Глава двенадцатая. Петербургские литераторы

Владимир Ютрименко
                ИМПЕРИЯ ПОД ТАЙНЫМ НАДЗОРОМ               
                Эпоха Николая I               

                Глава  двенадцатая               
                ПЕТЕРБУРГСКИЕ ЛИТЕРАТОРЫ 

Петербургские литераторы не только
перестали собираться в дружеские круги...
но и не стали ходить в привилегированные
литературные общества...
ф о н  Ф о к

     В июле 1827 года управляющий Третьим отделением фон Фок представил графу Бенкендорфу записку, и — по странной случайности — в самый день первой годовщины казни декабристов:
     «B 1817 году, будучи камер-юнкером и поручиком Александрийского гусарского полка, убивший на дуэли Шереметева; в деле этом был замешан и Грибоедов. В декабре 1827 г. по его делам о приискании ему богатой невесты был послан в Москву агент тайной полиции — Осип Венцеславович Кобервейн, вошедший, для удобства слежки, в доверие к Завадовскому.
     Я написал о нём генералу Желтухину.
     Тайная полиция не упускала из виду поведение и связи графа Александра Завадовского, которому она имеет некоторое основание не доверять.
     В политическом отношении пока не замечено ничего, если не считать того, что несколько молодых ротозеев приходят к нему рассуждать и фрондировать, но — без каких-либо последствий.
     Главное занятие Завадовского в настоящее время — игра. Он нанял дачу на Выборгской стороне, у Пфлуга, где почти каждый вечер собираются следующие господа и многие другие, менее значительные:
     Полковник Друвиль, офицер достойный, как утверждают, но хвастун и фанфарон нестерпимый.
     Полковник Гудим-Левкович.
     Генерал Леванский.
     Некий отставной офицер Якунчиков и известный Вереянов — профессиональные игроки, за коими следят.
     Князь Василий Мещерский, назначение которого председателем Московской цензуры произвело повсюду самое скверное впечатление.
     Г. Столыпин, статский советник, занимающийся винными откупами.
     Молодой Понятовский, из Киева, сын знаменитого откупщика, и его приятель, г. Пениондзек.
     Генерал Ансельм-де-Жибори не покидает более Завадовского: он совсем водворился к нему.
     Пушкин, сочинитель, был там несколько раз. Он кажется очень изменившимся и занимается только финансами, стараясь продавать свои литературные произведения на выгодных условиях. Он живёт в гостинице Демута, где его обыкновенно посещают: полковник Безобразов, поэт Баратынский, литератор Федоров и игроки Шихмаков и Остолопов. Во время дружеских излияний он совершенно откровенно признаётся, что он никогда не натворил бы столько безумия и глупостей, если бы не находился под влиянием Александра Раевского, который, по всем данным, собранным с разных сторон, должен быть человеком весьма опасным» (франц).
     После двухмесячного с небольшим пребывания в Петербурге Пушкин в конце июля 1827 года уезжает в Михайловское.  Перед отъездом он направляет  графу Бенкендорфу  свои новые стихотворения для цензуры.
     31-го июля из Михайловского Пушкин пишет письмо барону Дельвигу, которое начинается его новым стихотворением:

«Элегия

Под небом голубым страны своей родной
      Она томилась, увядала...
Увяла наконец, и верно надо мной
      Младая тень уже летала;
Но недоступная черта меж нами есть.
      Напрасно чувство возбуждал я,
Из равнодушных уст я слышал смерти весть,
      И равнодушно ей внимал я.
Так вот кого любил я пламенной душой
      С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
      С таким безумством и мученьем!
Где муки, где любовь? Увы! в душе моей
      Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
      Не нахожу ни слез, ни пени.
               
     Вот тебе обещанная элегия, душа моя.  Теперь у тебя отрывок из «Онегина», отрывок из «Бориса» да эта пьеса. Постараюсь прислать еще что-нибудь. Вспомни, что у меня на руках «Московский вестник» и что я не могу его оставить на произвол судьбы и Погодина. Если кончу послание к тебе о черепе твоего деда, то мы и его тиснем. Я в деревне и надеюсь много писать, в конце осени буду у вас; вдохновенья еще нет, покамест принялся я за прозу. Пиши мне о своих занятиях. Что твоя проза и что твоя поэзия? Рыцарский Ревель разбудил ли твою заспанную Музу? у вас Булгарин? Кстати: Сомов говорил мне о его «Вечере у Карамзина». Не печатай его в своих «Цветах». Ей-богу неприлично. Конечно, вольно собаке и на владыку лаять, но пускай лает она на дворе, а не у тебя в комнатах. Наше молчание о Карамзине и так неприлично; не Булгарину прерывать его. Это было б еще неприличнее. Что твоя жена? помогло ли ей море? Няня ее целует, а я ей кланяюсь. — Пиши же.
31 июля. Михайловское».

     22-го августа граф Бенкендорф сообщает Пушкину:

«Милостивый Государь
Александр Сергеевич.

Представленные Вами новые стихотворения Ваши Государь Император изволил прочесть с особенным вниманием. Возвращая Вам оныя, я имею обязанность изъяснить следующее заключение.
1) Ангел  к напечатанию дозволяется.
2) Стансы, а равно
3) и третья глава Евгения Онегина — тоже.
4) Графа Нулина Государь Император изволил прочесть с большим удовольствием и отметил своеручно два места, кои Его Величество желает видеть измененными, а именно следующие два стиха:
«Порою с барином шалить» и
«Коснуться хочет одеяла».
Впрочем, прелестная пиеса сия позволяется напечатать.
5) Фауст и Мефистофель позволено напечатать, за исключением следующего места:
«Да модная болезнь: она
Недавно нам подарена.»
6) Песни о Стеньке Разине, при всем поэтическом своем достоинстве, по содержанию своему не приличны к напечатанию. Сверх того, Церковь проклинает Разина, равно как и Пугачева.
Уведомляя Вас о сем, имею честь быть с совершенным почтением, Милостивый Государь,
Ваш покорнейший слуга,
А. Бенкендорф.

N  1917
22 августа 1827
Его Высокоб-ию
А.С. Пушкину».

     В Михайловском Пушкин начал работать над романом в прозе «Арап Петра Великого», в котором героем вывел своего деда, негра Ганнибала. Излагая родословную Пушкиных и Ганнибалов, поэт замечает: «В семейственной жизни прадед мой Ганнибал так же был несчастлив, как и прадед мой Пушкин. Первая жена его, красавица, родом гречанка, родила ему белую дочь. Он с нею развелся и принудил ее постричься в Тихвинском монастыре...» Мысль о литературном использовании биографии Ганнибала возникла у Пушкина задолго до начала работы над романом. В начале 1825 года, в связи с работой Рылеева над поэмой из времен Петра I («Войнаровский»), Пушкин писал своему брату в Петербург: «Присоветуй Рылееву в новой его поэме поместить в свите Петра I нашего дедушку. Его арабская рожа произведет странное действие на всю картину Полтавской битвы»
     Это первое произведение поэта, написанное прозой, резко отличалось от всех повестей и романов того времени, благодаря своему языку: ясному и  точному.
Алексей Вульф, тригорский приятель Пушкина , с которым поэт встречался, когда писал роман, записывает в своем дневнике 16 -го сентября: 
     «Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще местом его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе (другие уверяют, что он приехал оттого, что проигрался). По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquien о «Bibliotheque de campagne» с «Журналом Петра I»; виден был также Альфиери, ежемесячник Карамзина и изъяснение основ, скрывшееся в пол дюжине русских альманахов; наконец две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, особливо, когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, сказал мне, что она была счетною книгою масонского общества, а теперь пишет он в ней стихи; в другой же книге показал он мне только что написанные первые две главы романа в прозе, где главное лицо представляет его прадед Ганнибал, сын абиссинского эмира, похищенный турками, а из Константинополя русским посланником присланный в подарок Петру I, который его сам воспитывал и очень любил. Главная завязка этого романа будет — как Пушкин говорит — неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь. Вот историческая основа этого сочинения. Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать «Годунова» с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею. В «Стеньке Разине» не пошли стихи, где он говорит воеводе астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: «Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму». Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его «Графа Нулина»: нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною, просили, чтобы он дал ей хотя салоп. Говоря о недостатках нашего частного и общественного воспитания, Пушкин сказал: «Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро. Однако, я между прочим сказал, что должно подавить частное воспитание. Несмотря на то, мне вымыли голову».
     Играя на бильярде, сказал Пушкин: «Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей «Истории», говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря».
     В сентябре 1827 года фон Фок направляет шефу жандармов Бенкендорфу записку «О начале собраний литературных», с неоднократным упоминанием имени Пушкина:
     «После нещастного происшествия 14 декабря, в котором замешаны были некоторые люди, занимавшиеся словесностью, Петербургские литераторы не только перестали собираться в дружеские круги, как то было прежде, но и не стали ходить в привилегированные литературные общества, уничтожившиеся без всякого повеления правительства. Нелепое мнение, что государь император не любит просвещения, было общим между литераторами, которые при сём жаловались на Ценсурный Устав и на исключение литературных обществ из Адрес-Календаря, по повелению Министра Просвещения. Литераторы даже избегали быть вместе, и только встречаясь мимоходом изъявляли сожаление об упадке словесности. Наконец, поступки государя императора начали разуверять устрашённых литераторов в ошибочном мнении. Чины, пенсионы и подарки, жалуемые от щедрот монарших, составление Комитета для сочинения нового Ценсурного Устава и, наконец, особенное попечение государя об отличном поэте Пушкине совершенно уверили литераторов, что государь любит просвещение, но только не любит, чтобы его употребляли, как вредное орудие для развращения неопытных софизмами и остроумными блестками, скрывающими яд под позолотою.
     В прошлое воскресенье, 28-го августа, давал литературный обед Павел Петрович Свиньин, издатель «Отечественных Записок». На сём обеде давно небывшие вместе литераторы сошлись, как давнишние знакомые, но с некоторою недоверчивостью и боязнию. Вино усладило конец беседы, стали воспоминать о прошедшем и положили, чтобы все литераторы с состоянием дали по два вечера в зиму для своих собратий и художников. Но сей обед и последовавший за ним вечер был притом несколько холоден по той причине, что на нём люди были из разных литературных партий, и откровенность не могла между ними воцариться.
     Но дух здешних литераторов лучше всего обнаружился на вечеринке, данной Сомовым 31-го августа по случаю новоселья. Здесь было немного людей, но всё, что, так сказать, напутствует мнение литераторов, — журналисты, издатели альманахов и несколько лучших поэтов. Между прочими был и ценсор Сербинович. Совершенная откровенность председательствовала в сей беседе, говорили о прежней литературной жизни, вспоминали погибших от безрассудства литераторов, рассказывали литературные анекдоты, говорили о ценсуре и т. п. Издатель «Московского Телеграфа» Полевой один отличался резкими чертами от здешних литераторов, сохраняя в себе весь прежний дух строптивости, которым блистал Рылеев и его сообщники в обществах. Ему сделали вопрос: каким образом он успевает помещать слишком смелые и либеральные статьи? Полевой, не зная ценсора Сербиновича, начал рассказывать при нём, как он потчует своих ценсоров и под шумок выманивает у них подпись.
     Это оскорбило целое собрание, а ему отвечали, что у нас это почитается обманом, которого ничто не извиняет. Полевой хвастал, как великим подвигом и заслугою, что Московский Военный Губернатор князь Голицын несколько раз уже жаловался на него Попечителю Писареву за либеральность, но что он не боится ничего под покровом князя Вяземского, который берет всю ответственность на себя, будучи силен в Петербурге. На сие его неуместное хвастовство также отвечали презрительным молчанием. За ужином, при рюмке вина, вспыхнула весёлость, пели куплеты и читали стихи Пушкина, пропущенные государем к напечатанию. Барон Дельвиг подобрал музыку к стансам Пушкина, в коих государь сравнивается с Петром.  Начали говорить о ненависти государя к злоупотреблениям и взяточникам, об откровенности его характера, о желании дать России законы, — и, наконец, литераторы до того вспламенились, что как бы порывом вскочили со стульев с рюмками шампанского и выпили за здоровие государя. Один из них весьма деликатно предложил здоровие ценсора Пушкина, чтобы провозглашение имени государя не показалось лестью, — и все выпили до дна, обмакивая стансы Пушкина в вино.
     «Если б дурак Рылеев жил и не вздумал взбеситься, — сказал один, — то клянусь, что он полюбил бы государя и написал бы ему стихи». — «Молодец, — дай Бог ему здоровие — лихой», — вот что повторяли со всех сторон.
     Весьма замечательно, что ныне при частных увеселениях вспоминают об государе произвольно, как бы по вдохновению, как то было и на серенаде 21 августа на Черной Речке, где при пении: Боже, царя храни, всё, что было лучшего, — офицеры и словесники, — воскликнули ура! и рукоплескали не из лести, ибо сие происходило в темноте.
     Если литераторы станут собираться, то на сие будет обращено особенное внимание: начало предвещает хороший дух и совершенно противный Московскому».
     Рукою начальника Главного Штаба барона И. И. Дибича на этой записке, писанном фон Фоком, сделана была следующая помета с обращением к Бенкендорфу: «9 Sept. Je Vous prie, cher g;n;ral, de me parler de ce papier quand nous nous verrons» [9 сент. Я прошу Вас, дорогой генерал, рассказать мне об этой бумаге, когда мы увидимся (фр.)].
     Эта записка, как и некоторые другие, возможно, были составлены по сведениям, дошедшим до фон Фока от его добровольного сотрудника — Булгарина.
     3-го октября Пушкин выехал из Михайловского в Петербург, где кроме других неотложных дел предстояла встреча с лицеистами, которая традиционно проводилась
     19 -го октября, в день открытия Императорского Царскосельского лицея. 
По дороге в столицу Пушкин на одной из станций встретил Кюхельбекера, которого, за участие в мятеже 14-го декабря, везли в Сибирь. «Вчерашний день, —писал
     Пушкин,  — был для меня замечателен: приехав в Боровичи в 12 час. утра, застал я проезжего в постели. Он метал банк гусарскому офицеру. Перед тем я обедал. При расплате недоставало мне 5 рублей, я поставил их на карту... проиграл 1600. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы двести рублей и уехал очень недоволен сам собой. На следующей станции нашел я Шиллерова «Духовидца»; но едва успел я прочитать первые страницы, как вдруг подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я вышел взглянуть на них. Один из арестантов стоял, опершись у колонны. К нему подошел высокий, бледный и худой молодой человек с черною бородою, во фризовой шинели... Увидев меня, он с живостью на меня взглянул; я невольно обратился к нему. Мы пристально смотрим друг на друга — и я узнаю Кюхельбекера. Мы кинулись друг другу в объятия. Жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательством. Я его не слышал. Кюхельбекеру сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали».
     Из рапорта фельдъегеря Подгорного дежурному генералу главного штаба Потапову:
     «Отправлен я был сего месяца 12 числа в г. Динабург с государственными преступниками, и на пути приехав на станцию Залазы, вдруг бросился к преступнику Кюхельбекеру ехавший из Новоржева в С. Петербург некто г. Пушкин, начал после поцелуев с ним разговаривать. Я, видя сие, наипоспешнейше отправил как первого, так и тех двух за полверсты от станции, дабы не дать им разговаривать; а сам остался для написания подорожной и заплаты прогонов. Но г. Пушкин просил меня дать Кюхельбекеру денег; я в сем ему отказал. Тогда он, г. Пушкин, кричал и, угрожая мне, говорил, что: по прибытии в Петербург в ту же минуту доложит его императорскому величеству как за недопущение распроститься с другом, так и дать ему на дорогу денег; сверх того не премину также сказать и генерал-адъютанту Бенкендорфу. Сам же г. Пушкин, между прочими угрозами, объявил мне, что он посажен был в крепость и потом выпущен, почему я еще более препятствовал иметь ему сношение с арестантом; а преступник Кюхельбекер мне сказал: это тот Пушкин, который сочиняет».
     Вернувшись в Петербург Пушкин 19 -го  октября года праздновал в кругу друзей шестнадцатую годовщину основания Лицея. И, как любил это делать, обратился к лицейским товарищам с дружеским посланием:

Бог помочь вам, друзья мои,
В заботах жизни, царской службы,
И на пирах разгульной дружбы,
И в сладких таинствах любви!
Бог помочь вам, друзья мои,
И в бурях, и в житейском горе,
В краю чужом, в пустынном море
И в мрачных пропастях земли!
 
     После встречи с друзьями поэт повел тоскливое существование одинокого человека: он чужд был родной семьи и в то же время не мог уже с прежней юношескою жизнерадостностью отдаваться утехам холостой жизни; он чувствовал себя неизмеримо выше общества и литераторского, и светского; наконец, он сознавал, что не исполнились его мечты о независимом существовании, ради которого принесено было столько жертв; он постиг цену себе, жизнь была ясна ему – и в награду за эти великие знания он обречен был играть по-прежнему унизительную роль «поднадзорного».
     В  агентурных петербургских сведениях за октябрь 1827 года представлена записка Ф. Булгарина, озаглавленная: «Разные слухи и толки» и переписанная фон Фоком, в которой , в частности говорится:
     «<...> Пишут из Москвы, что какой-то Павлов будет издавать с нового года журнал под названием «Атеней». Неизвестно еще, профессор ли этот Павлов, человек со способностями, который кончил курс наук в Германии и первый привез в Россию и распространил понятия о философии Шеллинга. Профессор Павлов учился у  Шеллинга или слушал его курсы и в свою очередь обучил профессора Давыдова.  — В Москве есть еще и другой Павлов. — Забираются справки. Журналист Полевой (купец 2-й гильдии)заводит контору адресов для доставления книг во все места русского царства. Эта идея Новикова и Рылеева, говорят книгопродавцы. Известно, что Рылеев также хотел завесть такую контору в Петербурге, вероятно для размножения сношений.
     <...> Поэт Пушкин здесь. Он редко бывает дома. Известный Соболевский возит его по трактирам, кормит и поит на свой счёт. Соболевского прозвали брюхом Пушкина. Впрочем, сей последний ведет себя весьма благоразумно в отношении политическом.
     <...> Князь Вяземский беснуется в Москве, что Полевому запретили издавать газету. Он поговаривает ехать в Париж — но долги не пускают».
     На записке есть помета Бенкендорфа, из которой видно, что записка эта представлялась на прочтение императору Николаю.
     Прежнее тревожное настроение Пушкина, рассеянное деревенской жизнью, теперь опять возвращается к нему: он становится нервен, раздражителен, избегает людей; в обществе бывает редко, а если и бывает, то является в нем или скучающим, или резким, придирчивым, озлобленным и неприятным для собеседников. «По словам людей, знавших поэта в этом периоде его жизни, он бывал самим собою только с близкими друзьями; но стоило войти в комнату постороннему человеку – и он мгновенно менялся: веселость его становилась нервною и натянутою, начинались шутки, переходившие всякие границы, и выходки, часто до того циничные, что слушавшие их приходили в ужас и, конечно, составляли себе весьма невыгодное о Пушкине мнение. В многолюдных великосветских салонах Пушкин по большей части молчит и скучает. По-видимому, Пушкин плохо держал все свои обещания, данные Бенкендорфу относительно поведения в Петербурге – поэт знал, что каждый его шаг, каждое слово доходит до ушей шефа жандармов.
     В октябре фон Фок подготовил записку, вероятно не без участия Булгарина:
     «Поэт Пушкин ведет себя отлично хорошо в политическом отношении. Он непритворно любит государя и даже говорит, что ему обязан жизнию, ибо жизнь так ему наскучила в изгнании и вечных привязках, что он хотел умереть. Недавно был литературный обед, где шампанское и венгерское вино пробудили во всех искренность. Шутили много и смеялись и, к удивлению, в это время, когда прежде подшучивали над Правительством, ныне хвалили государя откровенно и чистосердечно. Пушкин сказал: «Меня должно прозвать или Николаевым, или Николаевичем, ибо без него я бы не жил. Он дал мне жизнь и, что гораздо более, — свободу: виват!».
     На записке этой сделана помета рукою Бенкендорфа, карандашом: «Приказать ему явиться ко мне завтра в 3 часа».
     К декабрю 1827 года относится записка фон Фока о праздновании именин у Н. И. Греча (6 декабря) с сообщением о том, как вел себя здесь же бывший Пушкин. Вот эта любопытная записка, составленная, вернее всего, по информации Булгарина:
     «В день св. Николая журналист Николай Греч давал обед для празднования своих именин и благополучного окончания Грамматики. Гостей было 62 человека: всё литераторы, поэты, ученые и отличные любители словесности. Никогда не видывано прежде подобных явлений, чтоб столько умных людей, собравшись вместе и согрев головы вином, не говорили, по крайней мере, двусмысленно о правительстве и не критиковали мер оного. Теперь, напротив, только и слышны были анекдоты о правосудии государя, похвала новых указов и изъявление пламенного желания, чтобы государь выбрал себе достойных помощников в трудах. На счет министров не женировались, как и прежде, — каждый рассказывал какие-нибудь смешные анекдоты и злоупотребления, всегда прибавляя: «При этом государе всё это кончится. На него вся надежда; он всё знает; он всё видит, всем занимается; при нём не посмеют угнести невинного; он без суда не погубит; при нём не оклевещут понапрасну, он только не любит взяточников и злодеев, — а смирного и доброго при нем не посмеют тронуть».
     Под конец стола один из собеседников, взяв бокал в руки, пропел следующие забавные куплеты, относящиеся к положению Греча и его Грамматики:

1.
Уж двадцать лет прошло, как Греч
Писать Грамматику затеял;
Конец труду и — тяжесть с плеч,
Пусть жнет теперь, что прежде сеял.
Лились чернила, лился пот,
Теперь вино польется в рот.
2.
Явись, бокал, — ты наш союз,
Склонение — к любви и славе;
Глагол сердец — причастье Муз,
Знак удивительный в забаве!
Друзья, кто хочет в счастьи жить,
Спрягай почаще: пить, любить!
3.
В отчаяньи уж Греч наш был,
Грамматику чуть-чуть не съели:
Но царь эгидой осенил,
И все педанты присмирели.
И так, молитву сотворя,
Во-первых — здравие царя!
4.
Теперь, ура, друг Николай! (то есть Греч)
Ты наш жандарм языкознанья.
Трудись, живи да поживай
Без всяких знаков препинанья.
Друзья, воскликнем, наконец:
Ура, Грамматики творец!

     Трудно вообразить, какое веселие произвели сии куплеты. Но приятнее всего было то, что куплеты государю повторены были громогласно всеми гостями с восторгом и несколько раз. — Куплеты начали тотчас после стола списывать на многие руки. Пушкин был в восторге и беспрестанно напевал прохаживаясь:

И так, молитву сотворя,
Во-первых — здравие царя!

     Он списал эти куплеты и повез к Карамзиной. Нечаев послал их в Москву.
Все удивляются нынешнему положению вещей: прежде не было помину о государе в беседах, — если говорили, то двусмысленно. Ныне поют куплеты и повторяют их с восторгом! L’opinion publique a besoin qu’on la dirige [Общественное мнение нуждается в том, чтобы его направляли (франц.)]. Но направлять общее мнение тогда только можно, когда есть элементы к возбуждению хороших впечатлений и когда честные и умные люди, видя и чувствуя благие виды Правительства, охотно содействуют к направлению мнений в хорошую сторону. Теперь все это есть — и элементы, и добрые люди, а через несколько лет можно надеяться, что образ мыслей вообще и в целом примет самый лучший оборот».