Руки

Мария Райнер-Джотто
Mario Argento

Посвящается Павлу Катракову,
с надеждой

Руки были невероятно лёгкими, облачными, сотворёнными не из плоти и крови, а из перламутровой морской пены. Казалось, они и пахнут кисловатым запахом водорослей, но это Паше, точно, скорее всего, казалось. 

Моря он никогда не видел.

У матери, школьной уборщицы, не было связей, чтобы «выбивать» артековские путёвки, хотя отличникам они полагались как поощрение за хорошую учёбу.

Отец Павла, водитель грузовика, возил семью на озеро, но пена у озёрной кромки, покачиваясь грязновато-серой волной, пахла тиной и мёртвыми лягушками.

Руки матери – шершавые, как газетные клочки, гладили коротко стриженый затылок, загорелые плечи, хлопали по широкой, статной спине. Мать гордилась сыном, только Паша считал, что гордиться нечем.

Чем он, Паша, знаменит?

После школы пошёл в «шарагу», потому что провалился в институт, работает сантехником, чистит чужое дерьмо. Жена «пилит», что в муже, кроме породы, ничего достойного нет: рост баскетбольный, волосы кудрявые, пушистые, как трава-мурава.

Она ему не под стать, карлица полутораметровая, а вцепилась, как вша в волос, рядом с таким красавцем в гниду расцвела, дочь родила, и куда её теперь девать?

Если под корень, то вместе с ним, Пашей.   

У жены руки были совсем другие: пышные, мягкие, как тесто, словно профессия её – кулинар – вместе с ней срослась.

Паша её ласково «буличка» величал, а она дулась, ни разу не промолчала, поначалу обязательно поправляла: «булочка», а через какое-то время, к «булочке» прилипло ещё одно, сквозь зубы произносимое: «тюха-матюха, колупай с братом».

Паша не обижался, помнил, какими у неё были руки в начале жениховства – шелковистые, тряпичные, то податливые, то нахальные, только никогда не были они бархатистыми и кремовыми, скорее воображение Паши превращало липкую, как клеевые полоски от мух, кожу в крем, а сахаристую, крупчатую поверхность в бархат.

Паша давно решил уйти от жены, да и не только от неё, но не решался из-за дочки. Да и жалость к матери останавливала: первого красавца сына она уже похоронила, за второго, последнего, держалась, как грешник за ногу архангела Михаила.

Много, много думал Паша – живут ведь другие в разводе, но карлица сразу условие выставила – никаких встреч с дочерью, а разве сможет прожить он хоть день без её розовых пухлых ручонок?

Крепко они держали его, ручонки эти: пахнущие молоком и печеньем, держали, пока запах детский в другой не обратился: в уныло-тоскливый, искусственно-клубничный, как неудавшееся тесто.

Вот тогда и решился, довела «буличка».

Вытолкнула мещанством своим в бесчувствие, в одинокий арктический полуночный час, лишила рук, ног, костей, тела, только мысли оставила. А мыслям холодно, мыслям больно.

Почему так?

Как в загадке детской про часы-ходики: ног-рук нет, а идут. А Паша никогда не спрашивал себя: «Как идут?». А идут, оказывается, так больно, хоть ложись да помирай.

Так ведь помер уже! То ли вчера, то ли сто лет назад…

Паша перестал вести счёт времени: сколько раз перемололи его душу в душемолке, сколько жгутиков из неё скрутили, на сколько клочочков порвали, всё, всё слилось в одну мутную омертвевшую жижу, и из этой жижи родился зверский, первобытный голод.

Попадись ему те пухлые ручонки, от которых Паша часами не отходил, отгрыз бы и не подавился. Да и от Паши в нём  ничего больше не осталось. Холод стал верным спутником его, а как иначе: в тепле размокнут, растают человеческие души, крутящиеся в душемолке, теряющие в этой огромной мясорубке все свои чувства, привязанности, добрые и злые поступки, широту и узость мыслей, воспоминания о том, кто они были и что пережили.

Ещё будучи зловонным тягучим пузырём, Паша, отталкивая от себя другие такие же смрадные инфузории, стремился впиться, всосаться в любое свободное местечко на душемолке, чтобы пусть хоть крохотная капля чужой души, но попала бы на его желеобразное тело, и чем больше таких кусочков, лохмотьев, обрывков всего, что в целостности называется человеком, попадало на его заново растущий организм, тем сильнее, крепче и увереннее себя он ощущал, он рос, он перестал быть Пашей, он забыл и мать, и «буличку», и дочку.

Однажды он осознал, что, как бабочка, вылез из кокона прежней своей личности и нашёл у себя четыре когтистых лапы, ребристое, тщедушное тело, тонкие, перепончатые уши и крылья, как у летучей мыши, кожа крыльев была крепка, и, не смотря на хрупкость, легко поднимала Пашино тело вверх, и у него отпала теперь нужда занимать лучшее место у душемолки.

Паша не ждал, когда бесформенные души перекрутятся через острейшие ножи и вытекут сквозь объятую пламенем решётку, он хватал уродливые, скользкие, похожие на паразитов души самоубийц и, отлетев в сторону, острыми зубами рвал эту плоть, похожую на кальмара, и, наконец, наслаждался, утоляя свой волчий голод.

Вскоре Паша стал взрослой особью.

Вечно оскаленная морда, сложенные кожистые крылья за спиной, лапы стали снова похожи на человеческие руки и ноги, только очень короткие и уродливые. Сильно увеличенные, горящие зловещим огнём глаза почти скрывали острый кончик носа, придавали ему сходство с горгульей. Паша больше не задумывался, кто он, пока его не позвали.

– Саккха! Саккха! – услышал он, когда, по обыкновению, разорвав червеобразное существо, пребывал в спокойном состоянии.

Почему-то он сразу понял, что «Саккха» – это он.

Паша обернулся, оскалившись, чтобы напугать и накинуться, но вдруг увидел, что находится совсем в другом месте: не было огромной, никогда не перестающей грохотать душемолки, не было аморфных людей, пришедших сюда по своей воле, не было ночного, продирающего до самого нутра холода.

Было другое: небольшой, уютный домик с кирпичной кладкой, огороженный ажурной оградой, которую заботливо оплели бесхребетные стебли розовато-жёлтых вьюнков. Возле калитки рос аккуратный куст, усеянный какими-то экзотическими трубчатыми цветами, из красных недр которых покачивались на зефирном ветру малиновые язычки.

– Заходи, Саккха!

Существо в белом одеянии раскрыло перед ним калитку, и горгулья, перебирая лапами, как большая обезьяна, покорилась, может, оттого, что была сыта, но как знал сам Паша, чувство сытости зачастую длилось мгновение, и его безропотность не означала, что он подчинился этому существу, похожему на человека.

Однако, когда калитка закрылась, и существо задвинуло защёлку, он забеспокоился. К нему вернулась первая мысль: «Где я?», он хотел спросить, но вместо голоса из его пасти вырвалось глухое рычание.

– Я читаю твои мысли, Саккха, – ласково обратилось к нему существо. – Сейчас ты у меня в гостях. И ты можешь уйти в любой момент. Но сначала я хочу показать тебе свой дом и сад. Меня зовут Марио, и я хочу, чтобы ты снова стал человеком.

«Кем?» – испугался Паша, невольно съёживаясь.

– До того как ты стал Саккха, ты был человеком, но потом ты совершил ошибку, ты повесился, и я хочу помочь тебе исправить её. Я тоже была человеком, и всегда хотела помогать таким, как ты, тем, кто совершил самоубийство. Я хочу вернуть тебе твой облик, ты должен снова стать Пашей, и закончить свою жизнь так, как тебе было предначертано.

«Зачем?» – подумала горгулья, оглядывая зелёную лужайку, на которой стояли качели с повязанными на сиденьях лентами.

– Потому что это моя миссия, Саккха! Я сама выбрала её, я хочу, чтобы Саккха снова становились людьми. – Ответила Марио. – Там, за качелями мой сад: сейчас зреют абрикосы и вишни. Ещё я посадила алычу и виноград, я знаю, ты мечтал выращивать виноград, я видела виноградную стену, видела, как ты заботился о ней, с какой любовью укутывал на зиму корни, как улыбался, привязывая первые побеги, как обёртывал марлей созревшие грозди, чтобы защитить их от ос, а потом ты кормил виноградинками свою дочку… Я знаю, ты не помнишь этого, но постепенно ты вспомнишь. В доме тебе тоже понравится. Там тихо и прохладно, там нет жары и холода, нет света и тьмы. Там я буду лечить тебя, Саккха!

Горгулья насупился и заковылял к невысокому крылечку. Марио распахнула дверь, и он оказался в странном для него помещении, с какими-то предметами, которые ничего ему не напоминали.

– Ты всегда можешь уйти, – повторила Марио, гладя прочную кожу его крыльев. – Но дай мне шанс всё исправить!

Она взяла его за лапу, и Паша, как большой ребёнок, послушно последовал за ней в какую-то ровную щель, где в стене зияла квадратная дыра, в которую задувал ветерок. Паша зарычал.

– Это окно. Если хочешь, я закрою. Но тогда ты не услышишь соловьиные трели. Это кровать. Здесь ты будешь лежать, пока не станешь человеком. Залезай, Саккха!

Марио вскрикнула, когда он, расправив крылья, взлетел до потолка и мягко опустился на персиковое покрывало.

«А почему ты не хочешь стать Саккхой?», – вдруг промелькнуло в его мозгу, и он ощутил стыд, словно его застали за непристойным занятием.

– Я не хочу становиться такой как ты, Саккха, – серьёзно произнесла Марио, садясь на покрывало рядом с ним. – У тебя нет жизни. Только голод. Ты не думаешь, ты живёшь инстинктами, ты пожираешь подобных тебе несчастных людей, покончивших с собой. А я хочу, чтобы ты радовался жизни, чтобы ты был счастлив. Но нельзя быть счастливым, хватая окровавленные ошмётья, вылетающие из душемолки. Я не могу спасти твою душу, не могу сделать тебя другим человеком, но я могу сделать так, чтобы ты перестал быть Саккхой. Я помогу тебе вспомнить твою прежнюю жизнь, где ты был Пашей, помогу довести тебя до того момента, когда ты накинешь на шею ремень в зарослях заброшенной больницы и, если я смогу убедить тебя не делать того, что ты сделал, ты не повесишься, ты вернёшься назад, найдёшь в себе силы жить, хотя бы не ради себя, а ради твоей дочки. Но, если ты снова накинешь на себя петлю, то подведёшь меня, и я больше не смогу помогать таким, как ты… Ты – мой экзамен, помоги мне не провалить его!

Во время взволнованного монолога Марио, Паша, казалось, внимательно её слушал, зрачки его глаз то сужались, то расширялись. Какие-то вспышки, как разгневанные молнии дьявола, возникали в его перестроенном мозге, но они были так коротки, так мимолётны, что горгулья не мог составить из слов Марио целую картину, но и уходить в свой привычный мир, где смысл жизни состоит в набивании желудка, его пока не тянуло. Паша решил выждать.

– Давай начнём прямо сейчас, – заговорила Марио нежным голосом. – Ложись удобнее и закрой глаза. Не думай ни о чём, просто почувствуй всё, что ты увидишь. Я пока не так сильна в этом творчестве, но буду очень стараться, и, всё же, ты можешь увидеть не свои воспоминания, Саккха. Это не страшно, ведь ты увидишь жизнь человека со всеми его горестями, чаяниями и короткими мгновениями счастья. Я знаю, ты понимаешь не всё, что я говорю, но постепенно ты вспомнишь язык, потому что он – первопричина нашего существования. Итак, расслабься, тебе ничего не угрожает!

Паша покорился. Зажмурившись, он свернулся в клубок и сжал в кулаки когтистые лапы. Руки Марио окутали его невесомым облачком, и он ощутил это: огромный, безбрежный океан, тихий, ленивый. Он услышал шелест волн, почувствовал на своей коже хрупкую перламутровую пену. Эта пена обворачивалась вокруг него, словно хотела его съесть, но Паше не было страшно.

Наоборот, эти пахнущие йодом руки сотворили вокруг горгульи перламутровый, ватный шар, и он, Паша, коснувшись мягкого клочка, не увидел своей уродливой лапы, тело горгульи исчезло, и Паше это понравилось, потому что он перестал чувствовать голод.

Он кружился в этом перламутровом ватном шаре, как снежинка, пока не услышал громкий, зловещий голос, от которого у Паши по телу пробежали мурашки, и этот голос не принадлежал Марио: «От советского информбюро…»

Перед Пашей, как из тумана, медленно выросли высокий столб с говорящей чёрной штуковиной наверху, одноэтажное чисто выбеленное строение, огороженное деревянным забором красного цвета, за которыми росли высокие кусты отцветшей сирени.

Похожие на Марио существа с испуганными лицами костлявыми руками стягивали с голов платки, зажимали их зубами, беззвучно воя.

Словно озвучивая их скорбь, невдалеке заблеяло животное с рогами и клочкастыми белёсыми боками, и дед в косоворотке с кустистыми суровыми бровями матюгнулся на животное: «Цыц, коза драная!», потом дрожащими заскорузлыми руками скручивал самокрутку, а табак просыпался, кружился, как потревоженная чистильщиком пыль.

Паша увидел хромающую женщину, торопливо ковыляющую к человеческому скопищу. Услышал, как заголосила она при слове «мобилизация», почувствовал, как кинулась на шею к нему, Паше, как захлебнулся её голос в крике «не отдам, единственный ты у меня сын».

По её рано состарившемуся лицу катились жемчужины слёз, когда собирала она в котомку нехитрые пожитки, когда заворачивала в самотканое полотенце свежевыпеченный хлеб, гладя его худыми, иссохшими руками.

Паша увидел таких же, как он, молодых парней на огромной площади, внимающих однорукому человеку в военной форме и фуражке с красной звездой, сжимающих кулаки. Миг - и Паша едет в битком набитом вагоне, окна настежь, потому что душно.

Парни в серо-зелёных штанах и гимнастёрках, в пилотках, в тяжёлых кирзовых сапогах, молодые, немного напуганные, но бодрые, забористые, горланящие весёлые песни. Паша повёл носом и почувствовал, что кроме запахов кожи, папирос, распалённых, разжаренных тел в вагоне пахнет тленом.

– Янек, – хлопает Пашу по плечу кудрявый, румяный парень. – Скоро станция, давай чайник, кипяточком затаримся! Чайку попьём напоследок, чтобы вмазать фрицам по самую рипицу! Чтобы драпали они, как шелупонь французская при Бородине!

Поезд дёргается, свистит натужно, охрипло, останавливается с трудом, неохотно, будто уже в бою, будто уже гонит чужеземцев проклятых с русской земли.

Румяный солдат, высоко подняв над головой жестяной чайник, уже прокладывает путь сквозь вагон, а Паша с удивлением разглядывает свои руки:  крепкие, мозолистые, на каждой по пять пальцев, трогает лицо, волосы и чувствует радость: он такой, как все. И от него также смердит гнилью. И он больше не Паша, а восемнадцатилетний паренёк Янек Фокин.

Сапоги только достались ему на два размера больше. Ох и намучился он с этими сапогами: если обе пары портянок обернуть, ещё ничего, не так хлябают, но тогда запаски никакой, а сушить негде. Да и не всегда костерок разжечь можно. Вот Янек и в последних рядах из-за этих сапог. Вещмешок, винтовка, и вечное движение вперёд, в атаку.

А в атаке, как в душемолке, падают люди, сражённые шальными пулями; взлетают ненадолго, как птицы, встреченные снарядами; вот уж где ад кромешный, крики, стоны; кровь смешалась с землёй, да так, что земли не видно.

Янек – как все – винтовку на плечо и, хлябая сапогами, в ад, в пекло. Уже и не разобрать, где «наши», где немцы, стрелять страшно, вдруг своего же в спину ранишь. Но Янек бежит, кричит во всё горло «ура», палец словно прилип к спусковому крючку, грохот вокруг такой, что уже он сам себя не слышит.

И дальше была волна.

Не такая, как в море, моря-то Янек не видел никогда, только в фильмах, бредил морем, капитаном дальнего плавания мечтал стать, а мамка, слушая его, улыбалась печально, лохматила его золотистые волосы и грустно шептала: «Здоровье у тебя, Янек, слабое, ноги больные, их в тепле надо держать».

Да только больше не чувствует Янек ног, волна отбросила назад, на другого солдата, пропорол Янек оба сапога, и кровь с грязью хлынули внутрь, облепили портянки; ступни сразу отяжелели, холод в них поселился, да и не только в них; хлынул дождь вперемежку со снегом, словно собрался землю скорее омыть, куда-то пропала дивизия, в голове только звон, как в церкви сельской.

– Живой? Янек, живой!

Румяный солдат, с которым Янек подружился в поезде, трясёт его, как куль, хлопает по щекам, смеётся сквозь слёзы на грязном лице.

– Давай, брат, уходим! Отступать надо, прут фрицы, а куда пехота против танков!

Румяный поднимает Янека, закидывает его бессильную, вялую руку за плечо, волочет куда-то в бурый немой лес, наугад, туда, куда щупальца войны ещё не дотянулись. Чавкает под ногами земляная каша, уходят ноги едва не по колено в землю, неудачно побежали, в самое болото.

На каком-то островке плюхнулись оба на сырую землю, дышит румяный внатяг, за сердце держится, а из-под ладони, как ягодный сок, густая, набрякшая струя ползёт. Уселся кое-как румяный, спиной к сосне корабельной, едва слышно велит Янеку костерок разжечь.

Сколько было на островке веток, все собрал Янек, чиркал спичками, прятал огонёк в руках, разжёг малость. К румяному – да какому там румяному! – бледному, как смерть, солдату, прислонился Янек, ему бы сапоги снять да портянки просушить, да сил нет, холод проклятый сковал всё тело, в сапогах жижа кровавая, только сейчас Янек ощутил, что содрал все мозоли, что ноги горят…

Так костерок же! Огонь, тепло, жизнь. Даже показалось, что птица неподалёку робко, осторожно тренькнула, будто спрашивала, что, закончилась война? Да нет же, началась только, глупая ты птица! Вечная страшная война.

Уснул Янек.

Проснулся, глаз разлепить не может: веки инеем сковало, сапоги к жиже снежной примёрзли. Солдат румяный, как ледяная глыба: большая, холодная, неживая.

Потух костерок. Умолкла птица.

Видно, звуков этих лающих, хохотливых испугалась, притаилась в дупле. Из последних сил перезарядил Янек винтовку, звуком приклада тишину, как бомбой, разорвал.

Притихли голоса.

Свело у Янека скулы от ожидания. Бесчувственные руки окаменели. Только винтовка в руках живая. И вдруг – яркие вспышки, голоса, смех, довольной такой, сытый, хмельной смех.

Выстрелил Янек, стих голос.

Выстрелил второй – оборвался смех. Да только много их было, фрицев. Янек повернул винтовку к себе и всадил штык в шею.

«Russische Schweine», – отчётливо услышал он, перед тем, как оказаться в арктической пустыне и стать Саккхой.

Дальше Паша видел, как наступает весна, как сквозь солдатские головы прорастают подснежники, как объедают тела насекомые, как в прорванный сапог юркает изумрудная ящерка, как жаркое, полуистлевшее солнце иссушает, сжимает тела, как сыплются сухие иголки, видел, как вьюга заметает всё, что осталось от двух человек, смотрел и чувствовал, как комком подступают к горлу злость и обида.

Несправедливость.

Потом он снова увидел ту прихрамывающую женщину, мать Янека, с посеревшим бескровным лицом, поверх сложенного треугольником листа бумаги её мёртвые руки.

Пропал без вести.

Паша внезапно оказался в комнате, ватный перламутровый шар рассыпался, как ёлочная игрушка. Он неуклюже сел на кровати, рядом, уронив руки на пушистое покрывало, сидела на корточках Марио, лицо у неё было как у той женщины, читающей у печки сообщение о пропавшем в боях под Ленинградом единственном сыне Янеке.

В Паше зашевелилось новое, незнакомое чувство. Не осознавая, что делает, протянул он когтистую лапу и погладил Марио по волосам.

– Саккха… – прошептала она. – Саккха. Спасибо. Ты возвращаешься. Но я ошиблась. Это была не твоя жизнь. То, что ты видел, не принадлежит тебе. Это какая-то другая душа. Мы попробуем чуть позже снова. Мне надо отдохнуть. Пойдём в сад!

Марио с трудом поднялась и, шатаясь, оглядываясь со слабой улыбкой, хватаясь едва подвижными руками за стены,  поплелась из комнаты. Паша, сделав несколько взмахов крыльями, неуклюже последовал за ней. Марио обошла качели, нырнула в проём между деревьями с шероховатой корой, устремилась в круглую беседку, вокруг которой были посажены странные цветы: похожие на гигантские чертополохи без стеблей, растущие прямо из земли, с кожистыми листьями и ярко-алыми лепестками, торчащими вокруг цветка, как иглы. Марио присела на скамейку, Паша примостился у её ног, как большая собака.

– Ты голоден, Саккха? – заботливо спросила Марио, гладя горгулью по голове.

«Нет», – подумал Паша. – «И меня это настораживает».

В звуковом варианте это прозвучало как ворчание потревоженного зверя.

– Не бойся, это хороший знак, – Марио касалась ласковыми безоружными руками морды горгульи. – Ты вспоминаешь. К тебе возвращаются человеческие привычки.

«И что потом?» – прорычал Паша. – «Я видел человека. Видел, как он защищал свой народ. Потом он проткнул себе шею. Я видел много смертей. Много боли. Много страха. Я не хочу становиться человеком. Я не хочу чувствовать. Потому что это больно».

– Ты ещё глупенький, Саккха, – улыбнулась Марио. – Знаешь, как называются эти цветы? Это протеи. Их назвали в честь морского бога Протея, который умел принимать различные формы животных и умел предсказывать будущее. Я люблю эти цветы за их название. Они помогают мне помнить, что я не всегда была такой, какая я есть, и я не знаю, какой я буду. Я знаю всё про арктический мир, про душемолку, про то, что кто-то выживает и там, обретая другое тело. Но разве хочешь ты пребывать в теле горгульи вечно, Саккха? Я видела в арктическом мире более страшных существ, демонов, перед которыми ты был бы совершенно беззащитен. Тебе кажется, что твоё место там, ты пожираешь фрагменты чужих душ, ты никогда не бываешь сытым, и, знаешь, к чему это приведёт однажды, если тебя не растерзают? Ты станешь ещё более страшным, ещё более злобным и сможешь врываться в человеческий мир, чтобы мстить людям за то, что они сделали тебя таким. Человек не всегда испытывает боль. Это часть божественного плана, стать сильным через преодоление. Поверь, по-другому не бывает.

Паша, насупившись, и сверкая огненными глазами, напряжённо слушал. Он пока ещё не настолько силён, чтобы противостоять демонам, его крылья нежны, как листья протеи. Вот если бы он мог принимать различные облики, как это морское божество!

Паша заурчал и подумал: «Хочу обратно в перламутровый шар. Покажи мне то, ради чего стоит возвращаться в человеческий облик!»

– Хорошо, пойдём, Саккха!

«Здесь, среди цветов».

– Но у меня может не получится… – растерялась Марио.

«Или я уйду в арктический мир».

– Я согласна, – грустно сказала Марио. – Иди ко мне.

Марио приняла горгулью в свои объятия, крепко прижалась к нему, и Паша внезапно почувствовал такую мощь, такое могущество, что даже испугался. Он впился когтями в кожу Марио и взлетел над игольчатыми цветами, над беседкой, над абрикосовыми деревьями.

«Ты будешь со мной там, куда ты меня отправляешь!», – повелел он.

Грозный рык наполнил маленький мир Марио, трава пригнулась к земле, беседка покосилась, а протеи, исчезнув, стали огромным океаном, сине-зелёным, пахнущим рыбой и водорослями. Марио и Паша упали в воду.

Тело горгульи стало длинным, узким и скользким, он весь покрылся чешуёй, сверкающей на свету, как драгоценные камни.

- Марио! – закричал он, – Смотри, каким я стал, ты сделала меня богом! Я буду повелевать рыбами и морскими существами, я найду себе жену, и она родит мне сына с такой же блестящей чешуёй и таким же идеальным телом. Марио!

Оглядевшись, Паша увидел, что девушка, словно утопленница, медленно погружается в морскую глубинную тьму. Он рванулся к ней в мгновение ока, схватив её за талию и поднявшись на поверхность.

- Марио, – прошептал он. – Очнись, Марио!

Но девушка оставалась неподвижной. Паша раздвинул языком её губы и почувствовал мёртвый вкус её слюны.

- Нет! – закричал он так громко, что волны зашевелились, зарокотали в ответ, увеличиваясь, они несли их к берегу. Паша бережно положил Марио на золотой песок. Нежно провёл чешуйчатой грубой лапой по лицу, по шее. Опустившись ниже, он нащупал её сердце, остывающее, как раненое солнце. Разорвав кожу, он сжал скользкую красную плоть, заставив её стучать вновь.

Марио, внезапно очнувшись, закашлялась и села на песке.

– Где мы? Кто ты?

– Я Саккха! Повелитель морей. Я спас твою жизнь, как ты спасла мою. Я нашёл своё место, я всегда хотел жить в воде!

– Как ты смог всё это сотворить? – ошеломлённо спросила Марио.

– Потому что я – бог! – Просто ответил повелитель морей.

– Саккха, ты не бог, ты человек, который покончил с собой и попал в мир холода и тьмы. Я помогаю тебе вернуться обратно, чтобы ты не повторил своей ошибки. А всё это происходит в твоём и моём воображении, только я не понимаю, почему в этот раз я ведомая?

Паша, не слушая, вернулся в море. Он кувыркался, как морской лев, выплёскивал воду изо рта, нырял так глубоко, что различал в глубине руины древнего города.

«Этого не должно было случиться», – сокрушалась Марио. – «Он оживил меня. Он – сильнее. Он способен менять людские судьбы при жизни. Как же теперь я смогу уговорить его вернуться в мир людей, когда он так счастлив и могуществен здесь?»

Внезапно она заметила, что её кожа стала сине-зелёной, как аквамарин, а руки вытянулись, стали прозрачными, и сквозь них горячее солнце казалось холодной стеклянной пустышкой. У Марио исчезли кости, вены, сухожилия, она почувствовала, что не может стоять, что она опадает, как растаявшее мороженое, исчезает в мире Саккхи. Почему он убил её и воскресил снова?

– Марио, ты такая красивая!

Паша вынырнул возле её вытянувшихся ступней и положил к ногам гладкий красный камень с тысячами граней.

– Оставайся здесь, со мной! Я так счастлив! Я знаю, что это счастье будет длиться вечно, и оно никогда не закончится! Мы будем жить внизу, в том разрушенном городе. Я видел прекрасный дворец с мраморными статуями и витражными окнами, я…

– Саккха, я не хочу здесь оставаться, – твёрдо сказала Марио. – Я не хочу превращаться в зелёную русалку, я хочу вернуться домой. Я должна довести дело до конца!

Зарычав, Паша схватил сине-зелёную аморфную девушку и утащил глубоко под воду, где, разорвав ей грудь, искромсал лёгкие когтями. Марио открыла глаза и строго сказала:

– Больше не делай так, Саккха!

Они снова находились в беседке, руки Марио всё ещё обнимали горгулью, стыдливо порыкивающую и прячущую глаза.

«Почему я здесь?» – заплакал Саккха. – «Я был так счастлив, так свободен!»

– Наверное, ты слишком быстро превращаешься, – задумчиво ответила Марио, с облегчением растирая белокожие руки. – Видимо, выброс эндорфинов был так силён, что ты смог создать свой мир, и здесь мы оказались, потому что ты все их использовал. Ты подавлен и несчастен, потому что выпустил все эндорфины разом.

Горгулья, отвернувшись, насуплено смотрел на протеи.

– Саккха, не обижайся. Но я не была счастлива в твоём мире! Я была там чужой, я не смогла бы долго жить под водой, как амфибия. Но ты должен гордиться. У тебя невероятные способности. Ты умеешь радоваться жизни, но при этом ты невольно губишь всё остальное. Вернувшись, ты должен будешь учиться не причинять боли другим. Вот почему ты ушёл, и вот почему ты должен вернуться, Саккха. Ты можешь возвращать людям утерянную радость, можешь менять их жизни. Это очень редкая способность, Саккха. Обычно боги, а не люди забирают радость, а отдают, только когда ты пройдёшь непростой путь страданий и испытаний.

«Я не хочу страдать!» – отчаянно завопил Паша, молотя лапами по цветочным шарикам. Он действовал так быстро, что в мгновение ока уничтожил клумбу с протеями, оставив после себя красно-чёрное месиво.

Марио, казалось, нисколько не разозлилась.

– Ты сделал это потому, что все «Саккха» способны только разрушать. Там, в море, ты хотел семью, хотел детей, но в том морском мире, где ты увидел себя богом, Саккха, ты рано или поздно всё разрушишь, ты не сможешь противиться своей природе. Только человеку дано умение созидать.

Горгулья зарычал и грозно взмахнул крыльями!

«Я принял решение, я хочу вернуться в арктический мир!»

По щеке Марио поползла прозрачная, тягучая слеза.

– Я не могу противиться твоему выбору. Но тебе придётся повеситься снова. Пойдём в дом, что толку терять время!

Паша, победно вскинув голову, поковылял по знакомому пути, свернулся клубочком на мягком покрывале кровати и замурлыкал, чувствуя, как теряет тело, как растворяется в перламутровом месиве судеб.

Как из тумана, перед ним медленно проявлялась картина: широкие равнины, длинные полоски одноэтажных домиков, небольшой пруд с утками, в ушах свистел ветер.

Паша, усадив жену Лилю и дочку Юлю в кабину, доверив управление транспортом тестю, сам ехал в кузове, сидя на грязных, пыльных мешках.

Машина шла быстро, домики, как в киноленте, проплывали и сменялись другими, чем-то одинаковыми, казавшимися телом какого-то странного зверя, у которого не было рук, не было ног, не было ушей и глаз, а только одна пасть, в которой перемалывался людской труд, людское время, потраченное не на совершенствование своей души, а на прокорм желудков, на лишнюю копеечку, чтобы купить достойные бытовые предметы, «как у всех», чтобы не отстать, не прослыть аутсайдером, чтобы отсутствие стиралки-автомата, смартфона и норковой шубы не выбросило их за пределы сытого, безмозглого круга куда-то в такое место, где нет привычных дорог, где нет ничего непонятного, где путь извилист и труден.

- Организм стремится к энтропии! – любил повторять тесть, но Паша стремился куда-то дальше, за пределы круга, в море невероятного и неизвестного, стремился давно, и видел только один выход: через добровольную смерть, и только ручки Юленьки – толстенькие, с перетяжечками, розовые, как перья фламинго, шустрые и ничего ещё не умеющие делать, держали его в мире таких, как Лиля.

Утром они поссорились.

Жена потребовала деньги на золотые серёжки для дочери, мол, через месяц в детсад пойдёт, засмеют, если будет не как все. Но Паша не понимал, зачем, как можно проткнуть эти нежные детские мочки, эту пахнущую печеньем кожу и отказал.

Лиля обиделась и перестала с ним разговаривать. Но по её раздутым, как паруса ноздрям, по упрямо сжатым до боли губам, отчего она становилась похожей на вредную противную тётку, он понял, что она обойдётся и без его денег и всё равно сделает по-своему.

Оттого, что не может ничего возразить, не может оградить дочку от первой инсинуации этого порочного круга мещан, Паше хотелось плакать, хотелось бросить всё и уйти на войну, или простым матросом на китобойное судно, капитаном-то уже ему не стать, для этого другой характер нужен – волевой, строгий, как у тестя, нужно, чтобы тебя уважали и побаивались.

А Паша стал «тряпкой», «помойным ведром», об него вытирали ноги, но он как-то приспособился, в мечты ведь никто не мог залезть, даже Лиля, а Юля, когда подрастёт и увидит, что он «тряпка» – простит ли? Разве такой отец нужен девочке? Мечтатель, неудачник, слишком мягкий и добрый.

- Доброта хуже воровства, – часто повторяла тёща, но внучкой гордилась.

В отличие от матери карлицы статью девочка в отца пошла: личико удлинённое, нос не картошкой, как у всех их породы, ножки длинные да стройные, с такими ногами в жизни не пропадёшь! Только Паша не согласен, наоборот, считает, что такие ножки беречь надо, трудно им по правильным дорогам идти, они всё больше ездят. Руками надо работать, если есть мозги – мозгами карьеру строить.

Только Пашино мнение никого не интересует.

Плевали они на его мнение с высокой колокольни. Всё будущее Юлино расписали, как оракулы допотопные: танцы, английский, школа моделей, школа автовождения, а там – океан возможностей, рай для мещанства. Ребёнок ещё толком не говорит, а уже в кабале.

Лиля радости своей не скрывает:

- Всё, доча, кончилась твоя беззаботная жизнь!

Это она трёхлетней говорит, а саму от гордости распирает, и вся она в этих облегающих штанах, через которые складки жира свешиваются, в лёгком топике, разрываемом мощной грудью, будто кричит миру:

- Я – хозяйка мира! Я права! Я же мать!

Своей машины у них нет, из Паши водитель, мягко говоря, хреновый, как-то проехал на чужой машине – с первого раза в смерть угробил, кредит брал, чтоб другую купить, два года ползарплаты чужому дяде отдавал, а мог бы за свою рассчитываться.

Вот тогда, наверное, и прочертила Лиля между собой и мужем черту, которая увеличивалась, становилась траншеей, рвом, пока не стала пропастью с едва видимым мостиком, по которому ходить страшно: злые ветры его качают, со дня пропасти огонь пятки лижет. Так и перестали друг к другу ходить.

Сестра помогла кредит выплатить, добрая женщина, неродная сестра, аж троюродная, у самой проблем выше крыши – сама вся больная, нервы у неё, суицидальная депрессия, мечется между работой, дачей, работает, как проклятая, а деньги тоже, как песок утекают. Собирала на то, чтобы к морю поехать, а погасила кредит Пашин.

Просто, без обязательств, пожалела, с детства она к нему неравнодушная была, Паша к ней тоже тянулся, но не его полёта птица – красавица, умница, да только муж-садист её сгубил. Она-то невольно Паше выход и подсказала:

- Как, – говорит, – не смогу всё это тянуть, голову в духовку суну и газ включу.

А Паша давно уже тянуть не может, устал, измучился от вечных попрёков, от постоянных унижений, от открытого над ним измывательства, слышал как-то, как «буличка» по телефону говорила, что у неё не муж, а дерьмо полное. Тесть как-то после бани, за пивом, мудрую мысль высказал:

- Была бы не моя дочка, Лилюшка, я б тебе, Пашуля, порекомендовал промеж рогов её почаще охаживать, чтоб место знала! Но дочь мою в обиду я не дам, ты уж извини!

Всё, замкнутый круг.

Паша много думал, пока решился.

Убить «буличку», отсидеть, но ведь бабка с дедом с дочкой ни за какие коврижки увидеться не дадут. Юлька вырастет, и будет он для неё, как сорняк безымянный.

Разве ж убийство матери простить можно?

С виноградом ехал прощаться, с домом, который вот этими вот мозолистыми, широкими руками сам строил, с яблоней, мельбой противной, что каждую зиму подмерзала, а к осени только одно яблоко приносила, огромное, как солнце, такое же сочное; с ёжиками, что под домом нору устроили.

Не раз Паша их из туалетного дерьма вызволял – проделали дыру в туалете, а чего туда лазили, шут их разберёт! Наденет брезентовые рукавицы, вытащит фыркающего ежа, обмоет кое-как, отпустит, а тот со всех ног наутёк от спасителя бросается, а Паше ничего взамен не нужно: спас и хорошо!

Это Лиля хвастает, что ежи всех мышей в доме переловили, так, кто знает, вылила бы какой-нибудь Fairy в нору.

Злая она. Или стала. Или была такой, может злость в её ореховых глазах Паша за задор принял? Её стремление – гнездо свить – за обычное женское проявление?

Гнездо, но не дворец же, где в комнаты только в тапках пускают, куда Паше доступ только через ванную.

Поначалу думал: как повезло, чистоплотная, не то, что тёща со свекровью: в квартире ни пылинки, полотенца белоснежные, постель два раза в неделю меняет, на кухне занавесочки лёгкие, в тон чайнику и кастрюлям, на столе караваи да пышки – кулинар всё-таки! Да зачем она чистота, если носки кинешь в угол, она тут же в крик: труд мой не ценишь, я тут одна пластаюсь, чтобы дом был на дом похож, а не на сарай, а ты, как свинья!

Вчера это произошло.

Как молния, сверкнуло у Паши в голове: не человек, а свинья, никчёмное существо, такое жить не должно, только землю засоряет и людей позорит.

Всё, решился.

С виноградом ехал прощаться, с солнышком, с травой возле дома, что в августе белыми мелкими цветочками цвела, с мельбой своенравной, с ежами.

А ветер гнал по небу кустистые, кучерявые облака, но не те, на которые хочется взобраться и прыгать с облака на облако, а изображающие какие-то мерзкие скалящиеся рожи.

Пригляделся Паша: вот тёща плывёт – глазки суженные, щёки, как два яблока, рот-щёлочка. Мгновение – и облачное лицо тёщи поменялось, осклабилось, вытянулось, угрожающе проплыло мимо.

Опустил Паша взгляд вниз: мимо пруда проезжали, там утки, рыбаки, ребятишки смеются, собака заливисто лает. А через несколько минут после прудика – поворот на дачу.

Закрыл Паша глаза руками, чтобы картину только одну видеть: как он в заброшенной больнице прилаживает к балке ремень от брюк, как просовывает шею в петлю самодельную, как отпихивает ногой сломанную табуретку, как висит там и гниёт – никому не нужный.

Его и искать никто не будет.

Мамка, правда, изведётся вся. Будет к каждому телефонному звонку вскакивать, к каждому шороху возле двери прислушиваться. Будет верить, что он вернётся. Будет жалеть, что не отпустила в мореходное училище после того, как старший сын, Серёжа повесился.

Из-за жены, тоже.

Паша его обнаружил. Утром. Выскочил в нужник, заметил, что дверь в сарай распахнута, а там – брат. В костюме, в котором женился, при галстуке, в новых кожаных туфлях, жаловался, что жали ему. А ноги до земли не достают, носки туфель вниз опущены, лицо распухшее, посиневшее, язык изо рта вывалился, и глаза, синие, как озёрная гладь, широко распахнуты, удивлённые, как у ребёнка, будто смерть вещь дивная, это-то выражение и не испугало Пашу, не заставило закричать, заистерить. Боялся только, как матери с отцом скажет. Не сказал тогда, что первым обнаружил. А потом его к телу не подпустили, за психику его боялись. А зря. Паша словно в зеркало тогда посмотрелся, всегда знал, каким конец его будет…

Вот и дача.

Паша, пока в сокращении находился, дом этот от фундамента до крыши руками своими построил. Тесть помогал, но самую малость. Любит Паша этот дом, хорошо ему здесь.

В доме старый бабушкин буфет, кровати с металлическими сетками, самотканые половики – всё то, чему мещанство бой объявило, как те фрицы поганые.

Возле дома цветы невиданные выросли – стебель высокий, толстый, как удочка, а сам цветок огромный, белый, нахальный, но такой нежный, такой прихотливый – меньше суток цветёт, а если светило огненное палит, то к вечеру повисают лепестки, как тряпочки, не любит эти цветы Лиля, но Юленьке они нравятся, вот и терпит.

Высадил тесть семейство, посюсюкал на прощанье, вставил в обяз, что давно пора свою машину иметь, и укатил, облачко грязной пыли оставив за собой. Все они такие, Малышевы – помогут, не последнее, конечно, отдадут, в запаске всегда что-то останется, но поделятся. А уходя, грязь после себя такую развезут, будто так и положено.

Лиля выкатилась из машины, как колобок. Принципиально обе сумки с одеждой и продуктами пёрла, мужу не дала, чтобы показать, какое он чмо.

Паша давно изучил все её повадки. Обычно он вырывал сумки из рук, чтобы поддержать подобие мира, но в этот раз не стал. Пусть прёт. Жопу наела, руки мощные, с работы каждый день всё больше и больше таскает.

Шутит, все воруют, а она, что лысая? А Паша шуток этих не хочет понимать. Не лысая, да, но волосёнки жиденькие, пожжённые завивкой, губы увеличенные, слава богу, бог грудью не обидел, а то имплантанты какие-то вставлять собиралась. И ведь не для него, не для Паши. И не для других мужчин. А чтобы её из этого порочного мещанского круга не выперли.

Зря сумки из рук не вырвал.

Кинув их в невиданные белые цветы, Лиля раздражённо бросила:

– Мужик ты, или кто? Сумки три метра дотащить не можешь! Зачем ты вообще нужен?

– Если не нужен, давай разведёмся, – спокойно сказал Паша, собирая выпавшие детские вещи.

– Ну, решение, за**ись! – выругалась Лиля. – Ты мне молодость испортил, кому я теперь с ребёнком нужна буду?

– Я могу забрать Юлю.

Паша продолжал оставаться спокойным.

– Да кто тебе её отдаст? – упёрла Лиля кулаки в крутые, обтянутые попугаистой тканью бока. – А хотя, давай, подавай на развод, я расскажу, как ты дочку домогаешься, как любишь её голенькую в ванной мыть…

Тяжёлый апперкот заткнул Лилю, не удержавшись, она упала на колени, зажав истекающий кровью рот жирными, масляными руками. Юлька, объедавшая малину невдалеке, замерла от ужаса.

Паша в сердцах бросил собранные вещи и решительно зашагал к выходу.

– Паша, вернись! – вдруг услышал он голос, показавшийся ему знакомым.

Обернувшись, он увидел, что в белых цветах на коленях вместо карлицы Лили стоит стройная красавица Марио и вытирает кровь с распухших губ.

– Я не верю, что ты можешь ударить женщину, – ласково произнесла она. – Но я знаю, что на нас всех иногда находит что-то зверское, и мы не выдерживаем.

– Марио, – Паша бросился к девушке. – Прости, я не хотел. Прости, пожалуйста, но я ведь живой человек. Нельзя же манипулировать ребёнком!

– Паша, прошу, только не уходи! – прошептала, прижавшись кровавым ртом к его футболке Марио. – Не уходи, ради меня, ради других самоубийц, ради Юли. Подумай, какой она вырастет, если ты уйдёшь. Твой уход сломает её судьбу… И мою тоже. Ты же добрый, пожалей нас!

Паша изо всех прижал всхлипывающую Марио к себе, гладил её по шелковистым волосам, по вздрагивающим плечам, боясь взглянуть в её плачущие глаза.

– Я люблю тебя, Марио! – вырвалось у него. – Давай уйдём вместе. Я буду любить тебя в любом облике! У нас же всё так было хорошо!

– Пашка, как же я тебя люблю! – всхлипнула Лиля, заглядывая в его небесно-голубые глаза. – Прости, я сама виновата. Не уходи, не бросай нас!

Паша, как громом поражённый, смотрел в светло-ореховые глаза жены. Марио исчезла, но будто оставила в расплывшемся теле жены свою душу.

– Я никому не скажу, что это ты ударил меня, матери навру, что упала на крыльце. Паш, я из отца все его мозги выбью, пусть только попробует не найдёт тебе нормальную работу,  я матери язык укорочу, если она ещё что-то про тебя худое скажет. Только останься!

Паша вздохнул, обнял их – карлицу с распухшими губами и подбежавшую дочь, гладил по головам грубыми рабочими руками, а высоко, в кудрявых облаках, мимо проплывало, исчезая, удивлённое лицо Лилиной души.

Тихий, грибной дождь, пахнущий морской пеной, закапал на слившуюся троицу, обернувшись вокруг ватным перламутровым шаром.

И в этом шаре вдруг зазвучал голос Марио.

«Но, если ты снова накинешь на себя петлю, то подведёшь меня, и я больше не смогу помогать таким, как ты… Ты – мой экзамен, помоги мне не провалить его!»

- Марио, ты… ты выбрала меня одного… Почему?

- О чём ты? – удивилась карлица Марио. – А! Я сразу поняла, что мне нужен только ты, когда увидела тебя тогда, когда мы встретились у тёти Тамары. Нам по семь лет тогда было. Только мы с тобой вместе не могли бы быть, всё-таки троюродные брат и сестра – родственники… Ты, наверное, забыл…

- Нет, я всё помню, - улыбнулся Паша. – Я тогда подумал: если бы это не была моя сестра, я бы на ней женился.

2018 год