в Ле-Гран-Саконне, красивейшее место у самой границы. Но деликатная Вера Гурьева отклонила это предложение и напомнила, что трое в их компании, господа Декарт, Пети и Летурно – французы, изгнанники, вряд ли им доставит удовольствие смотреть на недоступную родину из-за пограничного кордона. Тогда они решили пойти не на запад, а на юг, в сторону Ланси, к невысоким предгорьям, где виды были не такие захватывающие, зато до границы немного дальше. Фредерик шел по дороге, которая мягко пружинила под ногами, иногда задевал тростью или полами редингота высокую траву, до странного сочно-зеленую, несмотря на глубокую осень, глядел на живописный лес на склонах и чувствовал, что к нему возвращается хорошее настроение. Он даже начал негромко, в такт своим шагам читать «Путешествие по Гарцу»:

– Schwarze Roecke, seid’ne Struempfe,
Weisse, hoefliche Manschetten,
Sanfte Reden, Embrassiren –
Ach, wenn sie nur Herzen haetten!
Herzen in der Brust, und Liebe,
Warme Liebe in dem Herzen –
Ach, mich toedtet ihr Gesinge
Von erlog’nen Liebesschmerzen.

(Фраки черные, чулочки,
Белоснежные манжеты, –
Только речи и объятья
Жарким сердцем не согреты,
Сердцем, бьющимся блаженно
В ожиданье высшей цели.
Ваши лживые печали
Мне до смерти надоели.)

Двадцать лет назад, летом 1852 года он тоже ездил в Гарц вместе с кузеном Эберхардом и его родителями. Он до сих пор помнит, как дрожали солнечные блики на траве, каким покоем веяло от огромных елей, какая под ними была чудесная прохлада, как щебетали птицы, а голова чуть-чуть кружилась от чистейшего воздуха и высоты. Фредерик не боялся высоты, но все же таких гор он тоже никогда еще не видел. Он запрокидывал голову в сияющее небо и кричал: «Эге-гей!», и когда мелкие камешки сыпались с кручи, ему казалось, что это сделал его голос, усиленный эхом, что он «движет горами» – не больше и не меньше. «Вперед!» – командовал он на правах старшего (всего на три недели, но старшего!), и Эберхард устремлялся вместе с ним на штурм очередной вершины. Невысокий кузен не мог так легко, как Фредерик, перешагивать через валуны, но он тоже был худеньким и цепким, и если чуть-чуть уступал Фрицу в скорости, то выигрывал благодаря легковесности. На Брокен он поднялся даже быстрее и потом ужасно важничал перед старшим кузеном. Зато Фредерик сумел влезть на один страшноватый осыпающийся склон: когда из-под его ног вывернулась и рухнула вниз здоровенная глыба (он успел ухватиться правой рукой за выступ, двумя пальцами левой руки закрепился в расщелине, а потом нащупал и крошечный выступ для ноги), между ним и твердой землей было уже расстояние размером с двухэтажный дом, и отступать было некуда. «Фриц! Ах ты маленький негодник! – кричала тетя Адель, и если бы не серьезность момента, он бы улыбнулся: она была ему ростом по плечо. – Все тебе прощу, даже вечную вашу с Эберхардом болтовню в церкви под носом у пастора, только пожалуйста, спустись оттуда живым и по возможности целым! Райнер, сделай что-нибудь, не стой как истукан!» Дядя Райнер почесал в затылке, взял большое походное одеяло за два конца и велел Эберхарду и тете Адели взяться за концы с другой стороны. Фредерик  успел в какое-то мгновение обернуться и увидел, что они стоят под скалой с растянутым одеялом, на лицах у всех троих – решимость солдат перед атакой. Он понял, что упадет точно в середину этого одеяла, и даже если вместе с ним вниз полетят камни, они не отступят. Примут удар на себя, но его спасут. Он не сорвался. Добрался до вершины и осторожно спустился обратно по другому, еще более обрывистому, зато прочному склону. И навсегда запомнил их лица и напряженные руки, гораздо отчетливее, чем боль в собственных пальцах и пульсирование крови в висках. Прикрытый тыл. Страховка. То, чего потом у него больше никогда не было.

Тете Адели шестьдесят четыре, а дяде Райнеру шестьдесят семь. Родной брат отца еще жив, хотя отца уже двадцать один год нет на свете. Почему Фредерик до сих пор, за целый год своей жизни за границей не навестил Эберхарда с Лолой и старших Картенов? Может, поехать к ним на Рождество? Тетя Адель уже пригласила его на позапрошлой неделе. Он ответил неопределенно, но сейчас ему кажется, что лучших рождественских планов и придумать нельзя.   

– Auf die Berge will ich steigen,
Wo die frommen H;tten stehen,
Wo die Brust sich frei erschlie;et,
Und die freien L;fte wehen.
Auf die Berge will ich steigen,
Wo die dunkeln Tannen ragen,
B;che rauschen, V;gel singen,
Und die stolzen Wolken jagen,

(Ухожу от вас я в горы,
Где живут простые люди,
Где привольно веет ветер,
Где дышать свободней будет.
Ухожу от вас я в горы,
Где шумят густые ели,
Где журчат ключи и птицы
Вьются в облачной купели)–

чуть повысил он голос. От мысли о Рождестве в Потсдаме у Картенов ему стало еще теплее и радостнее. Как и от того, что заикание действительно проходит, доктор Клеммер не солгал. Фредерик ускорил шаг, чуть сильнее налегая на трость, потому что дорога поднималась в гору довольно круто, и закончил тоже на подъеме:

– Lebet wohl, ihr glatten S;le!
Glatte Herren! glatte Frauen!
Auf die Berge will ich steigen,
Lachend auf Euch niederschauen*!

(Вы, прилизанные дамы,
Вы, лощеные мужчины,
Как смешны мне будут сверху
Ваши гладкие долины!)

– О, ты тоже любишь Гейне? – вдруг раздался голос Аманды.

Она вышла из-за большого камня ему навстречу, будто Горная Дева из альпийских легенд. На ней были темное платье, зеленый вязаный жакет с вышитыми эдельвейсами, маленькая шляпка с пером и крепкие ботинки, специально для походов в горы. Кажется, Фредерик впервые видел ее не в дирндле и не в домашнем платье, в котором она иногда забегала к нему одолжить несколько франков.

– А вы читали Гейне, мадемуазель Брандт?

– Я знаю, ты считаешь меня дурочкой, но я не до такой степени невежественная, – обиделась она. – И ради Бога, говори мне «ты». Здесь, в лесу, это «вы» звучит особенно нелепо.

– Ну хорошо, – улыбнулся Фредерик. – Договорились, Аманда. – Настроение у него было прекрасное, он был до краев полон золотом и прохладной синевой этого дня. – А где же остальные?

– Глупейшая история, – ответила она. – Сразу видно, что ты не заходил домой. Прочитал бы мою записку – узнал бы, что все отменяется.

– Почему тогда вы... ты здесь?

– Я сейчас все по порядку расскажу. Утром к Николаю приехал его товарищ из России. Они с Верой хотели взять его с собой, но Пети посмотрел на него и заявил, что он почти наверняка переодетый полицейский. Не похож, мол, на русского, русские все или бритые, как Николай, или с длинными неухоженными бородами. А у этого бородка клинышком, усы закручены кверху, и одет по моде, и по-французски говорит без акцента, ну просто завсегдатай Больших Бульваров, как сказал Пети, а не нищий политэмигрант. Николай начал было объяснять, что Виктор учился в Париже и получил там докторскую степень, но Пети подошел к Виктору вплотную и изо всех сил дернул его за бороду. «Я, – говорит, – хотел убедиться, что не фальшивая». Виктор вскрикнул от боли, размахнулся, врезал Пети куда придется и попал в нос. У того из носа кровь закапала на сорочку. Николай бросился ему помогать и обругал Виктора по-русски. Во всяком случае, звучало это как отборная брань, хотя я, конечно, ни слова не поняла. Виктор возмутился: «Твой приятель-идиот оскорбил меня словесно и физически, и я же остался виноватым? Может, мне вообще не стоило приезжать?» Пети огрызнулся, Николай тоже. Мне стало ясно, что в ближайшие полчаса они не помирятся. Я предложила отменить поход, они согласились. Тогда я написала тебе записку, а Вере и этому нашему новому соседу, Летурно, сказала, что все равно пойду гулять, раз уж отменила все дела, и схожу подальше, в места, которые мне самой нравятся. У Летурно глаза стали как подтаявшее масло. Он тут же заявил, что пойдет со мной, мол, ничего нет лучше прогулки по лесу погожим днем в обществе хорошенькой женщины. Мне этот его взгляд совсем не понравился. Я стала думать, как бы от него отделаться, но меня выручила Вера. Она сказала, что тоже хочет развеяться, потянулась за шляпкой и так посмотрела на Летурно, что тот сразу вспомнил про какие-то свои неотложные дела. Когда он ушел, Вера выбежала за ним, проследила, убедилась, что он действительно сел в омнибус, и сказала мне, что путь свободен. И я ушла. Лучше одной, чем с этими дураками. Все они дураки, все до одного! Кроме Веры. Только она хорошая. – В ее глазах блеснули гневные слезы.

– Ну, не стоит плакать, Аманда. П-пойдем дальше. Все хорошо.

Она искоса посмотрела на него, как будто боялась увидеть на его лице досаду. Но Фредерик был спокоен.

– Ты что, приятную новость из дома получил? – недоверчиво спросила она. – Я еще никогда не видела тебя таким довольным.

– Очень п-приятную, – согласился он, чтобы не вдаваться в более сложные объяснения. – Мои тетя и дядя из Потсдама п-пригласили меня провести с ними Рождество. Я шел сюда, читал любимые стихи, которые сами возникали в голове, и вспоминал молодость. И мне сегодня даже п-показалось, что я снова могу ходить по горам. Это, конечно, иллюзия, завтра я кое-как встану, но завтра и буду об этом печалиться – «д-довольно для каждого дня своей заботы».

– Я тоже люблю Гейне, честное слово, – сказала Аманда после минутной тишины. – Сначала я его полюбила из-за Сисси**, потому что это ее любимый поэт, а потом уже из-за него самого... Знаешь, а я рада, что мы здесь только вдвоем. Можем говорить по-немецки, а не по-французски. Как я устала от этого вечного французского! Даже если клиенты немцы, хозяин требует, чтобы я все равно говорила с ними по-французски! Боится, как бы я не сговорилась с кем-нибудь за его спиной, наверное, – она издала нервный смешок.

– Ты не хочешь вернуться в Баварию?

– Не хочу.

– Могу я узнать, п-почему?

– А тебе бы понравилось, если б я спросила, почему ты не хочешь вернуться во Францию?

– Я все-таки не думаю, что тебя выслали из Баварии по суду и отняли п-паспорт.

– Да нет, не все так плохо, как у тебя. Но мне просто некуда и незачем возвращаться. Мои родители умерли и ничего мне не оставили.

– Почему? Т-тебя лишили наследства?

– Вот как это случилось, если у тебя есть время и желание послушать. Мои мать и отец поженились, написали завещание в пользу друг друга и больше его не переписывали, даже когда я родилась. А потом мать заболела. Мне было лет восемь, когда она начала... как бы это сказать помягче... терять себя. Сначала просто худела и слабела, потом у нее начались проблемы с памятью. Последние лет шесть или семь она не вставала и никого не узнавала. Я должна была ходить в школу, прибираться в доме и во дворе, доить корову и ухаживать за матерью. Мельницей отец сам занимался. Каждую неделю приносил мне деньги, а я туда даже не ходила: он сказал «не надо», ну, мне и хорошо, хватало других забот.

– Значит, ты дочь мельника?

– Да. Я даже не удивилась, когда отец попросил и не стирать ему, и не готовить. Он, можно сказать, переселился на мельницу. Дома и не ночевал: приходил, развязывал кошелек, смотрел на мать, жива ли еще, на дом, не рухнул ли еще, и уходил обратно. Потом мать умерла, мы ее похоронили. Домой отец и после этого не вернулся. Я, конечно, тоже недолго была одна. Окончила школу, огляделась немного – да и сошлась с одним парнем, помощником учителя. Он был из Аугсбурга. Рассказывал о большом городе, звал меня туда. Жениться, конечно, не обещал, – Аманда засмеялась без всякой горечи. – Но говорил, что я там хотя бы мир увижу, а в нашей деревне, в нашем полуразвалившемся доме только заживо сгнию. А мне самой хотелось уехать из деревни, но я не собиралась ехать в город без денег. Работать я могу и подавальщицей, и няней, и горничной, и сиделкой, никакой работы я не боюсь. Но если бы в банке на мое имя лежала хотя бы тысяча марок – мне было бы куда как спокойнее! Я стала просить отца выделить мне мою долю материного наследства. Он не говорил ни да, ни нет: то «хорошо, дочка», то «давай не сейчас, дочка». А потом, через день после нашего последнего разговора, через полгода после матери, его тоже не стало. Говорили – мельничное колесо остановилось, ни туда и ни сюда, он полез посмотреть, что его держит, сорвался, упал в пруд, ну и...

– Сочувствую, Аманда, – Фредерик коснулся ее руки.

– Погоди, это еще не конец. Прибежала ко мне незнакомая молодая беременная женщина, кричит: «Ты – Лизль? Дочка господина Брандта? Несчастье у нас, беги за старостой!» Я опять не спросила, кто она такая и у кого это «у нас», просто побежала, и все... Примчался староста, примчались мужчины с баграми, вытащили отца. Перед тем, как хоронить, явился нотариус и прочитал завещание. Оказывается, у отца была вторая семья, трое детей вот от этой женщины, и вот-вот должен был родиться четвертый. Все, кроме меня, это знали. После смерти матери он сразу же переделал завещание и все оставил этой Митци и ее детям. Может быть, проживи он подольше, я бы его уговорила отдать мне хотя бы тысячу марок, а так я сумела забрать только платья и материно кольцо. 

– Бедная ты, бедная. Но это же, наверное, п-противозаконно? Ты не пробовала судиться?

– Законно, – шмыгнула носом Аманда. – Я совершеннолетняя. И свидетельствовать за меня никто бы не стал. Меня в деревне не любили, считали гордячкой, потому что я никому не жаловалась и ни у кого не просила помощи. А эту Митци, любовницу отца, наоборот, все жалели... Нет, ты только представь, ее зовут Митци! Вот это имечко! Так только кошек зовут, а не людей.

Фредерика всякий раз удивляла в ней эта способность в одно мгновение превращаться в совсем другого человека. Только что держалась и разговаривала как серьезная, взрослая девушка, и вдруг раз! – отвлеклась на каких-то кошек.

– Скверная история, – сказал Фредерик.

– Дело прошлое, почти забытое, – ответила Аманда, опять становясь разумной. – А я не люблю жить прошлым. В настоящем невесело, но зато оно зависит только от меня самой. Как захочу, так и будет. Ты уже устал, наверное? Лично я не устала, но ужасно проголодалась.

– Я в п-порядке, но можем и остановиться. У меня тут сидр и целый огромный багет. Справимся?

– Ты шутишь? У меня здоровый аппетит двадцатипятилетней девушки, которая шесть дней из семи занимается тяжелым физическим трудом. Ты, наверное, никогда не пробовал таскать подносы, уставленные полными кружками? То-то!

– Не пробовал и вряд ли уже п-попробую, – сказал Фредерик.

– Давно хочу спросить, где тебя так покалечило, – она показала на его левую ногу, которая осталась вытянутой неестественно прямо, когда он присел на камень. – Неужели правда на войне? Пети говорил, что ты воевал с нашими... то есть, я хочу сказать, с пруссаками.

– Так и было.

– Но если ты действительно воевал и даже был ранен, как ты мог шпионить на Германию? – округлила глаза Аманда.

– Я не шпионил, – ответил он. – П-просто оказался не в то время не в том месте.
Они расположились на камнях под кронами деревьев. Полные, влажные от сидра губы Аманды блеснули, когда на лицо ей легла полоска света, пробившаяся сквозь листву. Фредерик словно бы ощутил их сладость на своих губах и поспешно сморгнул. Аманда уплетала ломти багета и не переставала болтать, наслаждаясь возможностью поговорить по-немецки свободно, как дома, без оглядки на кого бы то ни было.

– Может, тебя еще оправдают, – сказала она с набитым ртом.

– Сейчас, п-пока у власти эти же люди, которые меня осудили, – вряд ли. А вот если республика устоит и укрепится, тогда надежда есть.

Аманда не слушала.

– Мне понравился твой брат, – продолжала она, не заботясь о логичности перехода от одного предмета к другому. – Он пригласил меня позавтракать, позволил выбрать все, что я хочу, и заплатил за меня, но вел себя очень мило, только как друг, без этих всяких, – она неопределенно пошевелила руками. – Я попробовала строить ему глазки, просто так, без всякой цели. А он как бы невзначай упомянул о своей жене. Ее зовут Клементина, кажется?

– Клеманс. Ее зовут Клеманс.

Только самому Фредерику показалось, что его голос звучит каким-то странным фальцетом, будто вот-вот сорвется? Или Аманде тоже? Она стряхнула крупного муравья, который полз по ее руке, и вдруг выпалила:

– А знаешь, почему я никогда не пыталась строить глазки тебе?

– Я не знаток п-психологии молодых девушек, – ответил Фредерик. – Но п-подозреваю, что причиной является не жених в Баварии.

– Ясно, нет. Я выдумала этого жениха, чтобы хотя бы в нашем доме ко мне не приставали. Во-первых, ты уже слишком стар для меня. Во-вторых, если человек в твоем возрасте до сих пор не был женат, значит, женщины его или совсем не интересуют, или слишком сильно интересуют, в любом случае с ним не стоит связываться. Ну а в-третьих, если я действительно захочу тебя соблазнить, ты, конечно, не устоишь. Но тогда наша дружба закончится, и это будет досадно.

– Всегда считал тебя разумной девушкой, Аманда. – Фредерик стряхнул крошки с расстеленной на коленях льняной салфетки, аккуратно свернул ее и положил в корзинку для провизии. – Может быть, вернемся? Я все-таки немного устал. Тебе п-портить удовольствие не буду, если хочешь, иди дальше, но я думаю, что для одиноких прогулок время уже слишком позднее.

– Нет, я тоже возвращаюсь. Как ты думаешь, получится у нас в этом году еще раз куда-нибудь сходить?

– Не будем загадывать. Если загадываешь – никогда ничего не п-получается.

– Если не загадываешь – тоже…

Аманда сняла шляпку, распустила и снова закрутила в узел густые светлые волосы. Лицо у нее было миловидное, но грубоватое, а руки скорее сильные, чем красивые, однако в жестах и позе девушки, прибирающей свои волосы, было столько das Ewig-Weibliche, вечно женственного, что Фредерик уже не мог отвести от нее взгляда. «Лорелея», – чуть не сказал он. И вовремя спохватился – это уж точно было лишнее... 
 
Они вернулись на тропу и стали спускаться вниз. Вечернее солнце заливало мягким светом лес и долину. 

– Знаешь эту песню?
Wenn ich ein Voeglein waer,
Und auch zwei Flueglein haett,
Floeg ich zu dir...,  –

затянула Аманда неожиданно тонким, почти детским, но чистым голоском.

– Это же Шуман, – удивился ее вопросу Фредерик и подхватил:

– Weils aber nicht kann sein
Weils aber nicht kann sein,
Bleib ich allhier.

– А разве каждый человек обязан знать Шумана? – нахмурилась Аманда.

– К-конечно, не обязан. Но моя мать его любила. И Вольфа, и Лёве, и Шуберта. Она считала французов немузыкальным народом, и это была одна из п-причин, почему во Франции ей было тяжело. Я совсем недавно это понял. Раньше мне к-казалось, что она всегда и всем недовольна п-просто из-за своего скверного характера.

– Она была немка? Сколько в тебе немецкой крови?

– По линии Шендельсов у нас есть немецкоязычные швейцарцы, и, возможно, даже французы, потому что дед по матери был из кальвинистской семьи. Но если отбросить эти детали, то примерно три четверти, – улыбнулся Фредерик.

– И при этом ты считаешь себя французом?

– Да.

– Чудно, – пожала плечами девушка и снова запела.

В ранних, еще золотистых, а не серых сумерках Фредерик и Аманда спускались по склону, рука в руке, и довольно громко пели наивную песню о влюбленном, который хотел бы стать птичкой, чтобы полететь к своей далекой любимой. Фредерик держал в другой руке трость и портфель, Аманда – корзинку, но от избытка чувств она этой корзинкой еще и дирижировала. Один раз, описав пируэт, из нее даже выпала пустая бутылка из-под сидра.

Когда они почти спустились, навстречу им попался какой-то немолодой господин, одетый во все черное, с длинной бородой, обрамляющей бледное одутловатое лицо. Он проводил их заинтересованным и немного печальным взглядом. Фредерику показалось, что этот господин хотел им что-то сказать. Но Аманда уже затянула следующую песню, на баварском диалекте. Слова звучали так непривычно, что Фредерик в попытке понять их смысл позабыл о прохожем. Увы, он был посрамлен. Аманда, правда, отсмеялась и призналась, что эта песня не баварская, один из ее родственников привез ее из австрийского Бургенланда, а там живут венгры, язык которых невозможно понять. «Но Сисси смогла, – заявила Аманда с гордостью за свою любимую императрицу, – она этот язык выучила!» 

Прощаясь, Аманда подставила щеку для поцелуя. Фредерик полагал, что это ни к чему, но не хотелось обижать девушку и портить ей такой прекрасный день. Он коснулся губами ее щеки, одновременно чуть сладкой и чуть соленой.

За дверью Пети послышался шорох. Сосед явно подглядывал в замочную скважину. «Теперь за мое целомудрие не поручился бы даже Пети», – подумал Фредерик легко и бездумно, даже слишком бездумно. Он закрыл за собой дверь, опустился на стул, не без усилий наклонился, чтобы расшнуровать ботинки, с облегчением пошевелил пальцами, размял онемевшее колено. Нога, конечно, болела. Рано он предпринял такую длинную и трудную прогулку, но надо же когда-то начинать. Зато теперь он будет меньше завидовать юнцам в полосатых гетрах и с альпенштоками, которым, если бы не ранение, он дал бы фору даже сейчас, в свои сорок лет против их двадцати.
Только сейчас он заметил, что на комоде лежит неразобранный сверток чистого белья, который мадемуазель Брюа еще вчера принесла из прачечной. Выходит, вчера он вернулся домой и даже не посмотрел по сторонам? Фредерик не знал, беспокоиться ли ему оттого, что он становится куда меньшим педантом, чем раньше. Еще недавно он мысленно скорее объединил бы себя в одну компанию с бородатым господином в черном, чем с Амандой, которая размахивала корзинкой и горланила песню, созданную для исполнения в чистой и светлой гостиной, под аккомпанемент рояля. «Фраки черные, чулочки…» – пробормотал он и улыбнулся. В воздухе назревали какие-то перемены, и они его, конечно, волновали, но вряд ли печалили.



Через пару дней он проснулся от странного звука. Ему показалось, будто в его дверь кто-то тихо скребется. Мышь? Он напрягся, замер, подождал продолжения. Тишина. Потом запертая на засов дверь чуть-чуть поколебалась, так, как могла бы поколебаться и под действием сквозняка, и под легким нажатием руки. Фредерик не шевелился. Он ждал, когда за дверью послышатся удаляющиеся шаги и тихо закроется чья-то дверь… он знал, чья именно.

Остаток ночи его преследовал образ Аманды, заплетающей волосы, и сладость прикосновения к ее щеке в капельках сидра, и другие картины, из-за которых, он знал, утром ему станет очень стыдно, если он не постарается выкинуть все это из головы. Утром действительно все бесследно исчезло, и когда он вышел из дома, он снова был благовоспитанным, корректным господином Декартом, человеком с набором простых и невинных  желаний – отработать день, прийти вечером со службы, почитать перед сном книгу и крепко уснуть до следующего утра.

Он действительно полистал перед сном «Капитана Фракасса», роман недавно умершего Теофиля Готье. Отложил книгу, прикрутил фитиль лампы, закрыл глаза. А потом вскочил, подброшенный невидимой волной. Подкрался к двери как можно тише, будто кто-то мог его услышать. И отодвинул засов в сторону. Аманда должна была вот-вот вернуться. Скоро действительно заскрежетал ключ в двери парадного хода. У Аманды была такая договоренность с консьержем и был свой дубликат ключа для поздних ночных возвращений, у нее да еще у итальянского семейства с третьего этажа, где муж был кондитером, а жена пекарем. Фредерик слышал, как она медленно, тяжело поднимается по лестнице. Она в прямом смысле едва волочила ноги. И вдруг он решил, что вчера ночью ему все показалось. Не могли у нее остаться силы для любовных утех после такого изматывающего многочасового труда. И не мог он ей настолько понравиться, чтобы она, позабыв всякий стыд, скреблась к нему в комнату среди ночи! От этой мысли стыдно стало ему самому – так глупо обознаться, так быстро позабыть все свои покаянные обеты! Он задвинул засов обратно как можно бесшумнее, и замер за дверью, боясь выдать себя звуком шагов. Аманда поднялась на площадку. Прошла к себе, не останавливаясь. Фредерик с облегчением (чуть-чуть разочарования там тоже было, но облегчения гораздо больше) вернулся в постель. И уже приготовился уснуть, но тут соседская дверь снова щелкнула, а через пару мгновений его собственная дверь опять пришла в движение. И теперь он мог бы поклясться Богом – сквозняки были ни при чем.

Его сердце колотилось. Он знал, что не встанет, не впустит ее в комнату и завтра ничего не скажет ей при встрече, но чувствовал себя при этом последним дураком во Вселенной. «Так надо» – сказал он себе очень твердо. Все, что о нем сейчас думает Аманда со своей крестьянской непосредственностью, – пустяки по сравнению с тем, что будет, если он завяжет эти отношения, с тем, чем он за них заплатит. И Фредерик отвернулся к стене.

На следующую ночь он твердо сказал себе, что не проснется. И проснулся как раз в тот момент, когда Аманда поднималась по лестнице. Он замер. Через несколько минут она вышла из своей комнаты. Прошла мимо его двери. И постучала – пожалуй, даже нарочито громко, – в комнату Пети. Дверь тут же открылась, и девушка проскользнула к соседу.

Дальнейшие события развивались стремительно. Буквально через неделю Аманда уволилась из ресторана, а Пети взял расчет у фермера. Видимо, он устал строить иллюзии в отношении фермерской дочери и предпочел журавлю в небе аппетитную синицу в руках. За несколько часов они собрали вещи и уехали. Фредерик не провожал их – был в редакции. Летурно сказал, что они отправились в Лозанну. Аманда выглядела отдохнувшей и счастливой. И на Пети, – добавила с улыбкой Вера Гурьева, – были чистая сорочка и почти новый костюм.



Комнаты справа и слева от Фредерика пустовали недолго. В одну въехал коммивояжер неопределенного, как многие люди его профессии, возраста, в другую – скромный молодой русский, который почти не говорил ни по-французски, ни по-немецки. О нем шепотом передавали, что он «бомбист». Фредерик мог бы, если бы захотел, расспросить о нем Гурьевых, но он потерял интерес к жизни соседей. Тем более, сами Гурьевы собирались в Париж. По их словам, они получили перевод из России за наконец-то проданный дом в провинции, наследство Вериных родителей, и теперь у них есть деньги на учебу. Николай уже записался на следующий семестр медицинского факультета Сорбонны, Вера – на высшие курсы акушерок. Документы были приняты, паспорта готовы. Николай и Вера сидели на чемоданах и ждали только окончания срока, на который была снята комната – за нее было заплачено вперед.

В редакции «Западно-Восточного курьера» все шло по-прежнему. Пожелание патрона, больше напоминающее приказ, Фредерику пришлось учесть, но он не мог игнорировать главные мировые политические новости, с этим даже господин Питоре вынужден был согласиться. И когда Фредерик освещал мнения иностранных экспертов и дополнял своими комментариями, в редакцию снова шли письма, и он отвечал лично каждому написавшему. Патрон хмурился, неопределенно улыбался, протирал свои сверкающие очки от воображаемых пятен. Явно пытался понять, как ко всему этому относиться. Он сам распорядился, чтобы внизу третьей полосы стояло: «Ответственный за рубрику г-н Декарт», однако был совершенно не готов к тому, что самый ничтожный его служащий действительно обретет имя и лицо, и письма, адресованные «г-ну Декарту», будут доставляться то по одному, по два, а то и увесистыми пачками на следующий день после выхода газеты.

Декабрь принес новых подписчиков, тираж «Курьера» чуть-чуть, но подрос, и господин Питоре пока решил не вмешиваться. Он всегда успеет расстаться с этим странным человеком, осужденным в родной стране за шпионаж, но меньше всего похожим на шпиона, а больше всего – на ученого, прожившего всю жизнь в библиотеке и выброшенного из нее в мир людей, денег, деловых отношений и жестокой борьбы за существование. Правила этого мира похожи для него на грамматику незнакомого языка, и он пытается понять их без учителя и без словаря, методом догадок, проб и ошибок... Господин Питоре на мгновение представил себя на месте этого Декарта и вздрогнул: нет, слава Всевышнему, он не на его месте, а на своем! Пусть все идет как идет. Патрон подписал контракт с Луи-Антуаном Казнёвом на публикацию романа «Современный Филемон», и на гарнир к своему основному блюду следующего, 1873 года, готов был до поры до времени потерпеть что угодно. Лишь бы тиражи не падали. А они и без Казнёва парадоксальным образом росли. 

С уроками у Фредерика пока ничего не получалось. В агентстве по найму его кандидатурой несколько раз интересовались, но когда узнавали, что рекомендации он предоставить не может, выбирали других учителей. Он понимал, что первых учеников может получить только по протекции знакомых, и оказывался в тупике – таких знакомых, которые могли бы его порекомендовать, у него не было. Почему-то далеко не сразу он вспомнил о Дейрасах. Наверное, потому, что Натали он уже очень давно не видел, а с Шарлем-Даниэлем дружеский разговор не получался. Старый библиотекарь, бывший директор школы, был, во-первых, глуховат, а во вторых, не любил без особых причин добавлять новых людей в круг близких знакомых. С Фредериком они обменивались приветствиями, потом старик надевал очки, принимал книги и придирчиво их осматривал, как будто подозревал этого француза в том, что он листает книги немытыми руками, набивает трубку над страницами или, чего доброго, пишет на полях. Потом обязательно открывал конторскую книгу и проверял, заплачено ли у него за абонемент. Потом выслушивал пожелания, на половину имен и названий резко мотал головой: «Этого у нас нет!» (странно, Натали всегда находила все, что бы он ни просил), а потом вдруг смягчался и шаркал к стеллажам, и приносил две-три книги не из самых новых. Фредерик расписывался в библиотечном журнале, укладывал книги в портфель, и они с господином Дейрасом снова обменивались любезностями, а потом прощались. Один раз Фредерик спросил о мадам Дейрас, но Шарль-Даниэль сделал каменное лицо, давая понять, что не обсуждает свои семейные дела с посторонними.

Но вот наконец в начале декабря в субботу он толкнул дверь библиотеки на улице Вильгельма Телля и увидел в глубине зала знакомый женский силуэт. Натали тоже просияла, когда увидела Фредерика. Она была точно такая же, как всегда, будто и не исчезала на полтора месяца.

– Я помню, что сегодня ваш день, мсье Декарт, и специально для вас приготовила кое-что интересное. Простите, что не предупредила о своем отъезде, это произошло так внезапно. Вы только представьте, все это время я была во Франции! Мне пришлось срочно распорядиться наследством после моей тетушки. Это ветхий домик в Вильфонтен, департамент Изер, и при нем сад, такой запущенный и мрачный, что я не удивлюсь, если на липах, затянутых плющом, новый владелец обнаружит один или два скелета, а под кривой елью – тайный лаз, который ведет в подземелье с сокровищами... Нет-нет, благодарю за соболезнования, мсье Декарт, но тетушка умерла еще летом. Она была стара, очень стара. Мне шестьдесят три года, а тетя Луиза была старшей сестрой моей матери. Ей было ровно девяносто, и из всех ее родственников в живых осталась только я. Сначала я не хотела принимать это наследство. Зачем оно мне? Я советовалась с адвокатом и знаю, что половина суммы уйдет на выплату налогов, а оставшаяся половина вряд ли стоит того, чтобы ради нее бросать библиотеку на столько недель. Бедному Шарлю-Даниэлю уже трудно справляться с делами, он ведь старше меня, у него эмфизема и артрит, так что сами понимаете... Но супруг меня убедил, что оставшаяся сумма нам все равно не помешает. Вот я и задержалась там, пока не нашелся покупатель, – тряхнула седым пучком Натали. – Ну, а теперь рассказывайте, как вы тут жили без меня. Знаю, что Шарль-Даниэль был с вами не очень-то любезен, но вы не должны на него обижаться. У него нет к вам ничего личного, он такой со всеми. Я сначала огорчилась, когда узнала, что двое наших читателей за это время закрыли свой абонемент и перешли в другую библиотеку, но потом посмотрела на него, мне стало его ужасно жалко, и я себе сказала: «Натали, еще неизвестно, какой ты сама станешь, когда тебе стукнет семьдесят семь!» Теперь я вернулась, и все здесь пойдет по-прежнему.

– Мадам Дейрас, у меня к вам не совсем обычная просьба. Вы видите, я уже почти не заикаюсь. Мне хочется вернуться к преподаванию, и я пытаюсь найти один-два урока, чтобы заниматься с учениками по субботам. Я могу преподавать французам немецкий, а немцам или другим иностранцам французский. У меня два родных языка, и я п-профессиональный педагог с пятнадцатилетним стажем, это если считать только государственные учебные заведения. Но рекомендаций у меня нет, потому что со студенческих лет я не давал частных уроков. Нет ли у вас кого-нибудь на примете, кто ищет учителя? Сможете составить мне протекцию? Я б-был бы вам очень благодарен, и даю слово, что вы не пожалеете, поручившись за меня.

– А как же «Курьер»? – прищурилась Натали. – У вас там все в порядке?

– И да, и нет, – признался Фредерик. – Меня пока не выгнали, но я чувствую, что все это слишком хорошо, чтобы д-длиться бесконечно. Я до сих пор чувствую себя самозванцем и временами просто-таки убежден, что меня взяли туда по ошибке, а завтра мой патрон окончательно убедится, что я ничего не смыслю в журналистике, и укажет мне на дверь. Преподавать – совсем другое дело, это я действительно умею, там я был бы за себя спокоен. 

– Я подумаю, мсье Декарт. Друзей и знакомых у меня много, вы же знаете. Кстати, о нашем давнем разговоре, – она еще больше оживилась. – Профессор Амьель в городе! Эту новость я для вас и приготовила, и с обеда вас жду, чтобы поскорее об этом рассказать. Вчера он сюда заходил. По его словам, вернулся он в Женеву еще в начале ноября. Руководство университета попросило его срочно кого-то заменить, взять еще один курс, и он, конечно, не смог отказаться. Говорит, что вполне поправился, хотя по нему этого не скажешь – бледный, слабый, будто никуда и не уезжал... Сегодня у нас первое декабря, так, минутку, дайте посмотреть в календарь... думаю, что четырнадцатого, через две недели мы соберем нашу литературную гостиную. Удобная дата, никто еще не разъедется на Рождество. Я надеюсь, мсье Декарт, что и вы придете, не зря же я вас так долго уговариваю!

– Что ж, я не против, мадам Дейрас, – ответил Фредерик. – Четырнадцатое так четырнадцатое.


_____

* Генрих Гейне. Путешествие на Гарц. Пролог. Перевод В. Зоргенфрея
** Сисси – прозвище Елизаветы, супруги императора Австро-Венгрии Франца Иосифа, урожденной баварской принцессы из рода Виттельсбахов, очень популярной в Европе, особенно в германском мире. Сисси была очень красивой женщиной с утонченными вкусами. Своим любимым поэтом она называла Генриха Гейне. 

Окончание: http://www.proza.ru/2019/07/17/1659