Оставить след Гл. 7 и 8

Людмила Волкова
              Начало здесь http://www.proza.ru/2009/04/08/683 

                – Ну, сынок, здравствуй! Я хотела тебе сделать сюрприз – не позвонила, чтобы встретил, – совершенно праздничным тоном пропела Надежда Васильевна. – А  где Тёмочка? Здравствуйте, девушки!
                В голосе моей свекрови сарказм. Девушки, местами поседевшие, неулыбчивые после разговора в спальне, ответили хором: «Здрасьте».
                Тетя Наташа, подхваченная с места ликующим голосом Надежды Васильевны, тут же выползла на сцену:
                – Здравствуйте, конечно, раз приехали, но здесь, пардон, поминки, а не именины.
                Зеленые глаза Надежды Васильевны, уже съежившиеся от старости и не такие ехидные, молодо сверкнули:
                – Ну, прошло сорок дней, мы ж не на похоронах.
                – Мама, – выдохнул Костя. – это в Киеве горе не воспринимается, а здесь, для нас...
                Спасибо, Костик, ты меня впервые защищаешь!
                Надежда Васильевна стерла улыбку одним движением губ, жестко сказала:
                – Я думала  – ты сильнее.
                – Прошу всех к столу-у! – пропела Валя, очень вовремя появляясь на пороге гостиной.
                Кто-то открывал дверь своим ключом. Тёма! Тёмочка, родной! Вот это подарок на прощанье!
                За Тёмой в прихожую шагнула тонкая фигурка незнакомой девушки.            
                Пока Костя с мамашей мыли руки в ванной комнате и о чем-то раздраженно говорили, Тёма, обернувшись к девушке, выставил ее вперед:
                – Тетя Кира, тетя Ядя, Вероника Евгеньевна, знакомьтесь – моя невеста Марта. Марта, это мамины подруги, а это – сестра. Они все любили маму...
                Марта молча тискала руки старух, а я жадно изучала ее лицо. Я уже давно доверяла только первому впечатлению. Марта смущалась. У нее хватило такта не накраситься, хотя длинные волнистые волосы были явно крашены в светлый тон. Ее природную масть выдавали темные, почти черные глаза. Все, кроме этих непроглядных глаз, было мягким и словно припухшим: губы, коротковатый нос, круглый подбородок. Ей можно было дать лет семнадцать. Меня тронуло, как она смотрела на Тёму – искала в нем опору. В ней не было той раскованности, граничащей с нахальством, которая меня так огорчала в моих гимназистах, да и просто на улицах.
                – Па-апа, бабушка, ты приехала?
                Пока Тёма обнимался с бабушкой (папа только провел рукой по волосам сына), Марта снимала босоножки, вопросительно поглядывая снизу на Тёму: я, мол, правильно делаю?
                – Ноги устали, – пожаловалась она Ясе, подавшей мои тапки, купленные ею накануне в подарок. Я смеялась: зачем мне две пары? Не знала, что более удобные, похожие на матерчатые туфли, уйдут со мною на тот свет...
                Пока все рассаживались за столом и накладывали себе в тарелки еду, застолье походило на праздник. Все проголодались, кто-то давно не виделся, кто-то кого-то интересовал, так что царило оживление. Я вижу – мой портрет явно мешает передвижению  блюд и тарелок, и Яся переставляет его на книжную полку, но так поворачивает ко всем, чтобы я могла наблюдать за родней и меня не забывали. Пустая рюмка на «моей» тарелочке наполняется водкой, хотя я помню – она была налита... Наверное, тетушка оприходовала под шумок.
               – Еще кто-то придет? – спрашивает наивно сын, указывая глазами на мой пустой прибор.
               Яся ему шепотом поясняет, и Тёма краснеет. На его светлой коже румянец выглядит по-девичьи. Марта издали рассматривает мою физиономию на портрете, Тёма ловит ее взгляд, шепчет:
              – Я покажу тебе ее фотографии. Мама у нас была красивая...
              – Как жаль, – шепчет Марта в ответ и трогает моего сына за руку, утешая.
              А я рада Марте и даже ее весеннему имени. Рада, что она жмется к Тёмке, как ребенок к отцу в чужой толпе. Неужели она еще слабей характером, чем мой сын? Кто она? Когда появилась в его жизни? Надолго ли?
              Валентина с неодобрением наблюдает за странными поминками, где рушатся  всякие традиции. Почему никто не берет на себя роль организатора? Налили рюмки, наполнили тарелки и едят исподтишка, чего-то ожидая...
              – Давайте выпьем за Ольгу, за помин ее души! – не выдерживает Валентина и поднимается. – Она была хорошей соседкой (ну и ну! Мы только здоровались!), ее все любили в доме (вот новости!), но я думаю, что вы еще скажете про покойницу? В общем, царство ей небесное! Пусть земля ей будет пухом.
              Моя атеистическая компания только кивает головами и опускает глаза в тарелки. Потом все молча пьют. Тёма пытливо смотрит на отца – ждет слова? Отец кривится, как от зубной боли – его раздражает никому не нужная Валя. Тетушка вдруг тихо плачет, но есть не перестает – жует и плачет. Моя драгоценная свекровь с траурной улыбкой произносит двусмысленную фразу:
             – Каждому воздастся по заслугам.
             Все гости застывают одновременно. Даже Костя устремляет на мамашу непонимающий взгляд. Тёма выкрикивает:
             – Ты что, бабушка?! Как это?
             – Бабушка твоя хочет сказать, – вдруг громко вступает тетя Наташа, – что твоя мама заслужила столь раннюю смерть.
             Теперь Надежда Васильевна застывает с вилкой у рта, потом некрасиво вопит:
             – Чушь! Я хотела сказать, что там ей воздастся по заслугам! То есть, что она... попадет в рай! Я уверена!
              Одновременный гомон показал, что мою свекровь поняли совсем наоборот.
              – В какой рай, мама? – Костя даже салфетку откинул в сторону, и та приземлилась в Тёмину тарелку.– С каких это пор ты стала в Бога верить?
Валентина изумленно взирала на эту банду антихристов. Что они несут?!
Я-то понимаю, что фразочка про мои «заслуги» вылетела нечаянно и очень даже искренне (озвученная мечта!), а про рай – это так, выкрутилась, что называется...
              – Царствие небесное – это метафора, Костенька, – говорит Кира под сердитым Никиным оком. – А вообще, кто знает? Может, и не метафора...
Вот, безбожница Кира тоже выкручивается. Поминки явно катятся не туда.
По команде Вали наливают по второй.
              – Я хочу сказать! – вдруг вскакивает Тёма. – Я пью за мамочку! За самую лучшую, самую добрую маму в мире... Я не знаю, куда она попадет, но она была...
              Он ставит  стопку на стол и прижимает руку к сердцу:
              – Она была...
              – Нельзя рюмку ставить, пока не выпил! – кричит Валя в ужасе. – Это плохая примета! К новому покойнику!
              – Господи, сколько суеверий! – машет рукою свекровь.
              – Вы дадите мальчику сказать? – сердится Яся.
              Все замолкают.
              Тёма, стараясь не смотреть в сторону своей бабки, перехватив подбадривающий взгляд любимой тети Яси, снова берет  стопку в руку и даже прокашливается. Становится тихо, одна тетя Наташа хрустит огурцом.
              – Мы даже представить себе не могли, что самая... живая в нашей семье, самая... талантливая уйдет, а мы останемся одинокими. Потому что маму никто не заменит.
               От Тёмки я такой длинной речи не ожидала. Обычно он ведет себя за столом совсем не артистически – всех скромнее.
               – Ну, кто, например, знает, что мама была хорошим писателем? Я читал ее повесть о своем детстве... Она так и пролежала в столе. Обидно. Я хохотал, столько там юмора и как живо! И когда ее вторую книжку не взяли, а мама плакала, я...
               – Какую книжку? – уставилась на Тёму Надежда Васильевна.
               – Молодежную повесть. И очень даже приличную, между прочим,  – подает голос Кира. – И ты, Тёмочка, не прав. Что твоя мама хорошо писала, знали все. Кто хотел знать. И книжку ее приняли, даже в план включили – рецензии были из Москвы, очень хорошие. Но тут – перестройка, и рукописи вернули всем, не только твоей маме. Потому что стали печатать только за деньги. За большие деньги. У Оли их просто не было.
               Надежда Васильевна слушала страстную речь моей подруги с поднятыми вверх нарисованными бровями.
               – Но писатель – это тот, кого уже напечатали! – наконец  не выдерживает она.– Мало ли кто пишет! Я тоже стихи в молодости писала! А прозу – еще легче, там никакой рифмы не надо! И она ж не была членом Союза писателей! Правда, Костя?
               Костя даже сморщился от стыда за мамочку, но промолчал, только плечами пожал. Вот так...
               – А что, членство в Союзе писателей гарантирует талант? – вступает Ника. – И как это получилось, что все про Олю знали, а  вы первый раз слышите? Сам журнал «Дружба народов» рецензии прислал – пре-кра-сные! Ей просто не повезло.
               – Нет пророка в своем отечестве, – громко вздыхает Кира. – Если родные не поддерживают, то что ж тогда говорить...
                Вот уж меньше всего я хотела, чтобы историю моего неудачного писательства обсуждали  так бестолково за поминальным столом. Меня пытаются оправдать. Перед кем? Костей? Его мамочкой? Господи, тошно-то как!

                8

               Так в чем же было мое предназначенье? Если в каждый человеческий сосуд Творец  ( или кто там? Высший разум?) вдохнул некую идею, замысел, а человек его не угадал или не воплотил, то в чем же смысл такого замысла? Вот я умерла со всеми своими мечтами и, получается, не оставив следа, и это справедливо? Земля заселена человеческими особями, так и не понявшими смысла своего существования или просто сведя его к размножению, – это нормально?!
                Если истина открывается бесплотной душе после гибели ее земной оболочки, то кроме боли она ничего не приносит, эта истина? В чем же смысл моей недопетой песни? Мне хотели сказать, что эта песня, оборванная на полуслове, была подхвачена с чужого голоса, то есть –  не моя? Или мне намекнули ранней смертью, что я в тупике?
                Почему мне не дали насладиться продуктами моего воображения? Я недостаточно талантлива? И только гении имеют право творить на полную катушку и для всех? Но кто мне определил именно такую меру таланта или способностей, чтобы не состояться?
                Если представить себе Высший разум как мощный компьютер с безграничными возможностями, то кто программист? А, может, в этом компьютере бушуют вирусы, и я – одна из жертв халатного программиста, забывшего о системе защиты?
               Ясно одно: моя голова с детства продуцировала параллельную с реальностью жизнь. И это от меня не зависело. Процесс творения был бессознательный и протекал исключительно в голове,  пока я не сообразила, что в хаосе воображения надо навести порядок. И для этого – поймать мгновение и зафиксировать его. На бумаге, на чем же еще?
               Я проживала дважды любую ситуацию – в реальности, как свою собственную, и в воображении – уже исправленную, подчищенную, где торжествовала гармония справедливости. Я наводила в мире порядок. Возможно, творчество было лишь поводом гармонизировать мир. А нужные слова нашлись уже потом, в процессе творения. Не знаю, что первично... Но точно помню, что жалкий лепет, в который я облекала свои порывы, не вызывал во мне ни гордости, ни тем более – восторга.
                Я таилась от близких и подружек  в полной уверенности, что ни на что не способна. Одноклассницы читали свои стишки во весь голос и на всех мероприятиях. Меня же коробило от чужого рифмоплетства,  и я не желала «светиться». Дневники какое-то время выручали меня, разгружая мозг от впечатлений. Но в конце концов яркий мир в голове, созданный моей фантазией, просто померк от  долгого воздержания.
                Так мне казалось. Я не верила в себя и устала от самоедства. А мне просто не хватало опыта. Всякого. Я не знала о муках творчества – мне казалось, что нужные слова приходят свыше, их не надо искать. С семи лет и до шестнадцати я тихонько марала бумагу, а потом надолго отреклась от себя.
               Косте сильно не повезло, что он купил кота в мешке. Мало того, что я казалась ему неприлично эмоциональной, так во мне еще и накапливалась энергия «сотворения мира», которая должна была прорваться.
               Я работала в школе после филфака. Вот когда жизнь обрушила на меня ураган впечатлений, зато полностью украла свободное время. Так что я ходила беременная замыслами, образами, сюжетами и готова была лопнуть от напряжения. И однажды я взорвалась... повестью. Молодежной, с кучей болезненных для всех проблем. И нашлись свои слова, и как-то быстро вырулила на свою стилевую тропинку. Но я писала тайно...
              Пишущей машинки у меня не было, писала от руки. Свое творенье я отдала в  машбюро и получила назад в виде увесистого «кирпича», запакованного в канцелярскую папку. Пока я раздумывала, что делать дальше, куда нести свое «дитя», горячо обласканное сестрой и подружками, Костя обнаружил его в мое отсутствие.
              Я только вернулась от тети Наташи, которая уговорила меня забыть про столицу и двигать в местное издательство, «держа хвост морковкой». Мне так не хватало уверенности в себе, несмотря на полное  одобрение «первого блина» теткой и близкими. « Блин» оказался вполне съедобным, даже вкусным, я же не могла его распробовать.
                – Что – это?
                Так встретил меня мой супруг, держа за тесемки мою папку, словно то была дохлая крыса, обнаруженная среди чистого белья, и теперь  он держал ее за хвост, не зная, куда швырнуть. На его породистой физиономии застыла гадливая гримаса... Тесемка развязалась – папка шмякнулась о пол, бумажный пласт веером улегся на ковре.
                Я молча опустилась на колено, собрала свое добро. Во мне как-то враз погасла обида, готовая пролиться слезами, и воспряла гордыня – злая, кусючая:
                – А чем ты конкретно недоволен?
                Он не готов был расшифровывать. Он понимал, что  я понимаю. Ему пришлось бы рассекречивать свои мысли и убеждения, давно мной разгаданные. Но одно дело – намеками загонять собственную жену в рамки допотопной мечты, а другое – все это непотребство озвучивать. И про то, что мое место на кухне, в детской, у корыта, на грядке с луком, а для душевной разрядки – на работе... И что среди писательниц не было ни одной талантливой, сплошь графоманки, а если им дали свободу в наше время, то сие не означает, будто мир обогатился свежей мыслью.
                Если бы я возмущалась и плакала от обиды, ему было бы легче. Он бы утешил меня поцелуем и милостиво позволил «марать бумагу дальше», если уж так припекло. Но я молчала, уставясь в его лицо непонятным взглядом, и он, истощив запас историко-литературных примеров, перешел на сравнительный анализ мужской и женской физиологии в области мозга (?).
                Наверное, его сбивала с толку моя сосредоточенность – он пытался угадать мои мысли. Ведь обычно у меня не хватало терпения выслушивать его сентенции, я вступала в спор.
                «И где ты набрался такого сора? – думала я между тем. – Что же толкнуло тебя в юности (или  в детстве?) на такую убогую философию? Почему мы читали одну и ту же классику, а пришли к разным полюсам? Ты делаешь современные ракеты, одеваешься по моде нашего времени, слушаешь Хакамаду, Старовойтову, Новодворскую, даже иногда снисходишь до  книг  Татьяны Толстой или Щербаковой, и всех этих женщин вроде бы уважаешь. Но почему остальных в упор не видишь? По какому праву ты отказываешь им в независимости и оригинальности мышления?»
                Мысли мои были попроще, чем у моего умного мужа, признаю. Но в них была последовательность. А он, философствуя, загнал себя в болото пошлой обывательщины, да так и не вынырнул оттуда, даже сообразив, что произошло.
               – Ну, пока! – сказала я, поднимаясь. – Было очень интересно. Спасибо за лекцию.
               Я ушла к Кире. Сократив все сказанное мужем до одной фразы, я передала смысл ситуации и в свою очередь выслушала старый совет:
               – Беги от него подальше.
               Бежать было некуда – мы жили в квартире моих родителей. Во-первых, прошли те времена, когда Костин завод строил свои дома, во-вторых, Костю я любила. Не как человека, а как мужчину. Любовь стала ловушкой. А Косте и в голову не пришло бы уходить. Куда? Я его кормила, одевала, обстирывала, ночью обслуживала – пусть и не по высшему классу, но все же... К моему строптивому характеру он почти привык. Почти. Ссоры, конечно, были, ведь воспитывал он меня без устали...
                История с рукописью затянулась на три года. Сначала ее  приняли, но печатать не спешили. Да что – печатать! Ее просто не читали. Очередь из местных писателей, охваченных «союзом», была так длинна, что я без всяких связей в такой компании была просто обречена на застой. Однако где-то что-что сдвинулось, поступил сигнал сверху про необходимость омоложения писательских кадров, и я попала в список «почти молодых». С двумя положительными рецензиями  из Москвы была включена в план на год, уже приготовленный  к кончине, – девяносто первый. И когда всей писательской братии вернули их творения – на разной стадии близости к финишу, – мне было обидно, но не так одиноко в горе.
                Новые правила игры, в которых все решали только деньги и наличие бумаги (она вдруг  исчезла из всех магазинов), оказались для меня убийственными.
Такое крушение надежд пережить было трудно, тем более после хороших рецензий из журнала «Дружба народов». Дружбе тоже пришел конец.
                Русскоязычным писателям на волне национального движения к независимости дорожка была перекрыта. Я ничего не имела против такого исторического поворота, а потому смирилась.
                Я помню тот день, когда принесла копию договора с издательством и сунула Косте под нос:
                – Читай! Сначала это, потом рецензии.
                – У меня свое мнение.
                – Но ты не прочел ни одной моей строчки!
                – Я знаю, что ты не можешь писать хорошо. С этим рождаются.
                Я готова была растерзать этого самовлюбленного осла!
                – Я и родилась с этим. Меня назвали талантливым автором.
                – Мало верится. Что ты любишь приврать, что ты фантазерка, – это есть. Но чтобы писать профессионально...
                – А ты почитай, – упорствовала я.
                – Не хочу, боюсь обидеть тебя критикой.
                – А сейчас не обижаешь? Отрицать – не читая, это не обидно?
                Ночью я перебралась на диван в гостиную и проревела там почти до утра.
                И вот наконец через много лет появилась надежда. Рукопись (новую) приняли в другом городе. Она понравилась, сошла за бестселлер...
Но я не дождалась... Торчу теперь под потолком и не могу вставить ни единого словечка в этот дурацкий разговор про свои несбыточные мечты увидеть собственную книжку. И не могу ответить на ехидные словесные шпильки моей свекрови. И вынуждена смотреть на кислую физиономию Кости, так не любившего, когда меня хвалят.

Окончание следует  http://www.proza.ru/2010/10/15/1520