Оккупация 4 окончание

Татьяна Шелихова -Некрасова
http://www.proza.ru/2013/01/16/25

КОМИССАРСКАЯ  ТУЖУРКА

   Был в Прасковио мужик, фамилию которого мало кто знал. Потому что все давно его звали «Комиссар». И всё потому, что вернулся он в деревню после окончания гражданской войны в чёрной комиссарской тужурке. По тем временам такая роскошная одежда была доступна только избранным представителям новой власти – комиссарам и военным командирам.

Конечно, то обстоятельство, что Петька обладает такой шикарной вещью, не могло не поразить воображения односельчан. И хотя обладатель кожаной тужурки никакого отношения к комиссарам не имел, потому как участвовал в Гражданской войне на стороне батьки-Махно, кличка "Комиссар» приклеилась к нему так крепко, что заменила настоящие имя и фамилию.
Впрочем, по меньшей мере, у половины селян прозвища заменяли фамилии: Жук, Дрозд, Сокол – это только то, что я запомнила. Поэтому мужик наш преспокойно существовал в своём «комиссарском» звании. Женился, детишек завёл. Жена его, естественно, «Комиссарихой» стала, а дети – «Комиссарята».

И вот однажды нагрянули в деревню с «зачисткой» каратели. Мама о них всегда вспоминала с содроганием. «Они были самые беспощадные. Охотились за партизанами, коммунистами, арестовывали, пытали, расстреливали. Бдительные – всё видели, всё слышали!»

Вот они-то, допрашивая  по какому-то поводу прасковинскую бабу, услышали в её сбивчивых объяснениях слово «комиссар». Что тут началось! Кричат: « Кто такой, да где скрывается?»
А бабе что скрывать, отвела допрашивающих прямо, к довольно-таки справному, дому:
- Вот здесь комиссар наш обретается и совсем не прячется. С чего ему прятаться-то?

Схватили каратели бедного мужика - и на допрос в бывший сельсовет потащили:
- Это правда, что ты есть комиссар?
- Да, - говорит ничего не понимающий Петька, - меня так все  кличут.

Но разве таким можно объяснить? В общем, чуть было не погиб мужик от рук карателей. Но видно, помог ему ангел-хранитель. Когда волокли по коридору, избитого до бесчувствия Петра, увидел его случайно зашедший в комендатуру по своим делам староста-Жук.

- А за что это нашего Комиссара так обработали?
- Так значит, и ты знал, что он – комиссар и скрыл от нас, – набросились на Жука возбуждённые немцы. – А ну, пошли на допрос!
С большим трудом смог Жук объяснить, почему мужика так кличут. Немцы долго не могли взять в толк, что всему виной какая-то кожаная куртка.

Но, в конце концов, всё обошлось, если не считать, что потерял Комиссар при допросе три передних зуба. А куртку свою он всё равно не выбросил и ходил в ней ещё долгие годы. Даже я видела эту уже изрядно вытертую кожанку на его согнутых от возраста плечах.

А насчёт зубов Комиссар не сильно переживал: «У настоящего мужика передние зубы завсегда в драке выбивають…»

 СУРОВАЯ  ЗИМА  СОРОК  ПЕРВОГО ГОДА

Поглощая день за днём, шли нескончаемые, как тогда казалось, месяцы вражеской оккупации с их жёстким переплетением самого ужасного, а порой и трагикомичного.

В новом Шкуратовском доме-пятистенке - самым красивым и большом в Прасковино, почти постоянно присутствовали непрошенные гости. Каждый раз, заслышав стрёкот мотоциклов или урчание автомобильных моторов, вся деревня принималась гадать, кого это несёт нечистый на их головы? Будет ли это простая армейская часть или каратели, скольких и у кого поселят и с каким характером окажутся квартиранты?

Словом, каждый раз это было настоящее испытание, особенно, для молодых женщин. Поэтому, не теряя времени, большинство начинало приводить себя в «порядок». Миловидные свежие лица пачкались печной сажей или тонкой, как пудра, серой придорожной пылью. Волосы на голове взлохмачивались, чтобы голова приобрела вид неопрятной, может быть, даже, завшивевшей копны. В довершение всего, «красавица» покрывала голову каким-нибудь старым, грязным платком, который надвигался по самые брови.

Разумеется, всё время пребывать в таком состоянии было довольно неприятно. Поэтому, если постояльцы выдавались не буйные, спокойные или же, наоборот, такие весёлые, которым  кроме шнапса и сытной еды не было ничего нужно, то маскировка «а ля – вшивка-замарашка» сменялась на образ незаметной, малопривлекательной внешне, но спокойной и исполнительной хозяйки.

И тогда приходилось терпеть чужой грубый говор, вздрагивать от лающих команд и непрестанного громкого хлопанья дверей, терпеть ругательства и оскорбления, грязный смысл которых Мария прекрасно понимала.

Но жить хотелось всё равно, поэтому надо было молчать и, оставаясь, по возможности, незаметной, выполнять требования наглых постояльцев, которые заключались, в основном, в приготовлению пищи и уборке. Печь, на которой готовили еду, топилась почти постоянно - и двум усталым, истощенным женщинам приходилась подолгу махать на морозе топором, чтобы наколоть побольше дров.
 
Частенько, после сытного ужина со шнапсом, постояльцы пели, как-то не по-нашему, положив руки друг другу на плечи и  раскачиваясь на скамьях из стороны в сторону. Песни эти – иногда печальные, но чаще – бодрые и весёлые, нравились Марии.
В такие моменты как-то плохо верилось, что эти молодые здоровые парни, так проникновенно поющие родные мелодии, сейчас лишь отдыхают от убийств и грабежей. И все они – разбойники, что вломились в чужой дом и теперь нагло распоряжаются в нём.
   
А разбойники, напевшись вдоволь, продолжали развлекаться игрою в карты или в какие-то свои, всегда грубые, игры. Часто в разгар развлечений, а порою, непосредственно за едой, кто-нибудь громко пускал газы, и это, не только не вызывало никакого осуждения, а наоборот, всячески приветствовалось одобряющими возгласами и дружным смехом.
   
Марию с матерью, деревенской женщиной, это всегда возмущало:
-Это не мы, а они – свиньи! У нас последний пьяный мужик себе такого за столом не позволяет!
И всё это приходилось терпеть. Но помогала вера, что этот кошмар не вечен: наши придут, всё равно, только бы дожить…

До сих пор, можно сказать,  Марии с матерью везло. Стараясь быть незаметными, они в такие весёлые для квартирантов моменты, отсиживались на печи вместе с крошечной девочкой. Странно, что в таких условиях  у Марии не пропадало молоко - и это защищало ребёнка от болезней.
 
По маминым рассказам, выходило, что именно дочь спасла её в самые тяжёлые дни оккупации. Самим фактом своего существования, девочка  придавала жизни смысл – и тем самым удерживала Марию от непродуманных поступков. Да и немцы, видя, что у женщины есть грудной ребёнок, не могли и предположить, что в таких непростых обстоятельствах можно заниматься какой-то деятельностью против Великого Рейха.

- Если бы не Галочка, я бы с этими паразитами обязательно что-нибудь сделала, может, спалила бы их вместе с домом. Но каждый раз останавлива мысль: а что будут с Галочкой? Она без меня, точно, погибнет!
В связи с этим, боялась, что кто-нибудь из селян донесёт немцам, что я – комсомолка, а муж у меня – коммунист. Это была бы верная смерть. Ведь все коммунисты и члены их семей подлежали уничтожению, так же, как и евреи. Кстати, - горько усмехается мама, - однажды был такой случай…


ПОРТРЕТ
 
Заходит как-то к нам в дом, не помню уж,  для  чего, немецкий офицер. А в горнице, на видном месте висел в деревянной рамке большой портрет, на котором мы с Иваном сняты вместе. Я – в лёгком голубом костюмчике с белой крепдешиновой блузочкой, Иван – при всём параде – в хорошем костюме, рубашка, с модным тогда широким галстуком…

Фотограф тогда очень постарался - отретушировал и собственными руками раскрасил фотографию на совесть. Я – тёмная шатенка по природе, а Иван – русый, голубоглазый, на портрете получился этаким длинноносым брюнетом, на какого-то заграничного артиста похожий. Всем селянам этот портрет очень нравился: «Ну, Маня, и сама хороша, и вон, какого солидного мужика себе отхватила!»

Так вот, зашёл этот чёрт долговязый в горницу, да как заорёт: «Юда! Комиссар!»
Я вбегаю туда, ничего понять не могу, откуда это у нас еврей с комиссаром в доме взялись? А немец автомат на портрет наставил и орёт, как припадочный: «Комиссар! Юда!»

Я стою, ни жива, ни мертва… Только немного погодя, наконец, догадалась, что это он Ивана на отретушированном портрете за еврея принял. Что-либо объяснять было бесполезно. А фашист всю хату обежал, под печку, под кровать, на печь заглянул, потом подскочил ко мне и в лицо моё так зло и внимательно посмотрел, но ничего не сказал – и из хаты выскочил…

Я, как только осталась одна, портрет тот злополучный схватила и в детских тряпочках спрятала. А сама трясусь – вдруг офицер вернётся и меня на допрос заберёт? А там уж допытаются, что я – комсомолка, а муж, хоть и не еврей, зато, коммунист. На моё счастье, часа через два вся воинская часть, что у нас на селе тогда квартировала, расселась по машинам и укатила…

С тех пор портрет этот я не вывешивала. И знаешь, если бы тогда тот офицер меня не испугал, и я портрет не спрятала, то он, скорее всего, вместе с домом сгорел бы во время немецкого отступления.

Выслушав мамин рассказ, я иду в родительскую спальню. Там, в рамке висит на стене старая довоенная фотография, на которой запечатлены мои мама и папа, старательно подрисованные неизвестным фотографом и от этого, мне кажется, ещё более красивые.

МАТЬ И ДОЧЬ. ЖИЗНИ,  СЛОМАННЫЕ  ВОЙНОЙ.   

Я откладывала написание этой главы до последней возможности. Очень тяжело писать о трагедии моей матери и о страшной судьбе своей старшей сестры, чью только что начавшуюся жизнь, в самом  прямом смысле, сломала война.

Не буду писать о всех страданиях, которые выпали на долю этого милого невинного ребёнка. Может быть, сделаю это в другой раз. И тогда постараюсь показать Галочку такой, какой она осталась в моей детской памяти. Но теперь, заканчивая воспоминания о своей матери, не могу не коснуться самой большой и незаживающей раны в её сердце.
Что может быть страшнее в жизни женщины, чем потеря ребёнка? Но ещё страшнее – чувство неизбывной вины в случившейся трагедии. Всё это было в жизни моей мамы и, без сомнения, явилось одной из причин её раннего ухода..

Не знаю точно, где и когда повредила позвоночник маленькая Галочка? Судя по тому, что рассказывала об этом мама, это была трагическая случайность, говорить о которой ей было безмерно больно.

Был ли виноват в этом  немец, который взял Галочку на руки понянчить, а потом, при объявлении тревоги, небрежно передал, почти отшвырнул девочку так, что её не успела подхватить бабушка Марфа.

По некоторым разночтениям в рассказах мамы и бабушки на эту тему, подозреваю, что версия эта была, так сказать, официальная – для мужа и близких…

Вполне возможно, что в жутких условиях вражеской оккупации, за ребёнком однажды просто недоглядели и Галочка, каким-то образом упала с высокой печи, а недавно, от одной из дальних родственниц, узнала о версии падения ползающей девочки в раскрытый погреб...

Но, если и была в случившемся невольная вина моей матери, то расплата за это была самой страшной – жить до конца своих дней с подсознательным чувством невольной вины за страдания и смерть своего ребёнка…

Может быть, я в чём-то сейчас ошибаюсь - и за то прошу прощения у тени своей матери. Как сейчас слышу её голос, рассказывающий о том, что началось, в самом тяжёлом 1942 году, когда Галочке не было ещё и года.
   
Купаю её однажды  в тазике и чувствую, что в позвоночнике у Галочки в одном месте мягко, как будто кисель там, к не косточки… Поняла я, что с девочкой моей – беда! Надо бы врачу её показать, да где его взять, если под немцами находимся? Маялась я, маялась, да и решила показать девочку немецкому врачу. А что делать? Они, хоть и враги нам, но врач, наверное, клятву гиппократову давал. Собралась я с духом, привела себя в порядок, да и пошла с дочкой к немецкому медпункту.

Врач, на моё удивление, нас не прогнал, наоборот, Галочку при мне достаточно внимательно осмотрел, спинку ей прощупал, а потом о чём-то задумался. Сам при этом, почему-то всё на меня поглядывал.
Пару минут он так размышлял, а потом велел нам выйти и подождать его во дворе. Я поняла, что ему нужно выйти в соседнюю комнату, где у него были медикаменты, а нас одних оставлять в приёмной было нельзя – вдруг мы какую диверсию совершим?

Вышли мы во двор, подождали совсем немного.  Буквально через несколько минут, врач выходит и подзывает меня.
- Возьми, - говорит, - и даёт мне две большие серые таблетки. – Это для твоего больного киндера.

Я обрадовалась, что дочку мои лечить начали, благодарю врача. Спрашиваю только, как  и с чем эти таблетки давать? А тот, довольно приветливо начинает мне пояснять:
- Ты – паненка молодая, здоровая, красивая. У тебя ещё много детей может быть. А этому ребёнку – всё равно капут (конец) скоро будет. Так ты, чтобы долго с девочкой своей не мучиться, дай ей эти таблетки. Она умрёт через час – легко, без больших мучений. Просто уснёт – и не проснётся…

Как услышала я это – похолодела вся. Но постаралась вида не подать. Вдруг немец не поверит, что я смогу это сделать и потребует отравить ребёнка немедленно, при нём. Не знаю уж, как у меня только сил хватило при этом ещё и благодарить его за «внимание и заботу».
На ватных ногах, с Галочкой на руках, вышла я с территории мед.пункта. Бреду по пыльной улице и спиной ощущаю, что гад этот нам вслед смотрит.

Не помню уж, как я дошла до ближайшего переулочка – ноги меня просто не держали. Но, как только свернула за угол – сразу таблетки эти страшные бросила в пыль, будто это змея гремучая была и начала их топтать ботинками…

Больше я до того времени, как нас освободили, Галочку врачам не показывала. А после освобождения, когда наши пришли, у Галочки уже горбик начал расти...               
               
О дальнейшей судьбе и  смерти моей старшей сестры я соберусь с духом рассказать как-нибудь, в другой раз.

ЗАВЕРШЕНИЕ         

А теперь мне осталось сказать несколько слов о моём отце. Он, в отличие от мамы, больше рассказывал не о личном, а о войне в целом – о боях, в которых  приходилось участвовать, о фронтовых  друзьях-товарищах. И мне, как девочке, не очень интересно было слушать об этом.
   Зато рассказы эти обожал мой младший  - всего на два года – брат Дима. Как часто я слышала его детский голос: «Папа, расскажи про войну».

И отец, если у него было время, подходил к сыну и, слегка расставив ноги, становился перед ним во весь свой статный рост. Потом, характерным движением, вместе с глубоким вздохом, вскидывал голову, - словно набирал воздух перед тем, как нырнуть в воспоминания. Затем, мгновение помедлив, на выдохе, с улыбкой начинал: «Помню, стоим мы как-то под Малоярославцем…»

И начинается очередной рассказ, где завывают и рвутся бомбы, надвигаются страшные танки, сходятся в воздушной дуэли наши и вражеские самолёты… А ещё – действует в них его лихой ординарец Валька Городнецкий, следуют по пятам отца, уверенные в том, что возле него уцелеют, его фронтовые друзья – Челпанов и Лисицын. (И ведь правда, уцелели и за то всю свою долгую жизнь были ему благодарны).

А ещё, в рассказах этих – встречают наших бойцов на украинской земле сельские женщины, и каждая зазывает в свою хату зайти на «хвылыночку». А потом угощает освободителя самым дорогим, что сохранила в условиях вражеской оккупации – салом.
И пока гость отдаёт дань лакомству, словно бы невзначай спрашивает: «А ты, часом, мого чоловика - следует имя отчество, - не зустричал? И получив отрицательный ответ, пригорюнивается, но совсем ненадолго, и, подперев щёку, смотрит, как закусывает гость и мечтает: « Может, и мово мужа сейчас кто-нибудь тоже так угощает…»

Но нет уже младшего брата, и отца – давно нет. Остались от него фронтовые рассказы, часть из которых в своё время печатались в Тамбовских газетах.
А недавно я нашла красную тетрадь в коленкоровом переплёте, где папа описывал самые трудные и страшные дни войны.

Три зимних месяца просидела я, разбираясь в черновой рукописи. Вначале нужно было просто восстановить текст, а потом, не искажая содержания, сделать его удобочитаемым, сохранив, интонацию и слог рассказчика.

Кажется, мне это удалось. Подтверждением служит название - «Память», которое я вначале чисто интуитивно дала этим воспоминаниям отца. А потом случайно увидела среди его стихотворных строк пожелание назвать эту повесть - «Память». Я приняла это, как знак, что всё сделала правильно. Думаю, папа был бы мною доволен…

С июля 41-го года, (когда отец ушёл на фронт – и до его возвращения после ранения осенью 44-го) - Мария и Иван ничего не знали о судьбе друг друга. Мария всё время надеялась, что дождётся мужа с фронта.
А Иван, напротив, считал свою жену погибшей. О том, что Мария была расстреляна немцами в Рославле, как комсомолка, ему рассказал ещё в начале войны знакомый партийный работник.
 
Конечно, Иван не хотел верить в гибель жены и их нерождённого ребёнка. Но ситуация складывалась так, что ни подтвердить, ни опровергнуть это страшное известие долгое время не было никакой возможности.
И только после того, как отлежав после контузии в госпитале почти полгода, слабый и истощенный, Иван был демобилизован из Армии, он начал выяснять судьбу жены.

Не знаю точно, где и в какой день, произошла встреча моих родителей? Главное, что после всех испытаний, отец вернулся с фронта живым, а мама его дождалась.

Но во время их трёхлетней разлуки был один таинственный, почти мистический случай, когда, несмотря на разделяющее их расстояние, (мама – на Смоленщине, отец – в Украине), Иван и Мария смогли услышать друг-друга.

После того, как при отступлении осенью 1943 года, немцы дотла сожгли Прасковино, Мария вначале ютилась с дочерью и матерью в уцелевшей на огородах баньке.

С трудом пережив холодную и голодную зиму в разорённой деревне, весной они нашли другое жильё. У кого и где – точно не знаю, скорее всего, в какой-нибудь, чудом уцелевшей, хате.

Здесь я опять даю слово маме:
- Сижу я как-то весенним днём на полатях, что-то шью. В хате пусто, тихо… Хозяйка куда-то ушла, Галочка с бабушкой Марфой вышли на солнышко погулять.
И вдруг, среди полной тишины, слышу, как Иван меня окликает:
- Маруся! – да так всё это отчётливо, с его интонацией, что я мгновенно, не думая, отозвалась:
- Да?
В тот момент мне даже показалось, что отец неожиданно с фронта вернулся. Посмотрела я с полатей на центр горницы, откуда голос послышался – никого, только на некрашеных половицах полоски света.
Не знаю отчего, но сердце у меня так защемило… Чувствую, неспроста он меня позвал.
Вспомнились мне сразу же молитвы, которым меня бабушка Акулина учила – и начала я молиться о том, чтобы муж мой живым домой вернулся.

После того, как родители осенью встретились, и Мария рассказала мужу об этом странном случае, выяснилось, что именно в это время он был тяжело ранен в живот.

Иван тогда чуть не погиб, причём, смерть касалась его своим крылом несколько раз. Вначале – когда он был непосредственно ранен, затем  - в госпитале, когда ему влили некачественную кровь и потом, когда он умирал после всего этого от крайнего истощения.

И всё это время, в самые тяжёлые моменты, даже в тяжёлом забытьи, он повторял имя своей любимой жены. В одно из таких мгновений, до Марии и дошёл его зов.
Возможно, именно то, что Мария услышала его тогда и отозвалась – и спасло её мужа от смерти. Может быть… Кто знает?


Архивное фото. Горит, подожжённая немцами, деревня.

ТАТЬЯНА  ШЕЛИХОВА-НЕКРАСОВА.