Странный век... Глава 8. Загадка Клеми

Ирина Шаманаева
…Когда я согласился написать эти воспоминания, профессор, я пообещал вам, что буду откровенен и правдив. До сих пор я ничего от вас не утаил. Но теперь я собираюсь ступить на скользкое поле домыслов и не знаю, стоит ли это делать. Любящие сын, муж, отец и дедушка в моем лице растерянно молчат. Однако логика исследования, в которое я втянулся, заставляет меня поделиться некоторыми умозаключениями. Это касается отношений Фредерика и моей матери. Я пытаюсь сложить два и два, и у меня получается, что после его возвращения во Францию они нечасто, но встречались.

Тут, конечно, не может быть прямых доказательств. И все же после того, как Фредерик расстался с Марцелой фон Гарденберг, и до конца его жизни ни одной женщины рядом с ним не было. Во всяком случае, самые дотошные биографы об этом ничего не знают. Даже его второе десятилетие в Коллеж де Франс, изученное вдоль и поперек, не проливает света на его личную жизнь. Замалчивать историкам там нечего. Как прежние морально не вполне одобряемые факты его биографии легко просачивались наружу, так и здесь, я думаю, исследователи без труда отыскали бы и вытащили на свет любую тайну, если бы он относился к ней так же, как и к другим своим тайнам. В старости профессор Декарт был вполне откровенен с немногими избранными людьми, в том числе со мной. Но на эту тему он не произнес ни слова. Напрашивается вывод: либо в те годы он действительно был по каким-то причинам совершенно одинок, либо другие причины заставляли его тщательно скрывать свою возлюбленную.

Вопрос – почему именно эту любовь (если она у него была) он так искусно прятал и ни словом, ни поступком (может быть, только – отчасти – самым последним!) не выдал себя в течение двадцати пяти лет? Моя мать идеально подходит на роль его поздней любви и тайной музы, честь которой он оберегал во много раз ревностнее, чем свою собственную.

Ее рассказ о ночи, которую они провели накануне его высылки из Франции, содержит странный намек. Мать сказала: «Теперь ты почти все знаешь». Я думаю, если бы их отношения тогда оборвались и больше между ними никогда ничего не было, она бы не добавила этой фразы и рассказала о произошедшем совсем другими словами – с многомудрой усмешкой и ноткой самодовольства, так, как восьмидесятилетняя женщина могла бы вспомнить мальчика, с которым впервые поцеловалась в ту пору, когда они были детьми. Но пока моя мать говорила, у нее розовели щеки и перехватывало дыхание. Даже через двадцать лет после его смерти все это для Клеманс Декарт еще горело, трепетало, мучило, будоражило память, заставляло снова и испытывать огромную радость, и переживать горе утраты. Так говорят о чувстве, которое прошло через всю жизнь.

Возможности встретиться наедине им при желании найти было нетрудно. Моя мать была из Нанта, там жили ее родители. Нант находится не так далеко от Ла-Рошели. Порой она оставляла нас на попечение няни и уезжала на несколько дней навестить стариков Андрие. Отец никогда с ней туда не ездил. Изредка, примерно раз в полгода, она брала меня и Бертрана, но для нас и это было слишком часто. Мы не любили бабушку и дедушку Андрие. Они жили в рабочем предместье, в половине дома, выстроенного на двух хозяев, там было тесно даже для них двоих, и когда мы приезжали, дед шел спать на чердак, мать ложилась вместе с бабушкой, а нам с братом стелили на полу в крошечной гостиной. Вся их жизнь была полна глупой суеты. От бабушки Андрие я ни разу не слышал ничего, кроме пересказа местных сплетен, а дедушка держал в сарае козу, вонючее и злое животное, и во всякий наш приезд пытался напоить нас этим молоком (мы с Бертраном, два маленьких паршивца, изощрялись в остроумии за столом, перечисляя разные гадости, которые мы бы выпили охотнее). Кроме того, бабушка и дедушка стеснялись нас перед кюре и соседями, им до сих пор было неловко, что их дочь не только вышла замуж за реформата, но и сама перешла в реформатскую веру, и теперь у них внуки – еретики. Мама еле выдерживала эти визиты и, когда наставало время уезжать, не скрывала облегчения. «Я тоже стала бы такой, если бы не Фредерик», – однажды сказала она. Помню, Бертран, которому было уже пятнадцать, ревниво удивился: «А почему не отец?», имея в виду, что с замужеством она перепрыгнула сразу несколько ступенек на социальной лестнице. И мать единственный раз в жизни при нас проявила нелояльность. «Потому, – отчеканила она, – что он женился на моей хорошенькой мордашке, больше его ничего не интересовало. И пока его не ткнули носом, человека он во мне не замечал».

Мой отец, легко догадаться, не выносил Андрие-старших, а они сторонились его. В свое время они, конечно, даже мечтать не могли о том, что их дочь-бесприданница выйдет за дипломированного инженера, хотя бы даже и протестанта, и были с ним любезны, но сразу после свадьбы все общие темы для разговора между ними закончились. Контакты отца с его тестем и тещей ограничивались приветами через жену и денежными посылками. Клеми легко могла ненадолго исчезнуть из города под любым предлогом, связанным с родителями, никто не стал бы ее там искать. И разве не странно, что они были ей совсем чужими, но она ездила (или якобы ездила) к ним каждый месяц, а то и чаще? Отец ни разу не задал ей ни одного вопроса. Не знаю, насколько пылкие чувства свели их вместе, когда ей было восемнадцать, а ему двадцать три, но на моей памяти он относился к жене с обычной для людей с большим супружеским стажем смесью доверия и безразличия.

Потом Фредерик Декарт окончательно вернулся в Ла-Рошель и стал вести странный полустуденческий, полумонашеский образ жизни. Это мало кого удивляло. При всем обаянии его личности и ума, при всей его внешней простоте в нем было что-то такое, что не позволяло никому подойти к нему слишком близко. Подобных людей очень мало на свете, и других таких, кроме дяди Фреда, я не встречал, но я ручаюсь, не только мне, всем вокруг было интуитивно понятно:  обычную мерку к нему прикладывать нельзя, его место обитания – не дом на улице Вильнев и не апартаменты на улице Сент-Клер, а такие аскетические и неуютные высоты духовной и умственной жизни, забраться на которые и встать рядом желающих никогда не найдется. Изредка местные вдовы и девицы средних лет пытались делать ему авансы, но он или не замечал, или отшучивался, или смущался и заминал разговор. Кому и чему он так упрямо хранил верность – об этом неинтересно было даже сплетничать.

Он отказался поселиться в доме на улице Вильнев, на своей законной половине, а вместо этого снял комнаты рядом с лицеем, в апартаментах вдовы Дюкло. Мой отец неоднократно предлагал продать дом, а вырученные деньги разделить: он думал, что только отсутствие средств удерживает Фредерика от покупки или съема другого жилья, больше приличествующего его статусу. Все удивились, когда после его смерти узнали, что он был обеспеченным человеком. О продаже дома он не хотел и слышать. Говорил, что, может быть, и въедет на свою половину, когда надоест жить в апартаментах. На самом деле он хотел, чтобы этот дом остался в семье неразделенным и в будущем достался мне.

Дружба его с моей матерью выглядела невинно, но если посмотреть на нее со стороны, то понимаешь: за ней крылось что-то большее. Фредерик и Клеми не гуляли по набережной под руку, не встречались в кафе-кондитерских, вообще почти никогда не появлялись вместе в общественных местах. Но иногда он приходил на улицу Вильнев из лицея, и они с матерью долгие часы сидели на террасе за большим столом: стулья рядом, руки и головы сближены, вместе лущат фасоль на рагу или перебирают ягоды на варенье. Или Фредерик что-нибудь рассказывал Клеми, а она занималась шитьем и слушала его, вся подавшись вперед, с вниманием или нежной улыбкой. Вспоминаю, как они держали себя во время семейных сборищ: могли спорить, пикироваться между собой – оба никогда не лезли за словом в карман, – но взаимопонимание у них всегда было даже не с полуслова, а с полувзгляда. Наедине Фредерик и Клеми удивительно напоминали супружескую чету, тридцать лет прожившую душа в душу. Странно, как этого никто не замечал.

Я почти уверен, что Фредерик и моя мать на протяжении лет, сначала парижских, а потом, возможно, и ла-рошельских, иногда тихо порознь уезжали куда-нибудь в условленное место. Лишь в середине девяностых отлучки матери окончательно прекратились: дедушка Андрие умер, а бабушку она перевезла в Ла-Рошель, наняла для нее сиделку, и теперь уже почти ежедневные визиты к ней предлогом ни для чего другого не были... Возможно, я сам предпочел бы ошибаться. Но думаю, что я прав, и мое допущение мне не кажется кощунством. Я знаю, что Фредерик ее любил. Насколько эгоистично в свое время он повел себя с госпожой фон Гарденберг, настолько же его отношение к моей матери было полно самоотверженной преданности.

Вы, профессор, еще очень молоды. Наверное, вы думаете, что любовь – это клятвы у алтаря или шепот в летнюю ночь? Нет, мой друг, не только. Это – когда пожилой человек, инвалид, если называть вещи своими именами, зачем-то отказывает себе в естественном, давно заработанном праве состариться в уюте и комфорте собственного дома и вместо этого упрямо держит дистанцию между семьей брата и собой, чтобы на репутации любимой не появилось даже крошечного пятнышка. Это – когда он яростно отметает советы (представьте, были смельчаки, которые решались давать ему советы!) найти, пока не поздно, хорошую скромную женщину, чтобы в старости не остаться без ухода (он или вежливо рекомендовал не лезть не в свое дело, или отвечал, что ему это не нужно – с его наследственностью можно надеяться умереть еще не старым, движимым и в здравом уме). Это – перенос любви к женщине на ее ребенка, о котором он заботился куда больше, чем о своем собственном. Я говорю о себе и о кузене Фредди Мюррее, который скоро появится на этих страницах. Это – мужество годами скрывать от родных и особенно от моей матери подступающую немощь и болезни. Больше всего на свете он боялся стать для нее обузой, именно для нее, прекрасно понимая, что она бы никогда его не бросила. В феврале 1907 года у него больше не осталось сил притворяться, и тогда он уехал в Германию, чтобы прожить вдалеке от Клеми, не потревожив ее покоя, месяц, два, полгода, насколько его хватит. Фредерик еще сумел отыграть этот последний «спектакль» с отъездом так, что мать и вправду ничего не поняла.

Теперь вы, наверное, спросите: а она его любила? И если любила, почему не развелась со своим мужем и не вышла за Фредерика, ведь на дворе были уже либеральные девяностые? Отвечу на первое: да, я уверен, что она его любила так же преданно и нежно, как он ее. А на второе: несмотря на то, что уже действовал «закон Наке» о разводах, между ними – двумя братьями и женой одного из них – это было исключено. Фредерику и Клеми пришлось бы навсегда уехать из Ла-Рошели, потому что там они стали бы изгоями. Отвечу сразу и на третий незаданный вопрос: знал ли мой отец? Хочется верить, что не знал. Я предполагаю, что они сразу договорились держать свои отношения в глубочайшей тайне и расстаться при первом подозрении на огласку. Я никогда не слышал ни одного намека на близкие отношения Фредерика с женой его брата, и никому не пришло в голову сопоставить ее отлучки с его отсутствием в городе, а ведь недоброжелателей у него всегда хватало. Похоже, даже враги считали, что в ла-рошельский период своей жизни он принял что-то вроде монашества в миру.


Я пишу это, профессор, лишь для того, чтобы вы смогли лучше его понять. Такое допущение лично для меня многое объясняет. Например – то, что помогло ему выдержать нечеловеческое напряжение его второго парижского десятилетия. А потом и в Ла-Рошели эта любовь, тайная, запретная, но взаимная и, без сомнения, счастливая, давала ему силы жить, была источником радости и вдохновения, и вместе с огромной любовью к родному городу (что ни для кого не является секретом!) привела его в девяностые годы к творческому взлету, прорывным идеям, нескольким книгам-шедеврам, к многолетнему самоотверженному служению главному делу его жизни... Публиковать мои догадки или нет – ваше право. Фредерик не доверял мне своей тайны и не брал с меня слова ее хранить. Бог знает, что предпочел бы он сам – скрыть эту тайну навсегда или оказаться разгаданным, понятым и оправданным следующими поколениями...


Следующая глава: http://www.proza.ru/2018/05/19/1362