19. За душой к Злобину

Игорь Галеев
Я терялся в догадках.
Признаюсь — грешен — искал эту про¬клятую рукопись в его бумагах, все перерыл и напрасно — как в воду канула. А ее читала Наталья Аркадьевна, и Злобин знаком с основным содержанием гипотезы. Он, как я убедился, непоколеби¬мо верит в ее истинность — это при всем его скептицизме!
Да, мне было обидно. Как же! С Сергеем мы почти друзья. Как бы то ни было, но осмысленное дало ему возможность найти себя, жизнетвор¬но перемениться. Может быть, это же помогло бы и мне жить со смыслом?
Наталья Аркадьевна ничего не объясняла, она и теперь относится ко мне как к подростку, Злобин туманно распространял¬ся о каком-то пунктике, который, якобы, явился смертельным при¬говором в его жизни. Его презрительное отношение ко мне и мои слабые попытки сойтись с ним "на короткую" ногу не давали воз¬можности поговорить откровенно. Попробуйте объясниться с чело¬веком, если он иронизирует по каждому вашему слову.
Правда, еще до "Душегуба" я слышал от Натальи Аркадьевны интересные суж¬дения о Вековом и его поисках, но тогда я так и не смог соста¬вить цельную и логичную систему "теории".
Короче говоря, я пу¬тался, пугался и тайно злился на Векового. Какие могут быть между нами секреты? Глупо скрывать идею. В порывах отчаяния я считал, что Вековой попросту набивает себе цену.
Но, несмотря на все это, жить с ним всегда интересно, по крайней мере, без мыслей не по¬мрешь.
Помимо споров и бесед на самые разнообразные темы, всю зиму мы изыскивали время для развлечений. Ходили на рыбалку, по субботам — в баню: гоняли березовыми вениками застоявшуюся кровь. А дома — чай, печка...

Но весной все пошло наперекосяк. Дела у Сергея в школе не ладились. Нагрянула районная комиссия, проверяли в основном уроки Сергея, Натальи Аркадьевны и Арка¬дия Александровича. Придрались к планам, хотя они были состав¬лены на уровне. Собрали педсовет, влетело больше всех, конечно, Сергею. Его рады были турнуть сразу, но пока не смогли найти замену. Обозвали вопросительный метод кустарщиной и волюнта-ризмом, а поведение Аркадия Александровича местничеством. Пе¬ред отъездом сделали выговоры, наплодили ценных указаний, по¬хвалили идеологическую бдительность Савиной и в один из пого¬жих деньков, подхватив баулы с рыбкой, исчезли.
В нашу скромную холостяцкую квартиру зачастила Наталья Ар¬кадьевна. Могу признаться, что я когда-то мечтал о подобной любви и потому немного завидую Сергею, старающемуся не заме¬чать преданных взглядов Грай. Он попросту побаивается ее пыл¬ких чувств, при ее появлении начинает говорить о литературе или о житейских мелочах. Наталья Аркадьевна всегда слушает его с восхищением, скорее всего не вникая в существо сказанного. Ухо¬дя, она смущенно просит проводить; он через полчаса возвращает¬ся, укладывается спать, не отвечает на мои шутки. И это Вековой-то!

Весна пришла незаметно. Мы ходили в лес, ставили банки под ожившие березы, пили холодный, бодрящий напиток — "кровь при¬роды", грелись на солнце, читали или разговаривали. В эти весенние дни жизнь текла, как старый мед — приторно, густо.
Вы думаете, я не понимал, что рядом со мной поэт? Понимал, понимал... И я пони¬мал, что Сергей не тот, что раньше и писать он, черт возьми, стал классно!
Но читать дает мало, потому что все, что, по его мнению, несовершенно, сжигает. Разведет во дворе костерчик — листы задер¬живаются над теплом, резко вспыхивают и пластинками разлетается пепел... Вы бы видели.
- Инквизитор!— кричу с крыльца.
Читаешь его, как в другой мир ныряешь, страдаешь и смеешься, а в конце — дзынь — кусочек льда в руках растаял. И ждешь, когда он снова скажет: "Я на столе положил, прочти".
А в марте засел за поэму. Свободно начал, легко и как-то основательно, словно на всю жизнь писать примерился.
Просто стихи перестал писать.
Странно, но и о природе не пишет, а ведь любит эти места и до какого-то девического упоения восхища¬ется ими.
Зимой, когда буран обрушивался на поселок, он торопился на улицу. Бродил часа два-три, и как же неспокойно мне было си¬деть одному, слушать ветер, ждать... Приятнее писать за столом или говорить с ним, когда он приходит после таких ночных гуляний.

 Зайдет, напустит холода, рукавицы и брюки покрыты ледяной кор¬кой, сбросит одежду и сидит у печки, распаренный, пьет крепкий чай, то и дело проводит рукой по волосам и разгорячено рассужда¬ет:
- Что бы там ни плели ужасного о мироздании, а жить хорошо! Есть минуты, ради которых все можно перенести, и в награду ощу¬тить полноту и радость жизни. Когда способен мыслить, жить не скучно. Но как сделать, чтобы варварство предков вызывало жела¬ние искоренить сегодняшнее зло?
- А если садизм и злоба в нашей природе?— присаживаюсь на табурет поближе.
- Природа через нас себя совершенствует. Не экономическая, а нравственная программа должна быть в основе любых преобразо¬ваний. Иначе человеческой жизни не будет. Мы убедились, что, получив необходимые материальные блага, человек не становится духовнее. Дело в другом — в совершенствовании психогенетичес¬ком.
- А что ты под человеческой жизнью подразумеваешь?
- Деятельную радость. Чтобы человек, радуясь своим творческим успехам, не мешал другим, понимаешь? Для этого нужно понимать, что рядом с тобой живут ущемленные, ограниченные в чем-то люди, и что они, если и зарабатывают себе только на хлеб и одежду, остав¬ляют продукт и тебе — более зрелому, чем они сами. Ты растешь благодаря им и за них.
- Ну, а что делать, к примеру, пьяницам?
- Таких нужно лечить.
- Всех не вылечишь, есть и не алкоголики, а цель и радость у них одна — выпить. Их много. Чему они должны радоваться?
- Будут радоваться их дети, если мы их научим жить деятельно, если мы им сумеем, вопреки влиянию отцов, показать красоту и воз¬можности духа. Когда человек знает себе цену и не чувствует себя ограниченным шпунтиком в механизме, кем-то наскоро и безответ¬ственно пущенном в ход, он будет стремиться выразить свою лучшую суть, а не пить. Тогда будут совершенствоваться его организм и со¬знание, тогда он приблизится к истине.
- К истине?
- Да, к истине.
В минуты откровения его голос звучит по-особенному. Догадав¬шись, что коснулся чего-то важного, я осторожно спрашиваю:
- Истин много, о какой ты говоришь?
- Истина одна,— смотрит в глаза и добавляет,— Бог.
- Бог?! Сережа, да ты серьезно?
Он смеется:
- Не делай укоризненных глаз. Мой бог — сознание,— и уже с иронией добавляет: — Абстрактное сознание. Подумай, вечны мате¬рия, время, пространство, почему бы и сознанию не быть вечным?

А я ли не думал? Еще в универе думал. Мы все тогда пытались думать.
Но утверждает же философия, что любое обращение мысли Духу ли, к Разуму ли, к Идее — в лучшем случае, необоснованный идеализм, ограниченность мышления, это давно доказано. И в разго¬воре с другим человеком я бы посмеялся над подобным заявлением.
Но передо мной Вековой! И не тот Сережа, что одержимо бегал с книжками по общаге и библиотекам. Сегодня нельзя не признавать его деятельность, которая задевает не одного меня — всех, кто с ним сталкивается, его успехи заставляют задумываться даже Савину. Да, даже ее! Она ненавидит Векового, но все-таки посещает новый спек¬такль своего идейного противника.
Я растерялся. Как же отреагиро¬вать на его вопрос? Рассмеяться? Замкнется, уйдет в себя, и тогда вообще ничего не узнаешь. Спорить? Навряд ли он захочет.
Наконец я нашелся:
- Да ты сам несколько лет назад высмеивал идеалистов.
- Может быть. Идеалисты здесь ни при чем. Истина нейтральна, ее нельзя разодрать на половинки.
- Но все давно обходятся без Бога и ничего — живут, создают,— не сдаюсь я.
- Вряд ли обходятся. А совесть? А с Богом — это обязательно в церковь и креститься? Чтобы чаще Господь замечал-л?— насмешливо растягивает он "л".— Бога видят, когда о смерти или подлости ду¬мают, справедливости добиваются. Кем или чем мы рождены? куда идем? к чему пришли? почему мы, а не другие? какие мы?— эти воп¬росы рождены сознанием. В этих вопросах Бог.
- И все же, что это за Бог?
- А тебе его на облачке, с венцом на голове нужно видеть? Каков ты, таков для тебя и Бог, по образу и подобию твоему.
- Для меня Бог — это то, что еще не познано,— я волнуюсь и тороплюсь,— то есть неоткрытые законы природы. Вот что можно назвать Богом. Ты же подразумеваешь другое?
- Да, другое. И объяснять не буду. Тебе факты нужны: вот нога Бога, вот его глаза, вот здесь он прошел, здесь спит...
Сергей начинает злиться, хотя злиться — не то слово, это раньше он ожесточался, а теперь у него появилась привычка беззлобно иро-низировать, я по опыту знаю: спорить он в такие моменты не распо-ложен. Но меня от его иронии распекло, я оскорбился.
- Ты считаешь, что я не способен понимать? Ты что, не можешь объяснить, как ты сам понимаешь?
- Я понимаю, что Бог во мне, а я в нем,— с усмешкой отвечает,— и я понимаю, что вести дебаты об этом бесполезно. Словесное объяс¬нение не внесет здесь ясности, а другой, более продуктивной формы общения, другой логики доказательств пока нет. Самому чувство¬вать надо и воображать.
Я замолкаю, отворачиваюсь, вконец обижаюсь на тон и на то, что Сергей после этих слов встает и, извинившись, отправляется в комнату — писать. А я после этих споров ничем не могу заниматься — пусть и для меня был бы подобный или даже какой угодно бог, главное — он дает энергию, найти бы стержень, тогда можно горы ворочать!


И я интенсивно искал своего Бога.
Мучился над философскими трудами, читал трактаты писателей, вычерчивал различные схемы.
Глупо получалось: вселенная, в ее центре земля, на ней человек, а Бог должен быть - и во вселенной, и на Земле, и в человеке, а кто же тогда человек — полубог, что ли?
Потом, когда прочел рассказ Векового "Гнойник"» где он затрагивает тему души, пришлось все¬рьез задуматься — не тронулся ли Сергей умом, не баптист ли он?
После этого рассказа я не мог и не хотел успокаиваться и каждый день приставал к Сергею с вопросами. Он мало что мне открыл, но выяснилось, что в существование души он верит! Чуть ли не в ма-териальном смысле!
Его сложное, с использованием научных терми¬нов объяснение поразило и перевернуло к чертовой бабушке все мои представления о человеке. Я остался без почвы. Мне нужно было плыть, искать берег, и я поплыл.
Дело в том, что двусмысленная фраза в конце одного из наших неудачных разговоров насторожи¬ла меня, и благодаря ей я решился посетить Злобина. Вековой, пре¬рвав мою пылкую тираду, как бы в шутку бросил: "А о душе тебе кое-что мог бы рассказать тот же Злобин". Несерьезно вроде бы сказал, но таким тоном, будто Злобин действительно знает нечто существенное.
На следующий день я и отправился в поселковую квартиру фельдшера.

Жжжжжжжжжжжж

Вы сами помните эти апрельские вечера. Снег покрывается ледя¬ным панцирем, хрустит.
Я сошел с проезжей дороги на посыпанную шлаком тропинку и, пройдя в проулок, вышел к четырехквартирному одноэтажному строению.
Тихо.
Тявкнула собачонка, и я запоздало вспоминаю об угрозе нападения ее более габаритных сородичей, при¬кидываю спасительный маршрут унизительного бегства, как вдруг раздается женский окрик:
- Цыц, шалопай! Кого это там несет?
Увидев меня, женщина спускается с крыльца. Собачонка так и вертится, так и заискивает у ее ног.
- А где Злобин живет?— громко спрашиваю.
- Вон там, с краю,— с наглым любопытством заглядывает мне в лицо.— Что-то я вас не признаю. Или вы у Сергея Юрьевича живете?
- Да, у него,— отворачиваюсь и спешу уйти.
- Ты не смотри, что света нет, у него окна одеялами завешаны! Я останавливаюсь.
- А зачем?
- А кто его знает! Разве он станет объяснять. Ветилинар и есть ветилинар, да и чокнутый он!
Женщина намеревается еще что-то добавить, но я разворачива¬юсь и решительно направляюсь к крыльцу Злобина.


Голая некрашеная дверь, черное окно, разноголосый скрип ступе¬нек.
Неизвестно от чего мне становится одиноко, бесприютно. "Ка¬кого черта несет сюда?"— тоскливо спрашиваю себя, но все-таки на¬бираюсь мужества довести дело до конца и два раза несмело ударяю пальцами по оконной раме.
Дверь почти моментально отворяется, в темноте коридора, как пунктуальный швейцар, меня встречает сам хозяин — Петр Константинович Злобин.
Сделав осторожный шаг вперед, он удивленно меня разглядывает, высовывает голову за дверь, осматривает улицу и еще раз пристально изучает меня недоверчивым взглядом.
— Вы?! Ко мне? Э... да...— и догадывается,— ну, проходи, Забавин, раз пришел. Я, может быть, тебя и поджидаю. Ты один, а?
Он в последний раз осматривает улицу, пропускает меня вперед, закрывает на вертушку дверь и спешит в дом.
В кухне после темных сеней до боли в глазах светло, большое одеяло аккуратно облегает окно. Я для себя отмечаю: с улицы света вообще не видно. Пахнет горелым и чем-то кислым.
Злобин насмешливо любуется моим удивлением и тоже с придирчивым интересом осматривает свое холостяцкое жилье.
Ну как же, здесь есть чему уди¬виться: повсюду раскидано бессчетное количество разнообразнейших предметов, в невообразимом хаосе, в пыли и мусоре прямо на полу стоят ящики, валяются бутылки, банки, чайники, бидоны, термосы; на столе среди грязной посуды покоится замусоленная двухконфорная плитка; холодная печка, заставленная тюбиками, колбами, обу¬вью, утюгами, кастрюлями, стопками газет и журналов, по всей видимости, давно не топится. В одной куче свалены ящики с консерва¬ми, мешки с крупами и сахаром, там же пузатятся два небольших бочонка с огурцами.
— Я все оптом покупаю, чтобы не бегать в этот дурацкий мага¬зин. Нет необходимости в очереди стоять. Ты, наверно, соседушку мою успел выслушать — вздорная бабенка, не бери в голову. Дож¬дется, что и эту собачонку мышьяком попотчую. Ты, Забавин, на хлам не смотри, это все дело несерьезное, проходи сюда.
На дверном проеме между комнатой и кухней висит полосатое одеяло, оно, как поспешно объясняет Злобин, "имеет целью сохра¬нять тепло". Дров он не заготовил, пользуется обогревателем — боль¬шим самодельным "козлом".
— Все равно под матрасом спать приходится,— признается любезно. Радостно и смешно ему меня видеть.
"Что же, поговорим с душевным человеком!"— подбадриваю себя.
Смешон-то больше он сам — в каких-то несуразно-широких штанах, тяжелых валенках, в сальной телогрейке, напяленной на теплое бет лье, и с суетливым манерничаньем.


В комнате, куда, приподнявши край одеяла, всемилостивейше при¬гласил меня фельдшер, царит все тот же катастрофический беспоря¬док. Здесь, царствуя над безалаберностью, красуется огромная, лит¬ров на двадцать бутыль.
— Со спиртом,— отвечает на мой взгляд Петр Константинович,— годовой запас для медицинских нужд. Да что же я?! Сейчас чайку поставлю. То есть в ответном порыве за гостеприимство. А ты садись. Ага, очечки протри. Вон, к рефлектору поближе, пристраивай¬ся. Холода, холода...
Он возвращается на кухню, а я садиться не решаюсь, разглядываю лекарства на этажерке и гадаю, чем бы мог заниматься этот сорока-летний человек до моего прихода.
На кровати, заваленной грудой одеял, замечаю книгу, подхожу, смотрю название: "Смерть меня по¬дождет" Федосеева. На полу валяются журналы "Техника молоде¬жи", "Вокруг света", "Мода" и Гоголь "Мертвые души". Окно, так же как и кухонное, наглухо задрапировано одеялами. На стене у вхо¬да кнопками прикреплен плакат: в бутылке на троне восседает от¬вратительнейший зеленый черт, рядом с бутылкой, облокотившись на нее, чуть держится на ногах малюсенький гаденький гражданин с великолепным красным носом, а со стороны восходящего солнца над¬вигается непобедимая троица — Здоровье, Труд и Нравственность, они несут красочный транспарант, на котором красным по белому сияют, слова: "Болезнь легче предупредить, чем излечить". Озаглав¬лен плакат почему-то так: "Министерство здравоохранения предуп¬реждает!" Сбоку от этого министерского шедевра — японский кален¬дарь с видами на море и горы, среди которых демонстрируют досто¬инства женского пола полуобнаженные натурщицы с невинными гла¬зами.


— Вы как рак-отшельник здесь сидите, Петр Константинович,— замечаю я бесшумно вошедшего Злобина,— мечтаете, что ли?
Он не отвечает, быстренько подходит, вырывает у меня из рук "Мертвые души", забрасывает за этажерку и, нисколько не смутив¬шись своим негостеприимным выпадом, спокойно усаживается на кровать в ворох простыней и одеял.
- Мечтаю? А как же! Как и Сергей Юрьевич, гипотезирую то есть. И подумываю еще кое над чем экспериментальным... Ты на мое убогое жилище не смотри, я, в основном, в медпункте живу, а здесь так, ночую... Н-да... Ну, как там Сергей Юрьевич, обидчик мой, по¬живает? Что же это ты один ко мне сунулся? Он-то визитом меня не удостаивает.
- Я поговорить пришёл,— с ходу бухаю,— о душе...
- Так, так... проболтался он тебе, значит!— испуганно дергает головой Злобин.
- Что проболтал?
- Нет?! Не говорил? О медпункте то есть? Ну, о зрелище моем?— он привстает и усердно заглядывает мне в глаза.
- О каком зрелище?
- Значит... не сказал!— успокаивается,— не хитри, Забавушка. И зачем это ты ко мне с вопросом о душе пришествовал? Ты у Сергея Юрьевича бесенят ищи, он поболее моего знает.
- Я знаю, в наше время глупо вопросом о душе мучиться... Сер¬гей обронил в разговоре, что вы, мол, лучше о душе знаете. Вот я и к вам.
- Лучше? Так и сказал?! Хитры они, то есть Сергей Юрьевич. Ну ничего, я одну идейку уже в запасе имею. Проверочную. Аукнется! До слез довел! Это же неприлично получилось, а, Забавин?
Я уверяю, что ничего особенного и неприличного в слезах не было: нервы — вот и все.
- Нервы? Правильно, Забавин, нервы, и потому ты далеко не первый... Давай-ка, закурим,— подает он мне пачку папирос,— или ты опять бросил? Ну, не удивляйся. Я все знаю, у меня все записа¬но, как один мой знакомый говорил... О душе, значит, хочешь? Душа, она, Забавин, есть. Не знаю как у тебя, а во мне она с детства звучит. Музыка, понимаешь ли... На разные пакости порой тянуло, а душа приказывала: "не сметь", то есть чувствовал я ее присутствие... Ты Гоголя читал? Я вот взялся. Предвидел Коля, что души-то есть мертвые, а есть живые. Тогда времена мертвых были, а сейчас настает эпоха живых, как Сергей Юрьевич... Так ты что о душе-то хотел? Нет, Забавин, я тебе ничего рассказывать не буду. Ты не жалеешь, не зовешь, не плачешь, а потому тебе и петля... Сергей Юрьевич все знает, а ты учись, смотри, выбирай. Ты меня слушать и воспринимать серьезно не хочешь, и противен я тебе к тому же, что — точно?


К концу этого сумбурного монолога Злобин настраивается игри¬во, по-видимому, потому-то и начал высокомерно пристукивать ла¬донью по ляжке, беспардонно шмыгать носом, хихикать.
- Да нет же, почему же,— я пытаюсь свести разговор на нейт¬ральный лад.
- Вижу, и не отрицай. Тебе или по моим путям пойти, или по Сергея Юрьевича, и то и другое — смертельно, то есть гибельно и безнадежно. Знаешь, почему? Потому что мы друг другу мешаем, так-то... Хотя я его не понимаю, а он понимает меня. Понимает, сочув¬ствует и восхищает! Вот это его и спасает, но еще посмотрим!
Его грязные пальцы бесстрашно комкают дымящуюся папиросу, но через секунду он чувствует боль, дует на ожог, и, глянув исподло¬бья, заявляет:
- А ты, Забавин, своим путем пойдешь, в меркантильность то есть. Шел бы ты домой, Сергею Юрьевичу привет передать. Мы на днях встретимся, может быть, и поговорим о душе.
Как тут не смутиться? Гонит он меня, без всякой дипломатии выд¬воряет.
Но что мне делать? Нужно уходить, не могу же я вконец унизиться перед этим самолюбивым фельдшеришкой!
Я встаю и мол¬ча направляюсь к двери.
- Хотел я тебя чаем угостить, да не обижайся, потом как-нибудь, если... не отвернешься. Такие, как ты, обидчивы до самолюбия.
Гадко мне. Буркаю: "Спокойной ночи",— и спешу выскользнуть.


Дикое негодование кипит в моей душе.
Улица и ночь встречают от¬чаянным равнодушием и холодом.
Как всегда, безумствует этот охот¬ский злорадный ветер!
Как осточертел он, как осточертела эта тош¬нотная погода!
Проклятое место. Здесь все постепенно сходят с ума.
Но нет худа без добра. К единственному доселе запаху перележав¬шего снега тонко и ароматно примешиваются запахи запоздалой вес¬ны.
Я почти бегу и специально, до боли в висках в груди, в полную силу вдыхаю сочный влажный воздух...
И уже подходя к дому, сам себе восклицаю:
"А ну его к черту! Пусть сходит с ума за своими одеялами!"




20. Террорист, или мышеловка