Ольга Ланская. На руинах Империи. Книга 3

Ольга Ланская,
Санкт-Петербург

На руинах Империи. Книга 3-я.
LARUS MARINUS ("ТРОЕ")

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Часть 1.

От излома у площади Восстания до самой Невы Проспект был отсечен от неба лезвия-ми проводов, и ангелы, пытавшиеся спасти погибающий город, рвали о них крылья.
Не пели птицы. Не росли деревья. Дома глядели на Невский выбитыми глазницами пустых окон. Люди, замурованные между асфальтом и металлической сетью над голо-вой, были меньше, чем тени.

Держава, преданная властителями, на-кренилась, как тонущий океанский корабль, и была обречена. Но мало, кто понимал это.

Человек недвижно стоял в кармане Аничкова моста.
Никто не обращал на него внимания. Люди разучились видеть друг друга.
Человек приподнял голову, по-птичьи остро окинул взглядом тяжелое небо.
Черная туча шла с востока на город.

Над Смольным без куполов и креста, скрытым от людских глаз серой шубой строительных лесов, полыхнула молния.
И через секунду-две дробным дремучим не-здешним голосом громыхнуло над Фонтанкой.
Человек в кармане Аничкова моста тоскливо взглянул вдоль реки, обвел взглядом анфиладу дворцов вдоль нее.

Мимо шелестели студенты, туристы, всякий безлошадный люд, среди которого днем не увидишь все то, что закишит, за-полонит, захватит уголки, проспекты и улочки ночного Петербурга конца изорванного революциями  двадцатого века.

"Милениум"… Человек содрогнулся. Он не хотел вспоминать.
Стоп.
Это еще только будет. Для них, во всяком случае. Не для него.
Потому, что для него это уже было.

В ту полночь он вышел из дома, пересек Суворовский проспект. Поглядел на окна родного дома – смотрят ли? Он так хотел их порадовать. Заранее накупил фейервер-ков, смешных ракет.

Он поднял голову, посмотрел вверх и сразу увидел обоих.

Они стояли у окна, его Отец и Ма, и смотрели на него с высоты  пятого этажа, а он подумал: как странно отчетливо видны они в эту новогоднюю полночь в витой раме венецианского окна старого петербуржского дома.
Словно сжалось, исчезло пространство, разделявшее их. Протяни руку, и снова они все вместе. Трое.
Он сошел с асфальта, ступил на край га-зона. Земля была влажной, слегка податли-вой…
Стоп!
Он запретил себе вспоминать. Это мешало найти ему то единственное, из-за чего он снова и снова, вопреки всему, возвращался в этот го-род.
Вот и на этот раз зря.

Их нигде не было, ни за старым венецианским окном дома 38 на Суворовском проспекте, ни на улицах...

Он снова взглянул на небо.

Туча стремительно надвигалась. Снова рвануло над Смольным белой молнией, ударило громом по асфальту и проводам. Словно великое Нечто прошептало городу о чем-то очень для него важном.
Прошептало, чтобы не оглушить уж вовсе, но быть услышанным.
Но и шепота для людских ушей было много. Он пронзил чердаки и подвалы, мансарды, и каморки, чрева опоганенных дворцов и храмов некогда великой столицы великой Империи. Напомнил: все – суета.
Оружейным раскатом прошелся громовый голос над Фонтанкой и Аничковым Дворцом, где жили когда-то русские государи, гулким эхом пушечного залпа накрыл Неву, Васильев-ский, откатил к заливу.
И, чуть затих, как в третий раз рвануло молниями черную завесу облаков, высветило клубящееся, пульсирующее живое их чрево, из которого вот-вот хлынут перинатальные воды.

"Пора", – решил он.

Очертания человека стали неясными, зыбкими, сгустились едва различимой тенью у стыка гранитного столба с чугунной решеткой, и через мгновение большая белая птица, от-толкнувшись от перил моста, взмыла вверх над хмурыми свинцовыми водами Фонтанки и, из-редка взмахивая сильными мощными крылья-ми, стала удаляться вдоль светлеющего еще над рекой разрыва – к заливу.

Туча накрыла город, и потоки вод обрушились на его нечистоты.

***

Тонкая женская рука потянулась к окну, чтобы прикрыть форточку, и замерла. В проеме двора-колодца женщина увидела большую мор-скую чайку – Larus Marinus, – скорее даже не саму чайку, а белый четкий прочерк ее полета на сизой клубящейся туче.
– Такая большая чайка, – подумала женщина. – Такая огромная морская чайка – здесь, в центре города? Откуда? Показалось, наверное. – Почудилось…
Женщина закрыла окно. И в этот миг до нее донесся далекий пронзительный крик, нет –  зов.
Женщина вздрогнула. Судорога боли, надежды, почти безумия исказили ее лицо, и, сдавив грудь сцепленными в кулак ладонями, словно можно было ими притушить боль, рванувшую сердце, она взмолилась:
– Господи, если ты слышишь меня, дай знак, что это – он, мой мальчик!… Дай мне, Господи, знак, во имя твое прошу, Господи. Если это он, подай знак!

И в это время дрогнуло небо, и раньше, чем дошел до нее звук, она увидела молнию, которая низверглась прямо в центр узкого, как гроб, двора-колодца, и соединила ослепительным мечом небо и землю.
Нездешний свет ослепил окна, ворвался в комнаты, не оставив ни закутка для теней, жестко, безжалостно, ясно пронзил пространство двора, но, не коснулся асфальта, а замер на мгновение и снова вернулся в небо, словно втянуло оно свой огненный меч в ножны, дабы не навредить.

В комнату бесшумно вошел мужчина. Высокий, худой, с лицом, словно сошедшим с русских икон. Синие глаза тревожно взглянули на женщину:
– Ты видела? – тихо спросил он. – Ты видела – молния? Прямо в центр двора!
По лицу женщины блуждала тихая счастливая изумленная улыбка. Но она не знала об этом.
Она ничего не видела и ничего не знала. Она слушала ураган, разрывавший небо над го-родом.
– Услышал! – прошептала женщина. – Он услышал меня…

Горькими счастливыми глазами она глядела на окно, которое залили хлынувшие вдруг небесные воды и слушала, как гремит гром, оповещая Город о бессмертном.
Часть 2.
Наутро от бури остался только легкий след в небе. От горизонта до горизонта оно было беспросветно серым, словно начинающий web-дизайнер, забыв сменить палитру, щелкнул заливкой по незакрытым контурам рисунка.

– Поедем к заливу? – полувопросительно произнесла женщина, не отрывая глаз от серого неба.
– Хорошо, – сказал мужчина.

Она взглянула на него и увидела над спокойным несуетным высоким лбом неестественно светлую, как свежий, как только что выпавший, первый нехоженый снег, белую прядь в густых темно-каштановых волосах мужа.
Седина?

Краешком сознания, забитого валунами, испещренного пропастями, загнанного в предсмертную кОму удушающей пылью снежных лавин, сознания вспыхивающего на миг огненными жгучими змейками, струящимися по склонам вулкана, растревоженного предстоящими Земле родами, – краешком воспаленного сознания, захлестнутого, завороженного тем одним–единственным, чему и названия она пока не могла бы произнести, – она отметила эту внезапную странность: он и – седина?
Заметила вскользь, потому, что не было ничего на Земле, что могло бы вывести ее из состояния, в котором она пребывала с того, близкого к полуночи, часа месяца марта, дня его 30-го, года 2000-го, когда сын не вернулся.

Новенький – нулевой! – год проклятого людьми, проклятого вскоре после его рождения – новенького кровавого тысячелетия…

Не было иной силы, чем та, что позволяла ей каким-то необъяснимым способом существовать в нескольких мирах сразу, видеть невидимое, общаться с необщаемым.
Способность, которая внезапно накрыла ее, от которой она не хотела отказаться и без которой не просуществовала бы ни дня, потому, что только она, эта сила и эта способность дали ей знание, что жить нужно.
Потому, что иначе – без нее, матери, – все останется, как случилось.
А этого позволить нельзя.

Краешком сознания она отметила, что он очень бледен. Лицо осунулось, заострилось. Увидела и острый тонкий, словно резцом намеченный, – от глаз к крыльям носа – треугольник, внезапный провал щек.
– Ты себя плохо чувствуешь? – спросила она.
– Нормально.

Он всегда отвечал так: "Нормально".
Она давно перестала добиваться от него, что бы это могло значить.

– Тогда едем, – произнесла она. – Прихватим с собой термос с кофе. Там позавтракаем.
– Хорошо, – сказал он. – Собирайся.
– Я готова, – ответила она, не отрывая взгляда от серого низкого неба.

Они вышли, вызвали лифт, спустились на первый этаж, одинаково машинально кивнули консьержу и, шагнув за пределы парадной, оказались в толпе спешащего чиновного люда, разбавленной вечно толкущимися у их подъезда стукачами, странно схожими своей безликостью мужичками, по утрам собиравшимися у их дома, то у подъезда, то под аркой, ведущей к черному ходу и дальше, в сквозной двор, то в скверике напротив их окон.

***

Он давно привык и к тем, и к другим и старался не замечать их, как намеренно не замечал многое, например, ноющую боль в толчковой ноге, которая появлялась незаметно, исподволь, а потом охватывала обручем от ступни до колена, пламенем обжигала вены и уже не отпускала, то скручивая судорогами, то прорываясь мучительно долго незарастающей язвой.
Хирург сказал, что виноват баскетбол, потому и толчковая. И надо бы оперироваться.
Но он отказался.

Сегодня эти, у подъезда, показались ему подчеркнуто наглыми, но он мысленно отмахнулся от их существования, пропади они пропадом.
Ему было не до этого. Сегодня ему было не до чего. Ему хотелось одного – быть подальше от этого города, который забрал у него сначала отца, затем бабушку, старшего брата, потом и маму. А вот теперь, теперь… Теперь он забрал у него сына.

Он хотел быть подальше от всего, что так любил, с чем никогда  и нигде не расставался, куда бы ни забрасывала его судьба – мосты над Невой и Фонтанкой, морской ветер, гуляющий по проспектам, чайный домик Петра в Летнем саду, фонтан во дворе дома на Лиговском, где шло его детство – все, что составляло для него любимый, нет, единственный в мире город.
И это он, его Город, забрал его единственного сына.

Залив…

Оказаться сейчас там, среди пустынных дюн, покрытых сухой травой и вечно зелеными соснами перед чистой, уходящей в небо соленой водой, у кусочка моря, которое так любил сын, – сейчас это было как раз то, что нужно. Ма права. Надо ехать.

***
Кружение, вихляние вокруг их дома – демонстративное, навязчивое, липкое зацепило ее.
Казалось странным, что эти, у подъезда, все еще вели себя так, как будто ничего не изменилось.
Кого на этот раз подлавливали, выслеживали, вынюхивали эти безлико-серые, задернутые грязной чернотой, лохмотьями, обрывками какого-то черного знания, страшной сопричастности своей к чему-то тайному, властному, но обреченному?
"Ах, да! Нас. Они знают, что мы еще не сдались".
Она словно очнулась, словно вынырнула из странного гипнотического погружения.
"Нас. Вот оно, что. Ну да все равно".
Она взглянула на белый, будто парящий в небе Смольный собор, перевела взгляд на дорогу, по которой неслась в обе стороны лавина грязных, безликих машин, и так же заморожено, как во все эти страшные дни, начавшиеся поздним вечером 30 марта, стала ждать попутки.

***
Они одновременно протянули руки, когда показалась "Т"эшка.
Молча вошли, сели на свободные места. Мужчина молча передал водителю деньги.
У метро они – так же молча – вышли, спустились вниз и через несколько минут были уже на Финляндском вокзале, почти пустом, а может быть, и нет – им это было безразлично.
Мужчина подошел к одной из пустовавших касс, взял два билета, и они пошли на перрон к электричке.
– До отхода электропоезда "Санкт-Петербург – Белоостров" остается пять минут, – провизжали динамики.
Мужчина и женщина вошли в вагон, сели на свободные места у окна – так можно было ехать, никого не видя, уткнувшись в мелькающий за окном пустой и ненужный пейзаж…

***
За стволами сосен, над поросшими травой и прозрачным  кустарничком дюнами мелькнуло, наконец, море.
Электричка остановилась.

После ночной непогоды песок был сырым холодным и плотным. Но море молчало. Не было ни миражных островов над горизонтом, ни яхт, ни кораблей.
Они постояли у кромки воды, вслушиваясь в пронзительные голоса чаек, круживших вокруг них.
Чистый влажный воздух вбивался в легкие, заставляя дышать, словно кто-то прижимал к лицу умирающего от гипоксии кислородную подушку.

– Пойдем наверх, – сказала женщина. – Там посуше.

Он молча кивнул. А может быть, только подумал.

Они поднялись по песчаной пологой дюне, устроились у бортика бетонной стены, от которой начинался пляж и по верху которой в курортный сезон прогуливались счастливые размороженные отдыхающие.
 Сейчас там тоже было пусто.

Он достал прихваченное с собой одеяло, свернул в тугой валик:
– Садись.
Она поблагодарила кивком.

Вынул из сумки термос, взглянул на нее. Хотел было спросить, хочет ли она кофе, но промолчал. Она смотрела в море.

Он тоже стал глядеть за горизонт, как будто ждал, что вопреки всему появиться оттуда его яхта, и он, спрыгнув на плотный сырой песок, крикнет светло-празднично:
– Ма! Па! Привет!
И они пойдут к нему. И снова их будет трое.

Они смотрели в море и небо, сливающиеся за горизонтом.
Но ничего не менялось.
– Кофе? – наконец произнес он, обнаружив, что держит в одной руке термос, в другой чашку и не сразу поняв, зачем это. – Налить кофе?
Она кивнула.
Он открыл термос, налил кофе в пластмассовые стаканчики, один протянул женщине.
Не отрывая глаз от залива, она машинально взяла стакан, глотнула.
Кофе был горячим.

Прежде, в той, иной жизни, они никогда не бывали здесь вдвоем.
Это Он привозил их сюда, вырывая из прокуренной бесконечной суеты журналистской спешки.
– Все, – говорил он, отрываясь от компьютера. – Все. Завтра я увезу вас на залив.
И глаза его светились нежностью, к которой они так привыкли, что и не замечали.
– Договорились? Спрашивал он.
– Вот здорово! Слышишь! – кричала женщина в глубину дома. –  Бросаем все и едем к заливу.
В голосе ее звенела радость.
– Когда? – спокойно спрашивал мужчина.
– А с утречка, с утречка, – улыбаясь уголками губ, отзывался сын. – С утречка...
Тогда их было трое.

***

Он протянул женщине сигареты. Так же, не отрывая взгляда от воды, она взяла одну, кивнула и достала из кармана свою зажигалку.
Он знал, что она не любит пользоваться чужими, и не стал предлагать ей огонька. И тоже закурил от своей зажигалки.
Чайки покружились над ними, опустились на песок, и занялись чем-то своим. Они не приставали сегодня к людям, как это обычно бывает на пляже.
"Приняли за своих", – подумала женщина, и снова стала смотреть на горизонт. Ждала.

Но ничего не менялось.

Ни небо, ни море, ни влажный плотный песок. Только чайки бродили вдоль линии, отделявшей земную твердь от моря, рылись в водорослях, выброшенных приливом, изредка взлетали и снова приземлялись на пустынном пляже.
Ничего не менялось.
Они допили кофе и еще долго смотрели на море, на пустынную линию горизонта и молча курили.

Но ни-че-го не менялось.

Сколько прошло часов? Он не думал об этом.

– Пора? – спросила женщина, слушая сосредоточенных, странно ненавязчивых чаек.
Мужчина молча кивнул, погасил сигарету о влажный песок, и они поднялись.

***
Возвращались не по аллее, а по едва различимой в высоких отцветающих травах тропинке.
Шатер вековых деревьев прикрывал их сверху. Земля дышала сосновой хвоей. Откуда-то доносился запах свежескошенных сочных трав и едва уловимый аромат наполовину одичавших, цветущих до холодов, песчаных роз – так дышат только очень старые заросшие парки, за которыми когда-то  ухаживали влюбленные во все растущее на земле садовники.
Но за дикие бесприютные времена перестройки-перекройки Великой Державы садовников в старых парках не стало...
Тропинка повернула, и они увидели это почти одновременно.

У высокого куста, почти дерева, которое называют в народе "волчьей ягодой" стояли двое.
Мужчина в сером и женщина – рыжеватая с чуть седеющим загривком, одетая в нелепую бело-серую кофту и темную юбку. Ноги были скрыты в траве.
Они стояли у дерева, срывали с него ягоды и молча, сосредоточенно жадно глотали их.

– Ой, – сказала Она, обернувшись. – Это же волчьи ягоды! Они отравятся! Надо их предупредить.
И бросилась к дереву.
– Не надо, – сказал Он. – Не надо.
Она возмущенно обернулась и споткнулась о его спокойный сосредоточенный взгляд.
Он смотрел на мужчину под волчьим деревом.
Рука, которой тот собирал, нет – срывал – как-то неловко, неуклюже ягоды, спешно заталкивая их в невидимый ей рот, казалась, была обмотана широкими пластами не то бинта, не то гипса – от локтя до кончиков пальцев.
Присмотревшись, Она поняла, что и не бинт это вовсе, и не гипс, а нечто странное, какая-то тряпица, нарочитая обмотка, которая почему-то не сужается от локтя к кисти, а напротив, расширяется, делая руку похожей скорее на лапу. Волчью лапу.
Лапа? Она замерла.

Те, что стояли у дерева, одновременно резко обернулись, и она увидела одинаково холодные, льдистые, словно струящаяся ртуть, немигающие глаза. В них не было ничего человеческого.

– Извините, – смутилась Она. – Извините.

Быстрым шагом Она вернулась на тропинку, к мужу, и они пошли через чащу кустов, к аллее.
Через несколько шагов она обернулась.
У дерева, густо покрытого сочной волчьей ягодой, никого не было.

– Мы их спугнули, – тихо сказала Она.
– Да, – ответил Он. – Да.

***
…Им повезло. У железнодорожного переезда стоял полупустой автобус на Петербург.
Они молча вошли, сели. Пора. Пора возвращаться.

И все-таки, что-то изменилось.

Что-то стало лучше. Словно подышали одним воздухом с сыном. Словно он, Третий, делавший их семьей, а потому правильнее сказать бы – Первый – пересек то пространство, где хозяйничали чайки, мелькнул, коснулся неслышно-целительно их обоженных душ. Побыл с ними.

(продолжение следует)

Санкт-Петербург


На это произведение написана 1 рецензия      Написать рецензию