Пушкин в Одессе. Храни меня, мой талисман!

Лариса Бесчастная
   
       
                ИСТОРИЯ  ТРЕТЬЯ


                Кто знает, что такое слава!
                Какой ценой купил он право,
                Возможность или благодать
                Над всем так мудро и лукаво
                Шутить, таинственно молчать
                И ногу ножкой называть?..

                (А. Ахматова об А. Пушкине)



        Разлепив глаза, вижу высокий белый потолок. И пугаюсь: где это я?! Рывком сажусь и обнаруживаю у себя в ногах Изока: свернулся калачиком и лицо широким рукавом прикрыл. Неужто «привидения» тоже спят? Осматриваюсь и замечаю Пушкина. В синем велюровом халате и в ермолке он сидит за столом и пишет. Лица почти не вижу, но, кажется, он тихонько смеётся. Или бормочет что-то себе под нос? Не успеваю я осознать, что спала в постели Пушкина, как слышу:
        – Он письма пишет. Со стихами.
        Изок смотрит на меня ясными, как стёклышки, очами и в них я читаю свои мысли. Весьма спутанные, между прочим – фиг что поймёшь! Он щурится и я вздыхаю:
        – Кажется я спала…
        – Почти час, – резюмирует мой Попутчик в прошлое. – А я никогда не сплю.
        – Да кто же ты есть?! – неожиданно раздражаюсь я. – Растолкуй мне, наконец!
        – Никто, – коротко отвечает он и усмехается: – Меня, собственно, нет совсем.
        Я обалдеваю:
        – Как это нет?.. А с кем же я сигаю в пространстве и во времени? Ты же назвался кузнечиком… фу, ты! Изоком! И как же это понимать: тебя нет, а ты сидишь предо мной…
        – А ты не и пытайся ничего понимать. Это сложно объяснить, и потому прими всё как есть. А Изок это не имя…
        – Не имя?! А что? Фамилия или должность?!
        – Ты почти угадала. Это специализация, сан. И миссия. А имя моё Путята. Потому что я сопровождаю в Путь…
        – Послушай-ка… Никто по имени Путята и по фамилии Изок! Я и не пытаюсь понять хоть что-нибудь из твоей мистики! Это дохлый номер! Ты мне лучше скажи, где мы? То есть определись в дате и месте.
        – Мы в 4-ом ноября 1823 года в гостиничном номере Пушкина на улице Гимназской. Утро. Он вскочил ни свет ни заря и строчит письма. Вигелю в Кишинёв и Вяземскому в Москву. В столицу Пушкин отсылает отредактированную поэму «Бахчисарайский фонтан», а Вигелю он сочинил шутливые стихи и даёт скабрезные советы, как и с кем веселиться в Кишинёве...
        Я решительно «съезжаю» с постели:
        – Пойду почитаю!
        – Лучше не надо, – останавливает меня Изок, – там непечатные словечки и…  в общем, текст не для дам.
        – Что я слышу? – возмущаюсь я. – Да ты никак блюдёшь меня? Или ты не Попутчик, а надзиратель? – Изок ухмыляется, будто его забавляют мои слова. – И вообще, я уже читала все опубликованные письма Пушкина! И в этом письме он, наверное, передаёт приветы своим молдавским подружкам и рассказывает, как он в некий «молодой денёк» был президентом попойки, как все перепились и шлялись по борделям. Так ведь?
        – Почти. Только про бордели у него нет. Там вполне конкретно указано к каким дамам они ходили. Одним словом. Во всех академических изданиях вместо подобных выражений стоят скобки.
        Легко вычислив «закодированное слово» и вспомнив, как много таких «скобок»  видела в книгах, я ухмыляюсь. И по неосознанным ассоциациям интересуюсь:
        – А Собаньская вернулась из Крыма? Как там их роман?
        – Вернулась. Позавчера он был у неё и, похоже, она обошлась с ним высокомерно. Так что их роман застыл, не успев разгореться. Потому он и устроил попойку.
        – Выходит, ты без меня туда слётал? – обижаюсь я.
        – Нет, у Собаньской я не был. Видел Пушкина выходящим из её дома. Он был в бешенстве. А на «мальчишнике», изрядно набравшись, заявил: «Пошли они все… далеко эти спесивые аристократки! В Одессе достаточно покладистых и ласковых женщин!». И предложил честной компании посетить красоток.
        Я задыхаюсь от возмущения:
        – Значит, пока я тут дрыхла, вы с ним развлекались у бл… по борделям?!
        Изок хмыкает и вперивается в меня укоряющим взором:
        – Не накручивай себя. Нигде я не развлекался. Просто хотел разобраться в его предыдущих романах и определиться с чего начать это путешествие. Ведь мы, как никогда, в трудном положении: сразу в трёх историях любви.
        – Да? Может, ты и у Амалии побывал? – легко введусь я.
        – Побывал. Она в постели и в ужасном состоянии. Муж снова съехал по делам, а возле неё крутится Антоний Яблоновский. И он ей доложил, что приходил Пушкин, но его не приняли. Мол, больной нужен покой.
        – Ладно. С двумя бывшими «музами» на сегодня мы разобрались. Сейчас попробую узнать, нарисовалась в его воображении замена. Ему ведь никак нельзя без музы…
        Я подхожу к столу и пристраиваюсь рядом с Пушкиным. Тот перебирает мятые клочки бумаги, покрытые его стремительным почерком, и сосредоточенно перечитывает наброски стихов. Ах, эта его милая привычка носить в карманах обрывки и сочинять в любом удобном месте! А лохматый какой! Вот, опять запустил всю пятерню в свои кудри и бормочет что-то, ритмично притопывая ногой…
        Хватит умиляться, пора за дело! Я листаю стопку с переписанными начисто текстами. Так… Кажется, это первая глава «Онегина»! А это наброски второй… С быстрыми рисунками «музы». Такой пластичный изгиб шеи… Да ведь это Воронцова! Ну, да! Она уже в начале ноября вернулась после родов к светской жизни. А может это ещё октябрьский рисунок… Значит, он постепенно излечивается от наваждения Собаньской и уже, фактически, простился с Ризнич…
         – Новая муза – новые стихи, – комментирует из-за моей спины  Изок, – это же прекрасно!
        – И когда мы займёмся ею? – спрашиваю я, оставляя углублённого в свои мысли Пушкина наедине с его творчеством и увлекая Изока к балконной двери.
        – Давай прикинем… – раздумчиво тянет мой собеседник. – Вспомни о том, как настойчиво втягивал Пушкина в этот роман Александр Раевский. Он всячески убеждал друга, что графиня клюнет на него, потому как ей будет приятно осознавать, что такой замечательный поэт склонил голову у её ног. И он же постоянно подогревает интерес Воронцовой к Пушкину, подсунул ей «Руслана и Людмилу» и элегии… При всём при том, что сам он к поэзии равнодушен, а вот к графине – нет! Тем не менее, он явно сводничает, видимо, хочет позабавиться, поскольку уверен, что Елизавета Ксаверьевна выберет не уродливого мальчишку-стихотворца, а его, равного ей по возрасту и по статусу. Тем более, что он на правах дальнего родственника вхож в дом Воронцовых и держит «руку на пульсе».
        – Ну, и… – в нетерпении перебиваю я разговорившегося Изока, – не тяни! Выбирай уже дату и место нашего визита! Смотри, Пушкин управился и сейчас начнёт переодеваться!
        Изок поглядел на поэта, разминающегося ходьбой по комнате, и, дождавшись, пока тот, раскрыв дверь, кликнул коридорного с чищенными сапогами, выдаёт результат своих размышлений:
        – В общем, я думаю, что нам следует отправиться на крещение младшего отпрыска семейства Воронцовых. В 11 ноября 1823. В Кафедральный Преображенский собор.
       
       
        Кафедральный Преображенский собор является, по сути, ещё церковью Николая Чудотворца, поскольку строительство его не закончено и наместник края только-только подключился к возведению колокольни. Однако службы тут уже справляются и он признан главным храмом молодой Одессы. На Соборной площади грудятся экипажи одесситов, прибывших на крещение наследника первого лица города. Похоже, мы с Изоком опаздываем! Влетаем в храм: о, таки успели! Но впритык.
        Архиерей отец Пётр уже возложил на себя епитрахиль, и раскрывает младенца, спокойно возлежащего на руках у будущей крёстной матери. Кто она, а равно как и стоящий рядом с ней «восприемник» родительской опеки – мне неведомо: не всех же знатных «одессанов» я знаю в лицо! Изок тоже не комментирует происходящее, стало быть удовлетворимся тем, что имеем…
        Покуда отец Пётр готовится к церемонии, я оглядываюсь и отыскиваю в толпе приглашённых интересующих меня лиц. Группа «причастных к таинству», то бишь приглашённых, стоит в стороне от главных действующих лиц и первой, на кого натыкается мой взгляд, оказывается Собаньская.
        В элегантном тёмном одеянии и в кокетливой бархатной токе она стоит в одиночестве и несколько наособицу от остальных, отвлекая тем от службы присутствующих мужчин. Сама же она будто не замечает их внимания, устремив взор в первый ряд приглашённых. Я следую в указанном направлении и вижу Пушкина, целиком поглощённого созерцанием центральной группы – и кажется мне, что он заворожен видением матери младенца. Под покровом строгой, отороченной мехом накидки она в эти минуты светла и прекрасна как  мадонна. Взгляд её, полный любви, обласкивает сына, на лбу которого лежит рука архиерея.
        Звучат молитвы оглашения и запрещения на нечистых духов, молитва «Владыко Господи» – а Пушкин не выходит из глубокой задумчивости, однако крест на себя вместе со всеми налагает. Я взглядываю на Каролину: стоит тихо, не крестится. Понятно, она же католичка! Но зачем, скажите, вошла в храм?
        Крёстные с младенцем на руках поворачиваются то на запад, то на восток и выполняют всё, что требует отец Пётр, – и вот уже архиерей читает: «Благословен Бог, всем человеком хотяй спастися...». И начинается собственно крещение. Генерал-губернатор вытягивается во фрунт, лицо Воронцовой светится, а Пушкин выглядит растерянным…
        И меня осеняет мысль: он в смятении! Он теряет почву под ногами, потому что повис между верой и неверием, между высокой любовью и низменной страстью, между прошлым и будущим – и здесь, в храме, прозрел в чём-то ведомом лишь ему!
        – Он редко ходил в церковь… – шёпотом вторит моим мыслям позабытый начисто Изок и я киваю ему. Отец Пётр священнодействует у купели, трижды, во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, окуная в неё младенца, выдыхаются хором благостные «аминь» – а мы молчим, наблюдая за героями своей истории. И когда уже крёстная мать приняла сосущего кулак крестника в «ризки», а архиерей начал чтение псалма «Блажени ихже...», Изок глубокомысленно изрекает: – Возможно, именно сейчас его душа затребовала поклонения мадонне, а не демонице…
        Я молчу, не спуская глаз с Пушкина, который, будто услышав Изока или почуяв взгляд «демоницы», медленно поворачивает голову в её сторону – и сразу же отворачивается.
        Обряд заканчивается, родители новокрещённого и их восприемники окружают архиерея для получения святоотеческих наставлений и публика начинает рассасываться. В процессе этого акта я замечаю Александра Раевского. Он подходит к застывшему в раздумьях Пушкину и увлекает его за собой к выходу:
        – Едем со мной, друг!
        – Куда? – безо всяких эмоций спрашивает Пушкин.
        – Как куда? К Воронцовым на обед по случаю крестин.
        – Я не приглашён, – мрачно роняет Пушкин.
        – Да разве надо быть непременно приглашёну? – удивляется Раевский. – Ты мой друг и этого достаточно. Считай, что я, как родственник графини, приглашаю тебя!
        – Благодарю тебя, друг Мельмот, но у меня, знаешь ли, несколько другие планы.
        Раевский бросает взгляд на Собаньскую и его тонкие губы кривятся в понятливой улыбке:
        – Как знаешь, друг Адольфо, как знаешь… Но я не прощаюсь. Жди меня в свои пенаты. Я непременно затребую чтения твоего нового старого романа!
        Приветственно взмахнув шляпой Собаньской, Раевский мгновенно исчезает в дверях и туда же направляются Пушкин и Каролина – ну и мы с Изоком, вестимо!
        Выйдя на паперть, мы останавливаемся в нерешительности: на улице дождь. Через минуту Пушкин надевает шляпу и намеревается покинуть нас.
        – Александр Сергеевич, – окликает его Собаньская, встряхивая руку, которой только что проверила густоту дождя, – я не узнаю вас! С каких это пор вы не признаёте старых знакомых?
        – С недавних, графиня, – спокойно отвечает Пушкин. – Что я для вас? Или вы позабыли, как приветили меня, когда я, как мальчишка, примчался к вам после долгой разлуки? Признаюсь, я ждал совсем иного приёма, после того как… после нашего чтения «Бахчисарая» и… других моих стихов…
        Каролина расцветает обольстительно кокетливой улыбкой:
        – Ах, Олелька… Это были дивные стихи. И вы были неподражаемы… Но вы должны быть ко мне снисходительны. По приезду я была уставшей с дороги, не в духе после некоторых неприятных объяснений… с вашим другом Раевским. В общем, не ведала, что творю… Ну что вы хмуритесь? – грудной, низкий голос её нежен, а взгляд любящий. Пушкин смотрит на неё долгим взглядом и судорожно вздыхает. – Да вы не больны ли, милый Александр Сергеевич? – с лукавой тревогой восклицает она и касается пальцами его лба. – Будто горяч, да только вы всегда горячий…
        Замерший было на миг Пушкин отшатывается от неё. И взрывается возмущением:
        – Вам доставляет удовольствие обманывать мою любовь притворной нежностью и участьем! Вам скучно, графиня, и вы вновь желаете забавляться мной, играть моей покорной душой, вливать в неё огонь и яд! Вы, верно, хотите превратить меня в католика? Хотите, чтобы я безраздельно принадлежал вам и на этом и на том свете? О, как вы жестоки! Вы знаете моё мягкое сердце, знаете что ради вас я готов на всё, готов обманываться вашими томными взорами, вашей негой и сладострастным разговором…
        Пушкин внезапно замолкает и, в досаде взмахнув рукой, сбегает по ступенькам с паперти. Я взглядываю на Собаньскую: она неотрывно смотрит вслед поэту и в глазах её торжество и… нежность.
        – По-моему она всё же любит его, – шепчет Изок, – по-своему.
        – Вот именно, что по-своему. По-людоедски, – бурчу я и тащу его в дождь.
       
       
        Дождь идёт редкий и колкий. Конечно, нам, «привидениям», он не страшен, но настроение моё становится плачевным. И тревожным. Из-за Пушкина. Он снова пережил стресс, разгорячился… Как бы он не простудился! Но вот он поймал извозчика, сел в крытый экипаж – и я вздыхаю свободней. Изок, кажется, тоже обеспокоен. Я тяну его назад, под навес:
        – Давай пересидим тут непогоду, подумаем, куда дальше двигать будем.
        Мы наблюдаем, как отбывают в свой дворец Воронцовы со свитой и я толкаю плечом молчаливого Изока:
        – А знаешь, что я вдруг вспомнила? Одни его неоконченные стихи. Наши пушкинисты не знают к кому их отнести, но я-то теперь знаю: они посвящены Каролине!
        – Ты уверена? – поддерживает разговор Изок.
        – Да, уверена. Потому что в них те же слова, что он ей только что сказал. Слушай:

       Как наше сердце своенравно!
       – (тут пропуск…) – томимый вновь,
       Я умолял тебя недавно
       Обманывать мою любовь,
       Участьем, нежностью притворной
       Одушевлять свой дивный взгляд,
       Играть душой моей покорной,
       В нее вливать огонь и яд.
       Ты согласилась, негой влажной
       Наполнился твой томный взор;
       Твой вид задумчивый и важный,
       Твой сладострастный разговор
       И то, что дозволяешь нежно,
       И то, что запрещаешь мне,
       Все впечатлелось неизбежно
       В моей сердечной глубине.
       
        – Действительно те же слова, – соглашается Изок, – и я думаю, что он ещё вернётся к ней, будет ходить на её сборища талантов и надеяться. Он не излечился от неё, это факт.
        Я не собираюсь с ним спорить, потому что в глубине души думаю также. Тем более, что нам уже известны письма Пушкина к Собаньской, которые он напишет через семь лет. А может быть он именно сегодня упустил свой шанс? Тот о котором она ему потом скажет? Ладно, не стоит гадать… Зато сегодня я убедилась в своей правоте по поводу сомнений в домыслах пушкинистов насчёт прикосновения её пальцев ко лбу… Будто она сунула руку в купель… Да кто бы её, католичку, подпустил к святая святых! Безбожники…
        – И куда мы теперь? – вклинивается в мои думы Изок. – Что говорит твоя интуиция?
        – Моя интуиция промокла, – шучу я, – и ничего не говорит. Давай сопоставим известные факты и выберем маршрут.
        – Гм, – мычит Изок, – попробую… Значит, так. Сегодня он отправит Вяземскому «Братьев-разбойников». И думаю, засядет за работу, потому что снова без денег. А за стихи ему платят недурно: по 25 рублей за строчку. Ещё он погружён в «Онегина». В перерывах он будет скучать, потому как гулять сыро и грязно, а кутить не на что. О чём и напишет 16 ноября Вяземскому и Дельвигу. К 8 декабря он закончит вторую главу «Евгения Онегина»..
        – Постой, постой! А как же литературные и музыкальные вечера у Собаньской?
        – Думаю, что никак. В смысле отношений. Но общение с «одессанами» его взбодрит. Ещё уверен, что Раевский продолжит свою игру в любовный треугольник: он, Воронцова и Пушкин. И игра выйдет из-под контроля, поскольку между нашим поэтом и графиней возникнет искренняя дружба. Но до страстей ещё далеко. Все страсти разыграются в новом году. А пока ожидаются бал у Воронцовых 12 декабря, званый обед в честь рождества Христова 25-го декабря, и маскарад  31 декабря. Там он непременно будет. А к тому времени и Вигель подъедет, скрасит его скуку в гостинице…
        Монолог Изока помогает мне принять решение:
        – Хочу на бал!
       
       
        Бал во дворце Воронцовых в самом разгаре. То есть, хочу сказать, что на представление прибывающих гостей, если только таковое было,  мы с Изоком опоздали.
        Большая зала полна нарядных вельмож и военных. Кроме входа в ней ещё две двери и обе распахнуты настежь.  Как писал в своих «Записках» Вигель, зала разделяет бильярдную и гостиную графини. Эти комнаты место общения двух независимых обществ: первое, управляемое графом, толклось в бильярдной, другое в комнате напротив.
        Я принимаюсь рассматривать публику и понимаю, что хотя я и была в сентябре на графской тусовке, определить кто есть кто не могу. И недолго думая, посылаю своего Попутчика прогуляться в прошлое, то бишь к началу бала, чтобы по мере прибытия гостей разобраться в персоналиях. Изок язвит что-то насчёт моей сообразительности и послушно исчезает. А я разыскиваю нашего главного героя.
        Вот он! Болтает с Туманским. Вернее, болтает Василий Иванович и чувствуется, что ему край как хочет развеселить Пушкина. Но тот невнимателен и мрачен. И всё время косится на Воронцову, окружённую обожателями.
        Но вот то ли что-то кажется забавным в словах собеседника, то ли ему подарен благосклонный взгляд хозяйки, но он мгновенно меняется в лице – а я вдруг вспоминаю, как описал своё впечатление от первой встречи с поэтом в театре Владимир Горчаков: «В задумчивом расположении духа он отошел от нас и, пробираясь между стульев со всей ловкостью и изысканною вежливостью светского человека, остановился перед какой-то дамой. Мрачность его исчезла. Ее сменил звонкий смех, соединенный с непрерывной речью. Пушкин беспрерывно краснел и смеялся, прекрасные его зубы выказывались во всем блеске, улыбка не угасала».
        Мне не интересен предмет разговора пушкинской компании – я просто любуюсь улыбкой кумира. А на ум приходит другое наблюдение того же Горчакова: «Особенно обратил моё внимание вошедший молодой человек, небольшого роста, но довольно плечистый и сильный, с быстрым наблюдательным взором, необыкновенно живой в своих приемах, часто смеющийся в избытке непринужденной веселости и вдруг неожиданно переходящий к думе, возбуждающей участие. Очерки лица его были неправильны и некрасивы, но выражение думы до того увлекательно, что невольно хотелось бы спросить: что с тобой? какая грусть мрачит твою душу? Одежду незнакомца составляли черный фрак, застегнутый на все пуговицы, и такого же цвета шаровары». Это было подмечено в Кишинёве два года назад, а «костюмчик» у поэта, похоже всё тот же…
        Покуда я изучала имидж Пушкина, возвращается «из разведки» Изок и, присоседившись, начинает «светский» комментарий:
        – Вон тот павлин возле хозяина – его двоюродный брат Иван Григорьевич Синявин. Потому и вид у него важный и спесивый. А рядом с ними такой же спесивец Константин Варлам. Оба адъютанты генерал-губернатора. Третий адъютант, Валентин Шаховской, напротив, милейший человек. Сама доброта и благородство. Приятен во всех отношениях, но слишком прост и доверчив. Того денди, что топает к поэту, Никиту Завалиевского, ты уже знаешь. Он сын отставного петербургского вице-губернатора и сам отставной офицер, сапер. Парень без комплексов и Пушкин частенько забавляется им. Ну а рядом с нашим героем Василий Туманский. Этот уверен, что он стоящий поэт и весьма горд этим. Даже чересчур…
        –  Про Василя я всё знаю, – встреваю я в презентацию, – скажи лучше, кто тот румяный барин с оловянными глазами, что застыл в прострации возле графини?
        –  Этот красавчик майор кавалерии Алексей Золотарев. И офицер по особым поручениям при губернаторе. Кстати, наш Раевский тоже в той де должности, но чином повыше: он полковник…
        – Действительно кстати, – хмыкаю я, – и где этот полковник? Тут его нет.
        – Подслушал, что он уехал в Киев, вернётся только в январе, о то и вовсе в феврале, – миролюбиво отвечает Изок и продолжает: – Его вакансию возле Воронцовой охотно заняли Барон Франк и адъютант Херхеулидзев. Оба шута-весельчака известны тебе уже…
        – Достаточно! – останавливаю я Изока. – Я всё равно всех не запомню. Давай лучше понаблюдаем за нашей парочкой. Графиня частенько переглядывается с Пушкиным. И посмотри сколько нежности в её взгляде! А улыбка как у мадонны Леонардо. Даже краше!
        – Да, Воронцова очень женственна, – поддакивает Изок, – и хорошо, что она невысокая. Шея у неё красивая. И она так мило склоняет головку…
        – И кожа у неё гладкая. Воронцова не выглядит старше Пушкина. И вообще, подумаешь: ему 25, ей 32. В наше время это сплошь и рядом…
        Возможно, мы бы ещё пели дифирамбы героине этой любовной истории, но её почти заслонила Ольга Потоцкая-Нарышкина – такой же злой гений семейства Воронцовых, как Александр Раевский. Эта самолюбивая скучающая аристократка настолько прочно прижилась в доме генерал-губернатора, что стала его любовницей. Вон как сразу сникла Елизавета Ксаверьевна! Улыбку мгновенно сдуло с лица! А Ольга без всякого стеснения строит глазки Воронцову… И тот тоже переменился в лице, жмурится как кот. Должно быть их любовь в первой нежно-сладкой фазе… Вот он что-то говорит своим собеседникам и выходит. Выдержав паузу, следом плывёт Ольга… А  Елизавете Ксаверьевне становится дурно… К ней тут же неведомо откуда подскакивает высокий белобрысый старикан и, сказав что-то, уводит из зала…
        – Кто таков? – интересуюсь я у Изока.
        – Личный врач Воронцова, англичанин Уильям Хатчинсон. Он его с собой аж из Англии привёз. Говорят, он там очень известный хирург.  Это из-за его болтовни у Пушкина будут неприятности. Этот атеист и любитель Шелли задурит нашему поэту мозги и его частное письмо к Кюхельбекеру даст повод для немилости властей.
        Я чертыхаюсь в адрес англичанина и смотрю на Пушкина. Ему откровенно скучно. И, по-моему, он намерен уйти… Да. Уходит, несмотря на бурные возражения Туманского.
        – Давай-ка и мы сваливать, – предлагаю я Изоку, – нечего нам тут делать без главных героев. И вообще, я поняла, что сборища штука неинтересная. Мало информации, потому что все тут на виду, отчего скрывают свои истинные чувства.
        – Не скажи… – сомневается Изок, но не спорит. – И куда теперь поскачем?
        – Ты там, вроде, говорил, что на Рождество в Одессу приехал Вигель?
       
       
        Вигель и Пушкин дегустируют молдавское вино и беседуют.
        – О, да! Одесса город на море! – усмехается Вигель. – В прямом смысле, то есть хочу заметить, что застывшая волнами грязь – тоже море!
        – С Одессой будто всё прояснили, Филипп Филиппович. Ну а как там Кишинёв?  Небось, позабыли в азиатском медвежьем углу бедного русского пиита?
        – Как можно, Александр Сергеевич? – замахал руками Вигель. – Как узнают, что я знакомец ваш, только и разговору, что об вас и об ваших проказах! Про то, как вы верхом в дом молдаванина въехали, чтобы познакомиться с его хорошенькой дочкой, как посреди бела дня на площади джок плясали под кобзу, про то, как рядились в одежды ихние.  Да как на бильярдном столе лёжа стишки пописывали… Ещё про сороку Инзова, иноземную, кою вы ругаться обучили, со смехом пересказывают! А уж  об ваших драках и дуэлях с обманутыми боярами по легкомыслию жён их легенды складывают!
        – Да, уж доставил я хлопот милейшему нашему Ивану Никитичу, – смеётся Пушкин, – частенько он под домашний арест меня саживал, однако, же приходил ко мне, составить общество и не позволял скучать. Заботился обо мне, как о родном дитяти, прислушивался к моим речам, уважал мои мысли и дело. А этот…
        Его лицо мгновенно мрачнеет и Вигель пытается вернуть праздник встречи:
        – Я слыхал у Воронцовых вчера был рождественский обед. Вы были туда приглашёну,  Александр Сергеевич?
        – А как же? Вестимо был приглашён, – язвит Пушкин. – Была звана вся канцелярия с предводителем Казначеевым и я, как коллежский советник в штате коллегии иностранных дел, был обязан всенепременно явиться!
        Вигель смущённо улыбается, но тему не меняет:
        – И кто ещё был зван к Воронцовым?
        – Да кого там только не было, – вяло отвечает поэт, – вся знать и весь православный штат. Ну и те, кто всегда под рукой вертятся, прислуживают и потешают графа и графиню… Единственно, с кем мне всегда не скучно, Раевского, не было. Он уехал в отчий дом и вернётся в середине февраля…  – Пушкин слегка оживляется. – Вот если бы были интересные женщины! – и он снова гаснет. – Но женщин было непозволительно мало. Только некоторые жёны из свиты губернатора. Полячки вместе с Потоцкой и итальянки отправились свой католический праздник устраивать… В общем, если бы  Туманский с Завалиевским не балагурили, можно было помереть со скуки.  Они откровенно веселились и нагличали, но Воронцов только посмеивался – он же у нас любит либеральничать…
        – Состоять на службе при Воронцове большая честь и удача, – осторожно вставляет Вигель.
        – Состоять при «англичанине» Воронцове мало приятное состояние, – резко не соглашается Пушкин и розовеет от волнения. –  Для него всякий иностранец милее русского, пусть даже он глуп и бесполезен ему! Таким людям, как Воронцов, мало власти, они мечтают о славе, жаждут всеобщего народного признания – как бы они не прикидывались, что им это не нужно. Слава – это нетленно и не подвластно вышестоящим. Потому он вечно цепляет меня будто завидует некому пииту-шалуну Пушкину, ибо считает, что слава тому не по ранжиру. Тем более за такие пустяки, как стишки, тогда как он, граф, трудится на благо отечества…
         – Позвольте не быть с вами согласну, Александр Сергеевич! – восклицает Вигель. –  Разве граф не за отечество ратует? Сколько полезного для одессан делает, усердно трудится…
        – Да наплевать ему на отечество! – пылко перебивает собеседника Пушкин. – Он же ничего русского не признаёт! Он просто карабкается вверх, в поднебесье, для собственного блага и славы!
        Вигелю явно не нравится такой поворот и он уводит разговор в сторону праздников:
        – Меня пригласили к Воронцовым на маскерад. Вы будете к ним?
        – Отчего же нет? – легко ведётся Пушкин. – Всенепременно буду! Приду туда с арапом Морали. Мы с сговорились сделать небольшое представление. Он будет в своём обычном экзотическим наряде корсара, я выряжусь в турецкое платье и устроим поединок.
        – Предвкушаю удовольствие видеть это, – искренне радуется Вигель и возвращается к кишинёвским новостям.
        Он рассказывает Пушкину, как Инзов признавался, что скучает по своему беспокойному подопечному поэту, как по сыну, хотя «сынок» частенько подшучивал над ним, стариком… Жаловался, что попугая, наученного неблагопристойным словам, приходится прятать от гостей и искренне беспокоился о Пушкине, предвидя, что с Воронцовым ему несдобровать…
        Кишинёвский период не входил в наш маршрут и мы с Изоком уединись для обсуждения последующих путешествий.
        – Ни на какие многолюдные сборища, пока не появится Александр Раевский, я не хочу! – решительно заявила я. – Мне и двух тусовок хватило для полноты погружения во время. А на лицемеров я и дома нагляделась!
        – И что ты предлагаешь?
        – А вот что. Мы знаем, что Раевский вернётся из Киева в феврале, и думаю, что 12-го, на второй маскарад у Воронцовых. Вот туда ты меня и доставишь. А сам проверишь, что там было у Ризнич – ведь она должна родить в аккурат на новый год. И сына, кстати, назовёт Александром! Потом, спрыгаешь в 6 января на маскарад к Ланжеронам. Уверена, что там наших героев не будет, поскольку Воронцовым это не по рангу, Ризнич будет в постели, а Собаньскую там терпеть не могут за её аморалку с Виттом. Да и негоциантки не захотят нервничать из-за мужей, которым пани Каролина очень даже нравится. Далее ты отправишься в театр, где 13-го января Воронцова и Ольга Нарышкина устраивают благотворительный маскарад. Там могут появиться и Собаньская, и Пушкин… Хотя он навряд ли пойдёт. Из-за денег. Не на что ему подписаться… А в конце января Пушкин и вовсе уедет в Тирасполь, Бендеры и Каушаны и появится 8 февраля на ужине у Воронцовой. Вот от этой точки и продолжим наш вояж.
        – Так ты хочешь попасть на ужин к Воронцовой? – уточняет Изок.
        – Даже не знаю… Наверное всё же лучше будет уже на маскарад…
       
       
        Маскарад у Воронцовых обманывает мои ожидания. В смысле экзотики. То есть интересных костюмов нет, а есть лишь яркие головные уборы, аксессуары и маски. Да и то не у всех. Замечаю троих из героев этой истории. Они общаются и олицетворяют собой восток. Речь идёт о Раевском, Собаньской и Пушкине.
        На поэте красуется бордовая ермолка и широкий пояс, на кокетничающей напропалую противостоящей парочке – живописные чалмы,  причём на Каролине чалму дополняет широкий шёлковый шлейф, а на «заклятом друге» надета парчовая безрукавка с шалевым воротником, напоминающая халат. Высокие и вальяжные они очень гармонично смотрятся рядом и прекрасно осознают это. Понимает это и Пушкин и видно, что почти неприличные знаки внимания друг другу этой парочки выводят его из равновесия.
        Я оглядываюсь и удостоверяюсь, что никого в зале поведение Собаньской и Раевского не шокирует. Должно быть по той причине, что общество это, состоящее из завсегдатаев гостиной Елизаветы Ксаверьевны, достаточно единодушно, поскольку принадлежит ко всякого рода изгнанникам из столиц, поневоле задержавшихся в чужом городе. Пушкин то бледнеет, то краснеет и несколько скован. Я подтягиваюсь поближе к интересующей меня троице и слышу оживлённую французскую речь. И сожалею о том, что спровадила Изока. Однако, делать нечего, приходится удовлетвориться наблюдением.
        Замечаю Вигеля, беседующего с каким-то генералом и с любопытством взглядывающего в сторону Пушкина. Он в стогом сюртуке, застёгнутом на все пуговицы, и без маскарадного «камуфляжа», – впрочем, как и сам губернатор. Тот стоит при жене, одетой в вишнёвое бархатное платье и широкий берет в пером времён ренессанса, но, явно позабыв о ней, любезничает с по-королевски разодетой Ольгой.  Воронцова заметно нервничает и мечет недовольные взгляды то на мужа, то на Пушкина, то на троюродного племянника и любовницу Витта. Но ни супруга, ни Раевского и уж тем паче пани Каролину её тревога не трогает. И только Пушкин резонирует в её сторону своими натянутыми в струны нервами.
        Я физически ощущаю, как ему сейчас тяжело: ревность, обида, недоумение и чувство вины перед Воронцовой за обнаруженную им слабость к Собаньской – весьма взрывоопасная смесь и, в первую очередь, она отравляет его самого.
        Звучит бравурная музыка и Раевский тянет Каролину танцевать польку, Пушкин приваливается боком к стене и, скрестив на груди руки, мрачно созерцает их пируэты. А я вспоминаю о «бренде» Александра Раевского – Демон. Именно так называли его современники, включая самого Пушкина, написавшего стихотворение «Демон», в котором были такие строки:
       
        Печальны были наши встречи:
        Его улыбка, чудный взгляд,
        Его язвительные речи
        Вливали в душу хладный яд.
        Неистощимой клеветою
        Он провиденье искушал;
        Он звал прекрасное мечтою;
        Он вдохновенье презирал;
        Не верил он любви, свободе;
        На жизнь насмешливо глядел —
        И ничего во всей природе
        Благословить он не хотел.
       
        Правда, сам Пушкин пытался в печати опровергнуть суждения о том, что эти стихи о Раевском, но они были слишком «в точку», чтобы оправдания автора были приняты всерьёз. Об этом писал и одесский друг Пушкина Василий Туманский. Сказав, что «Язвительный Раевский в самом прямом смысле подавил волю Пушкина», он подтверждает это воспоминаниями адъютанта Николая Раевского, младшего брата Демона: «Александр Раевский… действительно имел в себе что-то такое, что придавливало душу других. Сила его обаяния заключалась в резком и язвительном отрицании… Я испытал это обаяние на самом себе. Впоследствии, в более зрелых летах, робость и почти страх к нему ослабели во мне, и я чувствовал себя с ним уже как равный с равным. Пушкин в Одессе хаживал к нему обыкновенно по вечерам, имея позволение тушить свечи, чтоб разговаривать с ним свободнее впотьмах....Пушкин сам вспоминал со смехом некоторые случаи подчиненности своему демону, до того уже комические, что мне даже казалось, что он пересаливает свои россказни. Но потом я проверил их у самого Раевского, который повторил мне буквально то же».
        Но будет о «демоне»! Вон к нам направляется «кишинёвец»! И явно с «серьёзными намерениями». Интересно, что собирается сказать Пушкину наш внимательный Вигель?
       
       
        Вигель подошёл к уединившемуся Пушкину:
        – Милейший Александр Сергеевич, – слегка запинаясь, начинает он трудный разговор, – считаю своим долгом упредить вас по поводу этой женщины… польки… – Пушкин досадливо морщится и Вигель торопится: – Прошу вас выслушайте!.. Графиня доносит на всех, с кем имеет дело! Вами занимается тайный сыск, вы знаете это! Пани Каролина не токмо любовница Витта, она его секретарь и пишет за него тайные доносы! Вы знаете, он не силён в грамоте и в науках, а она весьма и весьма… Позвольте быть уверенным, что всё об вас, об Раевских и о пане Яблоновском известно уже Фоку! – Пушкин отворачивается и роняет почти шёпотом «Пусть даже так…» – Что, что вы сказали? – нервно спрашивает Вигель.
        – Я сказал, что ничего предосудительного не делаю, – сухо отвечает Пушкин, – по крайней мере из того, что может заинтересовать сыск. Я уже покончил с либеральными играми. А насчёт графини Собаньской это всё сплетни, домыслы. Вам ведь известно отношение к ней в свете.
        Вигель кидает на него недоверчивый взгляд и хмурится:
        – Должно быть, вы правы, Александр Сергеевич, и мне не следует вмешиваться. Однако же я должен был… Хотя и нет полной уверенности в моих подозрениях… Но… Под щеголеватыми формами графини Собаньской столько сокрыто нелицеприятного…
        – Сим часом, я благодарен вам за участие, Филипп Филиппович, – выдавливает из себя Пушкин. – Вы надолго на этот раз в Одессу?
        – На три дни с докладом, – с неловкостью отвечает Вигель, – завтра отбываю в Кишинёв. Должно быть уже до весны…
        Перемолвившись парой незначительных враз о маскараде и предстоящем пути, Вигель, сутулясь, отходит, а поэт продолжает мучить себя наблюдением за Каролиной и Демоном. Польку сменила мазурка и Пушкин, приосанившись, направляется к Воронцовой. Я вся внимание – но тут прямо в ухо мне звучит голос Изока:
        – Посмотри, какая у него выправка! Бравый гусар, а не поэт!
        – Да, выправка у него определённо военная, – подхватываю я, не теряя бдительности, – это заметил Иван Петрович Липранди ещё в Кишинёве. Когда с ним познакомился. Вспомни, как он писал о нём: «Пушкин никому не уступал в готовности на все опасности. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах; лицо его краснело и изображало радость узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг часто он задумывался. Не могу судить о степени его славы в поэзии, но могу утвердительно сказать, что он создан был для поприща военного, и на нем, конечно, он был бы лицом замечательным…».
        – Он вообще очень наблюдательный, – вставляет Изок. – Это я о Липранди. И не оглядывается на чужое мнение. Он один заметил эту струнку в Пушкине. И сумел разглядеть его разносторонность. Дуэли ему это подсказали, после них он записал, что «таких натур, как Пушкин, мало видал… Я знал Александра Сергеевича вспыльчивым, иногда до исступления; но в минуту опасности, словом, когда он становился лицом к лицу со смертью, когда человек обнаруживает себя вполне, Пушкин обладал в высшей степени  невозмутимостью при полном сознании своей запальчивости, виновности, но не  выражал ее. Когда дело дошло до барьера, к нему он являлся холодным как лед… К сему должно присоединить, что первый взрыв его горячности не был недоступным для его рассудка». А вообще…
        – Стоп! – взволнованно хриплю я. – Срочно к Пушкину! Там что-то происходит!
        Мы в один скачок оказываемся рядом с Воронцовыми, но, кажется, самое главное пропустили. Пушкин стоит напряжённо прямо и сжимает кулаки, а Воронцов с демонстративно благодушным видом что-то цедит ему по-французски «через губу». Лицо Елизаветы Ксаверьевны бледное и виновато сострадательное, а Ольга Потоцкая-Нарышкина чуть ли не в экстазе удовлетворения ситуацией. Но вот губернатор высказался и Пушкин, по-военному щёлкнув каблуками поворачивается к графине:
        – Прошу простить меня, графиня, но я вынужден покинуть вас. Примите мои уверения в глубочайшем почтении! – он поворачивается к Воронцову и роняет. – И вы, ваше сиятельство, примите мои уверения. И позвольте мне удалиться.
        Не дожидаясь ответа, Пушкин направляется на выход, а я умоляюще впериваюсь взглядом в Изока. И тот комментирует услышанное и увиденное:
        – Похоже наш герой пригласил Воронцову на мазурку, она отказалась, а он настаивал. Так я предполагаю по реакции графа. Он, фактически, отчитал своего коллежского советника. Сказал ему, что если бы Пушкин был также настойчив в трудах по канцелярии, он, граф, не поскупился бы на похвалы и продвижение по службе.
        – Гад! – выпаливаю я. – Сноб, сволота английская!..
        Во мне плещутся определения покрепче и посолонее, но Изок  энергично оттаскивает меня от «графьёв»:
        – Успокойся! Ты опять раскалилась будто шаровая молния! Как в день въезда Пушкина в Одессу. Остынь, а то вдруг проявишься…
        – И шо?! – перехожу я на одесский диалект. – Таки смогу ему плюнуть в рожу?
        – Сможешь, – хихикает Изок, – и останешься здесь навсегда. В остроге.
        Я не верю ему, но всё же утихомириваюсь. Мы выходим в холл и видим уже одевшегося и уходящего Пушкина.
        – За ним? – приглашаю я Изока.
        Тот отрицательно качает головой:
        – Нет резона. Я уже побывал в завтра и… так далее, до середины марта… – я открываю рот, чтобы возмутиться, но Изок добродушно улыбается: – Не волнуйся, я всё сейчас расскажу! Пойдём сядем на диван под зеркалом.
       
       
        Диван под зеркалом умиротворяет и располагает к спокойной беседе. Изок выдерживает паузу и начинает с резюме:
        – Судя по всему, Раевскому больше повезло с Собаньской, чем Пушкину. Как я понял, у неё с Виттом сейчас размолвка из-за того, что тот не спешит с разводом и она ему как бы мстит. В общем, всё указывает на то, что они с Раевским стали любовниками.
        – Два сапога пара, – с горечью констатирую я, – «демон» и «демоница». Оба прекрасно понимают, что эта связь ни к чему не обязывает. А вот настоящая любовь, сильная, как у Пушкина, требует труда. И головной и сердечной боли. А этого пани Каролине не нужно. Как и господину Раевскому, по кличке Мельмот.
        – Он будто соперничает с Пушкиным. Видно, решил, раз у того слава, то ему должны принадлежать его женщины,  – роняет Изок.
        – Зависть страшная штука! – изрекаю я. – А Раевский завидует и Пушкину, и Воронцову. Потому и сводничает, намереваясь потом нанести удар другу побольнее. Решил одним махом опустить и графа и поэта. А бедная графиня у него разменная монета…
        – Да. Я тоже так думаю, – соглашается Изок, – и она уже неравнодушна к Пушкину. И явно ревнует. Сегодня она увидела, что Пушкин предпочёл её польке. И это после всех его заверений в любви к ней…
        – Ну-ка, ну-ка! – оживляюсь я. – А вот с этого места поподробнее!
        Изок хмыкает и приступает к освещению марш-броска во времени и в пространстве:
        – Сегодня я побывал на ужине у графини, который был 8 февраля. Губернатор был в разъездах и народу за столом было немного: графиня, Ольга, Раевский, Туманский, доктор и Пушкин. Весь ужин наш герой был взвинчен и без конца смеялся, а Елизавета Ксаверьевна бросала на него нежные взоры. Раевский язвил и острил насчёт влюбчивости поэтов, а пани Ольга весьма заинтересованно наблюдала за всеми. Один эскулап был невозмутим, потому как глуховат…
        – Ну, и…
        – Ну и прогулялся я немного назад по времени, чтобы прояснить картину… И был свидетелем объяснения нашего поэта. Нет! Пока ещё не в любви – в обожании и верности – но очень проникновенного и с целованием коленей и рук…
        – А где же была вся компашка? – перебиваю я счастливого свидетеля романа, читать который желала сама.
        – Всё дело в Раевском. Уж и не знаю, как ему это удалось, но он умудрился оставить их наедине, увёл куда-то лишние глаза и уши… Но ты слушай дальше! Через день этот доброхот и вовсе пошёл на авантюру! Прикинулся, что устраивает у себя чтения новой поэмы Пушкина и пригласил Воронцову. Та приходит, а в гостиной никого кроме «чтеца» и хозяина! И этот Мельмот начинает юлить, говорить, что публика опаздывает… И уходит, якобы поторопить Туманского, будто слушатели пока внимают его опусам и забыли о времени… В общем, оставляет он наших героев одних и Пушкин, хоть и не был в сговоре, времени зря не теряет: объясняется по полной программе. Графиня от растерянности не только выслушивает весь его любовный монолог, но и попускает его нежные поцелуи и в полном смятении ласкает его буйную шевелюру и называет безумцем и Сашенькой…
        Я чётко представляю себе эту картинку и, шумно вздохнув, требую подробностей:
        – И чем же он её ввёл в беспамятство? Что он ей говорил?
        – Он сказал, что любит её, как в наши лета уже не любят; что только безумная душа поэта способна так любить, что он осуждён на любовь…
        – Э, так это же слова из второй главы «Онегина»!
        Изок улыбнулся:
        – Ничего странного в этом не вижу. Воронцова стала музой этого творения. Вспомни, есть гипотезы, что она прототип Татьяны…
        – А чего мне вспоминать? Я в этом ничуть не сомневаюсь. Но только той Татьяны, которая писала Онегину… А вот та, что вышла замуж за генерала больше смахивает на Собаньскую.
        – Не скажи, – сомневается Изок, – Воронцова ведь тоже жена генерала. Скорее всего обе они повлияли на его видение этого образа…
        – Возможно, – почти соглашаюсь я, желая поскорее перейти к «следующей остановке» его путешествия, – оставим это исследователям. Меня больше интересует их роман. Да и про Амалию ты ещё ничего не рассказал!
        – Да там и говорить нечего. После родов она беспрестанно болеет и прорваться к ней Пушкину удалось лишь пару раз, да и то виделся он с ней при свидетелях. Постоит, повздыхает, скажет несколько общепринятых фраз – и уходит. Только глазами и общаются. Но и ей сейчас не до любви…
        Я снова вздыхаю по любвеобильному поэту и возвращаюсь в текущий момент:
        – А сегодня он вообще влип со своей влюбчивостью! Демон с демоницей его кинули, графиня приревновала и оттолкнула, а граф вдобавок и унизил. Да ещё и при музе… Может супруг что-то заподозрил и взревновал?
        – Скорее всего, да. Думаю Ольга подлила масла в огонь, доложив Воронцову о том необычном ужине. Это ведь в её интересах, поссорить своего любовника с женой.
        – И что же дальше? Ведь ты проскакал на месяц вперёд.
        – Он в депрессии, это засвидетельствовал Иван Петрович Липранди. Он приедет завтра из Кишинева и найдёт нашего поэта в жутком настроении, в постели среди  лоскутов бумаги с исполосованными строками стихов. Хорошо, что с ним приедет Алексеев – наперсник Пушкина по кишинёвским кутежам. Николай Степанович «полечит» поэта от тоски хорошо испытанным способом. Взбодрившись, они пойдут в театр и там Пушкин под предлогом представления друга графине умудрится объясниться с ней и добиться прощения…
        – А потом?!
        – Потом он подарит ей первую главу «Онегина» и уговорит Раевского устроить им свидание… – я затаила дыхание в ожидании сенсации, но Изок меня обескуражил: – Оно состоялось, но я туда не пошёл. Ты знаешь мою позицию насчёт соглядатайства… – я разочарованно вздохнула и он заторопился: – Однако, кажется мне они поладили!
        – Ура! – эмоционально радуюсь я и цитирую Пушкина: – «Певец-Давид был ростом мал, но повалил же Голиафа, который был и генерал, и, побожусь, не ниже графа!!
        Изок хмыкает и снова разочаровывает меня:
        – Но ты не радуйся раньше времени! Дело в том, что буквально следом Воронцова приняла Пушкина так холодно, что тот остался в полном недоумении…
        – Думаю, что знаю в чём дело, –  скисаю я, – до «полу-милорда» дошла знаменитая эпиграмма: «Полумилорд, полукупец, полумудрец, полуневежда, полуподлец, но есть надежда, что станет полным наконец». Скорей всего, Пушкин сочинил её после неслабого возлияния в какой-нибудь забегаловке, например, в ресторане Отона, когда был там с Алексеевым. Расслабился, выплеснул обиду на чванство начальника в стихи и, как часто с ним бывало, победно продекламировал их. Ну и, разумеется нашлось, кому услышать это и подобострастно донести до начальства. Воронцов завёлся и велел жене отказать поэту от дома. А сам с тех пор возмечтал отыграться.
        – Похоже на то, – согласился Изок. – Короче, наш герой снова впал в апатию и поехал с друзьями в Молдавию, навестить Инзова и развеяться. Наверняка Александр Иванович Казначеев нашёл ему там для отвода глаз дела, потому как Пушкин укатил на две недели, а то и больше.
        – А тем временем просчитавшийся в сводничестве Раевский тоже подключился к губернатору с грязными интригами против друга. Никак по настроению графини догадался, что перестарался в сводничестве…
        – Очень может быть, – снова согласился Изок. – Так что нам теперь следует отправляться в апрель…
       
       
        Апрель над Одессой воссиял благостный и звонкий. Мы сидим на берегу моря у причала и удивляемся: чего ради сюда занесли нас наши расчёты времени? Ведь никого из наших героев здесь нет. Но нам почему-то весело. Я с интересом разглядываю парусники и читаю доступные мне надписи: «Триумф», «Быстрый», «Пеликан»… Но ближе всех ко мне стоит бриг «Элиз». И неведомо по какой причине на ум приходят строки из стихотворения «К морю»:
       
        Не удалось навек оставить
        Мне скучный, неподвижный брег,
        Тебя восторгами поздравить
        И по хребтам твоим направить
        Мой поэтический побег.

        – Ты чего это вдруг влезла в тему неудачного побега Пушкина? – щурится Изок.
        – А вот не скажу, – задираюсь я и смеюсь, – потому что и сама не знаю.
        Изок тоже смеётся без причины и тут мы замечаем на борту брига высокого арапа в экзотическом наряде пирата. И слышим до боли знакомый звонкий голос:
        – О, Морали! Прекраснейший и вернейший из друзей бедного пиита! Я знал, что ты сегодня будешь здесь! Принимай меня, милейший, как всегда принимаешь, со всеми потрохами и грехами!
        Виртуозно помахивая тростью и сияя улыбкой, Пушкин быстро поднимается по трапу и великан легко отрывает его от палубы и благодушно тискает в дружеских объятиях. Оба быстро и возбуждённо обмениваются речами  на французском и Изок виновато пожимает плечами: не разобрать, мол, ветер рвёт фразы.
        – Весёлый,  – радуюсь я, – видать неплохо погулял в Кишинёве.
        – Это он ещё не знает, что Воронцов уже написал Нессельроде о своём желании спровадить шалуна-поэта  из Одессы, – остужает меня Изок, – и что граф ждёт малейшей оплошности с его стороны.
        – И совсем скоро наш неосторожный герой поможет в этом графу, написав Кюхельбекеру о полученных им у англичанина «уроках чистого афеизма, уничтожающих слабые доказательства бессмертия души», – включаюсь я в «исследовательскую» работу.
        Изок провожает взглядом скрывающихся в «недрах» брига приятелей и сообщает:
        – Теперь я знаю, почему мы оказались в порту. Всё дело в твоей интуиции. Она тонко чувствует его «счастливые минутки».
        Я горделиво задираю нос:
        – А ты как думал! Я добываю тут их как старатель золото! Ведь их у него так мало!
        – Это верно, радости у него тут было немного, – соглашается Изок и смотрит на бриг, – думаю, что именно сегодня у Пушкина зародится план о побеге в Турцию, деньги на которые ему будет искать жена Вяземского. И если бы не возвращение из Крыма Воронцовой в аккурат в день отхода брига «Элиз», Пушкину бы удалось «взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь». Именно эту возможность они и обговорят сегодня с Морали за бутылочкой вина.
        – «За бутылочкой»? – усмехаюсь я. – Скажешь тоже! Да они с Морали меньше чем по три дня кряду не общаются! Липранди писал, что Пушкин предпочитал дурачиться с живописным пиратом Морали и с чудаком Ланжероном, нежели умничать на литературных беседах.
        – Ну хорошо, пусть себе общаются, – «дозволяет» Изок, а мы с тобой давай прикинем в какую дату поскачем: в апрельское расставание с Воронцовой, когда она отправится со своими вечно болеющими детьми к матери в Белую Церковь, в  проводы Ризнич в Италию или на борьбу с саранчой?
        – Ну уж нет! Хватит мне переживаний! – категорически противлюсь я. – И вообще, у нас любовная история, а не разборка конфликта двух неполадивших меж собой мужиков! Пусть этим серьёзные пушкинисты маются! Мы с тобой констатируем тот факт, что генерал-губернатор, не справившись с соперником в честной мужской дуэли, применил тяжёлую артиллерию – и всё. И тем не менее, эпиграмма Пушкина оказалась сильней, продержалась двести лет, и даже на памятнике Воронцову была высечена. И это не просто факт, это знамя победы, как и девочка Софья, родившаяся в апреле 1825 года. В этом Пушкин признался «жёнке» Натали, а та через много лет поведала «секрет» своей дочери Александре Ланской… – я набираю в лёгкие побольше воздуху и выпаливаю: – Хочу в его счастливые минутки! И не желаю уходить от моря! Мы в Одессе Бог знает сколько, а моря ещё и не нюхали!
        – Хорошо, хорошо! – смеётся Изок. – Нюхай своё море, а я попробую подвести черту под пропущенными эпизодами. Только ты дополняй меня стихами Пушкина по теме! – я согласно мычу и он приступает к резюме. – Итак, в мае поэт прощается с Амалией, а чуть позже с Каролиной: пани отбывает с Раевским в Киев. Воронцов ведёт непримиримую борьбу с поэтом, Казначеев вкупе с приехавшим в мае Вигелем пытаются защитить Пушкина, но тщетно. Саботажем в борьбе с саранчой и письмом об атеизме он усугубляет своё положение и 8 июня 1824 подаёт в отставку. И хандрит. Тем более, что так и не наладив отношения с Воронцовой, 14 июня, затаившись в толпе светских знакомых, провожает графиню со свитой в Крым… А ведь он так надеялся на приглашение! И совершенно напрасно. Исключительно в эти дни граф Воронцов засыпает письмами Нессельроде с настойчивой просьбой не только отозвать Пушкина из Одессы, но и отправить в ссылку…
        Это грустно и я перебиваю Изока декламацией стихов нашего героя, навеянных отъездом любимой женщины – стихами «Кораблю»:
       
        Морей красавец окрыленный!
        Тебя зову – плыви, плыви
        И сохрани залог бесценный
        Мольбам, надеждам и любви.
        Ты, ветер, утренним дыханьем
        Счастливый парус напрягай,
        Волны внезапным колыханьем
        Её груди не утомляй.

        Вольный ветер Одессы несёт строки на бриг и я представляю себе, что их слышит Пушкин. «Бедняга… – думаю я, – он там сейчас веселится, а над ним уже сгустились тучи… Но ведь послал же ему Бог утешение?». И напоминаю об этом Изоку:
        – Ты забыл упомянуть о приезде Веры Фёдоровны Вяземской! Седьмого июня…
        – Ты хочешь попасть в те дни? – догадывается Изок.
        – Да. Только в день после отъезда Воронцовой. Например, в двадцатое июня…
       
       
        Двадцатое июня 1824 года напоминает нам, что мы на юге, в жаркой степи. Солнце обжигает рыжие камни дикого пляжа и если бы не море у наших ног, мы бы спеклись – даже будучи «привидениями». С горы, от чьей-то дачи, спускаются двое: Пушкин и жена его друга Вера Фёдоровна. Поэт без сюртука и шляпы. На княгине простое голубое ситцевое платье в мелкую рябь голубых цветочков.
        – А она славная, – комментирует Изок. – Не красавица, но очень естественная, живая. И вся такая небольшая, аккуратная. И я бы сказала, грациозная.
        – Как козочка, – добавляю я, – как раз, чтобы прыгать по этой горушке.
        Они приближаются и до нас доносится их разговор.
        – Не знаю, что и посоветовать вам, Александр Сергеевич, – с материнской нежностью говорит Вера Федоровна, – вы в растерянности, но в вашей голове я вижу нечто совершенно беспорядочное, над чем никто не сможет господствовать. Вот вы мне жалуетесь, а ведь сами напроказили, сами во всём виноваты… Зачем вы были так ветрены? И злословили… Я же вижу, у вас доброе сердце, а злословили. Да ещё над кем?
        – Всё верно, Вера Фёдоровна, – соглашается Пушкин, – вот вы меня с первого дня усердно отчитываете, а ведь я о себе думаю, что не так дурён, как кажусь. Точно ищу оправдания всему. И всё так перепуталось…
        – Я того же мнения, – смеётся Вяземская, – у вас просто хаос в голове… Совсем как мой сынок Николенька.
        – Вы и держитесь со мной, как с сыном, – улыбается Пушкин. – Но мне нравится. И это тоже подтверждает, что во мне немало ещё ребячества…
        Собеседники сворачивают, намереваясь идти вдоль берега, и… растворяются в воздухе! Не успеваем мы ахнуть, как они «проявляются», будто уже возвращаются, но на княгине уже совсем другое платье, а Пушкин при сюртуке, шляпе и тросточке. И небо в лёгких облаках.
        – Эх, ты, – восклицаю я, – прямо как в кино! Уже другой день! Как ты это сделал?
        – Я? – искренне удивляется Изок. – Это всё проделки твоей интуиции!
        – Ха! – недоверчиво фыркаю я и тут же соглашаюсь: – Ну, прости! Уж такие мы женщины непредсказуемые.
        Изок хмыкает и прикладывает палец к губам: «Тс-с! Слушай…»
        Пушкин с Вяземской медленно прогулочным шагом идут в нашу сторону и я слышу, как он говорит:
        – Теперь я ничего не пишу, хлопоты несколько иные. Не дают работать неприятности всякого рода. Гнетут… Вы уже знаете о просьбе моей в отставку. С нетерпеньем ожидаю решения своей участи... – княгиня кивает, не перебивая гостя и он продолжает свои раздумья вслух ровным голосом: – Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не смог ужиться с Воронцовым? Я терпел, но дело в том, что он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением. Чтобы не дожидаться неприятностей, я своей просьбой предупредил его желания. Понимаете, княгиня Вера, это было неизбежно. Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое.  И вот я завел с ним полемическую переписку, которая кончилась с моей стороны просьбою в отставку… – Пушкин подаёт Вере Фёдоровне руку и они принялись подниматься в гору. – Но, признаюсь, княгиня, меня сейчас более волнует совсем другое… Вы, должно быть, догадываетесь, о чём я…
        – О чувствах?
        – Да. О моих чувствах… К Елизавете Ксаверьевне. Они ясные и тёплые. Я благодарен ей безмерно за ласку. Моё сердце подсказывает, что она скоро вернётся из Гурзуфа. Но мы не сможем видеться, ведь она у всех на виду… К тому же она охладела ко мне. Александр Раевский представил меня ей, вызвался быть моим доверителем, а потом одурачил и выставил перед ней в невыгодном для меня свете…
        Голос Пушкина стихает и уже вне зоны слышимости Вяземская жестом указывает на что-то в камнях – я шестом чувством угадываю, что на грот в прибрежных скалах – и снова «стоп кадр». Ни я, ни Изок уже ничему не удивляемся, а лишь ждём, когда будет новая «картинка».
       
       
        «Картинка» проявляется в некотором отдалении, но мы не спешим приблизиться к сцене действия. На это раз собеседников трое: Пушкин, Вяземская и Воронцова. Они стоят у самой кромки воды и любуются морем. Женщины одеты просто и очень похоже, а Пушкин снова без сюртука и без шляпы. Они переговариваются, но слов не разобрать, зато заливистый смех доносится до нас явственно. Море беспокойно и небо в сизых тучах, но дождём не пахнет. Я уже сообразила, что мы попали в известный из писем Вяземской эпизод, когда они втроём ловили «девятую волну» и терпеливо жду, когда она их окатит, а Изок проявляет инициативу и читает Пушкинские строки из «Евгения Онегина»:
       
        Я помню море пред грозою:
        Как я завидовал волнам,
        Бегущим бурной чередою
        С любовью лечь к её ногам!
        Как я желал тогда с волнами
        Коснуться милых ног устами!
       
        Но кульминация этой мизансцены нам не «транслируется» – все действующие лица снова исчезают в мареве. И через полминуты появляются перед тропой, бегущей с холма к морю. Только на ней двое: Пушкин и Вяземская. Но вот наверху появляется Елизавета Ксаверьевна и начинает спускаться…
        Пушкин восклицает: «Элиза!» и бежит навстречу, Вяземская степенно поднимается вослед. Потому он успевает осыпать вновь прибывшую лавиной восторжённых слов и перецеловать её руки. Воронцова очень взволнованна и рук своих у поэта не отнимает. К влюблённым приближается княгиня Вера и они обмениваются неслышными нам репликами. Но вот Вяземская вдруг заполошно машет руками и спешит наверх…
        – Чего это с ней? – подаёт голос Изок. – Случилось что?
        – Молоко сбежало, – роняю я.
        – Какое молоко? – недоумевает мой «инопланетянин».
        – Да то, что на газовой печке Индезит кипятится! – смеюсь я. – Не видишь, наша парочка пошла в грот?
        Изок провожает наших героев взглядом и строжает:
        – Не вздумай!
        Я не поддаюсь на провокацию и, не сходя с места, читаю:
       
        Приют любви, он вечно полн
        Прохлады сумрачной и влажной,
        Там никогда стесненных волн
        Не умолкает гул протяжный.
       
        И тут же, почти без паузы читаю написанную Пушкиным много позже этого дня, незаконченную и неопубликованную им при жизни элегию:
       
        Ненастный день потух; ненастной ночи мгла
        По небу стелется одеждою свинцовой;
        Как привидение, за рощею сосновой
               Луна туманная взошла...
        Все мрачную тоску на душу мне наводит.
        Далеко, там, луна в сиянии восходит;
        Там воздух напоен вечерней теплотой;
        Там море движется роскошной пеленой
               Под голубыми небесами...
        Вот время: по горе теперь идет она
        К брегам, потопленным шумящими волнами;
               Там, под заветными скалами,
        Теперь она сидит печальна и одна...
        Одна... никто пред ней не плачет, не тоскует;
        Никто ее колен в забвенье не целует;
        Одна... ничьим устам она не предает
        Ни плеч, ни влажных уст, ни персей белоснежных…
       
        – Ты думаешь, что это их последняя встреча? Что они сейчас прощаются? – тихо спрашивает Изок
        – Уверена в этом. Как и в том, что больше мы ничего не увидим.
        Но я ошибаюсь. Мы удостоились ещё одной мизансцены. Нет не появлению героев из грота, а картины прощания Пушкина с Вяземской! Но вначале невдалеке от нас появляется одетый в дорогу поэт. Он молча стоит у моря и думает свою печальную думу. Мне в голову лезут его стихи о прощании с морем, но не хочется нарушать тишину.
        Созерцая поэта, мы пропускаем момент, когда к нему подошла княгиня Вера. Она тихо постояла рядом и они стали подниматься. Мы с Изоком следуем за ними.
        Поднявшись до верха горы, Вяземская нежно, как сына, целует Пушкина:
        – Не отчаивайтесь. И покоритесь судьбе. Бог знает, что делает. Я буду писать вам.
        – Милая княгиня Вера… Мне так грустно… Вы единственная женщина, с которой я расстаюсь с такою грустью, притом что никогда не был влюблен в вас. Ах!.. Простите…
        Она успокоительно погладила его по плечу:
        – Ничего, ничего! Я даже рада вашему признанию. Наша дружба… Она нежная и очень нужная нам обоим…
        – Вы напишете мне о графине? – потерянно спрашивает Пушкин.
        – Не сомневайтесь во мне, Александр Сергеевич.
        Они обнимаются и Пушкин запрыгивает в пролётку: «Гони на Тираспольскую заставу!»
        А мы с Изоком определяемся с датой текущего момента.
        Стояло раннее утро 31 июля 1824.
       
       
        ***
        Берег опустел и нам тоже захотелось попрощаться с морем. Без единого слова мы сошли вниз.
        Море было спокойным, будто ничего особенного не случилось. Только чайки кричали встревожено в унисон звучанию струн моей души. Изок тоже не выглядел бесстрастным, каковым бывал обычно. И он первым взял слово:
        – Ты заметила, у него на пальце перстень, дарёный Воронцовой? – я отрицательно мотаю головой. – А я успел рассмотреть его. Когда он садился в пролётку и махнул рукой извозчику. Большой, необычный и с резьбой…
        – А кулон! – спохватываюсь я. – Кулон ты видел?
        Нет, Изок его не видел. Впрочем, как и я. Но знаю точно, что графиня подарила Пушкину золотой кулон со своим портретом. И о нём он написал это:
       
        Пускай увенчанный любовью красоты
        В заветном золоте хранит ее черты
        И письма тайные, награда долгой муки,
        Но в тихие часы томительной разлуки
        Ничто, ничто моих не радует очей,
        И ни единый дар возлюбленной моей,
        Святой залог любви, утеха грусти нежной —
        Не лечит ран любви безумной, безнадежной.
       
        – Кстати о перстне, – возвращаюсь я к теме талисмана. – Таких перстней два, второй остался у Воронцовой. Они договорились, что она будет им письма свои запечатывать. А он обещал её письма жечь.  И так и случится. Его сестра Ольга Павлищева рассказывала Павлу Анненкову, что «когда приходило из Одессы письмо с печатью, изукрашенною точно такими же кабалистическими знаками, какие находились и на перстне её брата, – последний запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе». Он жутко переживал в те минуты и написал об этом стихи «Сожжённое письмо»:
       
        Прощай, письмо любви! прощай: она велела.
        Как долго медлил я! как долго не хотела
        Рука предать огню все радости мои!..
        Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
        Готов я; ничему душа моя не внемлет.
        Уж пламя жадное листы твои приемлет...
        Минуту!.. вспыхнули! пылают — легкий дым
        Виясь, теряется с молением моим.
        Уж перстня верного утратя впечатленье,
        Растопленный сургуч кипит... О провиденье!
        Свершилось! Темные свернулися листы;
        На легком пепле их заветные черты
        Белеют... Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
        Отрада бедная в судьбе моей унылой,
        Останься век со мной на горестной груди...
       
        – И всё-таки тринадцать месяцев жизни в Одессе многое дали Пушкину в плане творчества! – заявляет Изок после небольшой паузы. – За тринадцать месяцев он закончил поэму «Бахчисарайский фонтан»… – я вспоминаю, как эффектно наш герой «завершил» эту поэму у Собаньской и расплываюсь в улыбке. Изок понятливо усмехается. – Ещё  он написал тридцать прекрасных стихотворений, поэму «Цыганы» и две с половиной главы романа «Евгений Онегин». При этом увековечил Одессу в «Путешествии Онегина»…
        – А ещё он написал кучу набросков, получил запас живых впечатлений для многих и многих стихов, написанных до пресловутой женитьбы… – я кое-что вспоминаю и поправляюсь: – Хотя нет. Была же у него Болдинская осень… – мы молчим и ко мне  приходит неожиданная мысль. – Изок! Ты посмотри, как интересно получается! Все самые значительные события в жизни Пушкина случились в Северной Пальмире, то есть в Петербурге, и в Южной Пальмире! Именно так называют Одессу!
        – И это не всё! – вдохновляется Изок. – Ведь в Одессе после военной службы поселился его младший брат Лев Сергеевич! Он тут и похоронен! Пушкин будто завещал ему город своего мужания, становления зрелой личности, отказавшейся от игр в либерализм и принявшей решение жить за счёт литературы! Ведь, по сути, он первый профессиональный писатель, в том смысле, что это был его единственный доход!
        – Ну этого мы не можем знать наверняка, – засомневалась я, – а вот талисман на всю оставшуюся жизнь он получил в Одессе. И об этом написал через год знаменитые свои стихи – заклинание:
       
        Храни меня, мой талисман,
        Храни меня во дни гоненья,
        Во дни раскаянья, волненья:
        Ты в день печали был мне дан.

        Когда подымет океан
        Вокруг меня валы ревучи,
        Когда грозою грянут тучи, —
        Храни меня, мой талисман.

        В уединеньи чуждых стран,
        На лоне скучного покоя,
        В тревоге пламенного боя
        Храни меня, мой талисман.

        Священный сладостный обман,
        Души волшебное светило...
        Оно сокрылось, изменило...
        Храни меня, мой талисман.

        Пускай же ввек сердечных ран
        Не растравит воспоминанье.
        Прощай, надежда; спи, желанье;
        Храни меня, мой талисман.
       
       

        трилогия «ПУШКИН В ОДЕССЕ»
       
        История первая: http://www.proza.ru/2009/10/22/884
       
        История вторая: http://www.proza.ru/2009/11/02/112

Иллюстрация: коллаж автора с использованием портретов главных героев, фото старой Одессы и автографов А. С. Пушкина