***Александр Алексеевич Богданов Тайга разбужена
– Эх, и важнецкая ж изба!.. У крыльца – балясины и стружки. Родион сперва складывает под навес балясины, потом охапкой сносит стружки. Мохноногий меренок при приближении хозяина отрывается от кормушки, косит и пучит глаз, словно с удивлением спрашивает: – От-то чудачина человек!.. Давно бы пора ехать, а он все шаламутится! С угора вся лощина как на ладони. Целина для пашни, покос по перелеску, мочежинник, падь… Приволье! И кругом – куда ни посмотришь – тайга. Уже осень, сухая, солнечная приморская осень. Не хочет умирать, разукрасилась тайга. Красными бусинами рассыпались по вязам и орешникам рябины. Багрецом брызжет дикий виноград. Зубчатыми уступами грудятся кверху сосны и пихты. А надо всем – золотой кованый солнечный звон. Перед вечером туман перепояшет ближние горы белым каемчатым опоясьем. Словно в гагачьем пуху, вздымаются горы в небо, гряда за грядой. Совсем вдали, даже и не разберешь, горы это или облачка. И пройти туда невозможно, а вот он, Родион, по звериным тропам да по варнацким ухожьям побывал. Родион костистой крепкой грудью вдыхает ядреный осенний воздух, пьет таежную силу. Отмеривает хозяйственным глазом в просторах. В голове сладко плывут деловитые думы. «Вот близ пади пчельник поставлю. Место баское! Лет для пчелы к ручью близко, и мшаник есть, где поставить». Одно заботит: ладно ли будет, что он так далеко отобьется от Новожелтовки – от своих. «Не ровен час – варнак или какой хунгуз налетит. Вот тоже старатели шатаются да китайцы за женьшенем в сопках. По беспечности пал еще пустят! Ну, китайцы – народ смирный… Може, корейца взять, как другие-прочие? Поставит он себе фанзу, будет пеньки корчевать… А все бабы, боляка их задави!.. – мысленно уже ворчит Родион. – Никак не могут ужиться». Когда переселиться на заимку, Родион в точности не решил. Можно и ближе к весне. Не чаял, как вдруг налетели черные тучи. Так вот иногда в Приморье тайфун разразится, забурлит ручейками выше берегов, смоет ливнями стога с полей, скот… В одно утро приехал за пушниной скупщик и привез весть, что совсем-де близко «чеки» с японцами. Отдай, мол, товар дешевле, – все равно пропадет! Что за «чеки» и откуда они взялись, никто путем объяснить не мог. Сказывали только, что шибко озоруют, по деревням, баб с девками портят, красных петухов пускают. Волнуются новожелтовцы, щумят возле сходни. – До нас далече! – успокаивают некоторые. – Вишь, у нас заслон-от? Тайга-а! – Тайга-матушка оборонит!.. Ласково и просительно смотрят в лиловые дали, где гигантскими валами, как в океане, уходит в небо тайга. Родион озабочен и зол. Нечего и думать о том, чтобы перебираться на заимку, когда заварилась такая каща. Сегодня утром кликали на сход. Из-за «Теплого перевала» прибыли странние люди, «партизаны», што ли, как их величают. Дома одни бабы да ребятишки. Тихонова Секлитея во дворе с коровами убирается, его хозяйка Аннушка возится с горшками около печи. Дочь Пашутка с Тихоновым Спирей играют. Сам Тихон на сходе. Родион надевает шапку. – Надо пойти разузнать… Аннушка с рогачом громычит от печки: – Ты куды? Как же мы здесь без мужиков останемся? – Так и останетесь! – грубо обрывает Родион. – Какая собака вас среди бела дня съест? И «с сердцем» хлопает дверью. Бурлит около сходни море народу. И впрямь привалили партизаны. Пестрым потоком влились в толпу десятка четыре странних людей. Те, что пешком, сгрудились у сходни; с лошадьми – в сторонке. Одежонка на всех сбродная, большей частью крестьянская, – видно, что пришли из деревень. На телегах под брезентом и пологами – провиант, снаряжение, разный скарб… Начальник отряда – молодой, черный и патластый, в солдатской шинельке без нашивок, только на рукаве красная наметка. Через плечо на ремне – большой желтый кобур с наганом. Лицо чистое, городское. Кличут товарищем Сергеем, а еще Летным. Новожелтовцы ведут с товарищем Летным разговор о японцах, о том, что теперь кругом творится, о власти. Как дошла речь до власти, так совсем запутались мужики, не выберутся, словно тараканы из-под решета. – Кака у нас власть? Семка, кака у нас власть? До нас кажна власть три года скачет!.. – В совет выбирали? – спрашивает Летный. – Кто ее знат!.. Кажись; кого-то выбирали! Должно, што совецких! – У нас Захар Фроленко один из всех по политике горазд! Бессменный! – Где Фроленко? Позовите, товарищи, Фроленко, я с ним поговорю. – Захар-от?.. Захар сичас в отлучке… Кедру рубит. Ишь незадача! – Там, в волости, доподлинно известно. – Звестно?.. Че звестно?.. В волости таки ж челдоны, как и мы… – У нас до волости, ежели через Верхню Гривку, то близко, а ежели низом, так неделя езды… Товарищ Летный разводит руками. – Живем как медведи в тайге! – Верно, што медведи! – Никаких распоряжений или газет не получали? – интересуется Летный. – Каки там газеты! Мы, милай человек, половина поселка старой веры. Слыхали, по окружности молвют, будто «чеки», што ль-то, где объявились! Да с тобой еще вестка пришла. «Чеки» и есть. Товарищ Летный мгновение раздумывает. Зыркает вспыхивающими глазами по толпе. Тонкая усмешка блуждает на губах. – Как же вас теперь, товарищи, понимать? А? Слыхали про власть рабочих и крестьян? Про советы? – Про большевиков, что ли? Ино слыхали, ино нет. Гоняли тут которых из волости в уезд. – Как сами крестьянствуем, отбиваться от прочего люду, знамо, не станем… Пиши – совецки, мол!.. Смеется Летный. – Ну, ладно, товарищи! С крыльца, чтобы всем было видно и слышно, он начинает говорить. Стоящий в рядах слушателей совсем еще юный партизан, уже слышавший Летного, восторженно загорается и тормошит локтем соседа мужика, делясь своими чувствами. – Слу-шай!.. Сичас текущий момент кончится, а потом советская власть будет. Мужицкая громада крепка и упряма, как крепка и упряма тавга. Тяжелыми жерновами ворочаются взбудораженные мысли в головах слушателей. Все, что говорит Летный, волнует, но изнутри против воли ползет упрямое «авось». И каждому не хочется верить, что вот действительно налетит беда на тайгу. – Може, разговоры одни!.. Улита едет, когда-то будет. – Кака корысть – в тайгу лезть? – Здесь, брат, мо-гила! После разговоров разбредаются по избам. Партизаны – с песнями. Напоследок кто-то из них запевает, звонким серебром мечет в воздух. Несколько молодых голосов резво подхватывают. Те, кто постарше, молчат, еще не знают этой песни. Мы на-аш, мы новы-ый мир постро-о-оим… Далеким серебряным звоном откликается тайга, перекатывается эхо по воздушным просторам… Когда тятька сердит, под руку ему не попадись! И Пашутка все норовит вцепиться клещом в материн подол: куда спокойнее, если воткнуть в него лицо! А Родион жрет трубку за трубкой. Такая уж у него манера, когда он раздосадован. В тайге на охоте привык он спасаться от мошкарки табаком, пожалуй, ради табаку и старой веры совсем не блюдет. Табак едкий, горлодеристый, в зеленовато-бурых листах; по окрестным селам много его сеют. У Секлитеи, которая из староверческой семьи, болит от него голова. – Вонищи на всю избу напущено, не продохнешь!.. Тьфу! Родион делает вид, что не слышит, и, словно в ответ на собственные мысли, ворчит: – Яй-зви вас!.. Че, я для вас нову избу поставил?.. А? Коли охота воевать, – ну и воюйте промежду себя!.. Так он изливает свою досаду на партизан, которые заняли заимку. И начальнику отряда Летному, когда тот сообщил ему об этом, Родион не побоялся, а напрямик сказал: – Зачем тайгу тревожите? Вызывал на то, чтобы начальник обиделся. Однако Летный, напротив, дружески продолжал разговор. Так, играючи, стали перебрасываться друг с другом словами, как орехами. Один бросит, другой раскусит. – Весь мир, товарищ, встревожен!.. Мир-то побольше тайги!.. – Шибко далече зашли вы! – По диспозиции так положено. Упрям Родион. – Нанесло вас, словно лихоманка чирьев!.. Стару власть прикончили, новой нам не надо. Упрямей Летный. – Надо не надо, – вот он, чирей-то, без вашего спросу вскочил. Слыхал, японцы да белые царские порядки вертают! – А вы, значит, зрезать чирей взялись? – Чирей срезать. – Та-ак… Запыхтел Родион трубкой… – Смута вся эта нам ни к чему!.. Но Летного пронять трудно. По-прежнему спокойно прицеливается он глазами. – Смуту, товарищ, жизнь зажгла. Видел, у нас в отряде, которые тоже хозяйства побросали? Думаешь, сладко от жен и детей в сопки зимой идти? А они ушли. Родион замолкает. «Кто ее знат? – може, и впрямь так? В отряде не одна молодежь, а многие даже из степенных мужиков. Эти – народ верный: хозяйства зря не бросят». Вечером новый разговор с Летным. – У тебя сено или овес есть? – Хоша бы и есть, што тебе? – Фураж для отряда требуется. Родион медлительно ворочается в своей широкой однорядке, осторожно прикидывает в уме: «Овса нету, а насчет сена надо сообразиться…» Летный видит это и успокоительно предупреждает: – Ты, товарищ, не сомневайся!.. Заплатим. Вот не будет денег, тогда не взыщи. Впрочем, тогда сам, своей охотой, пособишь, чай? В других местах пособляют… Ишь вы, староверы, крепки… – Да я што ж? Раз для обчей пользы, я согласен, – оправдывается Родион. Укол староверчеством не обижает. Родион не особенно-то почитает староверов; однако кстати считает нужным упомянуть: – Стара вера ничему не мешат!.. Сговариваются в цене. Летный расплачивается наличными, и не бумажками, а серебром. У Родиона нет большой надобности в деньгах, и ему приятно главным образом то, что вот эти люди не нахрапом, не силком, на него насели, а с уважкой отнеслись, вникают в его жизнь, понимают, что все же он хозяин. И партизаны сразу вырастают в его глазах. «Самоуважительный человек, хоша и из городских!» – окончательно решает он про Летного. Серебряной мелочи много, в горсть и не соберешь. И Родион раскладывает серебрушки по кучкам и два раза пересчитывает. Ночью он выходит на двор. Звезды хороводом кружат над тайгой. Заимка далеко, с ее стороны ничего не услышишь. В голове вперебой идут разные мысли: «Шут ее разберет?.. Чирьи, слышь, зрезают… Ладно. Зрезайте». А сердце ёкает:«Не сожгли бы заимку». Секлитея приставила щитками к запотевшему окну ладони и уткнула в них лицо. А на улице нет-нет да и покажутся невиданные гости. Японцы протрусят мелкими стежками, ходят попарно и втроем мерным, заученным маршем. Иные одеты в козьи полушубки, что нахватали на русских складах. Любопытные америкаецы в мерлушечьих шубах степенно, по-хозяйски разгуливают. – В ка-а-лошах!.. – не отрываясь от окна, удивляется Секлитея. – В калошах – это мериканцы, – поясняет Тихон. – А которые в солдатских шинельках, – те «чеки»… У сборни – японский флаг. Ветер треплет в воздухе грязное полотнище с выцветшей кружевиной посредине, словно кто харкнул большим кровяным плевком. Просто и скучно тянется день. Заходит бойкая Трофена, вдова, что живет через улицу. Трофена статна, полногруда, речиста и по-мужицки сильна. После смерти мужа, пропавшего без вести на войне, она осталась бездетной и жила у свекора. Злые языки сплетничали, что она путается с молодыми деверьями. На Трофене – сапоги, штаны, мужицкий зипун и шапка. Приходу ее рады: все-таки живой, свой человек. – Ты што, ровно на святки оболоклась? Одна строгая Секлитея недолюбливает Трофену и косится на ее греховное одеяние. Мысленно хулит ее: «Ишь, анафема, вырядилась, ни стыда, ни зазору!» Трофена не медлит с новостями, у нее рот, как добрый сухой стручок: разинет – оглянуться не успеешь, сразу полная горсть гороху. – Ой, че только деется, че деется! У Игошиных, слышь, всю избу перебуторили. Оружие, че ли, искали? Пришли это япошки, носами нюхают, промежду себя лалакают. Бабка в кути лежала, лицо ветошкой накрыто; подошли к бабке, платочек вот етак подняли… Бабка вытаращила на них глаза, а они пальцем в нее тычут, смеются, головами качают: холосе! холосе!.. Бабка чуть не померши от страху. Сундуки взрындили. Серебро да кой мех был – все забрали… Переводчик с ними… Тоже все головой качает, кланяется: холосе! Рассказов Трофены заслушались и ребята. Пашутка со Спирей подлезли совсем близко. Трофена в шутку мазнула Спирю варьгой по губам: – Мот-ри, япошки утащут, в яму закопают! Секлитея, придравшись к случаю, делает строгий выговор: – Балуй, малого у меня пугаешь! – К Нефеду пришли. Тычет переводчик ему в грудь: «Боль-севик? Боль-севик?» У Нефеда в сундуках не тронули, а лошадей с коровой угнали. – Разъязви их душу! – негодует Тихон. – Большевиков ищут, а серебро да скот забирают. – Пулями такую сволочь стегать! – бросает Родион. – Япошки по сундукам, а мериканцы больше нащет баб с девками. Маньку Сокореву серебряными рублями льстили. Бо-ольшие, круглы, белы рубли. И чудно как-то зовутся, вроде как лодар _и_профиль удален . – Ну? – Чего, ну?.. Станет Манька поганиться! О многом рассказывает Трофена. Напоследок подарочек и для Родиона: – Сожгут, Родиен, теперьча твою заимку! А Родион щетинится: – А ты держи язык за зубами! Больно вы, бабы, на язык шустры! Не твоя заимка – не твоя забота; знаем про себя, что делать! Все переговорено, уходит Трофена. – Ой, резвая бабонька. Не боится – голову сорвут! – замечает про нее Тихон. Секлитея сухо поджимает губы, потом враждебно бросает: – Че голову сорвуть, че белые круглы рубли достанет! Верно, што – лодари. – Ну, уж ты, слушаешь всяку брехню, – не соглашается Тихон. – Зря на бабу грешишь!.. Родион молчит. У него свербит в сердце от слов Трофены. «Сожгут заимку, не минуть! Ладно, кабы ежели в дело. Э-эх, достать бы теперьча винтовку хорошу!» Еще засветло Родион и Тихон прячут в сарае среди всякого хозяйственного хлама все, что поценнее. Пашутка со Спирей, глядя на старших, тоже затолкали в сенцах за кадку деревянных коников, глиняную свистульку и еще кое-что. Берданы прячут в избе: нельзя же оставаться в такое время с голыми руками. Вечереет. Зажигают самодельную свечу. Родион прислушивается, как свистит за окном ветер. Ему все кажется, что на улице среди разноголосого шума слышится чей-то женский крик. Берет досада на Аннушку, которая ушла за дрожжами к соседям и до сих пор не вернулась. – Че-так запропастилась? Спиря прикорнул в уголке: намаялся больше старших за день. Тихон ковыряется за столом с шилом – чинит сбрую. Частый порывистый стук слышится в сенцах. Примолкшая Пашутка полошится: – Мамка вернулась! Родион крупными, стремительными шагами идет в сенцы. Громыхает железной щеколдой, впускает Аннушку. В темноте и в волнении не может быстро задвинуть запорку, пальцы путаются в веревочке, заскочившей за железку, слышит только, что Аннушка дышит тяжело, как запалившаяся лошадь. Темное, нехорошее предчувствие растет у Родиона, и от этого поднимается злоба против жены. – Нашла тоже время ходить за дрожжами!.. У-у, черрт!.. Он замахивается плашмя рукой, но не ударяет, а бросает рывком: – Иди в избу! Аннушка, молча и странно согнувшись, переступает порог. Шатаясь, она правой рукой хватается за притолоку и останавливается. Следом за ней входит Родион. – Ма-а-монь-ка! – вдруг раздается испуганно-пронзительный вопль Пашутки. Только тогда в тусклом мерцанье свечи Родион начинает ясно различать и сразу схватывает жадно раскрывшимися глазами все до мелочей. Зипун у Аннушки на вороте разорван. Волосы космой выбились из головной шали. И на щеке, пониже виска, не то грязь, не то сгусток крови с грязью. Ножом резануло в сердце. Подался к ней ближе и упавшим, проваливающимся куда-то голосом глухо спросил: – Што ты? Што с тобой?.. Лицо Аннушки бледное, совсем мертвое, со стиснутыми зубами. Тихон с Секлитеей из-за стола смотрят. Пашутка съежилась, дрожит… Бросилась бы к мамушке, да тятька еще страшней около порога: лицо перекосилось и почернело. Аннушка тупо ушла глазами в одну точку на полу. Хочет ответить, но дергаются губы, и от этого слова хриплые и обрывчатые: – Силком… на улице взяли… гады!.. Огненными ударами каждое слово бьет в голову Родиона. Он не знает, верить или нет, не ослышался ли? Нет, правда. И дикая, сокрушающая ярость охватывает его. Все изнутри собирается в один сплошной, звериный, остервенелый крик: – У-у… Убью!.. Но слова застревают… Возвращается сознание, просыпаются жалость и любовь. Родион сразу обессиливает. Только саднящая боль в горле. И голос становится чужим, незнакомым ему: – Как же так, Аннушка? А-ах!.. Аннушка прячет лицо в тени. Вздрагивают ее плечи. Поворачивается и тихо просит: – Выйдем, Родя, в сенцы… Здесь в темноте Аннушка рассказывает. Вперемежку с речью вздыхает, вытирает рукавом лицо. – Кто их разберет?.. На голову што-то набросили. Затащили за дворы… отбивалась… Родион прислонился к стене. Он в одной рубахе, и хотя в сенцах холодно, но ему жарко. Долго стоят молча… Аннушка изнеможенно садится около кадки с водой… Пьет жадно ковшом воду. – О-ох, перегорело все внутри! Хватается за грудь и только сейчас замечает, что болит палец, – вывихнула, когда сопротивлялась. Родион подходит к ней, гладит волосы… Мягко сжимает сильными руками ее плечи. Аннушке легче от ласки, но гнетет горечь от непоправимости случившегося: – Как я теперьча людям на глаза покажусь? – Ничего, Аннушка, – не твой стыд! Родион переламывает еще бурлящую внутри досаду и примирительно кладет руку на голову жены. Корявый и дубовый, весь пропахший зверьем и тайгой, а вот нашел же в себе ласковое слово: – Голуба!.. И кажется Родиону, что пелена спадает с его глаз, и он начинает понимать какую-то иную правду жизни, правду борьбы, с которой пришли Скрывающиеся у него на заимке «странние» люди. Снизились туманы, небо, закутанное черной кошмой, придвинулось к тайге. Две тревожные тени крадутся по задворкам – Родион и его сосед, молодой парень Павел. У обоих в руках берданы. В тишину ночи чуть слышно вплетается тихий шепот. Около ометов на гумне Родион говорит: – Ну, ты теперь, Павел, налево, а я направо. Там на заимке встренемся. Тени расходятся, и ночь дружелюбно поглощает их мглой. Родион прокрадывается к избе Игошина. Прислушивается, не грозит ли где предательская опасность. Везде тихо… Мохнатая дворняга со свалявшеюся на боках шерстью и злыми волчьими ушами бросается навстречу и рычит: – С-с… Норка, свои! – манит Родион. Норка узнает его, обнюхивает, встряхивается, позевывает и отходит в сторону. Пружиня ногами, выгибает спину и приводит себя в порядок после сна. Родион ногтем пальца тихо стучит в дворовое окно. Нескоро скрипит дверь. Знакомый голос дребезжит: – Ты, Родион?.. – Я есть… В избе не спят. Пахнет шаньгами и маслом. Игошин сидит на скамье, русая борода горбушкой хлеба положена на грудь. Рядом с ним – племянник, пришедший из другого конца села, с узелком в руках. – Че замешкались? – поздравствовавшись со всеми, спрашивает Родион. – Поспе-ешь, ночь-ат длинна… Дай проститься!.. – откликается бабка. – О-ох, влезли в лиху беду – головушку не сносить! – Коней перегоняли? – не обращая внимания на скулящую старуху, спрашивает Родион. – Еще два спроворили! – отвечает, Игошин. – Вот это ладно!.. Ну, живей в дорогу… Не вой, бабка. Из заморского зверья шкурок в гостинец принесем! Где видано, чтобы ночью кто ходил по тайге? И днем-то в пихтачах да ельниках, по падям и распадкам, среди сопочных гривок да ущелий, по мочагам и желтым ключам, в буреломах, богульниках и колючей чаще легко заплутаться. А вот Родион и его товарищи не боятся, что зря забредут или варнаки напугают, а не то зверь наскочит. Втроем отмахивают по знакомым, хоженым местам. Сперва – по лощинке, потом по ключу и опять лощинкой, а там и Родионова заимка. Играет боевым огнем таежное охотницкое сердце. Громко гуторят, смеются, – никто, кроме тайги, не услышит. Разбужена тайга… Трещит буреломник под ногами. Вверху с шумом махнула птица, обломала и осыпала крыльями сухие ветки. И внизу какая-то зверюга отозвалась, шарахнулась в сторону. Загудели сосны. Тайга, принимай своих сынов-партизан! ... _1925_ Примечания 1 Доллары.
© Copyright: Владимир Чадов, 2010.
Другие статьи в литературном дневнике:
|