Серафима

- Здравствуй, Иван!
Старуха, сидящая на завалинке, прикрыла ладонью глаза от солнца и улыбнулась беззубым ртом.
- Живой…
- Здравствуй, бабка Марья! И ты, я гляжу, еще небо коптишь? Помирать-то собираешься, аль нет?
- Нет, милок! Куда уж! Коль такую беду перетоптала, так поживу еще!
Иван скинул с плеча вещмешок, обнял старуху, расцеловав ее в обе щеки, и присел рядом.
- Рассказывай! Что тут без меня деялось?
- Ох, милай! Столько всего, что и не упомнишь… Да, может, и не надо оно? Память ведь такая баба. Дурная… Что плохое помнит, а хорошее запрячет в свой сундук так, что искать будешь – не найдешь. Почему так? Кто знает… Мамонька моя говорила, что все беды людские от того, что памяти нет. Помнили бы про хорошее – кто помог кому, словом приветил или делом пособил, вот и было бы иначе все. А так… Я вот тебя мальчонком помню. Как бегал, озоровал по садам. Грушу, которую еще батюшка мой сажал, изломал, паршивец! А потом прибёг ко мне и прощения попросил. Мамка тогда отправила тебя или как?
- Сам…
- За то и ценю! Не за то, что ты мне потом огород полоть помогал все лето, а за то, что совесть поимел. Милее этого ничего на свете нет. Была бы совесть у всех да у каждого, ээээ, милай! Как бы хорошо мы тогда жили! Чего ты мнешься? Кури, если хочется. Разговор у нас с тобой долгий будет. Много воды утекло с тех пор как ты на фронт-то подался. Про что-то ты уж знаешь, а про что-то я тебе расскажу. Чтобы ты понял, как тебе дальше жизнь свою вершить. Ошибиться-то, Ванечка, просто. А вот правильное решение принять – это сердце иметь надо. Кто-то скажет, что и головы для этого хватит, а я тебе скажу – нет. Мало. Потому как человек не только головой живет. Ум – это, конечно, хорошо, да только толку от него, коль сердце пустое. И никого оно не любит, никого не жалеет. Какая уж тут жизнь? Нет ее и быть не может. Потому, что жизнь любовью дышит. Где есть она, любовь-то, там и дыхание. Знаешь поди?
- Да…
Голос Ивана был глух и почти неслышен. Он знал, о чем сейчас говорит Мария Афанасьевна. Нечем ему дышать было, когда получил он письмо от соседей, в котором те описывали, как погибла жена его, Стеша.
Когда пришли в деревню те, для кого чужая жизнь ничего не значила, Стеша с другими бабами по избам попрятались. Зачем гусей дразнить? Авось, да обойдется. Вот только партизанам без хлеба шибко худо зимой. И так холодно и конца да края этой напасти не видать, а тут еще и голод. Какие запасы были – все подъели и пришлось бабам в деревне что-то решать.
А что тут придумаешь? Пока судить да рядить будут – кто-то от голода помрет. А это же не дело! Вот и затеялись они запасы партизанские пополнить.
Да какая-то осечка вышла. Может предал кто, а может следили за ними. А только пришли к Стеше в дом… Выволокли ее на снег, с ночи нетронутый, под родными окнами, да и порешили… Другим в назидание…
Всего ничего прошло после этого. Даже недели не минуло, а уже погнали наши эту нечисть дальше, да только поздно было.
Иван о том узнал нескоро. Больше месяца писем из дома не было. А потом пришло коротенькое письмецо от соседки. Так, мол, и так. Дети одни остались.
Как не сорвался тогда, как не кинулся? Нельзя было… Кто ж его отпустит? Зубы сцепил и дальше пошел. Гнал и гнал тех, кто столько горя принес на его родную землю, до самого Берлина. И как только можно стало, рванул домой. Спешил, как только мог. Знал, что его ждут.
- Где дети мои, бабка Марья? Все так же, у Симы?
- У нее! – кивнула старуха и глянула на Ивана. – Помнишь, Симу-то?
- Да как не помнить. С малолетства ведь знались.
- Знались… Знал ты ее, да не ведал, Ванечка. Она твоих детей сберегла. Их ведь чуть с матушкой рядом не положили. Лютовали эти нехристи тут шибко. Так Сима не побоялась. Кинулась. Младшего твоего, Васятку, из люльки вытащила, старших ухватила, да собой и закрыла. Сначала меня, говорит! Почернела вся, как туча грозовая. Я такой страсти никогда и не видала, сколько живу на свете! Ровно выросла она разом до неба. Стоит и аж светится вся! А эти что ж… Они может так и сделали бы, да только тут офицер подошел. Холеный такой, важный. На Симу посмотрел, ногу ее убогую приметил, да и махнул рукой – нечего, мол. Вот так дело было. Помнишь, как охали все, когда Сима родилась? Говорили, что счастья девке не видать с таким уродством. А оно, вишь, как обернулось? Не только ее счастье то самое уберегло, но и еще три души невинных.
- А потом? – Иван растер между пальцами остатки самокрутки, которую так и не раскурил за время разговора.
- А потом она детвору твою к себе забрала. Уж не знаю, как бы она с ними справилась, да только опомнились люди. Помогать стали. Кто краюху тащит, кто молока кружку. Сладили. Только с Васей беда была. Болел он очень. Мы уж думали, что за мамкой вслед уйдет. Да только Сима услыхала, что на станции поезд стоит санитарный. Скрутилась, меня позвала, чтобы я за детьми приглядела, и ушла. В ночь. Через наши леса. А до станции-то почитай три часа ходу. Как она туда дохромала? Не знаю. Про то, Ваня, только Господь Бог знает. Он, видать, ей и силы давал. Я знаю, вы теперь шибко умные стали. Говорите, что нет Его, да только я-то подольше на свете живу и всякое повидала. И вот, что я тебе скажу. Все Им движется да существует. И не спорь со мной! Не могла Сима успеть к поезду. Никак не могла. А вот поди ж ты! Успела. И не просто успела, а уговорила врача, чтобы он Васю посмотрел. Что уж там случилось на станции, я не знаю, а только задержали поезд почти на сутки. Приказ какой им там вышел, что ли... И врач успел приехать. Сима ему руки целовала, провожая, а он осерчал так-то, надулся, думала – закричит, заругается. Ан, нет!  Обнял он ее и плачет. Сколько я, говорит, людей не встречал разных, а таких, как ты – мало. Росиночка ты моя, говорит, светлая душа… Распрощался и уехал, а Васятка через неделю уже на ножки поднялся. Выходила его Сима. Что смотришь на меня? Спросить что хочешь?
- Хочу. – Иван ковырнул сапогом землю, и не поднимая глаз заговорил. – Я Мария Афанасьевна, тоже много чего повидал. И хорошего, и плохого. Жизнь ценить научился. И чужую, и свою. Но мне до тебя далеко. Вот и спрошу у тебя, а ты мне ответишь. Только говори без утайки, вот как есть. Что мне теперь делать?
- А то ты не знаешь!
- Знаю. Да боюсь. Смогу ли я полюбить ее так, как она меня любит? Смогу ли дать ей то, чего ждет?
- Понял, значит, все про Симу. Это хорошо. Я все гадала, хватит ли у тебя сердца, чтобы понять или совсем оно там, на проклятой этой войне, очерствело. Что сказать мне тебе? Что девка по тебе сохнет еще с той поры как вы в школу вместе бегали? Что сидела у тебя на свадьбе ни жива, ни мертва, понимая, что жизнь ее мимо проходит? Что детей твоих любит больше жизни своей, потому, что они твои? Так про то ты и сам все уже знаешь. Я тебе другое скажу. Если ты боишься, что счастья ей дать не сможешь, значит близко оно. Рядом стоит. Только руку протяни, и оно пойдет за вами, научит как жить надо. А про то, что хроменькая она – забудь. Красивее девки и на свете нет. Мы ведь как? Что глазу видно, то и ладно. А в душу заглянуть – тут одного зрения мало. Ты по краешку вот прошелся и углядел, какое сокровище там скрыто. А шагни подальше, открой засовы, которые она сама на свою любовь понавешала и удивишься, сколько там всего тебе достанется. Стеша твоя хорошая женщина была. Любила тебя. Жила как дышала. Наследство после себя вон какое оставила! Сходи на кладбище, поклонись ей за все и на небо глянь для порядка. Твое дело теперь какое? То наследство сберечь. И одному тебе тут никак не справиться. Стеша это получше тебя понимала. Потому и взяла с Серафимы слово, перед тем как тесто на те хлеба творить, что ежели что с ней случится – детей не бросать. Хоть и знала, что та тебя любит без памяти. А вот доверила… Не всяк мужик такое поймет.
- Почему?
- Да потому, что детишкам мамка нужна. Маленькие они еще и все в тебя – ласковые как телята. Приголубь, пожалей и глядишь, что подсолнушки твои, развернулись к тому, кто пригрел. У Симы этого тепла – еще на десяток хватит. Стеша это видела. И знала, что дети твои ее матерью назовут, если судьба так распорядится. Они и зовут. Два года уж как. А ты сейчас явишься, да ту, что им мамку заменила, прогонишь от них? Ладно ли это будет?
- Нет!
- Вот и я так думаю. А потому – ступай-ка ты, Иван Алексеич. Хватит тут со мной лясы точить. Ждут ведь тебя дома-то! А как обживешься, попривыкнешь – милости прошу! Только помни! Ежели ты Симу обидишь – никто из соседей тебе руки не подаст. Лучше уж сразу тогда собирайся и уезжай отсель. Разумеешь?
Иван встал, оправил гимнастерку, а потом расцеловал бабу Марью в обе щеки так крепко, что она зарделась, будто молоденькая.
- Спасибо тебе за науку и за доброе слово!
- Охальник! – Марья Афанасьевна засмеялась, поправила платок и махнула рукой. – Иди ужо! И дай Бог тебе и семье твоей!
Она долго еще сидела на завалинке, подставляя солнышку то одну щеку, то другую. А то сушило слезы, лаская каждую морщинку. И Марии Афанасьевне не нужно было идти за Иваном, чтобы увидеть, как он откроет дверь и войдет в горницу, ища глазами ребятишек. Как Сима от неожиданности вывернет на пол полный чугунок каши, разревется как маленькая, а потом спрячется за печку, не зная, как смотреть в глаза тому, кого так ждала. Как завторят ей дети, глядя на отца, которого не видели так давно, что уже успели и позабыть. Как шагнет Иван к той, что ждала его все эти годы, обнимет крепко, суша слезы поцелуями, и скажет:
- Ну что ж ты плачешь, глупая? Вот он я! Живой. И ты – живая. И дети живее всех живых! Вон как голосят! Всю деревню уж на уши поставили! Будем жить, Сима!
И эхом откликнется ему та, что о жизни этой давно уже все поняла:
- Будем жить!


На это произведение написаны 2 рецензии      Написать рецензию