de omnibus dubitandum 23. 305

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ (1638-1640)

    Глава 23.305. С ТАИНСТВЕННЫМ И ВАЖНЫМ ВИДОМ, ПРИСУЩИМ ТРУСЛИВОЙ ГЛУПОСТИ…

Алексей Иванищев в своей статье «Луденский процесс: история о колдовстве, похоти и человеческой глупости», пишет - Епископ Пуатевенский издает указ, призывая всех желающих доносить на Урбена. Все свидетели, отказавшиеся от своих показаний в 1630 году, вновь начали говорить. В доме Урбена провели обыск, колдовских книг обнаружено не было, однако нашлась копия «Луденской обувщицы».
Следствие вел Лобардемон (комиссар, один из верных слуг кардинала Ришелье).

Целую неделю Лобардемон пытался выудить у Грандье признание, но ничего не добился и отправился в Париж к кардиналу. Ришелье обратился к королю Людовику XIII с просьбой подписать указ, который наделил бы комиссара неограниченными полномочиями.

Король подписывает указ, Лобардемон получает желаемые полномочия, а вернувшись в Луден, заявляет, что в городе нет подходящей тюрьмы для содержания столь опасного колдуна. В качестве темницы выбирают чердак в доме, принадлежавшем канонику Миньону. В помещении закладываются камнями окна, дымоход закрывают стальной решеткой (через дымоходы в человеческие жилища попадают демоны и бесы). Кровати в помещении не было, Грандье спал на полу.Напряженный интерес к этому подобию суда, сопутствующие ему приготовления, обстоятельства, приведшие к перерыву, — все это настолько приковывало к себе всеобщее внимание, что нигде не слышно было посторонних разговоров. В толпе, правда, раздалось несколько возгласов, но вырвались они одновременно, и никто из зрителей не задумывался над впечатлениями соседей, никто даже не пытался вникнуть в них или поделиться собственными. Но едва только народ оказался предоставленным самому себе, последовало подобие взрыва, все громко заговорили. Среди этого гама слышалось несколько голосов, которые покрывали общий шум, подобно тому, как звуки трубы выделяются на фоне оркестра.
 
    В те времена в народе было еще достаточно простаков, готовых верить несусветным россказням тех, кто их сбивал с толку; многие не смели составить себе собственное суждение даже относительно того, что видели воочию; поэтому большинство присутствовавших с трепетом ожидало возвращения судей; то тут, то там люди вполголоса говорили с таинственным и важным видом, присущим трусливой глупости:

    — Прямо-таки не знаешь, сударь, что и думать на этот счет.

    — Вот уж действительно диковинные вещи творятся, сударыня!

    — В странное время мы живем!

    — Кое-что я и раньше готов был подозревать, но, право, от какого-либо суждения я бы воздержался да и теперь, воздержусь.

    — Поживем — увидим, — и т.п.

    Дурацкие рассуждения толпы, которые доказывают лишь одно: она готова поддаться первому же, кто крепко за нее возьмется.

    Таков был основной тон; зато в группе горожан в черном, слышались иные речи:

    — Неужели мы это так оставим? Дойти до того, чтобы сжечь наше обращение к королю! Если бы король узнал об этом! Варвары! Обманщики! Как ловко они все подстроили! Неужели на наших глазах совершится убийство? Неужели мы побоимся стражников?

    - Нет, нет, нет!

    То были словно звуки трубы, покрывавшие оглушительный оркестр.

    Все обратили внимание на молодого адвоката, который взобрался на скамью и рвал на мелкие клочки какую-то тетрадь; затем он громким голосом заговорил:

    — Да, я рву и бросаю на ветер защитительную речь, которую приготовил; прения отменены; мне запрещено его защищать; я могу обратиться только к тебе, народ, и радуюсь этому; ты видел этих гнусных судей; кто из них может внять голосу истины? Кто из них достоин, внимать словам честного человека? Кто из них выдержит его взгляд? Да что я говорю? Они отлично знают истину, истина притаилась в их преступных душах; она, как змея, жалит их сердце; они трепещут в своем логове, где терзают попавшуюся им жертву; они трепещут, потому что слышали вопли трех обманутых женщин.

    Да и зачем я собирался говорить! Я хотел защитить Урбена Грандье. Но может ли чье-либо красноречие равняться с красноречием этих несчастных? Чьи слова лучше, чем их вопли, убедили бы вас в его невиновности? Само небо заступилось за него, когда призвало этих женщин к раскаянию и самопожертвованию, и небо завершит свое благодеяние!

    — Vade retro, Satanas, [Изыди, сатана! (лат.)] — послышалось несколько голосов из окна сверху.

    Фурнье на минуту умолк.

    — Слышите, — продолжал он, — эти пособники дьявола святотатственно произносят слова Евангелия! Видно, они замышляют какое-то новое злодеяние.

    — Так скажите, как нам быть? — воскликнули в один голос окружающие. — Что нам предпринять? Что они сделали с ним?

    — Стойте здесь, никуда не уходите стойте, молча, — ответил молодой адвокат, — бездействующий народ всесилен, в бездействии — его мудрость, его могущество.
Смотрите молча, и они затрепещут.

    — Но они не посмеют войти сюда, — сказал граф дю Люд.

    — Хотел бы я еще раз взглянуть на того длинного красного мерзавца, — сказал внимательно за всем наблюдавший Гран-Фере.

    — Да и на славного господина кюре не худо бы посмотреть, — пробормотал старик Гийом Леру, взглянув на своих молодцов, которые тихо переговаривались, следя за стражниками и примериваясь к ним. Парни издевались над их мундирами и показывали на них пальцами.

    Сен-Мар, по-прежнему, стоял, прислонившись к столбу, за которым он сначала притаился, и по-прежнему кутался в черный плащ; он, не спуская глаз, наблюдал за всем, что происходило, не пропускал ни одного сказанного слова, и сердце его омрачилось ненавистью и скорбью; помимо воли его обуревало острое желание покарать, убить, какая-то смутная потребность отмщения; зло вызывало в душе молодого человека, прежде всего именно такое чувство, потом на смену гневу приходит печаль, затем наступает безразличие и презрение, еще позже — холодное восхищение великими негодяями, достигшими своей цели, но это случается уже тогда, когда из двух начал, составляющих природу человека — души и тела, — берет верх последнее.

    Между тем в правой части зала, неподалеку от помоста для судей, несколько женщин внимательно следили за мальчуганом лет восьми, примостившимся на карнизе; ему помогла залезть туда его сестра Мартина — та самая девушка, которую столь безжалостно поддел солдат Гран-Фере.

    После того как суд удалился, мальчишке уже, не на что было смотреть, и он, вскарабкался наверх, к слуховому окошку пропускавшему еле заметный свет; мальчик думал, что найдет там ласточкино гнездо или какое-нибудь другое подобное сокровище; но стоило ему стать на карниз и ухватиться за решетки древней раки св. Жермона, как он пожалел о своей затее и закричал:

    — Сестрица, сестрица, дай скорее руку, я слезу.

    — А что ты там увидел? — удивилась Мартина.

    — Я боюсь сказать. Я хочу слезть.

    И мальчик расплакался.

    — Не слезай, не слезай — закричали женщины. — Не бойся, голубчик, не слезай и скажи, что ты там видишь.

    — Господина кюре положили между двумя досками, и они сжимают ему ноги, а доски обвязаны канатами.

    — Ну, значит, пытка, — разъяснил какой-то горожанин. — Посмотри, малыш, что там еще видно?

    Ободренный мальчик снова заглянул в окошко и продолжал уже спокойнее:

    — Теперь господина кюре не видать, потому что все судьи его обступили и смотрят на него, а за их мантиями я ничего не вижу. А капуцины склонились к нему и что-то ему шепчут.

    Вокруг мальчика собиралось все больше любопытных, и все молчали, с тревогой ожидая, что он еще скажет, словно от этого зависела их жизнь.

    — Вижу… — продолжал мальчик. — Капуцины благословили молот и гвозди, и палач вбивает между канатами четыре клина… Господи! Как они сердятся на него, сестрица, что он молчит… Мама, мама, дай мне руку, я хочу вниз.

    Но, обернувшись, мальчик увидел вместо матери множество мужчин, которые смотрели на него с какой-то мрачной сосредоточенностью; все знаками показывали ему, чтобы он продолжал рассказывать. Он не посмел спуститься и, весь дрожа, вновь прильнул к окошку.

    — Теперь отец Лактанс и отец Барре сами вбивают клинья, чтобы стиснуть ему ноги. Какой он бледный! Он, кажется, молится богу. А сейчас голова у него запрокинулась; верно, он помирает. Ой, ой! Возьмите меня отсюда!

    И он свалился на руки молодого адвоката, господина дю Люда и Сен-Мара, которые подошли, чтобы подхватить его.

    Deus stetit in synagoga deorum: in medio autem Deus difudicat…[Встал бог в собрании богов, ибо в середине бог судит… (лат.)] — донеслось из-за окошка пение сильных, гнусавых голосов; они долго пели псалмы, и звуки их напевов перемежались с ударами молотов, — чьи-то дьявольские руки словно отбивали такт небесных песнопений. Казалось, что стоишь возле кузнечного горна; но удары раздавались глухо, и сразу чувствовалось, что наковальней тут служит человеческое тело.

    — Тише! — сказал Фурнье, — Он заговорил… Пение и удары затихли.

    И действительно, слабый голос медленно произнес:

    — Почтенные отцы! Умерьте пытки, а не то вы повергнете душу мою в отчаяние, и я наложу на себя руки.

    Тут раздался и взметнулся до самого свода взрыв разноголосых криков; разъяренные люди бросились на помост и смели изумленных, растерявшихся стражников; безоружная толпа теснила их, мяла, прижимала к стене и, не давала им двинуться; людской поток устремился к двери, ведущей в камеру пыток; дверь затрещала под его напором и она вот-вот готова была поддаться; тысячи грозных голосов изрыгали проклятия; судей объял ужас.

    — Они убежали! Они его унесли, — крикнул какой-то мужчина.

    Все замерли; затем толпа кинулась прочь от этого мерзкого места и наводнила прилегающие улицы. Там царила невообразимая сумятица.

    Пока тянулось заседание суда, уже успело стемнеть; шел проливной дождь. Стояла кромешная тьма; крики женщин, спотыкавшихся на мостовой или сбитых с ног конными стражниками, глухие, непрерывные возгласы взбешенных мужчин, то тут, то там собиравшихся группами, беспрерывный звон колоколов, возвещавший о предстоящей казни, отдаленные раскаты грома — все это усугубляло страшный беспорядок. Для глаз было не меньше диковинного, чем для слуха: несколько погребальных факелов, зажженных на перекрестках, бросали причудливые отсветы на вооруженных всадников, которые проносились галопом, давя толпу; они направлялись на площадь св. Петра — место их сбора; не раз вдогонку им летели черепицы, но, не угодив в промчавшегося виновного, падали на стоявшего рядом невиновного.

    Смятение, казалось, достигло крайних пределов, но оно еще более усилилось, когда народ, отовсюду сбегавшийся на небольшую базарную площадь, увидел, что она со всех сторон забаррикадирована и полна конных стражников и стрелков. К придорожным тумбам были привязаны тележки, которые преграждали доступ на площадь, а возле них расставили часовых с пищалями. Посреди площади высилось сооружение из огромных бревен, уложенных таким образом, что получился правильный куб; поверх бревен лежали дрова полегче и, побелее; в середине торчал громадный столб. Возле этой своеобразной мачты, видневшейся издалека, стоял человек в красном, с опущенным факелом в руке. У ног его помещалась огромная жаровня, защищенная от дождя листом железа.

    Зрелище это наводило такой ужас, что снова воцарилась мертвая тишина; некоторое время слышался только шум дождя, который потоками низвергался с небес, да приближающиеся раскаты грома.

В это же время продолжался допрос урсулинок. Как утверждали адепты инквизиции, некоторые из ведьм могут иметь дополнительные соски, а другие — нечувствительные участки кожи, к которым касается Сатана.

Еще 26 апреля 1639 года Иоанна рассказала слугам Лобардемона, где у Урбена находятся такие места: одно на плече, на том самом месте, где палач ставит клеймо преступнику, два на ягодицах, у самого основания, и еще по одному на каждом из яичек.

В присутствии аптекарей и нескольких врачей подсудимого раздели догола, под стенами дома собралась толпа. Кюре кричал так, что его было слышно даже через заложенные кирпичами окна. Из официального протокола известно, что обнаружить удалось лишь два из пяти дьявольских мест, однако и этого было достаточно.

18 августа 1639 года Грандье полностью обрили (сбрили даже брови), и увезли на суд. На суде сначала шла юридическая преамбула, затем следовало описание покаянной церемонии, которую должен совершить подсудимый. Далее объявлялся вердикт — смерть на костре. В самом конце объявлялось о «ординарной и экстраординарной» пытке.

Когда слово дали Урбену, вел он себя на удивление стоически, умолял публику не вестись на этот фарс, не рыдал и не изрыгал проклятий. После того, как толпу вывели из суда, Урбена стали пытать. Разница между «ординарной» и «экстраординарной» пытками заключалась в количестве клиньев вбиваемых в доску для того, чтобы сломать обвиняемому ноги. «Экстраординарная» приводила к смерти заключенного, Урбену же сломали ноги по-простому, «ординарно».
 
После пытки к Грандье явился Лобардемон с предложением поставить подпись под документом о чистосердечном признании Грандье в союзе с Сатаной и тому подобном. Несмотря на пытки, Урбен Грандье отказывался признать вину.

Священника одели в рубаху пропитанную серой, на шею натянули веревку и вывели во двор, где калеку ждала повозка. Доехав до места казни, где все зрительские места уже были заняты, осужденного сняли с повозки и привязали к столбу. Капитан стражи Ла Грандж дал священнику два обещания: у Урбена есть право на последние слова перед толпой, и что прежде, чем разгорится костер, Грандье удавят. В итоге ни того, ни другого Урбену не дали — пламя разгорелось, веревка запуталась, а монахи в это время брызгали в костер святой водой, чтобы изгнать самых настырных бесов.

Таков конец истории Урбена Грандье. Справедливо ли обошлись со святым отцом? Имелись хоть какие-то существенные доказательства в виновности Урбена, или же причина смерти Грандье кроется в человеческой зависти, мелочности и злопамятстве? Скорее всего, если бы святой отец не перешел дорогу кардиналу Ришелье, он бы все так же счастливо прозябал в своей церквушке Святого Петра, однако жестокая судьба решила иначе и привела неугомонного кюре на костер.

    * * *

    Сен-Map с господами дю Люд и Фурнье и все наиболее значительные лица укрылись от грозы под колоннадой храма св. Креста, к которой вели двадцать каменных ступеней. Костер разложили прямо перед храмом, и отсюда вся площадь видна была как на ладони. Она была совершенно пустынна, по ней текли дождевые потоки; но мало-помалу во всех домах стали зажигаться огни, которые освещали мужчин и женщин, теснившихся на балконах.

    Юный д'Эффиа печально смотрел на эти зловещие приготовления; воспитанный в духе высокой чести и далекий от низменных помыслов, которые зарождаются в человеческом сердце под влиянием вражды и честолюбия, он не понимал, как может твориться столько зла без какого-либо важного, сокровенного повода; дерзость такого приговора представлялась ему столь невероятной, что сама жестокость кары как будто оправдывала ее в глазах юноши; в душу его закрался тайный ужас — тот ужас, под влиянием которого народ молчал; он почти забыл о сочувствии, которое внушал ему несчастный Урбен, и стал думать о том, что, быть может, эта крайняя жестокость справедлива и вызвана тайной связью осужденного с адом; и публичные разоблачения монахинь, и, рассказы его достойнейшего воспитателя померкли в его памяти — так всемогущ успех, даже в глазах незаурядных людей, такое уважение внушает всем сила, даже вопреки голосу совести.

    Юный путник уже думал о том, не вырвала ли у осужденного пытка какого-нибудь чудовищного признания, а в это время храм, погруженный в темноту, вновь осветился; двери его распахнулись, и при свете бесчисленных факелов в сопровождении стражников появились все судьи и священники; среди них шел Урбен, которого поддерживали, вернее, несли шесть одетых в черное «кающихся», ибо ноги у него, связанные и обмотанные окровавленными тряпками, были, по-видимому, переломаны, и он не мог стоять. Прошло не более двух часов с тех пор, как Сен-Мар видел его, и, тем не менее, он еле его узнал: с его лица исчезли малейшие следы румянца, и оно страшно осунулось; кожа, желтая и блестящая, как слоновая кость, покрылась смертельной бледностью; из жил, казалось, вытекла вся кровь; только в черных глазах, ставших чуть ли не вдвое больше, еще теплилась жизнь, и, умирающий их взгляд, блуждал по сторонам; темные волосы разметались по плечам и по белой рубахе, спускавшейся до самых ног; этот своеобразный наряд с широкими рукавами отливал желтизной и, распространял запах серы; длинная толстая веревка охватывала шею несчастного и спускалась на грудь. Он был похож на призрак, но на призрак мученика.

    У колоннады храма Урбен остановился или, вернее, его остановили; капуцин Лактанс вложил ему в руку горящий факел и, поддерживая древко, сказал с неумолимой жестокостью:

    — Приноси повинную и проси у господа прощения за колдовство.

    Несчастный обратил к небесам взор и с трудом проговорил:

    — Именем бога живого, отвергаю тебя, Лобардемон, судья неправедный! Меня разлучили с моим духовником, и мне, пришлось исповедоваться в грехах перед самим господом богом, ибо я окружен врагами; бог милосердный мне свидетель, я никогда не был колдуном; я не знал иных тайн, кроме тайн католической апостольской римской церкви, в лоне которой я и умираю; я многим согрешил против самого себя, но не против бога и господа нашего…

    — Замолчи! — вскричал капуцин, стараясь зажать Урбену рот, прежде чем тот успеет произнести имя спасителя. — Несчастный, ты закоренел в своих преступлениях, так возвращайся же к дьяволу, который послал тебя к нам!
 
    По его знаку четыре священника приблизились с кропилами в руках, чтобы очистить воздух, которым дышал колдун, землю, по которой он ступал, и костер, на котором ему предстояло сгореть.

    Во время этой церемонии судья тайных дел наспех огласил приговор, который и поныне можно разыскать среди документов, относящихся к этому делу; он датирован 10 (18 - Л.С.) августа 1639 года и утверждает, что «Урбен Грандье пойман и достодолжным образом изобличен в колдовстве, порче, совращении нескольких Монахинь-урсулинок города Лудена, а также мирян» и т.д.

    Тут сверкнула ослепительная молния, и судья, прервав чтение, обратился к господину де Лобардемону и спросил, нельзя ли, ввиду непогоды, отложить казнь на другой день, но тот ответил:

    — В приговоре сказано, что он должен быть приведен в исполнение в течение двадцати четырех часов; не бойтесь этой толпы, пребывающей в сомнении, мы ее убедим…

    Под колоннадой собрались наиболее важные особы, и среди них было немало приезжих; все они, в том числе и Сен-Map, подошли поближе.

    …Колдун так и не мог произнести имени спасителя, а образ Христа он упорно от себя отстранял.

    В эту минуту из группы «кающихся» выступил Лактанс; в руках у него было огромное железное распятие, которое он держал нарочито осторожно и благоговейно; он протянул его к губам осужденного, а тот резко отпрянул и, собрав все силы, взмахнул рукой, задев распятие, которое выпало из рук капуцина.

    — Видите, видите, — вскричал тот, — он бросил распятие!

    Поднялся ропот, смысл которого, однако, был неясен.

    — Кощунство! — закричали священники.

    Процессия двинулась к костру.

    Но Сен-Map, прятавшийся за колонной, ясно видел, что произошло; он с удивлением заметил, что когда распятие упало на ступеньки, более мокрые от дождя, чем площадка под колоннадой, то образовался пар и послышалось шипение, словно в воду бросили расплавленный свинец.

    В то время как всеобщее внимание было поглощено уже другим, он подошел к распятию, протянул к нему руку и почувствовал сильный ожог. Его благородное сердце не могло этого снести; охваченный негодованием и яростью, он обернул руку краем своего плаща, поднял распятие, подошел к Лобардемону и ударил им судью по лбу, воскликнув:

    — Негодяй! Будь же мечен этим раскаленным железом!

    Толпа слышит этот возглас и бросается к ним.

    — Держите безумца! — тщетно крикнул недостойный судья.

    Его самого уже держали несколько человек и кричали:

    — Правосудия! Во имя короля!

    — Мы погибли! — воскликнул Лактанс. — Скорее к костру! К костру!

    «Кающиеся» потащили Урбена на площадь, а тем временем судьи и стражники, отбиваясь от разъяренных горожан, скрылись в храме; в спешке палач не успел связать жертву, а просто уложил ее на дрова и поджег их. Но дождь лил все так же, и бревна, едва разгоревшись, сразу гасли и дымились. Тщетно Лактанс и другие каноники раздували пламя — ничто не в силах было справиться с водой, лившейся с небес.

    Между тем возбуждение, царившее у колоннады, распространилось по всей площади. Возгласы Правосудия! Правосудия! повторялись и множились по мере того, как люди узнавали о том, что обнаружилось: толпа смела две баррикады, и, хотя стражники и стали стрелять из пищалей, их оттеснили к середине площади. Напрасно они направляли на народ своих коней, толпа все росла и напирала на них. Целых полчаса длилась эта борьба, и стражники все отступили к костру, который уже совсем скрылся за ними.

    — Вперед, вперед, — кричал какой-то мужчина, — мы его освободим; не бейте солдат, только тесните их. Видите, господу не угодно, чтобы он умер! Костер гаснет; друзья, еще раз! Так! Повалим-ка эту лошадь. Напирайте, нажимайте!..

* * *

Когда костер выгорел, палач бросил на все четыре стороны по лопате пепла. После чего толпа начала рыться в прахе в поисках останков (считалось, что останки колдунов приносят удачу, поэтому использовались в лечебных целях).

Цепь стражников была прорвана, во многих местах сметена, народ с криком рванулся к костру; но там уже все погасло; у костра никого не было, не было даже палача. Разворачивая и разбрасывая бревна, кто-то натолкнулся на одно, еще горящее, и при его слабом свете среди кучи пепла и грязи показалась окровавленная почерневшая рука — ее уберегли от пламени огромный железный браслет и цепь. У одной из женщин хватило мужества разжать эту руку; в ней оказался крестик из слоновой кости и образок святой Магдалины.

    — Вот его прах, — сказала она, плача.

    — Скажите лучше: вот останки мученика, — промолвил какой-то мужчина.