Часть 2

Ирина Шаманаева
Начало: http://www.proza.ru/2019/03/23/1575

Утром остатки вечерней отчужденности между ними не прошли. К счастью, времени для долгих разговоров не было. Максимилиан взялся сварить кофе, пока Фредерик собирался на службу. Он одевался тщательно, долго чистил костюм, внимательно исследовал сорочку на предмет потертостей и пятен, повязывал шейный платок, смахивал воображаемую пыль с ботинок. Положил в портфель книги Бульвер-Литтона и Золя и сверток с чистым бельем, пояснил, что по субботам после редакции у него два обязательных дела – библиотека на улице Вильгельма Телля и общественная баня на улице Монблан. Около четырех часов он будет окончательно свободен и готов где-нибудь встретиться с Максимилианом.

– Ты хочешь сказать, что обедать мне придется в одиночестве?

– П-позови Аманду, она удивится, но б-будет рада.

– Вниманием ты ее не балуешь, я уже понял. Нет, благодарю. Она очень мила, но я не люблю за едой говорить по-немецки, мне это угнетает пищеварение.

– Д-дело твое. Мы можем встретимся в ч-четыре возле Академии. П-посмотрим историческую часть Женевы, а п-потом где-нибудь поужинаем. П-погода хорошая, вид на горы и на озеро должен быть приятный.

Он казался совершенно спокойным, но все-таки его чуть-чуть выдавал голос, более  напряженный, чем вчера. О планах брата на сегодняшний день он не спросил. Максимилиан почувствовал облегчение, когда дверь за ним захлопнулась.


Фредерик вышел из дома позже обычного и был из-за этого взвинчен даже сильнее, чем дал понять брату. Если пропустит омнибус, то следующего, может быть, придется ждать долго, а на экипаж нет лишних денег, и пешком до редакции отсюда ему тоже не дойти. По утрам он обычно чувствовал себя бодрым и почти здоровым, но только не сегодня. Все потому, что ночью он почти не спал. У него разболелась голова – так бывало, если накануне он выпивал больше своей безопасной «нормы», одного бокала вина или маленькой пивной кружки размером чуть больше обычного стакана. Встать за лекарством он не решился, не хотел тревожить Максимилиана. Так и лежал с закрытыми глазами, напрасно пытаясь уснуть. В мозгу кружились, свивались в рыхлый ком, воспоминания о незаконченной работе, начатой во Фрайбурге, обрывки мыслей, абзацы текста, уже выверенного и отшлифованного, но так и не написанного, а теперь снова раздерганного на слова-молекулы ужасным шквалом, который вторгся в его жизнь. Эти мысли распирали его голову и не могли, как они ни старался, сложиться обратно в легкий, стройный, ясный текст. Он лежал, не шевелясь, понимал, что до утра уже не уснет, и старался не думать о том, в каком состоянии завтра явится в редакцию. Никуда не денется, встанет, придет, сделает все, что нужно. Такое с ним случалось не впервые.

Позади зацокали копыта лошадей, затарахтели колеса. Фредерик поднял руку, в которой была зажата трость. Но кучер, похоже, не заметил его, проехал мимо. Вот это было действительно досадно. Опаздывать у них в редакции позволялось только двум «золотым перьям» – очеркисту Растулю и старшему репортеру Клавье. Он в круг «золотых перьев» не входил, и вообще журналистом не считался. Статус у него был едва ли выше, чем у редакционного секретаря Моспена: подразумевалось, что переводить чужие статьи – такая же механическая работа, как переписывать бумаги набело. Фредерика огорчало вовсе не это. Ему неприятно было себе признаваться, но до сих пор, несмотря на постоянный контракт, он чувствовал себя даже на такой должности в редакции «Курьера» каким-то бездомным псом, пригретым из милости. Если у тебя полгода не было работы и ты просто проживал свои накопления, если ты успел за две недели в Женеве побывать в двух десятках мест, где требовались работники, и получить два десятка отказов, в половине случаев при первом взгляде на хромую ногу, и еще в половине – при первых же словах, выдававших заикание, то будешь чувствовать себя обязанным еще не за такое!

Омнибус, хоть и проехал вперед, все-таки затормозил. Его заметили! Фредерик ускорил шаги, налег на трость, но пробежать оставшееся расстояние не смог – сразу стало трудно дышать, сердце заколотилось. Со ступеньки ему приветливо махали, кричали: «Не торопитесь, мсье, мы подождем!» Весь красный от одышки и смущения, он залез в омнибус, бормоча соседям справа и слева: «Благодарю, мсье, благодарю, мадам». Тут же освободилось место на длинной скамье, и он сел, не в состоянии отказаться, стыдясь, будто в первый раз, этой своей отвратительной слабости.
 
Ехать было далеко. Постепенно дыхание выровнялось, тиски стыда немного отпустили. Он смотрел по сторонам и успокаивался. Как бы там ни было, а Женева стала для него счастливым пристанищем, хотя доктор Клеммер, его лечащий врач, советовал ему остаться в Базеле или уж, если ему так хочется поселиться во франкоязычном кантоне, ехать в Лозанну. «Женева буквально врезается во Францию, вы будете окружены Францией с трех сторон, во время ваших прогулок вы будете видеть Монблан, близкий, но недоступный, – говорил доктор Клеммер. – Я боюсь, что это может усилить вашу депрессию. Но главное, чтобы вы нашли себе там занятие. Для таких активных натур, как ваша, бездеятельность равна гибели. Я ведь могу с вами говорить без обиняков? Полагаю, что в немецкоязычной Швейцарии, учитывая причины, по которым вы живете без гражданства, вам скорее не станут задавать лишних вопросов... Да и жизнь в Женеве слишком дорогая. Не забывайте, вам придется еще какое-то время быть под постоянным наблюдением врача».

Доктор Клеммер советовал ему поехать на курорт, предлагал списаться с одним санаторием в Интерлакене, где практиковал его университетский товарищ. «Сначала – полное восстановление, а потом уже пытайтесь жить обычной жизнью, но никак не раньше». Фредерик усомнился, что два месяца в Интерлакене или на любом другом горном или озерном курорте избавят его от следов всего того, что с ним произошло. «Нет, голубчик, для этого понадобился бы как минимум год, – засмеялся доктор Клеммер, – но и два месяца – лучше, чем ничего». – «Не вижу причин т-тратить на это деньги, которых у меня, к т-тому же, нет, – отрезал Фредерик. – Я вылечусь г-гораздо быстрее, если б-без промедления начну работать и з-зарабатывать». Он, конечно, лукавил, деньги можно было одолжить у Максимилиана, однако не хотелось делать это без самой крайней нужды. Врач вздохнул и очень похоже изобразил, как будто он умывает руки. «Ах, да, я забыл, вы же реформат. Я тут немного почитал о вашем родном городе и узнал, что во времена гугенотов Ла-Рошель называли «Западной Женевой». Наверное, это для вас кое-что значит, и вам будет легче среди своих. Все лечение я распишу, передадите  своему новому врачу. А для вас у меня рекомендации одинаковые что в Женеве, что в Базеле. Ходите пешком, делайте дыхательную гимнастику, ешьте молочную пищу, любуйтесь красивыми видами, общайтесь с приятными людьми. Не пытайтесь сразу навести порядок в мыслях, позаботьтесь о телесном выздоровлении – и дух излечится сам». «Вы, конечно, м-материалист, доктор?» – «Ну разумеется!» – «А я верю скорее в исцеление т-тела посредством умиротворения д-духа». – «И ваш дух будет умиротворен, только если вы немедленно найдете себе службу? Ну что ж, главное – не переусердствуйте. Умеренность во всем – вот ваш девиз на ближайшую пару лет». Сейчас Фредерик имел все основания думать, что он вышел победителем из спора с доктором Клеммером. Но своему базельскому врачу он за полтора месяца ни разу не написал, не видел для этого оснований.

Омнибус остановился прямо напротив дома, где на втором этаже, над часовым магазином с витриной, украшенной огромным циферблатом, и под приемной адвоката, располагался «Западно-Восточный курьер». Фредерик посмотрел на часы в витрине – он опоздал всего на пять минут, это было простительно.

Сегодня ему предстояло сделать обзор иностранной прессы для понедельничного номера. Над субботним и воскресным номерами они работали по пятницам, поэтому он вчера и пришел так поздно. К обеду из типографии доставят гранки, нужно будет их просмотреть, выправить, расписаться и сдать редактору. Если не произойдет какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, ради которого придется остановить печатные машины, номер отпечатают сегодня же вечером, и утром почтальоны разнесут его по домам.

– Доброе утро, Декарт, – кивнул из-за своего стола редактор. Он жил в соседнем доме, двухэтажном солидном особняке, окруженном липами. Хотя он был мужем дочери владельца «Курьера», опаздывать никогда себе не позволял.

– Доброе утро, Фойо, – ответил Фредерик. Такую короткую фразу он уже был способен произнести, не заикаясь. – Все в порядке?

– Все как обычно.

В редакции кроме них и секретаря Моспена, который сосредоточенно переписывал набело статьи, никого не было. Репортеры, очевидно, все на заданиях, а посыльного с утра отправили к Луи-Антуану Казнёву, писателю, фельетонисту и любимцу всей Женевы, за обещанным материалом для четвертой полосы. Владелец газеты, господин Питоре, несколько недель убеждал Казнёва отдать в «Курьер» свой новый, уже наполовину написанный роман, но они пока не договорились о сумме гонорара. Господин Питоре за глаза называл Казнёва пройдохой, единственный талант которого – пускать пыль в глаза, и говорил, что если бы не дура-публика, он бы на порог своей редакции не пустил эту раздутую бездарность. «Вы же сами его и раздули», – справедливо заметил репортер Клавье. – «Да, и собираюсь взыскать с него за свои труды с процентами!» Впрочем, писатель, параллельно ведущий переговоры с крупной газетой «Женевское обозрение», готовой заплатить за его роман дороже, чем «Курьер», с господином Питоре тоже не ссорился и свои мелкие заметки и очерки отдавал в его издание охотно.

Фредерик прошел в свой угол, снял пиджак, чтобы не забрызгать рукава чернилами и не запачкать типографской краской, и стал разбирать газеты. Начал с французских, хоть их переводить не требовалось. Каждый обзор прессы принято было открывать новостями ближайших соседей. Что там сегодня? В субботу новостей немного. Большинство Палаты депутатов собирается предложить королевский трон графу Шамбору, последнему прямому потомку французских Бурбонов, внуку Карла X. Тьер снова отклонил законопроект о светском и обязательном начальном образовании. Клерикалы и монархисты торжествуют. Похоже, для той республики, которая сейчас существует во Франции, главное – сохранить свое трехцветное знамя, и то лишь сейчас, пока свежа память о 4 сентября и о 18 марта. Все остальное она с легкостью готова отдать...

Затем Фредерик открыл лондонский «Индепендент». Здесь поинтереснее. Министерство Гладстона готовит закон о тайной подаче голосов на выборах. В Лондоне открыта новая станция метрополитена – поезда на паровой тяге, который ходит под землей. Фредерик отметил пару интересных материалов и уже занес было перо над листом бумаги, но тут его внимание привлекла маленькая заметка в самом низу полосы. Он мгновенно почувствовал дурноту, а потом его сознание заполнила ярость. Да когда же Тьер насытится местью и перестанет мучить этих людей! Вот что писал австралийский корреспондент «Индепендент»: «Пароход «Орн», везущий осужденных на каторгу участников парижского восстания 1871 года, 20 сентября бросил якорь в Мельбурне на пути в Новую Каледонию. Как нам стало известно, узники, среди которых есть и женщины, находятся в ужасном состоянии и страдают от голода и болезней. Жители города собрали для них сумму, эквивалентную 40 тысячам французских франков. Командир конвоя отказался передать эти деньги заключенным. Он не согласился даже принять их в виде одежды, обуви, медикаментов и сельскохозяйственного инвентаря, которые пригодились бы несчастным людям для обустройства на новом месте. Врачам-добровольцам из Королевской больницы Мельбурна также не позволили подняться на борт и оказать помощь хотя бы самым тяжелым больным»...

– Смотрите, что тут у меня для вас, Декарт, – перед ним внезапно вырос Фойо, с загадочной улыбкой помахивая какими-то конвертами. – Это все отклики на ваш сентябрьский материал о встрече трех императоров – русского, германского и австрийского, и о договоре о взаимной помощи, который они заключили. Кто бы мог подумать, что подписчики так оживятся? До вашего появления мы вообще не касались большой политики. Писали о технических новинках, о театре, о литературе, о светских новостях, о курьезных происшествиях – публике такое нравится. И заметьте, все эти люди откликнулись не на саму новость, а на ваш комментарий. Им захотелось вам ответить, поспорить, поделиться собственным мнением. Вам придется лично ответить каждому. Смотрите, – он захихикал, – еще станете у нас популярным политическим аналитиком, будете получать мешки писем, и Моспену придется работать на вас, а не на меня.

– Не б-беспокойтесь, – сухо сказал Фредерик. – Это больше не п-повторится.
 
– О, ну что вы, прекрасно вас понимаю. – Фойо бросил конверты ему на стол и встал в проходе, заложив пальцы за проймы своего жилета. – Кроме вас я знаю еще парочку бывших школьных учителей, оставивших по разным причинам свою службу. Диагноз у всех одинаковый: склонность к пространным рассуждениям перед любым, кто согласен слушать. Надо полагать, трудно смириться с тем, что еще вчера вам внимал целый класс, а сегодня только жена, да и та лишь притворяется, что слушает, на самом деле думает о том, из чего бы приготовить ужин и как половчее подсунуть вам счет за новое платье.

Фредерик промолчал. На прошлой неделе за табльдотом Растуль в присутствии Фойо спросил его о семье. Он ответил, что жены и детей у него нет и никогда не было, причем тон, каким он это сказал, исключал всякую жалость. Коллеги, кажется, ничуть не удивились, а на следующий день о сказанном уже забыли. Личная жизнь Фредерика Декарта, да и сама его личность никого здесь не интересовали, и его это полностью устраивало.

Так же вышло и с другими пунктами его биографии. Когда он пришел сюда по рекомендации одного из своих несостоявшихся работодателей («К сожалению, место уже занято, но в «Западно-Восточном курьере» как раз ищут переводчика для обзоров, идите скорее туда и сошлитесь на нас»), то из опасений, что доктора филологии и бывшего профессора Коллеж де Франс никто не наймет, назвался учителем истории, который из-за заикания не смог больше работать в школе. Ему сразу поверили. Захотели удостовериться только в том, что он действительно знает иностранные языки. У господина Питоре мать была родом из немецкоязычного кантона Швейцарии, и он хорошо знал немецкий. Патрон выбрал трудную и скучную передовицу берлинской «Нойе Цайтунг» и показал на абзац в середине, где говорилось об обсуждении крупного военного займа и о неединодушной позиции банковского капитала. Фредерик взял газету и без запинки, не дрогнув ни одним мускулом, прочитал с листа этот абзац на литературном французском языке. «Браво! – воскликнул господин Питоре, переходя на немецкий. – Какой же язык для вас родной? Имя у вас французское, а немецкий вы, похоже, знаете не хуже иного немца». Фредерик не стал скрывать, что хотя он родился во Франции, его отец и мать были из Потсдама, а бабушка по матери – швейцарка из Базеля, и по-немецки он научился говорить даже раньше, чем по-французски. «Занятно, – кивнул его собеседник. – Как девичья фамилия вашей бабушки?» – «Видмер. Фридерика Видмер». – «Да, это базельская фамилия. Я сам ходил в начальную школу в Тургау, и со мной в классе учился Петер Видмер, он тоже был из Базеля. Может, даже ваш дальний родственник. Ну что ж, я вас нанимаю, с завтрашнего дня приступайте к работе. Фойо покажет ваш стол и объяснит, что к чему».

Проверить его знание английского и испанского в редакции было некому, и его взяли на испытательный срок, но при первом же удобном случае патрон показал его переводы двум экспертам-иностранцам. Те не нашли к чему придраться. Так бывший профессор Декарт получил свои ежедневные пол-полосы в газете и шестьдесят франков жалованья в неделю. К моменту приезда Максимилиана хозяин «Курьера» уже поднял эту сумму до шестидесяти пяти. 

Со своей сегодняшней подборкой новостей Фредерик справился быстро. Он принес исписанные страницы Фойо, но тот отмахнулся, не поднимая взгляда от стола, заваленного бумагами:

– Отдайте Моспену, пусть перебеляет. А вы в ожидании гранок пока свободны? Тогда, если не трудно, помогите мне. У нас тут проблема. Я всегда пишу о финансах и промышленности, и скажу без ложной скромности, здесь мне нет равных. При этом я не желаю разбираться в философии, поэзии и прочей изящной словесности. Для таких тем у нас есть Растуль, которому я сегодня, на свое несчастье, дал выходной. И тут профессор Амьель, заведующий кафедрой моральной философии нашей Академии, присылает статью на богословско-философскую тему! Что мне с ней делать? Я ничего не понимаю в религии. Нет, формально я добрый кальвинист, как подобает коренному уроженцу Женевы, но кальвинист образца «четыре раза в жизни». Крестился, конфирмовался, венчался, а потом меня когда-нибудь отпоют, но это все.

– Рад бы вам помочь, – ответил Фредерик, – но б-боюсь, для всестороннего понимания таких вещей у меня тоже не хватит к-квалификации.

– Не надо квалификации. Я испытаю эту статью на вас как на рядовом сносно образованном читателе. Достаточно, чтобы вас не затошнило. Профессор едва ли напишет совсем уж полную ерунду.

– Кто т-такой этот Амьель?

– Еще не знакомы с ним? В некотором роде наша знаменитость. Престранный субъект. Считается писателем, но так ничего и не написал, кроме книжки стихов – или даже переводов, точно не помню. Считается профессором, при этом его лекции, говорят, скучны до зубовного скрежета – когда он вообще в состоянии их читать. Человек он хрупкий и болезненный, то и дело отменяет занятия и уезжает в очередное путешествие для поправки здоровья. Эта статья пришла сегодня из Кенигсберга. Надеюсь, правка не нужна, а то я как раз хотел занять Амьелем подвал в понедельник, если Клавье с Бержере не накопают нам чего-то более интересного. Будьте другом, Декарт, просто посмотрите на это и скажите – подойдет для «Курьера», или лучше отослать материал в «Кантональный вестник геронтологии и психиатрии»?

– Г-геронтологии? Профессор Амьель настолько п-пожилой?

– На самом деле нет, ему лет пятьдесят. Но когда я видел его в прошлый раз, он выглядел совсем развалиной.

Фредерик взял рукопись и вернулся к своему столу. Он не спешил бросаться с головой в омут рассуждений незнакомого профессора Амьеля. Отвел руку с первым листом подальше от глаз и всмотрелся в четкий изящный почерк. Представил себе человека, чем-то похожего на Ипполита Тэна, довоенного знакомого, писателя, профессора Школы изящных искусств. Но похожего разве что благополучной судьбой, возможностью путешествовать и иметь время для творческого досуга. Тэну еще нет пятидесяти, и он не ортодоксальный эстет и моралист. Он позитивист и считает, что любое произведение искусства, любое моральное установление обусловлено «расой, средой и моментом». Если бы этот Амьель был философским собратом Тэна, технократу Фойо его сочинение могло бы даже понравиться.

Он чуть-чуть усмехнулся, когда вспомнил слова своего непосредственного начальника насчет «рядового сносно образованного читателя», и углубился в текст.


«Когда внешний человек разрушается, тогда становится для него главным делом — верить в бессмертие своего существа и думать вместе с апостолом, что внутренний человек обновляется изо дня в день. А что же делать тем, которые сомневаются в этом и не имеют этой надежды? Весь остаток их жизненного пути сводится к вынужденному расчленению их маленького царства, к постепенному разрушению их существа неумолимой судьбой. Тяжело присутствовать при этом продолжительном умирании, привалы которого мрачны и последний предел которого неизбежен. Понятно, что стоицизм признавал право самоубийства. В чем твоя теперешняя вера? Не охватило ли и тебя всеобщее сомнение или, по крайней мере, довольно обыкновенное сомнение науки? Ты отстаивал бессмертие души перед скептиками, но и, заставив их замолчать, ты тем не менее в глубине не уверен в том, что ты не согласен с ними. Ты хотел бы обойтись без надежды, а между тем очень вероятно, что у тебя на это нет уже силы и что тебе нужно, как и всякому другому, быть поддерживаемым, утешаемым верованием — верованием в прощение и бессмертие, т.е. религиозным верованием христианской формы.

Разум и мысль устают так же, как мускулы и нервы. Им нужен сон. И этот сон есть возвращение к детским преданиям, к обычной надежде. Так утомительно держаться на исключительной точке зрения, что впадаешь в предрассудок только потому, что опускаешься, так же как стоящий человек всегда кончит тем, что опустится на землю в горизонтальное положение.

Что делать, когда все нас оставляет: здоровье, радость, привязанность, свежесть чувства, память, способность к труду, когда нам кажется, что солнце холодеет, а жизнь как будто теряет все свои прелести? Как быть, когда нет никакой надежды? Одурманиваться или каменеть?

Ответ всегда один: исполнение долга. Будь что будет, если чувствуешь спокойствие совести, если чувствуешь себя примиренным и на своем месте. Будь тем, чем ты должен быть, — остальное дело Божье. И если бы даже не было Бога, святого и доброго, а было бы только всеобщее, великое существо, закон всего, идеал без ипостаси и реальности, долг был бы все-таки разгадкой тайны и полярной звездой для движущегося человечества.

Делай что должно, и будь что будет».


Когда через полчаса к его столу подошли Фойо с курьером, Фредерик смотрел в бумаги застывшим взглядом, и не отреагировал даже после того, как его окликнули по имени. Он чувствовал себя так, будто ему дали опору в его нынешней перевернутой с ног на голову жизни и тут же отняли ее. Амьель, оказывается, все понимал. Он думал как Фредерик. Он читал в его душе так же ясно, как в своей собственной. Но Амьель – небожитель, занятым совсем другими заботами. Им никогда не суждено поговорить. Первая встреченная за эти два года родственная душа, человек, чей голос даже из Восточной Пруссии, за многие сотни километров смог донести до него утешение и надежду, жил на земле, но при этом все равно что не существовал – так велика была  разница в их положении. Впервые за этот год Фредерик осознал глубину и безнадежность своего одиночества и чуть не разрыдался.
 
– Что с вами, Декарт? Ну, довольно, отдайте это мне, – Фойо протянул руку к листам, исписанным рукой философа. – Это Амьель вас так растрогал? Не ожидал от вас подобной чувствительности, на вид вы сухарь сухарем. Покажу патрону, пусть он решает, печатать или отослать обратно со всеми ритуальными поклонами. А вы правьте свои гранки, сдавайте мне и можете сегодня быть свободны.


Еще через час он вышел на улицу. Сегодня в редакции обеда за табльдотом не было, суббота была днем малолюдным. Следовало где-то пообедать, и поскорее, а то все закроется. Холод чувствовался сильнее, чем голод. Здесь в горах октябрь, обычно еще по-летнему теплый в Париже, был уже настоящим октябрем – деревья облетали, ветер гнал крупную рябь по речной воде, иногда по утрам под ногами даже похрустывал лед, а у него нет ни теплой одежды, ни обуви – все, как ему казалось, лишнее он бросил в июне во Фрайбурге перед своим стремительным бегством... Он зашел в маленький ресторан под названием «Суповая миска» и взял там что-то вроде немецкого Eintopf’а, густого, сытного, а главное, горячего. Поколебался, не спросить ли к этому блюду бокал вина, и не стал. Лучше вечером выпьет с Максимилианом.

До общественных бань на улице Монблан Фредерик дошел пешком, хоть они были и далеко. Он сам не заметил, как добрался, не успел испугаться расстояния. Голова была так занята, что в ней не осталось места для сожалений о своей телесной слабости. И пока он сдавал в гардероб шляпу и оливковый редингот, когда-то очень элегантный, а теперь настоятельно требующий починки, пока платил семь с половиной франков в кассу и получал полотенце вместе с другими банными принадлежностями, пока служитель провожал его в отдельный кабинет с уже приготовленными ведрами холодной и горячей воды, Фредерик не переставал думать о странном тексте, который попал ему в руки.

– Общее отделение в два раза дешевле, мсье, и там все то же самое, – сказал служитель, покосившись на его пиджак. Он был новичком, и обносившиеся до нитки господа с аристократическими претензиями здесь ему, видимо, пока еще не попадались.

– Б-благодарю за совет, – сдавленным голосом ответил Фредерик и почувствовал, что краска заливает уши и щеки. Вот проклятие! В сорок лет он по-прежнему краснеет как в шестнадцать. Не так часто, конечно, зато так же сильно. Но это был один из поводов, когда он просто не мог совладать с собой.

Сколько Фред Декарт, сын ла-рошельского пастора Жана-Мишеля Декарта, себя помнил, столько же и стеснялся своего тела, и до сих пор не мог без ужаса представить, как это можно вот так взять и раздеться при ком-то другом. С юности он избегал общих отделений бань, многолюдных пляжей и ситуаций, когда нужно с кем-то делить одну спальню. Поэтому даже в студенческие годы он тратил все свое свободное время на частные уроки ради возможности платить за отдельную комнату. Поэтому он до сих пор жил один – никакое увлечение не могло его заставить преодолеть страх и неприязнь, когда он представлял всепроникающую интимность супружества, от которой нельзя было скрыться ни днем, ни ночью. 

Единственным исключением были армия и госпиталь, там он сумел заморозить свою чувствительность – он ведь пошел в армию, не допуская для себя иного выбора, просто потому, что не мог не пойти. Добровольно подвергнуть себя опасностям войны – это было искупление, и сопутствующие неудобства казармы и общей палаты тоже были искуплением, даже, может быть, более сильным, чем страх быть убитым и необходимость убивать самому. Но стоило ему выйти из госпиталя и оказаться дома, его стыдливость опять вернулась и по очевидным причинам обострилась. Если он был таким даже в то время, когда его тело не имело никаких изъянов, то теперь и подавно. Все его странности останутся с ним до гробовой доски.

После намека служителя на несоответствие его внешнего вида и запросов придется, видимо, ходить мыться в другое место. Жаль, он успел привыкнуть к этим баням, здесь удобно и не очень дорого. Сначала Фредерик только об этом и мог думать, и только когда он вымылся и переоделся в чистое белье, чувство огромного облегчения вытеснило досаду. Что такого страшного, собственно, произошло? Почему он должен чувствовать себя оскорбленным из-за того, что ему посоветовали не тратить зря деньги? В Женеве! В городе, над площадями которого до сих пор витал дух Жана Кальвина! Фредерик чуть вздохнул. Теперь ему было стыдно за себя: отвернулся, вспыхнул, обиделся... Следовать ничьим советам он не обязан, но было бы из-за чего обижаться. В надменном оборванце не признали профессора! «Тебе не надоело постоянно поправлять сбитую корону, Декарт? Ну же, сними ее!»

А ведь в молодости, когда он работал в Морьяке, даже самые грубые и неотесанные из его учеников не могли его смутить. У него всегда находилось что ответить на их выходки – с иронией, но мягко и доброжелательно, с неизменным пониманием своей справедливости и силы. Теперь все не так. Мучительно признаться даже себе, как трудно дается ему эта жизнь – безвестная, приниженная, бездарная. Вдвойне невыносимая из-за того, что на другую он просто не способен.

Тогда, в Морьяке, он был богат. Не деньгами – в школе он в первый год зарабатывал не больше, чем здесь в газете, а потребности у него всегда были скромные. Он был душевно переполнен и хотел поделиться с детьми всем, что сам успел узнать и понять. Он пришел, руководимый состраданием и миссионерским азартом, а ушел через два года, испытывая искреннее уважение к своим ученикам. Молодой лиценциат филологии Декарт сумел стать их любимым учителем вовсе не потому, что был самым умным, самым мудрым или самым заботливым из учителей. Дети полюбили его за то, что он единственный в школе смотрел на них не как сырой материал, из которого еще только предстоит вылепить людей, а как на уже готовых людей со своим небольшим, но заслуживающим уважения опытом, с чувствами, которые он умел беречь, с интересами, с которыми он всегда считался. Он тоже учился у этих крестьянских мальчиков, которые умели пасти овец, ухаживать за виноградником и продавать на рынке капусту и клубнику. Поэтому, наверное, и они так охотно учились у него.
Теперь он умственно и душевно беден, практически нищ. В его сердце все выгорело. Даже если бы он не заикался, – а это у него не навсегда, доктор Клеммер заверил, что это просто реакция на шок и через несколько месяцев заикание постепенно прекратится, – он не смог бы преподавать ни в школе, ни в университете. Он – пустая оболочка, начиненная отрывками из мертвых, книжных знаний. В нем больше нет сострадания, понимания, нет интереса к людям. Эта пустая оболочка способна только механически перерабатывать газетные новости, так же механически поглощать еду, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, и спать мертвым сном без сновидений. Слава Богу, что хоть во сне к нему не являлись мучительные образы прошлого и будущего, хоть здесь Всевышний был милосерден к нему. Он засыпает – как будто тонет в черной воде, и ничего более...

Он причесался перед зеркалом. Короткие волосы, как обычно, завились от влаги. Фредерик поморщился и безжалостно выпрямил расческой эти кудри, с ними он казался себе похож на оперного тенора. Внезапно вспомнил, как в базельской больнице в июне пришел в себя и обнаружил, что его голова обрита наголо. Растительности на лице тоже не стало. Он хотел спросить у сиделки, что все это значит, и не смог – язык не слушался. «У вас была очень высокая температура, – объяснила женщина в белом сестринском переднике, когда увидела, как беспокойно он ощупывает свой голый череп. – Лихорадка пока не прошла, вас еще потреплет, и поверьте, так вам будет легче. Не беспокойтесь, волосы отрастут, и к Рождеству снова станете похожи на себя». Нет, пожалуй, через месяц он снова подстрижется покороче. Возврата к профессору Декарту больше не будет. Он даже решил не отпускать усы и бородку, чтобы не походить на портреты на фронтисписах собственных книг шестидесятых годов.

Часы показывали три. Сегодня до встречи с Максимилианом ему предстояло еще одно приятное дело – обмен книг в библиотеке, это совсем рядом. Хорошо бы в зале дежурила мадам Дейрас, а не ее муж. Из пожилой супружеской четы Дейрас, владельцев маленькой частной библиотеки – Натали и Шарля-Даниэля – Фредерик предпочитал общество Натали. Шарлю-Даниэлю Дейрасу, бывшему директору школы и автору нескольких книг по истории города Женевы, было лет семьдесят пять, его жене – около шестидесяти. Эта высокая худая женщина с растрепанным пучком седых волос и близорукими карими глазами, казавшимися за стеклами очков огромными, выглядела как образцовый синий чулок, да и на самом деле была им. Говорили, что она почти до сорока лет работала учительницей в женской школе, а потом директор, овдовевший господин Дейрас, решил, что ему не найти лучшей супруги, и сделал ей предложение. Натали носила нелепые широкие жакеты и блузки, вышедшие из моды тридцать лет назад, у нее то и дело отпарывался подол юбки или откуда-то появлялось чернильное пятно на манжете, но она все равно была очаровательна. Фредерику нравились и ее рассеянность, и легкая неряшливость из-за плохого зрения, и трогательная для пожилой дамы угловатость движений, но главное, то, что Натали Дейрас была бескорыстно влюблена в книги. Ее муж, который всю жизнь лет преподавал в школе французскую литературу, привык иметь свое профессиональное мнение о любом писателе и доносить его до слушателей уверенным, безапелляционным тоном. А Натали просто любила читать. Ее суждения о книгах были скромными, без претензий на профессиональную критику, но тонкими, умными и не лишенными иронии. Натали вообще отличалась ироническим взглядом на жизнь и умела посмеяться над собой, и это тоже привлекало к ней Фредерика Декарта.

Единственное, что его огорчало – мадам Дейрас уж слишком интересовалась его прошлым и всякий раз от книг переводила разговор на него самого. А он пытался уклониться от ее вопросов, но так, чтобы это не выглядело ни нелепым кокетством, ни грубостью. Это уже превратилось между ними в своеобразную игру, вроде догонялок. Мадам Дейрас эта ситуация веселила, а у него вызывала сложную смесь раздражения и удовольствия. В глубине души было все-таки приятно, что хоть кто-то интересуется, что он за человек и откуда здесь взялся.
 
В дверях он увидел, что за столиком библиотекаря сидит именно Натали, и почувствовал, что внутри у него теплеет. Мадам Дейрас даже привстала от нетерпения и протянула ему руку.

– Здравствуйте, мсье Декарт, эта неделя тянулась бесконечно. Я уж думала, вы забыли о нас. Только сегодня посмотрела в календарь и увидела, что это не вы забыли, а я тороплю события!

– Я уже давно их п-прочитал и хотел обменять еще в четверг, но не смог. Т-только в субботу я освобождаюсь пораньше, – ответил он, доставая книги.

– Ну что вы, не оправдывайтесь, я же все понимаю. Что вы об этом думаете? – она показала на «Карьеру Ругонов».

– П-пожалуй, лучшее, что мне попадалось за последние два года. У автора острый взгляд и хорошее ч-чувство слова. П-послушайте, мадам Дейрас, – решился он. – Есть у вас в библиотеке книги некоего Амьеля?

– Профессора Амьеля? Анри-Фредерика Амьеля?

– Я не знаю, как его з-зовут, но он действительно профессор. Он женевец. Преподает в Академии.

– Ну конечно, это он! – расцвела мадам Дейрас. – Другого такого нет. Время от времени он и к нам заходит. Мы ведь первые в Женеве получаем новинки из Франции, даже раньше, чем Академия, потому что мои поставщики быстрее. Сейчас профессор Амьель где-то в Германии, если мне память не изменяет, и вернется к Рождеству. Могу вас познакомить. Он человек застенчивый и робкий, и очень тщательно выбирает себе друзей, но я уверена, что вы ему понравитесь.

– Я в этом вовсе не уверен. Даже мой родной брат едва выдержал со мной один вечер и с утра п-помчался на вокзал изучать расписание б-ближайших поездов... Но вернемся к Амьелю. Как же он позволяет себе п-путешествовать во время учебного года?   

– Его очень уважают. Руководство Академии идет ему навстречу и ставит его курсы тогда, когда состояние здоровья позволяет ему преподавать. – Натали смотрела на Фредерика со своей обычной ласковой улыбкой. – Правда, я должна добавить, что студенты не очень-то ценят возможность послушать такого выдающегося человека. Мой племянник Андре окончил Академию в шестьдесят восьмом. Он записался на курс эстетики у профессора Амьеля, и через месяц бросил. Сказал, что, должно быть, слишком глуп, но не может постичь великой мудрости его лекций, которые заключаются в бессистемном набрасывании всевозможных сведений. Мне было так стыдно перед профессором, он ведь знал, кем мне приходится этот студент! Но профессор Амьель только улыбнулся и сказал: «Что-то молодой Лантье больше не показывается. Я ничуть его не виню. Будь моя воля, я бы и сам на своих лекциях не появлялся».

– Это неплохо его характеризует, – заметил Фредерик.

– Вот и я вам говорю. Но вы интересовались его книгами? Увы, должна разочаровать, есть только одна тоненькая книжечка стихов и афоризмов, вышла еще в пятидесятые годы. Называется «Ячменные зерна». Сейчас я принесу. Любопытно, понравится ли вам. У меня тоже есть мнение, и мне хочется сравнить его с вашим.

– П-по моему, вольно или невольно вы уже выдали свое мнение, мадам Д-дейрас.

Она чуть-чуть смутилась.

– Да, лучше мне было промолчать, лгать я совсем не умею. Я вовсе не хочу сказать, что эта книга плоха. Просто по сравнению с автором она слишком банальна. Как человек Амьель гораздо интереснее. Он хороший поэт, но переводы у него лучше, чем стихи. Я видела его неопубликованную «Песнь о колоколе» Шиллера. Это любимый поэт Амьеля, он его чувствует особенно тонко. Должно быть, ему близки его доброта, великодушие, рыцарственность... А вы любите Шиллера, мсье Декарт?

– Festen Mut in schwerem Leiden,
Hilfe, wo die Unschuld weint,
Ewigkeit geschwornen Eiden,
Wahrheit gegen Freund und Feind,
Maennerstolz vor K;nigsthronen, –
Brueder, gaelt' es Gut und Blut –
Dem Verdienste seine Kronen,
Untergang der Luegenbrut!...*  –  медленно, раздельно произнес он. Читая стихи, он уже совсем не заикался. – Пожалуй, вот это у Шиллера – самое мне б-близкое.

– Господи, вот это произношение! – Натали даже порозовела от восторга. – Так бы слушала вас и слушала, хотя мало что понимаю. Вы преподавали немецкий язык?

– Нет, историю. П-просто я люблю Германию и немецкую культуру.

– В Швейцарии, в отличие от Франции, можно говорить это свободно, не правда ли? – с грустной улыбкой отозвалась мадам Дейрас. – А между прочим, здесь вы совпадаете с профессором Амьелем. Он тоже любит немецкую философию, литературу, язык. Он провел в молодости несколько лет в Германии и сам мне говорил, что никогда и нигде больше не был так счастлив.

– Ну, а п-прозу он пишет? Романы, или, может быть, философские эссе?

– Нет, не уверена, что пишет. Если и пишет, то никому не показывает. Ну хорошо, пойду за книгой. Хотите что-нибудь еще? Вы не читали «Госпожу Жервезе» Эдмона и Жюля де Гонкура? Это роман не самый новый, 1869 года, но он последний, который они написали в соавторстве. Бедный Жюль умер перед войной и Коммуной и не испытал всех этих ужасных трагедий... Кстати, вы слышали, что Теофиль Готье, неизменный участник их кружка, при смерти?

– Да, в «Ревю литерэр» об этом писали... «Госпожу Жервезе» я, к-кажется, читал в год выхода, еще в Париже, но все равно давайте, я д-давно все забыл. 

– На этой неделе мы получили совсем свежее сочинение господина Доде. Вы ведь читали его «Письма с моей мельницы»? А теперь у него вышла пьеса под названием «Арлезианка». Главный герой, славный молодой человек, между прочим, ваш тезка, влюбляется в коварную и ветреную девушку из Арля, и эта страсть полностью лишает его разума...

– Нет, б-благодарю, мадам Дейрас, – Фредерик даже отступил на шаг от стола библиотекаря, как будто опасаясь, что Натали вложит ему эту книгу в руки силой. – Я возьму роман Гонкуров и п-переводы профессора Амьеля, пока мне этого д-достаточно. И немедленно попрощаюсь. В ч-четыре меня ждет брат, а мне еще надо вернуться к Академии.

– Очень жаль, что вы не ходите на наши литературные вечера, – сказала Натали. – Вы упорно отказываетесь, но я все равно вас буду каждый раз приглашать, пусть и без надежды на то, что вы придете. Теперь я буду использовать профессора Амьеля как приманку. Мне действительно очень хочется, чтобы вы познакомились.

– Хотел бы я знать, з-зачем.

– Затем, что вам нужен равный собеседник. В тесной скорлупке наедине со своими мыслями вы пропадете. Задохнетесь, сваритесь заживо. Сойдете с ума.

– Нет у меня никаких мыслей. Я п-пустой как барабан. Спасибо, мадам Дейрас, я пойду, – он пожал ее теплую сухую руку, покрытую веснушками и чернильными пятнами. – Кланяйтесь от меня Шарлю-Даниэлю.


* * *
   
Максимилиан уже сидел на скамейке и нетерпеливо поглядывал на часы. День, проведенный не в обществе Фредерика, явно поднял ему настроение.

– Куда ты меня поведешь? – спросил он. – Давай я скажу, что я тут уже видел. Зашел на почту и отправил домой открытку из Женевы, потом прогулялся по универсальному магазину Бон Марше и купил подарки домой. Приценился к часам у Тиссо, положил на место – вернусь за ними через пару лет, когда надумаю поменять свои. Пообедал в симпатичном ресторане у ратуши.  Посидел на набережной. Сходил взглянуть на слияние Роны и Арва. Обошел вокруг собор святого Петра, внутрь заглядывать не стал, завтра с тобой мне все равно его не избежать. Будь у меня побольше времени, поднялся бы в горы, но об этом надо было подумать еще утром. Ах, да. Начал я с того, что последовал твоему совету – пригласил мадемуазель Аманду со мной позавтракать.

– Рад за вас обоих, – равнодушно ответил Фредерик. – Ну что же, осталось к-купить тебе шляпу и альпеншток, и твоя т-туристическая программа выполнена. В горы идти уже не обязательно. Можешь и так всем рассказывать, что т-там был.

 – Фред, послушай, – осторожно сказал Максимилиан. – Давай не пойдем ни в какой ресторан. Ты их не любишь, а я устал от них сегодня, хочу спокойно посидеть и поговорить с тобой. И пожалуй, мы не найдем места спокойнее, чем у тебя дома. Я предлагаю зайти в продуктовую и винную лавку, купить что-нибудь готовое, разжечь камин... В общем, решай, если тебе этот план не нравится, то забудем его, и я пойду туда, куда ты захочешь.   

– Ну хорошо. Б-будь по твоему, Макс.


Огонь в камине и зажженные свечи на каминной полке сделали комнату на улице Руссель почти уютной. Максимилиан пододвинул стол к кровати, потому что стул был только один. Фредерик достал из ящика несколько листов желтоватой дешевой бумаги и застелил ею стол вместо скатерти. Бокалы, тарелки и приборы пришлось взять в магазине напрокат. На столе появилась бутылка ронского, а за ней и еда: несколько местных видов колбас и ростбифа, уже нарезанные тонкими ломтями и красиво разложенные на блюде,  холодный жареный цыпленок, латук, помидоры и корнишоны, сыр и шоколадный пудинг. За хлебом Максимилиан успел еще утром сбегать в ближайшую булочную. 

– Стул или кровать? – спросил Макс.

– П-пожалуй, кровать.

– Не засыпай слишком быстро, как вчера, а то опять не поговорим.

– Не обещаю, но п-постараюсь.

Младший брат наполнил бокалы.

– Ну, что там у тебя еще за разговоры? – проворчал старший, поднимая свой бокал.

– Вот что мне интересно. – Макс прикоснулся к его бокалу своим и взял с тарелки ломтик твердого сыровяленого мяса. – Мммм, божественно! Это альпийский специалитет? В жизни ничего подобного не ел. Так вот, мне интересно: хоть кто-нибудь здесь знает, что ты доктор наук и автор целой кучи книг по истории Франции?

– К счастью, нет. Вряд ли бы меня т-тогда взяли в газету...

– Но ведь не может быть, чтобы твое имя было здесь никому не известно! Твои книги наверняка есть в библиотеках.

Фредерик пожал плечами.

– Даже образованные люди здесь д-далеки от этого. Те из моих знакомых, кто хоть немного поучился в университете, – медики, математики, инженеры. Остальные – такие, как Аманда, им все равно. 

– А что ты им рассказал о себе?

– Что я б-бывший учитель истории, это, в общем, недалеко от правды.

– А про твое обвинение и приговор, про то, что ты живешь без гражданства, они знают?

– Да.

– И никто не поднял старые газеты, где писали о твоем процессе, и не узнал, кто ты на самом деле?

– Своя жизнь интересует их б-больше, чем моя. – Фредерик поддел вилкой кусочек курицы вместе с желе. – Не могу их за это осуждать.

– Еще немного вина?

– Хорошо.

Они помолчали.

– Ты больше ничего не пишешь? – опять спросил Макс.

– Нет. Как с историком со мной п-покончено.

– Чем же ты занимаешься после работы?

– Ужинаю, читаю и сплю.

– А по воскресеньям?

– Хожу в церковь, а потом ужинаю, ч-читаю и сплю.

– Ты это говоришь, чтобы я от тебя отвязался, – недоверчиво протянул Макс.

– Я говорю правду. Еще п-пытаюсь гулять по старому городу, по набережной, но быстро устаю.

– Скажи честно, Фред, почему ты так хромаешь? Я помню, ты справлялся гораздо лучше.

– Слишком долго пролежал в б-больнице в Базеле. Врач не разрешал мне вставать из-за головокружения и слабости, да я и сам, п-признаться, не рвался… Т-теперь нужно разрабатывать ноги. Чуть-чуть окрепну и займусь.

– Мы с Клеми так и не поняли, что с тобой случилось. Ни ты, ни твой врач не написали, что это за болезнь, хотя я два раза спрашивал доктора Клеммера. Врачебная тайна сказать не позволяет? Или это было что-то такое, о чем не говорят в обществе? Но послушай, я же спал в твоей кровати, и ты меня не предупредил. Ты действительно уже вполне здоров?

Фредерик посмотрел на Максимилиана с непередаваемой смесью презрения и жалости.

– Все было п-приличнее некуда. Воспаление оболочек головного мозга.

– Что?! Это же... это же... Ты шутишь?..

– Я запретил сообщать свой д-диагноз, чтобы вы ко мне не примчались. И ты, и Клеми. И п-пастор Госсен с нотариусом...

Максимилиан еще секунду смотрел на него оторопело, а потом забрал у Фредерика недопитый бокал и вылил вино в свой собственный.

– Не смей больше пить, несчастный кретин. Ты понял? Ни капли! Если ты не дашь мне обещания, я прямо сейчас пойду в бистро, где ты всегда ужинаешь, и скажу той седой женщине за кассой, что мы с тобой заключили пари на твою половину ла-рошельского дома. Попрошу ее стать арбитром. Первая же кружка пива – и ты проиграл.

– Это удар ниже пояса, Макс.

– Если ты предпочитаешь бить себя молотом по голове, пожалуйста. Вышибай свои драгоценные мозги. Твое святое право.

– Ну хорошо. Обещаю.

Максимилиан поднялся, чтобы пошевелить огонь в камине. Он не мог смотреть на Фредерика – слишком это было страшно, догадываться по маленьким кусочкам правды, что он пережил. Сидя на корточках, не оборачиваясь, младший брат спросил:

– Почему ты не остался в Германии, у тебя ведь была там работа? Зачем тебя вообще понесло в Швейцарию? И, кстати, по каким документам ты живешь?

– По легальным, не б-беспокойся, – Фредерик ответил только на последний вопрос, других как будто не заметил. – У меня был вид на жительство кантона Базель, я сменил его на женевский сразу, как только обзавелся этим адресом. Полиция здесь интересуется документами на каждом шагу. Франция рядом, и п-повадки у здешних ажанов те же, что и в нашем милом отечестве…

– Да. Я потому и заговорил об этом. У меня за сегодняшний день два раза спросили паспорт. И вчера один раз его потребовали, но это были не полицейские, а твой сосед-параноик Пети.

– Я устал, Макс, – тихо сказал Фредерик. – Слишком много впечатлений. Если хочешь, п-продолжай пировать, а я лягу. Свет мне не мешает. Раз уж у нас вечер п-признаний, открою тебе еще одну тайну – вчера я только сделал вид, что сплю, когда ты умылся и вернулся в к-комнату. На самом деле до утра мне уснуть так и не удалось.

– Ох, Фред... Ты вообще-то уверен, что можешь жить один? Что за тобой не надо присматривать?

– Т-только один и могу.

– А почему ты не спрашиваешь меня о Клеми? – спросил Максимилиан, когда они убрали остатки еды в холодный шкаф под окном и погасили огонь. Младший брат настоял, чтобы они потушили даже ночную лампу – так Фред лучше выспится.

– Немного я и так знаю, – послышался голос из темноты. – И о том, что Б-бертран переболел корью в п-прошлом месяце, но теперь уже с ним все в порядке. И о том, что Клеми теперь очень редко ездит в Нант к родителям, потому что д-домашние хлопоты отнимают все время и силы. И о том, что у Лили и Жюля Понсаков в августе родилась дочь Маргерит, и о том,что п-писчебумажный магазин мадам Готье на улице Амело недавно обанкротился. И еще о том, что вас как родственников п-прусского шпиона забрасывают камнями, слава Богу, что только фигурально. Я очень сожалею, Макс...

– Не могла Клеми тебе написать, что в городе к нам сейчас не очень хорошо относятся! – закричал Максимилиан. – Мы с ней решили, что тебе этого знать не нужно, она была полностью согласна со мной.

– Не кипятись, п-пожалуйста. Я это знаю не от Клеми, а от Шарлотты. Клеми мне ничего не писала. Только пару раз п-присылала открытки в ответ на мои, из Фрайбурга и Базеля.

– От Ша… Ша… – Макс даже поперхнулся. – От Шарлотты?! Нашей драгоценной сестрицы, которая постаралась по мере скромных сил, чтобы ты превратился из героя войны в государственного преступника? Ты с ней переписываешься и получаешь от нее сведения о моих семейных делах?!

– Она попросила у меня п-прощения, первая предложила помириться. Я не видел причины ей отказать.

– А знаешь, почему? Наивная ты душа, наверное, ты думаешь, что она раскаялась и осознала? Вовсе нет. Она это сделала, потому что суеверная как язычница. Она ведь уже больше года замужем за Эрзогом, а признаков беременности нет и в помине. Врачи разводят руками: «Вы оба совершенно здоровы, не понимаем, почему у вас не получается». И ты только вообрази, что она придумала – съездила в паломничество к Божьей Матери Лурдской! Я с Шарлоттой не общаюсь со времен твоего процесса, но она рассказала об этом Клеми, а Клеми не удержалась и пересказала мне. И еще Шарлотта сходила в Лурде на исповедь, и кюре сказал, что за тяжкий грех, который лежит у нее на сердце, она должна попросить у тебя прощения. Вот тогда-то она и собралась тебе  написать!

– Д-даже если так… – устало сказал Фредерик. – Осуждать ее не буду.

Максимилиан погрузился в тяжелое молчание. Потом решил сменить тему.

– Фред, ты не спишь? – негромко окликнул он.

– Нет еще.

– Я опять забыл про подарки от Клеми, Шарлотты и пастора. Давай-ка снова зажжем лампу. Не хочу ждать до утра. Завтра я уйду из дома с чемоданом, потому что из церкви сразу поеду на вокзал. Если привезу их обратно, пастор в ближайшее воскресенье меня проклянет, Клеми отлучит от супружеского ложа, а Лотта, чего доброго, натравит на меня семейку старосты Планше, с которой она приятельствует.
Он зажег свет и вытащил чемодан из-под кровати. На постель полетели свертки разного размера, два легкие и мягкие, а один тяжелый, с острыми углами. Сразу было понятно, что в этом пакете книги.

– Это от Клеми, – сказал Макс и взвесил в руках самый большой и мягкий сверток.
Фредерик сел в постели, аккуратно развязал бечевку, снял и бережно свернул оберточную бумагу. На свет показался теплый вязаный жилет из серой шерсти.

– Я и сам не знал, что там такое, – засмеялся Максимилиан. – Думал, это она мне вяжет. У тебя тут собачий холод, вещь совсем не лишняя. Браво, Клеми!

– Я не могу его взять.

Максимилиану показалось, что Фредерик даже побледнел. Он опять едва шевелил губами, как тогда, после прихода со службы.

– Почему это?

– Не могу, и все.

– Если у тебя опять начинается бред, удержи его, пожалуйста, в себе, я все равно не знаю, куда бежать за доктором. Назад я это не повезу. Хочешь – носи, не хочешь – отдай нищим. Я передам Клеми от тебя спасибо, она ведь не знает, что ты напрочь утратил представления о вежливости и о благодарности. А вот этот пакет – от пастора Госсена. Тут книги, конечно, но что именно? Ну-ка, ну-ка... о-о, какое красивое издание! Госсен в этом разбирается, как-никак бывший книготорговец. Что? И пастор тебе не угодил?!

Фредерик растерянно держал в руках два изящных тома с темно-малиновым переплетом, украшенным тонкой золотой сеточкой, с нежно-малиновым обрезом. Он открыл один том и показал титул. На тонкой и плотной бумаге цвета слоновой кости были напечатаны слова: «Ипполит Тэн. Путешествие по Италии. Часть первая».

– Будет что почитать между ужином и сном, если это теперь твое единственное занятие. Ну а это от Шарлотты. Не знаю, что там. Она принесла свой подарок, когда меня не было дома, и вручила Клеми.

Шарлотта прислала брату маленькую подушку с вышитыми крестиком вечерней гаванью, Цепной башней, башней святого Николая в огнях и надписью «Ла-Рошель». Фредерик нежно провел рукой по картинке.

– Ты смотри, Лотта прислала не самый глупый подарок! Да еще и почти перебежала мне дорогу. Это от меня, – Макс опять запустил руку в чемодан. – Весной у нас в городе был какой-то знаменитый парижский фотограф, снимал виды для серии открыток «Города Франции». Это ограниченный тираж, продавался только в Ла-Рошели. Вот так сейчас выглядит город. Не забывай его, пожалуйста. Желаю тебе успешной апелляции и скорого возвращения, Фред.

Вместо слов Фредерик чуть-чуть похлопал его по руке. Вид у него был смущенный до предела.

– Какой-то ты сегодня подозрительно мягкий, – недоверчиво протянул Макс. – Хорошо, что я вчера не отдал тебе подарки. Ты бы их принял с кислой миной и видом величайшего одолжения. И, кстати, как же твоя Библия?

– Забыл, – признался Фредерик.

– Сегодня что-то случилось?

– Еще не знаю. Наверное...

– Фред… – голос Макса был непривычно робким.

– Что?

– Может быть, вместо церкви завтра сходим в горы? Недалеко отсюда есть довольно пологие и очень красивые тропы, мадемуазель Брандт мне рассказала. Ты ведь там еще не был? Я тебе помогу, если понадобится, но я уверен, что не понадобится.
Фредерик сделал над собой усилие.

– Спасибо, Макс. Я не могу. Но т-тебя, конечно, не неволю, иди куда хочешь. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи.

Белесый октябрьский туман опустился на город. За окном был теплый вечер, звезды скрылись, луна едва светила сквозь небесное молоко. Фредерик отказался от похода в горы не из-за этого тумана – он знал, что завтра будет тихо и солнечно. Но ему хотелось поразмышлять о словах Амьеля, которые врезались в память, и он боялся, что Макс его собьет с этого особого умственного и душевного состояния, настроиться на которое у него так долго не получалось. Они все друг другу сказали. Надо расставаться завтра утром, пока они не стали друг другу в тягость... Он услышал, что брат всхрапывает во сне. Уснул. Удивительно, что Макс вчера обманулся – он, Фредерик, не имея никакого опыта совместной жизни, легко отличил бы спящего человека от неспящего.

 – Спасибо, – чуть слышно прошептал он.

Этот второй за сегодня порыв искренней благодарности предназначался уже не Максу. И даже не Амьелю. Он был адресован тому, кто прислал ему весточку с другого края нынешней пустыни его одиночества. Жизнь продолжалась. Хороша она была или плоха, ее надо было жить. И теперь Фредерику был легче оттого, что по этой пустыне, под этими невидимыми звездами, под этой луной цвета пепла и молока шел своей дорогой еще один человек, который день за днем упорно делал то, что должен, и был готов спокойно принять то, что будет.


Продолжение: http://www.proza.ru/2019/05/26/1473


__________

*  Стойкость в муке нестерпимой,
Помощь тем, кто угнетён,
Сила клятвы нерушимой -
Вот священный наш закон!
Гордость пред лицом тирана
(Пусть то жизни стоит нам),
Смерть служителям обмана,
Слава праведным делам! (Ф. Шиллер. К радости. Перевод И. Миримского).