Майские праздники

Анна Лучина
               
      Высокие металлические двери  с мягким скрипом сомкнулись за спиной, и Сашка услышала  ровный гул сотен работающих моторов, почувствовала лёгкое дрожание  цементного пола механического цеха и горький запах горелой стружки.
    Она никогда не думала, что это ей будет нравиться. И даже будет вызывать в душе лёгкий душевный трепет, который всегда случается, когда человек ощущает себя причастным к чему-то большому и даже великому. Сашка на мгновение остановилась, чтобы глаза привыкли к сиреневому полумраку, клубившемуся под высоким потолком, успокоила дыхание и пошла  вдоль длинной зелёной стены цеха, поглядывая на ближний ряд токарных станков.

     Жизнь –  штука странная. Она похожа на лабиринт, по которому люди идут с закрытыми глазами. Да и зачем их открывать, если  открыв, видишь только вереницу затылков перед собой  и серые стены лабиринта?
     Но, вдруг, движение замирает, по веренице бегут голоса, как электрический ток.  «Что-то случилось», –  понимаешь ты, не открывая глаз. По щекам  текут слёзы. И только тогда ты начинаешь понимать, что остановки в твоей жизни, важнее движения.  Жизнь идет от остановки до остановки, как кровь в венах, как вода в шлюзах.  И помнятся только короткие остановки, малюсенькие истории из которых и складывается жизнь.

     Сашка шла по большому механическому цеху, где она проходила преддипломную практику, ещё не зная, что где-то наверху  кто-то уже повернул невидимые глазу механизмы, и она уже включена в жизнь цеха, двигаясь вдоль его зелёной стены.
    Завод, в котором этот цех был одним из многих, построили  ещё до войны на окраине города.  Со временем завод разросся, захватывая землю вокруг новыми  корпусами цехов.  Тысячи людей  чёрными потоками стекались к проходной  завода каждое утро.  Окраина города  давно отодвинулась от высоких стен завода.
     Наконец, Сашка дошла  до участка, где стояли станку с ЧПУ, повернула направо, в небольшое квадратное помещение без окон, и остановилась перед прозрачной дверью, на которой было написано: «Отдел метрологии»
Уже почти три месяца Сашка приходила сюда, на своё рабочее место. Своё. Сашка с удивлением отметила про себя, что эта мысль снова породила в её душе какое-то тёплое чувство.
В помещении горел свет. Значит, обе сотрудницы отдела были уже там. Это были: начальница Воробьёва и её единственная подчиненная Руднева.  Обе были значительно  старше  Сашки, и отнеслись к её появлению в коллективе равнодушно, но и без заметной неприязни.
Руднева была замужняя крупная баба, румяная, грубая, бойкая на язык  и ленивая, нерасторопная в работе.  Одинокая Воробьева  была  полной  её противоположностью.  Некрасивая, конопатая. Худенькая, почти костлявая, тихая, даже вялая, как анорексичка за обеденным столом, но работала Воробьева  быстро и ловко, преображаясь до неузнаваемости, а потом, в минуты простоя, доставала спицы и также быстро и ловко вязала себе свитер из клубков шерсти, спрятанных в выдвижном ящике рабочего стола. 
    Сашка быстро переоделась в белый накрахмаленный халат, выделенный ей во временное пользование,  и подошла  к  новенькому трехмерному микроскопу, закупленному в Швейцарии за очень большие деньги.  Для микроскопа  специально залили массивную бетонную плиту. И он стоял в углу комнаты, накрытый прозрачным чехлом, как памятник, приготовленный  к открытию.               
Это швейцарское чудо появилось незадолго до появления Сашки  на этом заводе, и от греха  подальше, после торжественной установки прибора на плиту, Воробьёва и Руднева, если и прикасались к дорогому прибору, то только влажной тряпочкой, смахивая пыль с объёмного чехла.
     К тому времени, когда Сашка появилась в филиале отдела метрологии, уже и след простыл того мужчины, что суетился вокруг прибора,  крутя блестящие  рифленые лимбы в разные стороны, увлекательно жестикулирующего руками, что-то объясняя на французском языке. Поэтому, все облегчённо вздохнули, когда появилась Сашка, почти готовый инженер-метролог, посторонний человек, на которого, в случае чего, можно всё свалить.
 
     Впрочем,  инженер Михалыч, наладчик станков с ЧПУ,  буквально на пальцах,  без всякого француза,  растолковал ей что к чему.  И уже через пару дней она измеряла  сложные  детали также ловко и быстро, как начальница отдела Воробьева.  В цехе было всего пять станков с ЧПУ.  У Сашки уходил примерно  час работы на все измерения, а потом она бралась за учебники.  Рудневой и Воробьевой это не нравилось.  К ним полдня  бесконечно тянулись токари, фрезеровщики и прочий рабочий люд со своими заготовками.  Но женщины помалкивали, лишь бросали косые взгляды в сторону практикантки.
     Одна стена в отделе метрологии была полностью  стеклянная. В ней на уровне плеч было смонтировано окошко  с  дверцей,  которая откидывалась наружу, и получался  квадратный  столик, на который рабочие  складывали чертежи и свои первоначально выточенные  железки.  В механическом цехе стояло больше ста станков. И по утрам к окошку выстраивалась нетерпеливая, ворчливая очередь.
     У Рудневой и Воробьевой  среди станочников были свои воздыхатели. Ничего серьезного. Так: побалагурить, поиграть мышцами, скоротать время  вынужденного простоя.
     Руднева и Воробьева их делили на три категории: женатые, холостые и алкоголики.  Женатые, обычно, клали на чертежи не только заготовки, но и шоколадные конфеты.  Холостые  глупо улыбались, вздыхали  и  расточали неискренние комплименты.  Алкоголики  тупо молчали, зло поглядывали на застывшую очередь, иногда  дерзили. 
    Чтобы не портить отношения с коллегами, Сашка стала забирать на проверку  у рабочих: какие-то втулки, фланцы, кронштейны и прочую ерунду. И вскоре у неё тоже появились персональные  воздыхатели: женатый фрезеровщик Карманов, холостой токарь  Зиновкин  и Санёк, щуплый парнишка, работавший за сверлильным станком.
     У Карманова был зычный голос. Его приближение к отделу метрологии чувствовалось заранее, как приближение поезда  в метро.  Карманов  был крупный, тяжелый, как сейф, и это ему нравилось.  Карманов  ел в обед десяток котлет, что давала ему жена. Отчего живот его был, как шар, и синий халат Карманова, полураскрытый  на  животе, был похож  на крылья жука, готового взлететь.
     Токарь Зиновкин  был неубежденный холостяк. Ему было около тридцати лет, и он жил с мамой.  Зиновьев томно вздыхал, краснел, как девица  и опускал долу блудливые  глаза.
     Щуплый, как воробушек, Санёк  –  был не только тёзкой, но и  ровесником, может, даже чуть моложе  Сашки. У него было красивое  лицо, чистое, с припухлыми, как у ребёнка, щеками. Похоже, он ещё не брился.  А какие глаза были  у Санька! Восточные, карие. Красивые, но невыносимо печальные.  И эта печаль словно освещала глаза  Санька изнутри.  Да. Красивые глаза  были  у Санька.  Пока Сашка  измеряла его заготовку, он недвижно стоял у окошка в стене, и скорбное лицо его было, словно в траурной рамке.
    При Саньке сердобольная Руднева не материлась. Но, когда Санёк уходил, на чем свет костерила папашу Санька – токаря Горячева. 
У Санька были больные ноги.  Последствия перенесенного в детстве полиомиелита.  И Санёк, два раза в день, смущенно ковылял через весь цех, опираясь на трость, неловко переставляя ноги, туда и обратно до своего сверлильного  станка.
     Папашка Санька был алкоголик.  Причем, запойный.  Все мужики  в механическом цехе пили. В день зарплаты, у проходной,  на маленькой площади с трудом помещались все жены, встречавшие мужей после работы.  Но даже они не могли искоренить привычку мужей напиваться в день получки.  На следующий день рабочие: мутные, зеленые, еле стояли, держась за станки, а дико кривые заготовки  приносили  лишь во второй половине дня.
У Горячева жены не было и он, получив зарплату, голодной  рысью обегал все злачные точки в районе. Из  последней -   его увозили  в вытрезвитель.  На  следующий день Горячев был всё ещё изрядно пьян и бросал  Сашке в лицо, стоя у окошка, что его жена была  в сто раз красивее. Все женщины у него были красавицы.
Сам токарь Горячев был  уже староват для  звания сердцееда и к тому же - отталкивающей внешности. Опухший, небритый. Глаза злые, мутные, как несвежий яичный белок. Чёрные отёки под глазами стекали  до половины  лица и складывали щеки в слоистые морщины. Пальцы  рук Горячева  были набухшие грубые, с чёрными  ногтями.
     —  Ой, ой, ой, –  говорила ему Руднева. И закрывала перед его носом окошко. —  Держите меня семеро.
    А в молодости Горячев был красивый. Это признавали все, кто его таким знал. Таким алкоголик  Горячев себя и считал, спустя четверть века. Это было похоже на фантомные боли.  Когда красоты нет, а человек  думает, что он –  неотразим, как в молодости. 
     Руднева говорила, что  Горячев открыто изменял жене. А она, дура, так его любила, что хватала грудного ребенка, завернутого в одеяло, на руки и бегала за ним по всему городу. Жена была не в себе и даже не замечала, что тонкое одеяльце  размоталось, и у ребенка замерзли ножки.  Год назад Горячев овдовел. Чтобы не умереть с голода, Санёк был вынужден вместо матери быть рядом с отцом в день получки. Так, едва окончивший школу, Санёк оказался на заводе.
     В конце апреля завод стал готовиться к майским праздникам. Майские праздники на заводе всегда отмечали с размахом.  Развешивали  у проходной красные флаги и устраивали своими силами концерт художественной самодеятельности. По такому случаю, в механическом цехе сколачивали прямо между станков небольшой подиум и ставили микрофон. Звук шел на улицу и во все цеха.
   В этот год  на завод приехал кто-то из партийного руководства города.  После пламенных речей и вручения почетных грамот  в заводоуправлении, гости спустились в цех.  Высокое начальство, сопровождаемое начальником цеха Цукатовым,  остановилось перед трибуной. Тут же со всех сторон  их обступили рабочие  в промасленных халатах, и никого такая фамильярность не смущала.       
Худрук  заводского ДК, одетый  по случаю торжеств в бархатный пиджак цвета шоколада, ласково  шепнул в микрофон: "Раз, раз, раз" –  и концерт начался.  На подиум стали подниматься рабочие завода.  Первым выступил фрезеровщик Карманов.  В синем рабочем халате, застегнутом только на верхнюю пуговицу. Карманов пел: «Когда б имел я златые горы и реки полные вина…»  И от его мощного, раскатистого голоса дрожали высокие стекла наружной стены. Потом выступил хор из сборочного цеха,  две девушки из отдела кадров спели злободневные частушки. Обычно, на этом программа  праздничного  концерта заканчивалась, но в этот раз у подиума было какое-то  беспокойство.
     «Санёк, Санёк. Пусть выступит Санёк», –  шептались люди, толпясь перед сценой. 
    Начальник цеха Цукатов растерялся.  Начал то краснеть, то бледнеть. Его прошиб холодный пот.  И он беспомощно водил белым носовым платком по блестящему мокрому лбу.
Санёк уже месяц как был под следствием за воровство.  Однажды, он увидел, как сосед, живший  в  его подъезде, уронил  на землю  ключи  от квартиры.  Доставал платок из кармана, а они зацепились за ткань и выпали. Ключи упали в траву.  Санёк тайком их подобрал, дождался момента, когда никого не будет дома,  и унес из чужой  квартиры: пару золотых колец, серьги и цепочку с кулоном.  Санёк думал, что сосед не заметит пропажу, потому что он был директором мебельного магазина.  В шкафу  у  него была коробка  из-под обуви, доверху набитая этими побрякушками.  И ещё несколько других коробок, в которые Санёк не заглянул. 
Санёк подарил золотые побрякушки девушке, которая ему нравилась, сказав, что это –  золото его матери. Но девушку увидела жена соседа и узнала свои цацки…

     Пока Цукатов мучительно размышлял, как отвлечь высоких  гостей  от надвигающегося скандала, кто-то из рабочих уже занёс по шатким ступенькам смущенного и напуганного Санька. Оказавшись на трибуне, Санёк встал, опираясь на трость, и впервые посмотрел на всех людей сверху вниз своими красивыми печальными  глазами.
     —  Пой Санёк, –  крикнул кто-то из синей толпы.  И в огромном цехе наступила космическая тишина. 
     Санёк робко поискал в толпе фигуру отца. Горячева  в цехе не было. Он курил на улице, поглядывая, как два мужика вешают свежие майские транспаранты над проходной завода.  А в делегации, тем временем, с любопытством и некоторой оторопью разглядывали Санька, еле стоящего на ногах. 
     Санек задумчиво опустил голову.
     —  Ну, давай, –  услышал  он  чей-то нетерпеливый голос.
     На Санька были направлены сотни неравнодушных глаз.  И  Санёк это почувствовал. Он решительно отодвинул микрофон, плотно сомкнул сухие губы. Плечи его медленно поднялись, отчего Санёк распрямился. И вдруг цех наполнился звуком, который можно услышать разве только во сне, в котором поют юные ангелы. Звук летел вверх, а потом плавно падал вниз, лился с высокого потолка каким-то сладким, до дрожи, эфиром. Санёк пел на итальянском языке. То, что пел юный Робертино. Аве…  Но в чистом, робком, неровном голосе Санька была неизбывная боль, замешанная на тоске по любви и счастью. Все плакали.

     После праздников  Санёк пропал. На заводе его больше никто не видел. Поговаривали, что его забрал к себе глава партийной делегации. Это было похоже на правду, потому что Горячев стал ещё больше заносчив и невыносим.  Теперь Горячев развязно подходил к окошку и нагло ухмылялся. Рассекал плечами очередь и протискивал небритую физиономию в окошко.
     —  У моего сына –  голос от Бога.  Он пел в Домском соборе в Риге. 
     Горячев многозначительно поднимал к потолку руку, густо покрытую ссадинами и болячками.
      —  А вы –  тупые курицы. Вы были в Италии? Нет. И никогда не будете.
      Руднева скручивала инструкцию по технике безопасности и била ею по малиновому носу Горячева.  Впрочем, его это только раззадоривало.
       —  А моего сына Порфирьич отвёз в Рим, –  кричал Горячев. —  Его там лечат лучшие врачи.

      Вскоре, практика Сашки закончилась, и она вернулась к учебе в институте.
Примерно через год, ей понадобилась для диплома  информация  по  измерительному прибору из Швейцарии.
     Она шла по механическому цеху, и ей казалось, что за прошедшее время в нём ничего не изменилось.  Кислый воздух от калёной стальной стружки, висевший под потолком сизыми клочьями, привычно месил  ровный гул работающих станков. Внезапный визг железа и  неразборчивые крики рабочих.  Всё было, как и год назад. Не было только Горячева, который обычно выбегал из-за станка и норовил крикнуть ей в лицо какую-нибудь гадость.
     Руднева  сидела  возле включенной электрической плитки  и окунала проверенные скобы и калибры-пробки  в  расплавленный  парафин.
Воробьева вязала шапку из ровницы, стуча концами длинных спиц о стол. Прибор стоял в углу, накрытый прозрачной пленкой.
     —  Без Горячева даже воздух  в цехе чище, –  сказала  Сашка, снимая с микроскопа защитный чехол. —  Кстати, где он?  Опять в запое?
     —  А ты разве ничего не знаешь? –  спросила  с  удивлением Руднева и отложила в сторону коробку со скобами.
     —  Нет.
     —  Тут такое, пока тебя не было, случилось! Короче, этот, Порфирьич  из горкома полюбил Санька, как сына. Ввёл в свою семью. Лечил его.  А жена его, услышав, как  поёт Санёк, тоже его полюбила, но как женщина.
     Руднева сглотнула слюну и продолжила:
     —  Эта запретная любовь сводила её с ума.  Муж старый, а она –  молодая. Сама, наверно, не ожидала, что так всё повернётся.  Короче, она завела тетрадь, в которой каждый день изливала те чувства, что не могла сказать Саньку.  И однажды напилась таблеток.  Порфирьич  был в командировке  в  другом городе.  Вернулся –  а жена в психушке.  Стал рыться в её вещах. Нашел тетрадь. Схватил наградной пистолет  и кинулся к Саньку.  Он рядом жил.  Порфирьич  ему квартиру, как инвалиду детства выбил.
     —  А  другие  до сих пор в коммуналках  теснятся,– проворчала Воробьева,  ловко шевеля спицами, как таракан усами.
     Руднева вытерла пот со лба, расстегнула верхние пуговицы белого халата, от нагретой плитки сильно чадило горячим парафином, и продолжила:
     —  Хотел Порфирьич убить Санька.  Но не смог. Рука дрогнула. Выстрелил  раза  три. В ногу попал. Перевязал несчастного и повез его к отцу.  А у Горячева –  пятиэтажка без лифта.  Порфирьич  Санька  пару этажей протащил, больше  не  смог.  Возраст.  Бросил  на ступеньках  и  сбежал.  Горячев ночью, как  всегда  «подшофе», вышел  на  лестничную клетку покурить, смотрит, а Санёк ползет вверх по лестнице весь в крови.  Горячев вмиг протрезвел, схватил сына и на руках принес домой.
     Руднева снова замолчала, снова вытерла пот со лба и продолжила:
     —  Дело с пулевым ранением замяли.  Вроде, как самострел. Неосторожное обращение  с оружием. А Горячев теперь не пьет. Совсем, словно и не пил никогда.  Катарсис.  Смастерил  коляску и возит сына по врачам. А Санёк больше не поёт.  Говорить только недавно начал.
     Парафин в кастрюльке зашипел, забулькал и стал плеваться горячими желтыми брызгами.
     —  Заболталась я с тобой, –  сердито проворчала Руднева  и снова придвинула к себе коробку со скобами. —  Мне работать надо.
     Протерев спиртом окуляр и лимбы прибора, Сашка  накрыла  его  пыльным чехлом  и ушла, кивнув всем на прощанье.
     Она медленно шла по цеху вдоль  стучащих, свистящих, гудящих станков, и размышляла о том, что Руднева, конечно, половину истории приврала.  Но, как же причудлива и скупа на подарки судьба человека, если что-то дает, то обязательно что-то отнимет.
     На улице Сашке пришлось зажмурить глаза. После полутёмного цеха  в глаза брызнуло теплым лимонным соком яркое весеннее солнце.
     Двое рабочих, над дверями проходной,  стоя на стремянках, развешивали свежие  майские транспаранты.
     И она почему-то подумала в этот миг, что у Санька теперь всё будет хорошо.