21. Пока болты не затянули

Игорь Галеев
Я с трудом выслушал Забавина до конца. Злость кипела во мне и рвалась наружу.
Три дня я наблюдал за Вековым, видел, что с ним что-то происходит, но считал, что его замкнутое состояние вызвано переживаниями за сюжет поэмы, которая, несмотря на легкость сти¬ля, тяжело ему давалась и забирала немало сил.
Три дня Забавин держал меня в неведении, приходил один по вечерам, ел, пил чай, разглагольствовал о пустяках и молчал о главном. Но наконец не выдержал и рассказал о трагедии так, словно поделился впечатлени¬ями о приключенческой поездке в дебри Амазонки.
Теперь он лениво тянул беломорканалину, утомленный долгим, нужно отдать должное, зрелищным красноречием. Он отдыхал.
Я не стал укорять его, сдер¬жался, спросил напоследок, чем эти три дня занимался Вековой.
— Я ему советовал восстановить сожженное, но он отказался, за поэму сел. Говорит, многое наизусть помнит, считает, лучше все на¬чать заново. И я свой сожженный рассказ решил не восстанавливать. Стоит и через это пройти, закалиться...


Ночь я провел без сна. Утром, чуть свет, поспешил к Злобину. Грозил, что если он посмеет сделать очередную гадость Вековому, я употреблю все средства, чтобы кое-кто получил кое-какие неприят¬ные для кое-кого сведения. Мерзко же я себя чувствовал при этом!
Выходило, что я буду кляузничать — неоспоримых фактов, явно ули-чающих Злобина в махинациях, у меня не было. На что же я наме¬кал?
Всю ночь я прокопался в уголовном кодексе, случайно заваляв¬шемся среди книг, и мне удалось воссоздать призрачную картину крамольных связей и афер, к которым, если сопоставить не лишен¬ные объективности слухи, Злобин мог быть причастен. Я был уверен на все сто, что он действует не один, что капитал он наживает на рыбе, вероятно, с помощью ответственных лиц, переправляя балыки и икру в центральные районы. Когда я представил себе размах опе¬раций, год из года проводимых компанией Злобина — вагоны и самолеты левого товара — первым моим порывом было естественное стремление позвонить в органы, но я вовремя вспомнил, что началь¬ник угрозыска и прочие чины являются приятелями фельдшера, но, если и посещают наши места, непременно останавливаются в медпун¬кте, где ночи напролет занимаются, по выражению самого Злобина, "стратегией и отдохновением от завистливых взглядов народа и сво¬их бдительных жен".
Мне ничего не оставалось, как шантажировать Злобина. Я намекнул на некоторые детали подлого способа наживы, упомянул ряд фамилий и многозначительно назвал параграф статьи, которая могла бы подойти к деятельности злобинского синдиката. Он не испугался, он удивился моей, как ему показалось, осведомлен¬ности, выслушал меня с интересом, ни разу не прервал, и я напомнил, как во время своих первых визитов ко мне он искусными намеками давал понять, что не такая уж он пешка в районе, что у него в зави¬симости "может быть и сам папа римский". При упоминании о папе злобинская физиономия на мгновение исказилась. Я, сам того не по¬дозревая, попал в точку, сделал верный психологический ход, и Злобин уловил в моем голосе намек на нечто такое, чего ему действи¬тельно стоило бы опасаться. Удачно я сыграл!
Правда, после крат¬ковременного испуга Петр Константинович принял обычный насмеш¬ливо-заискивающий вид и придурковато изумился:
- А из-за чего вы, собственно, бренчите здесь неблагородным оружием?
- Не валяйте дурака, вы прекрасно знаете, что я вынужден ко¬паться в вашей замшелой биографии из-за сожженных вами рукопи¬сей Векового!
Фельдшер, листая потрепанные "Мертвые души", заявил, что ни¬каких таких сожженных рукописей в глаза не видел, параграфы наи¬зусть не учил, с папой римским не знаком и делать очередных гадо¬стей не собирается.
- Каждый остался при своих интересах, то есть все довольны,— бросил он мне на прощанье.
Этот разговор меня успокоил, по крайней мере, я убедился, что войной Злобин теперь не пойдет.


Волновал Вековой, его душевное состояние. Что он должен был пережить после извращенного варвар¬ства фельдшера! Хоть и пытался уверить Забавин, что в эти три дня Сергей не впадал в отчаяние, я не мог не понимать, как нелегко пережить потерю самого ценного — собственных творческих дости¬жений.
В школе я заметил, что он избегает меня. Внешне он выглядел спокойным, заходя в учительскую, шутил, а после уроков запирался в классе, куда я не решался постучать.
Я уходил домой, лежал на диване, мигал в темноту, выходил во двор и смотрел, как в окнах его класса горит единственный во всей школе свет...
Через неделю Вековой привел ко мне Наталью Аркадьевну. Я встретил их, должно быть, слишком возбужденно и радостно, они смея¬лись, глядя на мою излишнюю суету. Я с восторгом убедился — Сергей не сломался, да он и не мог сломаться, он просто молодчина!
- А мы принесли магнитофон! Вы плохо выглядите, глаза крас¬ные. Болит что-нибудь?— забеспокоилась Наталья Аркадьевна.
- Нет, нет! Что вы!
- Да вы не бегайте, я сама,— усадила она меня и ушла на кухню.
Я был счастлив.
- Она знает?
- О чем? А... Забавин успел вам рассказать. Нет, не знает,— по¬мрачнел Сергей.
Мне хотелось утешить его, но в тот вечер я запоздало признался себе — способность быть до конца добрым и открытым мною рас¬трачена. На кого? На что? Или я ее потерял, когда холодная мужская зрелость поборола юношескую чувствительность? О, эта прожорли¬вая, всеядная жизнь! Я излил полноту искренности в омут социаль¬ного двуличия.


Он рассматривал надписи на потертых коробках кассет, потом повернулся ко мне:
- Я поэму пишу. Поразительно много за день произвожу — как Боборыкин — пишу много и хорошо,— засмеялся,— этот Боборыкин сам так о себе говорил.
Уловил в моих глазах докторскую проницательность, добавил тихо:
- А рукописи поначалу пожалел. Потом прошло, успокоился. Знаете когда? Когда он из-за двери о пунктике зашептал. Пожалел его, и жалость к себе исчезла. И вы не переживайте, урок, в будущем осторожней буду... еще осторожней.
Он махнул рукой, предлагая закончить неприятную тему, делови¬то подмигнул мне, запустил магнитофон, и в комнате, расширив сте¬ны, захрипел голос. Казалось, песня воспринимается не слухом, а каким-то другим органом чувств, процеживается в кровь сквозь поры...
«Я пришел, а он в хвосте плетется: по камням, по лужам, по росе»...
- Выключите пока!— по-хозяйски влетела Наталья Аркадьевна.— Я поджарила хлеб, кто любит грызть — налетайте!
Мы дружно захрустели корочками, посмеялись, вспомнив, как Са¬вина заискивала перед комиссией.
- Она заранее на свой контрольный урок вопросы раздала, каж¬дому по одному,— сообщила Наталья Аркадьевна,— а ученики мне проболтались. Инспектор ей: "Образец, Валентина Марковна, об¬разец! От и до, тютелька в тютельку, все по регламенту, у нас в городе такого не увидишь". А она: "Что вы! У меня опыт, а вот у других ни опыта, ни почтения, ни порядочности". А он ей: "Ну да мы таких быстро обламываем. Чистота рядов. Единый курс. Ника¬кого двоевластия".
- Он, как видно, историк бывший. На Сергея как закричит: "Я вас заставлю уважать конституцию!". Я думал, его кондрат хватит. При чем тут конституция? Жаль, что я не знал о Савинской махинации, я бы проделал ей фокус. А впрочем, хоть и утверждали полко¬водцы, что тактику противника нужно применять против него же, мы не будем рисковать, да?— балагурил я.
- Тем более у нее нет иного метода, кроме методичного постукивания пальцами по столу,— наблюдая за Вековым, храбрилась Наталья Аркадьевна.
Я с улыбкой замечал, что язычком она теперь по губам не водит, если и волнуется.


Сергей включил магнитофон, и снова необычный, клокочущий тос¬кой голос затянул:
«Истопи ты мне баньку, хозяюшка! Распалю я себя, раскалю»...
- Страшно...— прошептала Наталья Аркадьевна, когда угасающие звуки донесли последнее тягучее, мертвенное:
«Протопи — не топи»...
- Я же никогда не слышала! Это жестоко — прожить жизнь, служить, верить и наконец понять, что ты шел за картонным куми¬ром!
- По вере и получили. Живые покойники страшнее мертвых,— горько усмехнулся Вековой.— И опять добрые порядочные люди под¬лецам дорогу уступают: рвешься к превосходству любыми путями?— рвись, а я так не буду, рвись, на то ты и подлец, а я буду свой маленький долг исполнять, чтобы совесть была чиста. Порядочные — клерки, подлецы карьеру сделают и управляют клерками, а потом мы удивляемся, откуда фашисты, когда призывали к разуму и воспи¬тывали человеколюбов? Подличайте! На вас вознегодуют добряки, про себя, разумеется, и мирно пойдут по своим порядочным делам.


...Я вышел проводить гостей.
Зеркало луж размножило желтое яб¬локо луны.
Под напорами ветра скрипела покосившаяся изгородь.
Мы прощались у школы.
Я бы с радостью прогулялся с Вековым, было жаль расставаться с ним после стольких дней одиночества... Но примитивнейший такт неумолимо требовал нейтрального "до сви¬дания".
- Кто-то идет,— кивнула в конец улицы Наталья Аркадьевна.
Человек приблизился и торопливо, сухо прошоркал мимо нас боль¬шими резиновыми сапогами. Через мгновение он растворился в сон¬ной вязкости лунной ночи.
- Кто это?— спросила Наталья Аркадьевна.
- Злобин,— ответил Вековой,— ретировался. , -
- Непонятный он человек,— почему-то шепотом сказал Наталья Аркадьевна,— живет один, ночью куда-то ходит, много говорит и юродствует. Он как больной.
- Он тяжело больной,— поправил я.— Ну идите, спокойной ночи.
- Аркадий Александрович!— крикнул Вековой, когда я уже был у дома.— А луна-то полная! Солнце там вовсю! Посмотрите — красота! Мы будем там! Бу-у-де-е-м!
Его голос пропел в темноте и растворился в пространстве. На¬верное, и Злобин услышал этот крик.
Я запрокинул голову.
Небо. Бесцветие.
Луна золотилась, но было темно и мрачно, может быть потому, что где-то очень и очень высоко плыли густые ог¬ромные тучи. Да, через минуту на луну наползла черная масса, ополовинила небесный зрачок; скоро от него остался рваный свет¬ло-желтый кусочек, но вот и он прощально мигнул и исчез.
Изда¬лека, будто пляска в траурном зале, донесся беспечный смех На-тальи Аркадьевны. Может быть, и хорошо, если бы они были вместе, кто знает, тогда бы он так скоро не...


Зашел в квартиру, зажег свет, услышал пустоту и испугался — Сергей уедет, что мне тогда делать? Как жить? Чем? Одиночеством рядом с савинцами?
И впервые за четверть века - открыто и смело задумался — почему я не могу уверенно и полно делать свое дело, жить так, как он? Неужели жар его души подействовал и на меня, как и на многих других — опалил, ожег, оставил боль, обиду и тщеславную нена¬висть? Нет! Я — другое. Я должен это доказать, сейчас же! Он моя мечта. Моя воплотившаяся мечта!
Я быстро подошел к столу, торопясь и волнуясь, вытащил из ящика заветные папки с руко¬писями, газетными публикациями, картами, листами, испещренны¬ми ровными столбиками цифр и имен, зажег настольную лампу и приступил к работе. Я писал на чистовик свои давно начатые, на выводах брошенные, но ожившие вновь исторические изыскания (изыскания и не иначе!), содержание которых иногда заставляло меня мерзко вздрагивать и вжимать голову в плечи в ожидании кровавого удара. Время проходило, но животный страх оставался, он троекратно усиливался, когда я живо вспоминал один день детства, день прошлого. Этой памяти мне хватит до конца дней моих, и если бы не бесстрашие его, то хватило бы и страха. Ведь то, о чем я писал, было безобразнее войны, бесчеловечнее и под¬лее.
Долгое время я не осмеливался собрать разрозненные мысли, со¬бытия, факты, имена воедино. Кому? Зачем? Я не мог не считаться с тем, что мой труд навряд ли станет общедоступным, хотя и удалось мне обнаружить и описать лишь крохотную толику того, что волно¬вало и тревожило меня с юности, без чего, как убежден я, нельзя понять нынешнее общество, нельзя двигаться дальше, нельзя плани¬ровать и призывать. Дерево с подрубленными корнями чахнет, хире¬ет. Общество без памяти — сумасшедший дом. Общество без откро¬вения — безверие и дурман. Общество...
Собрав материал, я боялся приступить к фундаментальным обобщениям, меня страшило, что готовые листы беспризорно заваляются в столе и никто никогда не прочтет их. Тех немногих, но неоспоримых фактов, что мне стали известны, хватало для воспроизведения картины происшедшего. Но дальше — больше. Если я закончу этот труд, мне неизбежно придется, начать новый, где — выводы, категоричные выводы! Я опасался, что они сделают меня человеконенавистником, равнодушным скептиком, считающим любое прогрессивное достижение животным приспособ¬лением. Кто властен заявить, что он знает, когда и как нужно будет поступать соответственно этим выводам? Кто властен быть услышанным? И стоит ли доказывать истину, обнажать правоту, не луч¬ше ли затушевать в памяти небольшой отрезок времени, плоские мас¬ки ничтожеств? И иногда я, исполненный бессилия и невоплощенной ярости, злобствовал в убеждении: истина для большинства — увеси¬стый кусок хлеба,— да простит меня большинство, я пытаюсь быть откровенным.
Но в тот вечер я настроился во что бы то ни стало закончить заброшенное дело, увидеть его чистым, как лучший день осени, как небо, как жизнь, как есмь. И пусть прочтут немногие, я сделаю по¬дарок одному Сергею, это будет мое возрождение, мой долг, моя борьба.
Мне удивительно легко писалось! Вина бездействования растаяла. Мысли приходили ясными, законченными, и радовала меня работа, и быстро летело время, и когда я, одухотворенный сладкой усталос¬тью, лег в постель, меня, в предсонном забытьи, не мучил прежний кошмар - леденящие удары в дверь, разбросанные по полу птицы-листы, лай приказов и отец с дрожащими губами — исчезнувший навсегда.
Я просто уснул, сном хорошо и честно потрудившегося человека.




22. Физик и физическое