Пушкин и Д. Кук. Морфология сказки

Алексей Юрьевич Панфилов
ПРОБЛЕМЫ ПЕРЕВОДА


               Русская версия анекдота, появившаяся в “Благонамеренном” в 1821 году прежде всего отличается тем, что она дополняет анекдот Кука оригинальной терминологией. Английский вариант использует близкое словосочетание (причем даже не в авторском повествовании, а в косвенной речи аборигена): “кладбищенский сарай” (“burial house”), и только в варианте “Благонамеренного” на его месте появляется аутентичное выражение, которому предстояло занять заметное место в этнографических исследованиях последующих десятилетий.

               Рассказанное в простой повествовательной манере шотландцем русский журналист инсценирует в лицах. Не является исключением и изображение судьбы влюбленной девушки, попавшей в руки отнюдь не романтического “жениха-призрака”, а попросту корыстного негодяя: “«Куда привезли вы меня?» спрашивает она трепещущим голосом своих кавалеров” (то есть мнимого “жениха” и его “дрУжку”). Обратим внимание, что начальные слоги первого и последнего слова этой фразы (“КУда… КАвалеров”) подсказывают читателю журнала имя автора литературного источника, Кука. “Куда? в УБОГОЙ ДОМ! отвечает один из них. Много вас дур в Москве, на всех не переженишься”. По-видимому, этот оригинальный термин Д.Кук и попытался, чтобы было понятнее английскому читателю, передать изобретенным им выражением “burial house” (по аналогии с отечественными выражениями “burial ground” – кладбище, “burial hill” – курган, “burial place” – могила). Английские предшественники Кука Флетчер и Коллинз использовали выражение “Божий дом” (“Bosky or Boghzi Dome”).




ПРОЦЕСС ИЗГОТОВЛЕНИЯ РОМА ИЗ САХАРНОГО ТРОСТНИКА


               Феномен, обозначаемый этим термином, служит средоточием обоих вариантов рассказа. В соответствии с избранной стратегией, русский журналист драматизирует и порядок следования эпизодов, начиная “из середины”. В качестве завязки берется анекдотическое положение, почти клоунада: “Однажды ночью, и зимой, подьячий пьяный шел из кабака домой”. Первые строки рассказа стилизуются как начало новой басни Измайлова! “Думая, что он пришел домой, ОТВОРЯЕТ КАЛИТКУ И ПАДАЕТ”. И лишь потом выясняется, что он спьяну оказался в то самом “ямнике” “убогого дома”, куда похитители привезут доверчивую невесту. То же у Кука, но на подобающем месте в хронологическом порядке повествования, уже после того, как была последовательно описана вся история похищения: “…Некий крестьянин возвращался навеселе из Москвы домой и, не будучи в состоянии преодолеть холод и сильные порывы метели, УКРЫЛСЯ В ЭТОЙ ЯМЕ И ЗАСНУЛ”. Сильно же “навеселе” должен был быть этот идиллический Куков “крестьянин”, если он не заметил, в какой яме ему довелось укрыться от холода!

               Отметим, что эта гротескная ситуация получала обработку и изолированно от остального сюжета, и тоже… в русле литературной биографии издателя “Благонамеренного”! В журнале “Цветник”, издававшемся в 1809 году Измайловым совместно А.П.Бенитцким, было опубликовано за подписью “С.Б[обро]въ” стихотворение “Цахарис в чужой могиле”, в основу которого положена сходная ситуация: “Сказывают, что известный Немецкий писатель Цахарис, или Захарий, – говорилось во вступительной заметке, – возвращаясь некогда домой в глубокую ночь чрез кладбище, УПАЛ НЕЧАЯННО В ВЫРЫТУЮ МОГИЛУ. Не рассудив выбраться из сего ночлега, остается он в нем…” (Цветник, 1809, ч.1, № 3. С.356-357). Судя по этой “нерассудительности”, почтенный немецкий писатель должен был быть столь же “навеселе”, сколько и русский крестьянин у Кука: любопытно, что в предыдущем номере была напечатана статья за подписью “Б[обров]” с созвучным имени героя заглавием “Сахар” (из сочинений немецкого же путешественника Циммермана), в которой, в частности, описывается… процесс изготовления рома из сахарного тростника.

               Но вместо леденящей душу истории о ночных грабителях, стихотворение содержало... философские рассуждения очнувшегося в кладбищенской яме Цахариса, неожиданно являя, таким образом, переходное звено между анекдотом Кука и знаменитой басней И.И.Хемницера “Метафизик”, основанной на сходной анекдотической ситуации. На эту басню любили ссылаться русские литераторы 1820-1830-х годов. Кстати сказать, имя переводчика в “Цветнике”, знаменитого в свое время поэта Семена Боброва, связывается и… с именем английского путешественника, давшего первоначальный толчок истории анекдота в русской литературной традиции. “Прекрасное сочинение Мерзлякова «Тень КУКОВА»” (только не Джона, а Джеймса!) упоминается в созданной в том же 1809 году знаменитой сатире К.Н.Батюшкова “Видение на брегах Леты” – рядом с изображением самого С.С.Боброва. Таким образом, появлению журнальной редакции анекдота 1821 года предшествовала солидная подготовка в изданиях предшествующих десятилетий.

               Вернемся, однако, к той линии, которая намечается именем героя анекдота в редакции 1821 года – Брагин. И Вольтер, и Левшин брали в своих новеллах ту же ситуацию, то же положение рухнувшего от чрезмерного опьянения персонажа. С другой стороны, она служила им не завязкой, но развязкой рассказа. В финале у обоих – подьячий Брагин у Левшина пробуждается в луже… от поцелуя свиньи; крючник Мезрур у Вольтера – у придорожной тумбы, облитый водой, которую служанка выплеснула из окна.

               Основное же содержание обеих новелл составляет волшебный, неправдоподобный сон персонажей, для возвращения из которого к реальности и потребовалась такая бурлескная, преувеличенно заземленная ситуация. В анекдоте Кука и “Благонамеренного” такой сон исключается, и на первый план выдвигается утрированно прозаизированное обрамляющее повествование. Зато, скажем заранее, сверхъестественные приключения творятся с героями наяву.




КАК ЕЩЕ ЛЮДИ ПАДАЮТ


               От автора журнального анекдота, по-видимому, не скрылась генетическая зависимость “русской сказки” Левшина от французской новеллы. То, что он имел в виду не только Левшина, но и Вольтера, выясняется благодаря тому, что мотивы сказки Вольтера присутствуют в связанном с анекдотом о подьячем Брагине соседнем рассказе “Счастливое падение”, том самом, на который указывает примечание журнальной редакции. Само заглавие это противоположно по смыслу заглавию сказки Левшина – “Досадное пробуждение” (а с другой стороны – напоминает сентенцию, которой заключает свой рассказ о счастливом спасении Д.Кук: “сей случай оказался очень счастливым для них обоих”).

               Заглавный мотив рассказа “Благонамеренного” – “падение” присутствует в обрамлении философской сказки Вольтера в своем неприглядно-прозаизированном варианте, зато во сне героя дублируется в самом поэтическом виде. Падение кладет начало знакомству Мезрура с принцессой: “…дикий зверь, преследуемый охотниками, перебежал дорогу и испугал лошадей, а те, закусив удила, понесли прекрасную даму прямо в пропасть. Вновь испеченный обожатель […] чрезвычайно ловко перерезал постромки; шесть белых лошадей одни совершили смертоносный прыжок…” Этот мотив затем у Вольтера вновь повторится: оставшись без кареты, “почти полтора часа шла она […] как вдруг рухнула на дорогу от усталости” (пер. С.Брахман). И, наконец, этот мотив предстанет в третий раз, уже почти дословно повторяя заглавие рассказа – “Счастливое падение”: “Мелинда попыталась подняться; но она тут же упала снова, да так неудачно, что зрелище, открывшееся взгляду Мезрура, лишило его и той малой толики разума, которая у него еще оставалась”. Разумеется, это падение оказалось “удачным”, “счастливым” для дальнейшего развития взаимоотношений героев.

               А вот как тот же мотив падения в пропасть, с которого начинается развитие событий у Вольтера, представлен в журнальном рассказе: “Один мужик, шедши по высокому и крутому берегу Оки, вдруг как-то поскользнулся и стремглав полетел вниз; но во время падения ухватился за куст, растущий на крутизне берега, и повис на нем” (Благонамеренный, 1821, ч.15, №13. С.64). Рассказ “Благонамеренного” является в своем роде “философской сказкой”; он как бы ведет полемику с притчей из “Повести о Варлааме и Иоасафе”, где погибельный ров аллегорически изображает бедствия человеческой жизни. В частности, претерпев точно такое же падение в пропасть и точно так же ухватившись за куст, герой притчи: “Възрев же абие на степень он, идеже нозе его утверждене беста, четыре главы види аспидовы, из стены исходяще, идеже бе утвердился” (Древнерусская притча… С.44). А в рассказе “Благонамеренного”: “Вдруг чувствует, что нога его уперлась на что-то твердое, и с помощью этого взобрался на куст. Как ужаснулся он, взглянув с куста вниз, и как удивился и обрадовался, увидев, что отрыл ногами своими конец чугунной доски, спасшей ему жизнь!” (Срв. выражение “аспидная доска”, которое как бы примиряет полярно противоположные образы рассказа и притчи!)

               Герой рассказа не только благополучно выбирается из пропасти, но и, вернувшись с подмогой, “отрывает чугунную доску и находит под нею кувшин, полный старинных серебряных денег” (символика цвета актуализируется противопоставлением: “чугун”, “аспид” – черное, “серебро” – белое; “Черный и Белый” – название другой “философской сказки” Вольтера).




КИРПИЧИКИ ПОВЕСТВОВАНИЯ (МОРФОЛОГИЯ СКАЗКИ)


               Выбрав для своего анекдота имя героя “Досадного пробуждения”, автор “Благонамеренного”, вслед за Левшиным, превращает крестьянина Кука – в подьячего. Левшин также изменил род деятельности персонажа Вольтера, причем обыграл название его новеллы – “Кривой крючник”: ведь именно подьячие, согласно сатирическому клише, занимаются “крючкотворством” и “криво” толкуют законы! В использовании этого приема сказка Левшина – под стать английскому анекдоту, там тоже игра слов связывает именования героев. Оценочное слово “villain”, которым Кук называет похитителя девушки, означает не только ‘злодей’, ‘негодяй’, но и ‘деревенщина’, ‘крепостной крестьянин’. Таким образом, он оказывается как бы двойником-антагонистом ее “благородного” (“generous”) освободителя – тоже... “крестьянина” (“peasant” ). Чтобы сохранить эту игру слов, в русском переводе можно было бы использовать пару: “крестьянин” (или даже “хрестьянин”) и “нехристь”.

               Но, сделав героя “подьячим”, об этом “крестьянине” автор журнального пересказа тоже не забывает. У него все идет в дело. Автор амплифицирует сюжет Кука и вводит вторую цепочку событий, дублирующую первую по законам сказочного сюжетосложения (“двухходовая сказка” в терминологии В.Я.Проппа, автора знаменитого трактата по теории повествования “Морфология сказки”): убежав от разбойников, герои прячутся в обозе с сеном, которое везут продавать в Москву крестьяне. (Этот зачаточный эпизод анекдота получит подробную разработку в одном из эпизодов новеллы М.П.Погодина “Васильев вечер” /1831/, в основе которой – тот же фольклорный сюжет “девушка и разбойники”). Вот в кого, раздвоившись между центральным и эпизодическими персонажами, превратился в журнале “благородный крестьянин” английского варианта. Крестьяне едут в Москву торговать – он возвращался из Москвы после удачной торговли.

               И даже само по себе введение второй цепочки сюжетных событий не было, в сущности, своеволием переводчика. Журналист в данном случае просто контаминирует один анекдот Кука с предшествующим ему анекдотом о нападении разбойников на княгиню Голицыну. Только автор 1821 года, в отличие от Кука, заставляет преследователей-разбойников напасть не на княжеский поезд, а на крестьянский обоз и обратиться в бегство не от огнестрельного оружия “дворян и офицеров”, сопровождавших княгиню, а под угрозой “тяжести оглобельных ударов” заступившихся за беглецов возниц.




“ДУБРОВСКИЙ”… ДО ПУШКИНА


               Читая этот анекдот в 1835 году, Пушкин был, наверное, приятно удивлен, столкнувшись с предвосхищением финала своего собственного романа “Дубровский”, где рассказывается о разгроме разбойничьей шайки под предводительством заглавного героя: “Полиция […] со всей возможной поспешностью отправила значительный отряд для преследования и поимки грабителей, которые устроили землянку в лесу, в самой середине колючих зарослей и так скрыли все следы, что отряд хоть и быстро нашел разбойничьих лошадей, но потратил некоторое время на поиски их самих. Так или иначе грабители наконец были обнаружены, пойманы и отвезены в Москву, где предстали перед судом” (цит. по: Беспятых Ю.Н. Петербург Анны Иоанновны в иностранных описаниях… С.397).

               Заметим при этом, что предвосхищающие мотивы романа “Дубровский” связываются с именем Измайлова систематически. Однажды уже было отмечено использование его анекдота “Новый Ермак” в одном из эпизодов пушкинского романа (Галахов А.Д. Сочинения Измайлова // Современник, 1850, № 11, отд.III. С.46). К этому необходимо добавить, что в 1809 году в знакомом нам журнале “Цветник” за подписью “И.” было опубликовано произведение под названием “Быль” (в собрания сочинений А.Е.Измайлова входило под названием “Правосудие русского барина”), с главным героем, небогатым дворянином по имени… не ДУБРОВСКИЙ, но ДОБРОВ, которое в целом представляет собой как бы “благополучный”, не получивший катастрофического развития событий вариант сюжета пушкинского романа (и мало того, соединяет его… с сюжетом гоголевской “Повести о капитане Копейкине”!).

               Контаминирующая стратегия обращения с источником анекдота в журнале проявилась еще в романе Измайлова “Евгений”. Две повествовательные иллюстрации в “Путешествиях и странствиях…” относились, как мы сказали, к рассуждению шотландца о русской полиции. В использовании этого литературного  материала возможны поэтому разные варианты. Если автор “Благонамеренного” соединяет ДВА АНЕКДОТА между собой, то возможно еще и соединение ПОВЕСТВОВАНИЯ – С РАССУЖДЕНИЕМ. Так и поступает автор романа. В первых его главах рассказ о бегстве гувернера и горничной инкрустируется вставками документального характера: это рассуждение отца Евгения Негодяева о том, как надо подавать в Управу Благочиния жалобу на грабителей, а также передача текста газетного объявления о поиске преступников. Именно такую конструкцию (введение в повествование реального судебного документа) использовал Пушкин в романе “Дубровский”, но предложена она была еще автором романа “Евгений”. Как и в книге Кука, у Измайлова тем самым демонстрировался механизм действия полицейских учреждений.




ФОТОГРАФИЯ НА ПАМЯТЬ


               При всей виртуозности жонглирования строительными компонентами исходного материала, в чем мы могли только что убедиться, некоторые второстепенные детали анекдота автор русского пересказа воспроизводит с фотографической точностью. У Кука героиня похищает у своей хозяйки, как сказано в английском тексте, “strong box”. В журнале подбирается калька для этого английского словосочетания: “кованый ларчик”. Далее, в “Благонамеренном” злоумышленник знакомится с героиней “под именем иногороднего купеческого сына”, в книге же – “говорил, что он сын богатого сибирского купца”.

               С аналогичной “легендой” втирается в семью героини жених-разбойник в упомянутой выше повести Погодина “Васильев вечер”, в которой появляются те же, что и в анекдоте 1821 года, обозники с сеном. Только иной социальный статус жертвы этого негодяя, дочери дворянина, заставляет его предстать под видом не купеческого сына, а “сына старинного сослуживца” отца героини. Однако любопытно наблюдать, как, при изменении социальной среды действия, автор повести старательно сохраняет купеческие черты, связанные изначально с исполнителем этой сюжетной функции: “жених” говорит, что едет на Макарьевскую ярмарку, и не забывает упомянуть – что “с своим приказчиком”. Более того, героине так и не удается избежать мезальянса: в конце концов она выходит замуж за своего спасителя, “Тимофея хромого” – “сына богатого муромского купца”, которого “разбойники заманили к себе случайно” (!).

               Такую же “фотографическую” стратегию мы видим в отношениях между собой журнального анекдота и измайловского романа: в том и другом случае называется одна и та же величина похищенной суммы. В “Благонамеренном”: “В ларчике, который унесла она у хозяйки, было жемчугу и других вещей слишком на пятнадцать тысяч рублей”. В романе “Евгений”: “Евдокея унесла с собою бриллиантовых склаважей, перстней, серег, и прочих дорогих вещей и каменьев ценою на 15,000 рублей” (ч.1, кн.1, гл.5). Мы упоминаем об этом обстоятельстве просто потому, что он лишний раз подчеркивает намеренную ориентацию истинного автора анекдота на романное повествование Измайлова. Уж сам Измайлов сумел бы придумать что-нибудь новенькое, чтобы разнообразить рассказ!

               В обоих случаях денежное выражение стоимости слито с предметами, денежные знаки и материальные ценности, которые ими обозначаются, еще как бы не совсем отделились друг от друга. У передового представителя западноевропейской буржуазной цивилизации англичанина Кука в соответствующем месте, величина суммы утаивается, а ценные вещи и стоимость расслаиваются и приобретают самостоятельное существование: “…сейф, в котором помимо кругленькой суммы наличных денег были все драгоценности этой дамы”.


Продолжение следует: http://www.proza.ru/2009/02/16/743 .