Кровавая бойня в тюрьме Вдали от России ч4

Наталия Арская
   



  ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

   КРОВАВАЯ БОЙНЯ В
     ТЮРЬМЕ


        Глава 1

    Тем временем бежавший за границу Николай Рогдаев решил, что пора вернуться в Екатеринослав и освободить из тюрьмы друзей. По дороге он заехал в Лубцы к Войцеховскому. Сергей с нетерпением ждал его приезда. За этот месяц он успел несколько раз побывать в Екатеринославе, разыскать оставшихся на свободе анархистов. Их было мало, но они начали потихоньку работать, привлекать новых товарищей и совершать «эксы». Один из них – крупное ограбление купца Лившица, наделал много шума, об этом писали даже столичные газеты, и Сергей протянул Рогдаеву «Биржевые ведомости».
  – Отлично, – обрадовался Николай.
  – Значит, есть к кому обратиться за помощью. А как насчет связи с тюрьмой?
  – Связь есть, ее установили эсеры через своего надзирателя и готовы нам помочь. У них там сидит много людей. Двоих из них – Дубинина и Нагорного только что приговорили к виселице. В одной камере с ними сидят шесть анархистов с Брянки, не сегодня-завтра им вынесут такой же приговор. Так что надо спешить.
  – А Борисов и Штокман?
  – Где-то рядом с ними.
   План побега созрел быстро. Решено было передать в камеру с эсерами взрывчатое вещество и револьверы. Во время прогулки эти товарищи взорвут тюремную стену и сбегут через образовавшийся проем. За ними последуют все, кто будет в этот момент во дворе. Речь в первую очередь шла о Борисове и Штокмане. Их заранее предупредят, и передадут через «своего» человека напильник, чтобы избавиться от кандалов.
   Неделя ушла на то, чтобы эсеровский надзиратель незаметно пронес в указанную камеру динамит и напильники, которые прятали в тюфяках. Когда все было готово, согласовали день побега – 29 апреля, после завтрака. Рогдаев и товарищи должны были ждать беглецов на извозчиках недалеко от тюрьмы.
   Сначала все складывалось удачно. Выпросив разрешение у главного надзирателя Белокоза посушить тюфяки, заговорщики вынесли их во двор и разложили около тюремной стены. Сами отошли на противоположную сторону двора и, чтобы отвлечь внимание надзирателей, затеяли между собой громкий спор. Одновременно оглядели всех, кто находился во дворе. Борисова и Штокмана, обычно гулявших в это время под присмотром двух охранников, нигде не было (как потом выяснилось, их накануне главный надзиратель Белокоз за что-то отправил в карцер). Это озадачило организаторов побега.
   Тюфяк с динамитом задымился. Через несколько минут раздался оглушительный взрыв. Стены тюрьмы задрожали, из окон зданий посыпались стекла. Однако толстая тюремная стена устояла: количество динамита оказалось недостаточным для ее разрушения.
   Из всех дверей высыпали надзиратели, и, не разобравшись в чем дело, стали в упор расстреливать всех, кто гулял во дворе, а их вместе с заговорщиками было не меньше пятидесяти человек. На помощь надзирателям прибежали конвоиры из военного караула, затем и полицейские из соседнего с тюрьмой четвертого участка.
   Быстро расправившись с теми, кто гулял во дворе, надзиратели и полицейские ринулись в здание тюрьмы. Первым на их пути оказалось мужское отделение. Камера Николая находилась в конце первого этажа. Пока стрельба шла во дворе, все ее обитатели гадали, что там происходит: о побеге никто не знал, из окон ничего не было видно. Услышав выстрелы уже в самом здании и тяжелый топот бегущих по коридору людей, кто-то успел спрятаться под нары, другие растянулись на полу или вжались в стены.
   В камеру каратели влетели, обезумев от побоища и стреляя куда попало. Николай лежал на своих нарах, накрывшись сверху тюфяком, но тот был такой тонкий, что вряд ли мог спасти от пуль, со свистом летавших вокруг него. Дикие крики убийц слились со стонами и воплями раненых. Николай с ужасом думал о том, что такое же избиение сейчас происходит и у женщин.
   Наконец все стихло. Николай заглянул к соседу за перегородкой анархисту Борису Цвигуну. Тот неподвижно лежал, уткнувшись лицом в подушку. По ней растеклось большое пятно крови. Кровь была кругом: на полу, стенах, нарах. Дверь в коридор была открыта, туда отовсюду выносили трупы убитых, складывая в штабеля около стен.
   В здании, где находилась Лиза, зверствовала военная охрана, но в женское отделение их не пропустили сами надзирательницы. Там и без того стоял жуткий вопль, поднятый уголовницами, как только они услышали выстрелы и крики во дворе.
   Во второй половине дня в тюрьму прибыли губернатор Клингенберг, начальник жандармского управления Прутенский, прокурор Халецкий и другие городские чиновники. Клингенберг поблагодарил Петренко и Белокоза за предотвращение побега и подавление бунта. Однако настроение у него резко изменилось, когда он прошелся по территории тюрьмы и увидел горы трупов. Еще больше было раненых. За неимением места в лазарете они лежали во всех коридорах, оглашая воздух стонами и криками.
   Клингенберг приказал немедленно развезти их по больницам. Петренко робко возразил, что не стоит этого делать: пусть лучше тут умрут, чем о происшедшем узнает весь город. Губернатор обозвал его ослом, предложив посмотреть в окно, выходившее на Тюремную площадь. Там собрались репортеры и родственники заключенных, требовавшие «немедленно подать сюда начальство».
  – Ждите теперь следственную комиссию из Петербурга и сами с ней объясняйтесь, – зло сказал он Прутенскому и Петренко и приказал немедленно связаться с начальником гарнизона, чтобы солдаты оцепили здание тюрьмы и окружающую территорию.
   – Все будет немедленно исполнено, Александр Михайлович, – отчеканил Петренко, на смерть перепуганный тем, что произошло в его учреждении, – вы не беспокойтесь: мы сами проведем следственные мероприятия, накажем зачинщиков.
  – Все ваши зачинщики на том свете, – снова взорвался Клингенберг и, не желая больше говорить на эту тему, приказал подать свой экипаж к задним воротам, чтобы не встречаться с журналистами и родственниками заключенных.




      * * *



   События в тюрьме быстро облетели Екатеринослав, в чем немало постарались местные газеты. Каждая из них, за неимением полной информации, излагала свою версию происшедшего. Все сходились в одном: в тюрьме вспыхнул бунт, успешно подавленный внутренней охраной, хотя не обошлось и без жертв (об их количестве никто не знал). Через некоторое время похожие сообщения появились в центральных газетах.
   Городские власти успокоились: о кровавой расправе никто не упоминал. Но тут на улицах появились листовки «К рабочему народу» за подписью екатеринославской федерации рабочих анархистов-коммунистов, где со всеми подробностями описывались жестокость и произвол тюремных палачей. Клингенберга эти листовки напугали не только тем, что в них раскрывалась вся картина событий, – это было еще полбеды, а главным образом, что, несмотря на крупные аресты анархистов и разгром их боевого отряда, они по-прежнему оставались в городе и теперь призывали к мести. Все усилия Трусевича и Попова ликвидировать их сеть на юге России оказались напрасными.
   В доказательство этого сразу после бунта в нескольких районах города и рабочих поселках произошли крупные теракты. Один из них организовал Николай Рогдаев. Обескураженный тем, что случилось в тюрьме, он решил устроить взрыв в гостинице «Франция», рассчитывая на то, что к месту происшествия прибудут губернатор и его подчиненные, и друзья закидают их бомбами. Но все пошло по другому сценарию, план провалился, и Рогдаев бежал за границу. Войцеховский отказался ехать с ним, вернулся к родителям в Лубцы, чтобы время от времени приезжать в Екатеринослав и узнавать о судьбе Софьи и товарищей.
   Спустя неделю, когда власти провели полную ревизию погибших и раненых, стало известно, что четырем анархистам все-таки удалось сбежать: это были Кныш, Минько, Архипов и Пахалюк (рыжий Тимофей). Позже из соседних камер пришло сообщение, что убиты Маклаков и Меженнов.
   Борисов и Штокман все еще находились в карцере. Петренко не сомневался, что побег был устроен в первую очередь для этих двоих, только по чистой случайности они в тот день отсутствовали во дворе.
   Вскоре Сергей и Андрей предстали перед Одесским военно-полевым судом. Обоих приговорили к виселице, но Дьяченко оставил их в тюрьме до окончания всего расследования об отряде. В пухлом деле, которое перед судом дали прочитать анархистам, больше всего фигурировали показания Слувис, Тетельмана и целого ряда осведомителей, скрывавшихся под псевдонимами. Сопоставляя некоторые факты, Сергей и Андрей предположили, что провокаторами также могли быть Карл Иванович Иоста и кто-то из киевских анархистов, близких к Сандомирскому. Узнав об этом, Лиза поняла, почему Дьяченко так часто упоминал имя Иосты. Предательство Слувис и Тетельмана ее не удивило: о нем уже рассказала Мария Завьялова.



      Глава 2

   
   Прочитав в газетах о том, что произошло в тюрьме, Михаил и Елена Ивановна, не сговариваясь, приехали в Екатеринослав. Дьяченко не было в городе или он опять скрывался, избегая встреч с адвокатами и родственниками. Петренко отказал Михаилу во встрече со своими подзащитными, заверив его, что с ними ничего не случилось.
   Елена Ивановна сразу постарела и так похудела, что ее состояние вызвало у Михаила серьезную тревогу. Он послал Володе телеграмму в Петербург, тот велел немедленно обратиться в городскую больницу к доктору Волкову. Елена Ивановна наотрез отказалась куда-либо идти: не для этого она приехала в Екатеринослав, и принялась составлять прошение Столыпину. Михаил советовал ей писать, как можно проще и жалобней, чтобы премьер-министр прочувствовал всю боль материнских страданий. Но ей не надо было ничего придумывать: она выплескивала на бумагу все, что испытывало ее измученное горем сердце.

   «Ваше Высокопревосходительство. Господин Министр! – писала она, глотая слезы. – Умоляю именем Всевышнего рассмотреть дело сына моего, студента Николая Даниленко, арестованного 9 марта. Уже 3 месяца, как он томится в Екатеринославской губернской тюрьме.
   Прибегаю к Вашему Высокопревосходительству с величайшей просьбой исстрадавшейся матери облегчить его участь…
   … Осмелюсь просить или выпустить моего сына совсем, или, если его дело подсудно, то выпустить его на поруки до суда…. Не оставьте же моей просьбы, за что буду Вам вечно признательна. Мать заключенного Елена Даниленко».
   В ответ пришли какие-то отписки из Петербурга, на этом дело и кончилось. Все это время она оставалась в Екатеринославе. Михаил уехал в Киев, где у него шли другие процессы.
   В очередной свой приезд Михаил велел маме составить новую бумагу Столыпину. В середине августа в Министерство внутренних дел от нее поступило второе прошение: «Ваше превосходительство. Господин Министр! Осмелюсь вторично обратиться к вашей защите и повторить свою просьбу: облегчить участь сына моего, студента 4-го курса Екатеринославского Высшего Горного Училища Николая Даниленко, арестованного 9 марта и находящегося в Екатеринославской тюрьме и числящегося за чиновником особых поручений г. Дьяченко.
   Изнывшее сердце матери не имеет границ и не знает приличий. Тень несчастного сына моего преследует меня, как неотвязный кошмар. Слышу его вопли и стенания среди ночной тишины.
   Что сделал сын мой преступного и доселе не знаю? Я знаю, что он всегда был скромным студентом и стремился окончить свои науки. Пробиваясь своими силами к намеченной цели, он никогда не забывал и меня – его мать. Цель его стремлений уже так близка, ему осталось всего два экзамена до окончания, но безжалостно прервана. За что, за что же! Вопрос без ответа…
   … Ваше Высокопревосходительство, припадаю к стопам Вашим и слезно прошу помиловать моего сына – мою надёжу, чем вечно буду Вам признательна и стану молить за Вас Бога милосердного. Во всех сословиях чувства родителей одинаковы.
   Мать заключенного Елена Даниленко».
Вслед за матерью
   Михаил отправил свое письмо к товарищу министра МВД Макарову, в котором, как и обещал Николаю, поставил вопрос о Лизе.
   Наконец из департамента на имя Дьяченко пришла бумага, где ему предлагалось освободить Даниленко и Фальк под залог на две недели «для поправки здоровья». Следователь вынужден был выполнить это требование, установив за ними особый надзор полиции . Из Минска приехал Илья Кузьмич. Они втроем: родители и Михаил, поехали в тюрьму к двум часам дня, как им было сказано, встречать своих родных. Однако наступило четыре часа, а их все не было. Наконец первым вышел Николай. Сделал два шага и остановился: ослабевшие ноги не слушались его. Солнце резало глаза. От чистого воздуха закружилась голова. Со слезами смотрел он, как навстречу ему идут родители, поддерживая друг друга под руку. Елена Ивановна прижалась к груди сына и заплакала. Николай целовал ей руки, гладил по волосам, вытирал слезы, катившиеся по ее щекам. Илья Кузьмич молча похлопал сына по плечу и отвернулся, чтобы самому не расплакаться.
   Братья пошли в проходную выяснять, почему нет Лизы. Узнав в Михаиле адвоката из Киева, дежурный жандарм поспешно откозырял и доложил, что интересующая их подсудимая находится на допросе, после этого ее обязательно выпустят: на столе лежит документ об ее освобождении. Михаил попросил у него два стула для родителей. Усевшись на них, Елена Ивановна и Илья Кузьмич успокоились и о чем-то мирно беседовали, не сводя глаз с сыновей.
   Лизу выпустили в семь часов вечера. Оказывается, Дьяченко после обеда вызвал ее на допрос, и все это время мучил вопросами об убийстве Дуплянского. Он был злой, как собака, обещал докопаться до всех его участников и сообщников.
   – Надо отдать ему должное, – заметил Николай, – тонко плетет свои сети.
   – Предлагаю всем забыть о тюрьме, – сказал Михаил, – и отметить ваше освобождение в ресторане.
  – Как в ресторане, – растерялась Лиза, – в таком виде, с вещами?
  – Лиза, вы в любом наряде хороши, а вещи мы сдадим в гардероб, – успокоил ее Михаил, довольный, что брат и его красавица-жена оказались на свободе. И в тюрьму они больше не вернутся. Он уже намекнул Николаю, что им придется бежать за границу.
   Михаил повез их в ресторан «Пальмира», где обычно обедал, когда приезжал в Екатеринослав и жил один, без родителей. Это был тот самый ресторан, в котором Володя отмечал свой отъезд в Петербург. Николай сказал об этом родным и попросил метрдотеля провести их в кабинет, где они тогда сидели, но все кабинеты оказались заняты, и им предложили пройти в общий зал.
   Отвыкшие от светской жизни, Лиза и Николай с грустью смотрели на веселых, беззаботных людей вокруг них. Как этот мир был далек от того, где томились заключенные. Ярко горели хрустальные люстры, играл оркестр, дамы восхищали вечерними платьями и дорогими украшениями.
   Подняв бокал, Михаил предложил выпить за радостное событие, которое они все так долго ждали. Мама неожиданно заплакала – уже от счастья и всех пережитых волнений, Илья Кузьмич вытащил платок и усиленно сморкался. Тогда Михаил, не ожидавший такой реакции от родителей, решил выложить новость: Володя сделал предложение двоюродной сестре его жены, Елене Рекашевой, и ждет родных на свадьбу в середине декабря.
   Все сразу оживились. Мама стала расспрашивать Мишу о невесте, и была довольна, что она из семьи Рекашевых. Илья Кузьмич в свою очередь рассказал, как они с Ильей и Гришей в начале августа ездили к Володе в Петербург на защиту его диссертации на степень доктора медицины. В зале были одни ученые люди. Эти солидные господа задавали Володе вопросы, и он уверенно на них отвечал. Один итальянский профессор даже воскликнул: «Брависсимо!», вскочил со своего места и что-то возбужденно заговорил на своем языке. Все бурно захлопали. Володя представил Илью Кузьмича Бехтереву, тот поблагодарил его за такого замечательного сына. При этом отец с укором посмотрел на Николая.
  – А что слышно о Ляле? – спросил Николай, отводя глаза от отца.
  – Она в июле вышла замуж, – сказала Лиза и стала объяснять Елене Ивановне и Илье Кузьмичу, что в Екатеринославе у Володи была другая невеста, ее подруга по гимназии Елена Зильберштейн. Ее отец, крупный промышленник, отказал ему, так как сам назначил ей жениха – сына своего богатого компаньона. Она уже ждет ребенка.
  – Ляля? Сама еще ребенок, – покачал головой Михаил, вспомнив свой неудачный визит к промышленнику. – Открою вам секрет: я тоже ходил по поводу Володи к Зильберштейну. Он меня внимательно выслушал и, что бы вы думали? Предложил у него работать. Обещал золотые горы.
  – Жаль, что так получилось. Они искренне любили друг друга, – сказал Николай, вспомнив, какой грустной была Ляля на прощальном ужине в этом ресторане.
  – Как ты думаешь, мы сможем пригласить ее к себе или встретиться в городе? – поинтересовалась у него Лиза.
  – Вряд ли.
  – А с Зинаидой? Она почему-то у меня ни разу не была…
  – Миша предлагает нам с тобой бежать за границу, – поспешил увести ее от этого разговора Николай. – Нам придется вести себя очень осторожно.
  – Мне уже сейчас страшно.
  – Другого выхода нет. И денег нет. Миша за нас внес залог в 800 рублей. Он теперь один всех тянет. Отец решил продать лошадей. Для Ильи это будет тяжелый удар, да и мне Норда жаль, привык к нему, как к близкому человеку.
  – Надо потребовать от полиции, чтобы вернули мои драгоценности и сберегательные книжки.
  – Об этом забудь. Хорошо еще, что отдали медальоны. Я свой надел, а ты?
  – Я тоже надела. Были еще серьги, но их потеряли, как сказал мне конвоир, принесший вещи. А где твой золотой крестик?
  – Там же, где и твои серьги. Мама это заметила и завтра купит другой. Для нее это важно.
   Уставшие за весь день родители, захотели ехать домой. Проводив их до Володиного дома, где Михаил продолжал снимать его квартиру, Николай и Лиза, не торопясь, пошли домой. Лиза каждую минуту останавливалась, обнимала Николая за шею, и они целовались, не обращая внимания на редких прохожих. В подъезде Николай положил на пол вещи, поднял ее на руки.
  – Ты сейчас упадешь, – засмеялась Лиза, когда он, качаясь от слабости, стал подниматься по лестнице.
  – Упадем вместе, нам не привыкать.
Перед дверью он опустил ее на пол и полез в карман за ключами.
  – Я боюсь туда входить, – сказала Лиза, передернув плечами, как от холода. – Надо было поменяться с родителями.
  – Не бойся, там давно наведен порядок.
   Квартира, действительно, оказалась в идеальном порядке – это постарались родители. Все вещи лежали на своих местах, полы сверкали чистотой, занавески на окнах и покрывало на кровати были выстираны и выглажены, как до их ареста. В свою очередь Михаил устроил для них праздник, купив белые хризантемы, фрукты, коробку шоколадных конфет, бутылку вина. Все это стояло на письменном столе, напоминая натюрморт какого-нибудь голландского художника.
   Николай принес из кухни бокалы и предложил еще раз выпить за их освобождение.
  – Какая у тебя замечательная семья, – сказала Лиза, задумчиво смотря, как в бокалы льется густое красное вино. – Жаль будет с ними расставаться.
  – Ты знаешь, у Миши родилась дочь?
  – Нет. Он мне об этом не говорил.
  – Как раз в тот день, когда нас арестовали. А мы теперь должны забыть о детях, – с грустью произнес он, допил свой бокал и обнял ее.
  – Подожди, – сказала Лиза, отворачиваясь от его нетерпеливых ласк, – скажи честно: ты на меня был очень сердит, когда нас арестовали?
  – Ты хочешь знать, осуждал ли я тебя за участие в отряде? Конечно, осуждал, особенно, когда узнал цели Борисова. Только слепой мог не видеть бессмысленность задуманного им предприятия. Я об этом говорил и вашим товарищам, которые сидели со мной в камере.
  – Мало ли глупостей делали твои большевики, всем свойственно ошибаться. Все равно, я ни о чем не жалею, только то, что подвела тебя… – Лиза взяла его руку и поднесла к своей щеке. – Ты простил меня?
  – О чем ты говоришь? Все мои мысли были только о тебе, если бы не Миша и твои родные, передававшие мне передачи и записки, я сошел бы с ума от неизвестности.
  – Я тоже думала только о тебе. Ведь я, Коля, пять дней провела в карцере и чуть не умерла от страха.
  – Миша мне об этом не говорил.
  – Я просила его молчать.
  – Все, что с нами произошло, Лизонька, надо забыть как страшный, неправдоподобный сон. Не хочу даже думать о том, что будет завтра. Есть только настоящее, вот этот момент: мы опять в нашей квартире, вместе, и я тебя безумно люблю.



      Глава 3

 

   На следующий день все родные пришли к обеду. Елена Ивановна принялась хлопотать на кухне: сварила борщ, нажарила мяса, картошки, баклажаны с помидорами. Миша принес еще вина, фруктов и сладкое. Получился обед не хуже, если не лучше, чем в ресторане. Все немного воспрянули духом. Елена Ивановна, зная, что сыновьям надо обсудить важные вопросы, предложила мужу и Лизе погулять по городу.
   Михаил считал, что Николаю и Лизе нужно как можно скорей исчезнуть из Екатеринослава. Дело оставалось за паспортами.
  – Здесь тебе может кто-нибудь помочь? – озабоченно спросил он у брата.
  – Раньше были люди, которые этим занимались, но как с ними связаться?
  – Попробую их разыскать. В крайнем случае, если здесь не получится, сделаю в Киеве, но на это уйдет много времени, нам дорога каждая минута.
  – Ты считаешь, что лучше бежать через Финляндию, а не Австро-Венгрию? Так намного ближе.
  – Полиция тоже пойдет по этому пути, будет вас усиленно искать на всех ближайших к Галиции станциях. А вы отправитесь в Петербург и не отсюда, а из Талабино, добравшись туда пароходом. Я когда-то бывал в тех местах у одного товарища и нарисовал схему вашего маршрута. В Питере остановитесь у профессора университета Василия Аксентьевича Розанова. Он поможет выехать в Финляндию.
  – Откуда у тебя такие связи: профессор университета, в Петербурге?
  – Когда-то Василий Аксентьевич жил в Киеве, и я защищал его двух сыновей-социалистов. Это особая история, о ней потом. Для побега я предлагаю такой план. Послезавтра уезжают родители, дней через пять, как только будут готовы ваши паспорта, уеду я. Слежка за вами будет вестись круглосуточно. Ваша задача усыпить бдительность филеров. Каждое утро ходите на базар с корзиной, гуляйте по городу, только подальше от вокзала и речного порта. Из Талабина желательно уехать в разных поездах и в вагонах третьего класса: сначала Лизе, затем – тебе. Встретитесь в Питере на квартире у профессора.
  – Ты все хорошо продумал. Но как Лиза поедет одна?
  – Она не такая беспомощная, как тебе кажется. Вот только внешность! Перед тем, как садиться в поезд, пусть повяжет голову платком, как это делают наши селянки.
  – Теперь все заботы о семье лягут на тебя. Когда я начну работать, постараюсь высылать по частям деньги тебе и родителям.
  – Про меня забудь, а родителям? Вряд ли у тебя получится, там полно русских, все ищут работу.
   Николай обхватил голову руками.
  – Утешил, нечего сказать.
  – Ладно. Давай заниматься делом, пиши адреса своих друзей.
  – Мама с папой знают о нашем отъезде?
  – Знают. Я оставлю тебе копии писем, которые мама посылала Столыпину. Ей вы обязаны своим освобождением.
   Николай написал адреса Димы Ковчана и Григория Ивановича Петровского. Оставшись один, он взял мамины письма и с трудом сдерживался от слез.
   Было у них когда-то в семье любимое занятие: читать вслух художественную литературу. По вечерам все усаживались в гостинице вокруг стола. Мама заранее подбирала книги, читала текст с выражением и разной интонацией, отделяя слова героев от автора. Николай, не отрываясь, смотрел на ее лицо, которое все время менялось. Иногда на нем появлялось такое страдание, что, казалось, вот-вот она заплачет. Не выдержав, он вскакивал с места и бежал ее обнимать. За ним поднимались все братья. Самый маленький Илья (Вани и Олеси тогда еще не было), ничего не понимая, начинал реветь. «Ну, что вы, что вы, мои дорогие, – успокаивала их мама, обнимая и целуя, – ведь это только книга».
   Когда старшие дети подросли, она познакомила их с греческими легендами и мифами, потом – с греческими комедиями и трагедиями. И сама чуть не рыдала, когда вместе с Медеей произносила ее гневные монологи. Следующими в их знакомстве с классикой были произведения Шекспира. Некоторые цитаты из них он до сих пор помнил. Вот эту из «Гамлета: «Мы знаем, что мы есть, но не знаем, чем мы можем быть» или из «Короля Лира»: «Не взял рожденьем, так свое возьму благодаря врожденному уму».
   Второе мамино письмо к Столыпину напоминало пафос шекспировских трагедий: «Изнывшее сердце матери, – писала она, – не имеет границ и не знает приличий. Тень несчастного сына моего преследует меня как неотвязный кошмар. Слышу его вопли и стенания среди ночной тишины… За что, за что же! Вопрос без ответа». Бедная мама! Сколько слез, наверное, она пролила, составляя этот текст!
   Лиза вернулась поздно вечером одна. Елена Ивановна устала после долгой прогулки, они с Ильей Кузьмичом отправились к себе, на квартиру Володи.
  – Ты не заметила за собой слежки? – спросил Николай.
  – Нет, не видела, да и неудобно было оглядываться по сторонам при родителях. Мы ходили в Потемкинский сад, музей Поля, гуляли по бульвару. Илья Кузьмич так трогательно заботился о Елене Ивановне. Он ее очень любит, и она его, только по-своему, не проявляя внешне особых чувств. Мне так хочется побывать еще раз в Ромнах. Если вернемся в Россию, будем туда ездить каждое лето.
  – Обязательно вернемся, будет какая-нибудь амнистия и нас помилуют, а за границей ты сможешь учиться в консерватории или у частных преподавателей. Нужно только хорошо знать языки. Будем эти дни разговаривать на французском.
  – Хорошо. Только с завтрашнего дня. Сегодня я устала.
  – Раз ты устала, я сам почитаю тебе какую-нибудь французскую книгу, а ты переведешь. У нас мало времени.
   На ее счастье, пришел Михаил. Он был доволен: ему удалось застать дома Ковчана, обещавшего подготовить документы через три – четыре дня, как раз к Мишиному отъезду в Киев. Братья снова стали обсуждать план их бегства. Лиза быстро ушла спать, чтобы Николай опять не вздумал ее мучить своими уроками французского или еще хуже – немецкого и английского. Сам он хорошо знал все три языка.
   На следующий день, несмотря на протесты брата, Николай поехал провожать родителей в Ромны. Мама всю дорогу держалась, а на вокзале расплакалась. Они прошли в вагон, сели на лавку. Николай ласково гладил ее по голове, целовал волосы и лицо.
   Прошел кондуктор, предупреждая, что поезд отправляется. Миша попрощался с родителями и ушел. Николай, не отрываясь, смотрел на Елену Ивановну, стараясь запомнить каждую черточку ее лица.
  – Мама, – сказал он, сам еле сдерживая слезы, – простите меня за то, что причинил вам столько горя.
  – Ну, что ты, Колюшка, что ты, уезжай с легким сердцем, не думай о нас. Только бы вы удачно добрались до места. Храни вас Господь, – добавила она, перекрестив его три раза.
   У отца кривились уголки губ, морщинился лоб. Обняв его, Николай почему-то вспомнил их разговор в Ромнах, когда он заявил Илье Кузьмичу, что не даст маму в обиду, тот рассердился и накричал на сына.
  – Папа, я вас очень люблю, – сказал он, целуя его в щеку, пахнущую после бритья знакомым с детства одеколоном. – Мы вас все очень любим.
Илья Кузьмич тоже перекрестил его, не выдержав, заплакал и отвернулся к окну. В этот момент поезд дернулся и, сильно лязгнув буферами, медленно пополз вперед. Соскочив на ходу, Николай пошел рядом с вагоном, не отрывая глаз от прильнувших к стеклу родителей. Так и остались в памяти эти два любимых лица в мутном окне уплывающего вагона. Подошел Миша и, желая его утешить, похлопал по плечу: «Ничего, ничего, все образуется».
  – Поедем к нам, – предложил Николай, когда они сели в пролетку. – Остался мамин борщ, вино, купим еще что-нибудь по дороге.
  – Сегодня не получится, мне надо поработать по своим делам. Я к вам приду, когда получу от твоих товарищей документы.
   Ковчан не подвел: в назначенный срок паспорта были готовы. Миша принес их поздно вечером, накануне своего отъезда в Киев. Лиза уже спала. Было грустно, что приходится надолго расставаться. Николаю хотелось увидеть в Петербурге Володю.
  – Это невозможно, – огорчил его Михаил. – Как только обнаружится ваше исчезновение, следить начнут за всеми нами и даже Володей, если уже не следят. С ним мы в декабре встретимся, я обещал быть на свадьбе.
  – Я все думаю о нем и Ляле: неужели он так быстро забыл ее и полюбил другую? Признайся, ты в этом постарался?
  – Причем тут я? Он понравился Елене, она оценила его способности и, как мудрая женщина, приложила все силы, чтобы завоевать его сердце, переехала в Петербург, готовится поступать на медицинские курсы.
  – И Ляля хотела поступить на медфак в Киеве.
  – Что теперь говорить о Ляле? Володя все делает правильно: клин клином вышибают, а Елена не может не нравиться, весьма эффектная женщина… Потом придет и любовь.
  – Мне странно слышать от тебя такие слова.
  – Ну, знаешь ли, силой его под венец никто не тянет. Он сам решил, что для него лучше.
  – Ты прав. Просто их отношения с Лялей развивались на наших глазах, и вдруг так быстро новая избранница. Купи, пожалуйста, им от нас подарок, я с тобой потом рассчитаюсь.
  – Хорошо, куплю. Меня больше волнует ваша судьба. Буду спокоен только, когда вы доберетесь до Женевы.
  – Не знаю, что мне делать с записями, которые я вел в тюрьме.
  – Давай заберу с собой. Много их?
  – Четыре тетради. Сейчас принесу.
   Николай прошел в комнату и, не зажигая света, вытащил из стола четыре толстых тетради с записями. Как хорошо, что Миша посоветовал ему вести их! Одну тетрадь он решил взять с собой и положил обратно в ящик.
  – Это ты зря, – сказал Миша, – если вас случайно задержат, она тебя выдаст.
  – Надеюсь, этого не произойдет, – успокоил его Николай и, когда брат ушел, стал перечитывать записи. Они относились к июню 1908 года. Даты он нигде не указывал, так как часто терялся в числах и днях недели.

    

     Глава 4

   ЗАПИСИ НИКОЛАЯ

   «Сегодня ночью (в два или три часа, точно не знаю, здесь вообще теряешь представление о времени) был сумбурный разговор с анархистом Марианом Войко, чехом по национальности. Он страдает туберкулезом, страшно худой, с желтым осунувшимся лицом и темными кругами-впадинами под глазами. Раньше с ним разговаривать не приходилось. Слышал от других, что он два года учился в Бернском университете на математическом факультете, был эсером, потом примкнул к анархистам и, попавшись на каком-то убийстве, долгое время провел в сибирской ссылке.
   Ему, как и всем здесь сидящим, не дает покоя, что я – большевик. Оказывается, в ссылке он жил в одном доме с меньшевиком из Екатеринослава Игорем Шергуновым, учителем из мужской гимназии, они часто обсуждали наших большевиков (как будто там больше нечего было обсуждать). Шергунов внушил ему, что во время событий 905-го года комитет РСДРП насильно заставлял рабочих сооружать баррикады и идти под пули казаков.
   Я сказал чеху, что это – гнусная ложь. Меньшевики нарочно ее распространяют, чтобы обвинить нас в поражении революции. В ответ Войко затянул старую песню анархистов, мол, для большевиков личность с ее чувствами и мыслями ничего не значит. Им нужна безликая масса, которая все делает по их указке.
   Я возразил, что его рассуждения относятся к области демагогии: большевики ни к чему рабочих не принуждают, те решают все сами. Тогда он прочел мне целую лекцию о внушаемости людям, приводя в подтверждение доказательства Фрейда и Ницше. Всегда поражаюсь, как эти господа хорошо владеют теорией и отстают от практики.
   Наш разговор слушал Никита Сварник, бородатый парень лет 20, с красными, воспаленными глазами. Они у него все время чешутся, он трет их руками, а вместе с глазами и грудь, расчесывая ее до крови. Сварник меня поддержал. «Я сам строил баррикады и стрелял в солдат, – сказал он. – Никто меня силой не заставлял. Незнамши, можно брехать, что угодно». «Вот слепые жертвы вашей пропаганды, – усмехнулся Войко. – Они усвоили общие истины и не понимают, что являются всего лишь винтиками в руках большевистских вожаков».
   Меня неприятно поразило, что он с таким пренебрежением говорит о своих товарищах.
  – Что же плохого в баррикадах? – спросил я. – Не только Никита, но и другие анархисты в них участвовали, были среди них и погибшие. Я это точно знаю.
  – Суть не в баррикадах, – упрямо твердил свое Войко, – а в тактике вашего потребительского отношения к людям.
   Сам не понимает, что говорит. Мне его жаль: на лице его обреченность от болезни, видно, что жить ему осталось недолго. Отсюда, возможно, такая озлобленность к большевикам в моем лице».





       * * *


   «Есть здесь весьма странные типы. Некий Максим Бергман – весь заросший, с обвисшими усами и растрепанной, неряшливой бородой. В феврале этого года, гуляя в толпе рабочих, с провокационной целью облил кислотой городового. Люди схватили его, началась потасовка, переросшая вскоре в нападение на еврейские лавки. За считанные минуты лавки были разгромлены, их хозяева избиты. Подоспевшие полицейские остановили погром.
   Следователю Максим заявил, что на самом деле он не Бергман, а Алексеев и служит где-то в охранном отделении полиции. Ему не поверили, посадили в тюрьму к уголовникам, те его так «отделали», что начальство перевело его в нашу камеру.
   Еще до городового он облил кислотой пристава в Кременчуге, а в Минске стрелял в полицмейстера. По-моему, у него не все в порядке с головой и к политике он не имеет никакого отношения, хотя утверждает, что он – анархист. Теперь он мечтает, как Меженнов, убить какого-нибудь начальника на заводе Эзау, где когда-то работал, и его оттуда уволили за то, что он подрался с мастером.
   В камере верят, что – он анархист, одобряя все его действия. На его руке есть татуировка из букв – А.М.П. Он охотно всем поясняет, что это – первые буквы от главного девиза анархизма «Анархия – мать порядка».
   Интересен его язык. Его любимое слово «застрелись». «Застрелись, – говорит он кому-то, – чтобы я еще раз поехал в Кременчуг», «Застрелись, чтобы я сел играть с Седым в карты», «Застрелись, но Белокоз у меня еще попляшет» – это он по поводу того, что Белокоз над ним постоянно издевается, и он мечтает ему отомстить».


         * * *


  «Вот еще несколько портретов моих сокамерников. Семен Копатько – убийца двух мастеров на Брянке и еще десятка людей. Вдобавок вор, грабитель, нечистоплотен на руку. Ворует даже здесь, у своих товарищей, за что несколько раз был ими бит. На вид ему лет 20, любит рассказывать скабрезные истории и хвастаться связями с женщинами из высшего круга. Поверить в это трудно. Лицо у него глуповатое, испещрено оспой и угрями, глаза – злые, улыбка – желчная. У этого любимое слово «казимота», явно от Квазимодо Гюго. Видимо, где-то услышал его, как ругательство, и теперь шипит на всех, кто ему не угодил: «казимоты».
   Илларион Самсонов, наоборот, выделяется своей импозантной внешностью. Красивые, темно-карие армянские глаза, бледное лицо, тонкие губы, длинные пальцы с чистыми ухоженными ногтями, за которыми он и здесь усердно следит (есть пилочка и специальные ножницы), вызывая у товарищей насмешки. Рассказывает, что его бабушка родилась вне брака от графа Уварова, а его отец (сын этой бабушки) – незаконнорожденный сын одного из братьев Джамгаровых, имеющих в Москве свой банк на Кузнецком мосту, торговые дома и несколько особняков.
   Недаром, у Иллариона такая оригинальная внешность и аристократические манеры. Показывает всем картинки из газет с особняком графини Уваровой в Леонтьевском переулке в Москве и с красивым домом на Кузнецком мосту – банк Джамгаровых. Его бабушка и мама служили в этих семьях: одна – кухаркой, другая – горничной.
   Ему лестно иметь такую родословную, и в то же время обидно, что он не только не признан богатой родней, но та даже не подозревает о его существовании, дал обет мстить семьям этих графов и банкиров. Совершил убийство одного из братьев Джамгаровых – того, что был его родным отцом, или другого, для него неважно: мщение состоялось.
   Семья Джамгаровых, не подозревающая о том, что кто-то им мстит, поставила убиенному сыну на армянском кладбище в Москве часовню. Илларион бросил в нее бомбу, но она туда не долетела, разорвалась рядом, убив проходивших мимо людей, и все кругом разворотила.
   После этого он поселился в Екатеринославе, вошел в анархистскую группу. На его счету здесь тоже полно убийств и грабежей. В тюрьму попал за ограбление сахарного завода графа Уварова (этих Уваровых много в России, сахарозаводчик вряд ли имел отношение к тому человеку, который сожительствовал с бабушкой Иллариона) и убийстве при этом двух сторожей и околоточного. «Не могу мирно жить, – говорит он, хвастаясь своими подвигами. – Люблю опасность».
   Игорь Домнин совсем другого плана человек: мягкий, добродушный. Любит шутить, каламбурить. Стал анархистом в 16 лет. Много читает, хорошо разбирается в пиротехнике. Он и еще один анархист, сидящий с нами, Коновалов, мастерили Борисову бомбы. Их с поличным взяли в Шляховке, где находилась подпольная лаборатория отряда.
   Узнав, что я учусь в Горном училище, Игорь сказал, что тоже хотел бы туда поступить, но только после социалистической революции, в которую свято верит. В 905-м специально отправился в Москву, чтобы поглядеть на баррикады и примкнуть к восставшим рабочим. Почему стал именно анархистом, а не большевиком или эсером, объяснить не может. Стал и все тут.


     * * *


   «Любопытный тип Сергей Чирва. Учился где-то за границей на юриста, чуть ли не в Сорбонне, связался с анархистами и выехал с ними в Москву, не доучившись всего один год. На редкость эрудированный человек. Рассказывал мне, что в Москве издавал анархистские листовки и писал под разными псевдонимами статьи в философские журналы. Несколько последних лет по собственной инициативе ездил по городам, читал рефераты и создавал анархистские группы, а когда видел, что они встали на ноги, отправлялся дальше. В своем роде анархист-миссионер, за что и был арестован в нашем городе на каком-то митинге в Чечелевке.
   Он и здесь собирает вокруг себя людей, образовывая их по теории анархизма. Слушать его интересно, хотя в экономических вопросах он профан. Его главный конек – человек и его место в обществе. «Человек может жить вне государства, – объясняет он, – но не может жить вне общества, поэтому, стремясь к свободе и личной независимости, которые ему свойственны от природы, он постоянно состоит с этим обществом в конфликте».
   Я с ним иногда спорю, например, говорю, что в самом содержании анархизма заложены глубокие противоречия.
  – В чем же? – спрашивает он.
  – В основе анархизма лежит идея абсолютной свободы личности. Так?
  – Так.
  – Она отрицает все, что связывает людей между собой и создает основы общественного устройства, в том числе мораль, нравственность: отношения, нормы и принципы, связывающие людей между собой. На практике это означает уничтожение основ общественного устройства и тем самым – гибель свободы.
   Чирва твердо стоит на своем.
  – Но сам человек внутри себя остается свободным и страдает от того, что ему приходится жить в мире, где господствуют власть, неравенство, насилие, зло, где подавляются все его желания. Анархисты хотят изменить этот мир, сделать так, чтобы каждый человек мог стать хозяином своей собственной судьбы, ни от кого не зависеть. Наши оппоненты говорят, что это – утопия, но многое, что вчера казалось неосуществимой мечтой, сегодня сбывается, так как прогресс и наука движутся вперед.
   Своеобразны суждения Чирвы о партийной дисциплине. В принципе, он ее не отрицает, считая, что она должна быть разумной, обеспечивать в каждой организации, даже маленькой группе, порядок и условия для ее развития и целенаправленной деятельности (ого! все-таки целенаправленной деятельности, а не кому что придет в голову!). Но если она становится в руках кого-то орудием принуждения, тем паче выполнения чьих-то указаний сверху, то это уже не дисциплина, а навязывание чужой воли.
   Когда-нибудь Чирва и другие анархисты – теоретики и пропагандисты, поймут, что эта их «свобода» и отрицание какого-либо руководства и дисциплины приведут их движение к топтанию на месте, как у Крылова в «Лебеде, раке и щуке», или политической гибели».


     * * *


   «В моей голове временами наступает помутнение. Виски стучат, сердце куда-то проваливается, в животе резкие, непрекращающиеся боли – дизентерия. Ею тут все страдают, называя между собой «кровавым поносом». Лечат нас таблетками, от которых толку мало. Лазарет переполнен. Много больных туберкулезом, хроническими бронхитами, с опухшими ногами, трофическими язвами и нервами. Последних особенно много, так как люди мало спят и изрядно измучены. Мне все это грозит получить в самое ближайшее время.
   Говорят, в камерах, где содержатся уголовники, есть больные чахоткой и чуть ли не тифом. Они лежат рядом со всеми и заражают других. Заключенные отправляют через родных жалобы губернатору, в Государственную думу, разные комиссии и инспекции, но все остается на прежнем месте. Кто-то из сокамерников донес об этих жалобах начальству. Авторов писем избили и посадили в карцер. Понятно, что их письма дальше стен тюрьмы не уходят.
   Переносчики болезней: крысы, вши, блохи, с которыми здесь бесполезно бороться. Их раньше чем-то травили, но после того, как какой-то заключенный принял этот яд, чтобы избавиться от страданий, его больше в камеры не приносят.
   Ко всем этим тяготам следует добавить еще издевательства над заключенными со стороны надзирателей. Больше всех отличается старший над ними, Белокоз, достаточно проявивший себя во время апрельских событий. Начальник тюрьмы Петренко предоставил ему неограниченную власть в отношении всех: и подчиненных, и заключенных. У него лицо – палача, который отрубает головы на гильотине. Лоб низкий, нос приплюснутый, глаза – маленькие, с вечной злобой и звериной ненавистью к арестантам, особенно политическим. Эти чаще всего сильны духом, но не телом, издеваться над ними легче всего.
   У него привычка врываться ночью или под утро, когда люди спят, плохо понимая, что от них хотят. Белокоз обыскивает белье и карманы людей, ожидая, что кто-нибудь начнет возмущаться. Такой человек всегда находится, как правило, из новеньких. Не зная о порядках тюрьмы и нравах начальства, «бунтарь» пытается отстоять свои права. Тогда Белокоз, как бульдог, хватает его за шею, рывком бросает на пол и со всей силой бьет ногами. Если человек не сдается и оказывает сопротивление, он выволакивает его в коридор и там избивает до полусмерти вместе с другими надзирателями.
   Есть среди надзирателей и «сочувствующие» заключенным. За деньги покупают нам продукты и спиртное, передают записки в женские камеры, опускают письма на воле. Но таких немного. Прискорбно смотреть на тех из них, кто вымогает у людей за разные просьбы большие деньги, а затем вместе с Белокозом участвует в их избиении. Кто-то сказал, что надзиратели делятся деньгами с Белокозом и другим начальством. Тогда понятно, почему они так свирепствуют: вымещают на нас злость на Белокоза и свою каторжную службу.
   Интересно, знает ли о моем аресте Дима Ковчан, и, если да, то почему ни разу ко мне из товарищей никто не пришел? Обидно!»



     * * *


   «Чех Мариан Войко умирает. Рядом с ним неотступно находится Семен Пахотин, на вид такой же жуликоватый и наглый, как сбежавший Кныш. Семен и Мариан вместе совершали «экс» в Александровске, на котором попались. Войко, кроме своего основного заболевания, как и все мы, страдает дизентерией. Я делюсь с ним таблетками (от кашля и желудка) и нутряным салом, которые передает мне мама. Семен отгородил Мариана от общения с другими людьми и держит отдельно его посуду. Ухаживает за ним, как за ребенком. Вот пример искренней преданности и милосердия.
   Войко – страшно худой, весь желтый, высохший. Из-за жары лежит почти голый, только часть тела ниже пояса прикрыта полотенцем. Лицо безжизненное, обрамлено длинными волосами и бородой. Руки сложены на животе. Похож на мертвого Христа с картины Васнецова «Плащаница». Изредка на его губах бродит улыбка, лицо светлеет. Видимо, видит, что-то хорошее.
   Требуем, чтобы его перевели в лазарет или городскую больницу, вызываем то начальника тюрьмы, то старшего надзирателя, то фельдшера. Фельдшеру надоели эти вызовы, обещал забрать его в лазарет. Все сокамерники относятся к чеху с сочувствием. Семен сделал из газеты веер, обмахивает им лицо и тело умирающего».


     * * *


   «Недавно из Гуляй-поля привезли группу анархистов-хлеборобов. Главный у них был чех Вольдемар Антони, успевший сбежать за границу. Еще один – Нестор Махно сидит в тюрьме не первый раз. Один раз убил, второй, третий… Смерти не боится. На воле у него и его друзей в карманах всегда лежало оружие. Последняя пуля, на крайний случай, предназначалась для самих себя.
   Характер у этого типа – неуравновешенный, взрывной, смотрит исподлобья, как волчонок. Постоянно выясняет отношения с товарищами и надзирателями. Кончилось тем, что его отправили в карцер. Говорят, там ужасные условия. Гуляй-польские товарищи требуют его возвращения, обращались с заявлениями к Петренко и Белокозу, но Махно, сидя в карцере, и там сумел повздорить с охранниками, и те его здорово избили. Вряд ли он имеет представление об анархизме, но его необузданная натура требует выхода своей энергии.
   На счету этой группы множество грабежей и убийств «буржуев». Они этим гордятся, считая, что выполняют свой прямой анархистский долг. «Мы боремся за социальную справедливость, – утверждают они. – Когда таких, как мы, будет много, самодержавие рухнет». Их ближайшая цель: расправиться с теми, кто их выдал и сюда засадил».


      * * *


   «Мама и Миша хлопочут, чтобы нас с Лизой перевели в тюремный лазарет, нажимают на Петренко, который чем-то обязан Володе. Меня беспокоит Лиза, Миша уверяет, что она здорова и получает от мамы и других своих родных все, что нужно. Мама! Целую ваши руки. Мы в вечном долгу перед вами.
   Ни на что не надеюсь и удивляюсь, что все еще живу, встаю и передвигаюсь по камере. Ем только домашнюю пищу. Без конца мою руки, в общую бочку хожу с осторожностью. Кажется, от всего этого стало лучше. Понос успокоился, теперь замучили гастрит, изжога и желчные рвоты по ночам. Маме ничего не сообщаю: ей давно пора вернуться в Ромны.
   У нас в Ромнах теперь постоянно живет соседка Марфа. Еще до нашего ареста у нее случилась беда: ее муж Савелий, инвалид с японской войны и пьяница, ночью заснул с папиросой во рту и сжег хату. Марфу спасли, а его вытащили мертвого. Дети у них были, но все умирали в младенчестве. Мама предложила ей жить у нас. Она и раньше нам помогала по хозяйству. Мы все к ней привыкли, любим ее за доброе сердце, считаем членом своей семьи.
   Миша появляется редко, у него много работы в Киеве и важные процессы. Поражаюсь своему организму: оказывается, ко всему можно привыкнуть, даже к таким условиям, как здесь, в тюрьме. Лишь бы в голове не помутилось».

      * * *


   «За последнее время в камере поубавилось народу. Появилась возможность больше спать и отдыхать днем. Несмотря на это некоторое улучшение условий, умерли еще два человека, от сердца, ночью, во сне. Теперь нас мучает духота из-за жары на улице. Прогулки во дворе не приносят облегчения: там мало зелени и все раскалено. Вот возможность, чтобы как следует прокалить на солнце наши тюфяки и одеяла, но после того случая с побегом, который начался с тюфяков, начальство строго-настрого запретило выносить что-либо из камер. По вечерам дополнительно выпускают еще на двадцать минут. В это время старший надзиратель Белокоз часто отсутствует, а дежурные надзиратели не обращают на нас особого внимания. Это дает возможность посидеть где-нибудь одному, закрыть глаза, не слышать разговоров и криков играющих в карты.
   Около кухни среди камней каким-то образом выросло кривое, чахлое дерево с редкими листьями. Оно в любое время дня густо усыпано воробьями. Время от времени наши повара из заключенных, зная об этих птахах, выносят крошки хлеба. Те быстро слетают вниз и, расталкивая друг друга, клюют еду. Разобрав все, поднимаются наверх и опять терпеливо ждут. Целый день у них проходит в ожидании. А, может быть, одни улетают, когда меня во дворе не бывает, и прилетают другие? За ними иногда наблюдает из-за угла рыжий кот Васька-Белокоз. До чего же умное существо! Лежит-лежит, и вдруг делает резкие прыжки в сторону воробьев. Одного всегда успевает схватить. Закричишь на него, замашешь руками: он на тебя презрительно посмотрит и не спеша удалится, оставив в зубах добычу. Есть ее не будет, так как сыт харчами с кухни, занимается охотой ради удовольствия. За это его и прозвали Белокозом.
   Мама уехала домой. Из Минска туда на каникулы приехал Илья. Гриша собирается поступать в Агрономический институт в Ново-Александрии. Молодец, Гришаня! Твердо идет к своей цели. Миша приедет не скоро, поэтому о Лизе ничего не знаю, и эта безызвестность мучает больше всего. Посылки мне передает кто-то из ее родственников, без записок, может быть, разные люди.
   Наше дело о боевом отряде стоит на месте, на допросы перестали вызывать и ждут приезда Дьяченко из Одессы или Курска, а тот все копает и копает.
   Из соседних камер то и дело сообщают о судах по разным делам. Было несколько приговоров к виселице. Среди них Чинцов (за убийство одесского губернатора). Вся камера в этот день была в шоке, хотя он сам и все остальные ждали такого решения. Все очень скверно!»



      * * *


   «Чинцов! Василий Кондратьевич оправдывал террор и политические убийства, кем бы они ни совершались: царями, их детьми, придворными или революционерами.
   Каждого убийцу на преступление толкает идея. Человек убежден, что совершает его на благо кого-нибудь: семьи, народа, государства. Так думали Пален и Сперанский, организовавшие убийство Павла I, так думали народовольцы, открывшие список цареубийц, так думают сейчас эсеры и анархисты. Так думали люди образованные и мало или совсем не образованные, так думают крестьяне, поджигающие дома своих помещиков, или рабочие, расправившиеся со своим мастером или хозяином (те же Меженнов и Копатько).
   Еще один разряд убийц за идею – «Союз русского народа» и другие еже с ним. Они тоже твердо убеждены в своей правоте, уничтожая людей, которые, по их мнению, наносят вред самодержавию и русскому народу. На их совести убийства трех депутатов Государственной думы и не одной сотни, если не тысячи евреев.
   Этим убийцам нет прощения. Но как быть с тем, что каждый член СРН – тоже личность со своими идеями и убеждениями? Почему они должны думать так, а не иначе, только потому, что мы этого хотим. Мы презираем Дубровина, но ведь в «Союзе» состоит много уважаемых людей, в том числе философ Константин Мережковский, писатель Леонид Андреев, написавший душещипательный рассказ о семи повешенных убийцах-террористах, многие другие уважаемые писатели, историки, ученые, художники. И все они уверены в своей правоте.
   Получается, что свободу выбора одних людей мы приветствуем, свободу других – осуждаем. В связи с этим вспоминаются слова Макса Штирнера: «Мы стоим друг к другу в отношении пригодности, полезности, прибыли». У этого философа, которого чтит Лиза, на каждый случай найдутся готовые цитаты».



      * * *


   «И снова о свободе. Свобода личности (мое внутреннее сознание, мое «Я») и свобода человека в обществе – разные вещи. Для большинства из тех, кто сидит в моей камере, свобода – это вседозволенность во всем. Поэтому они категорически выступают против всякой организации и дисциплины, не хотят нести никакой ответственности за свои поступки. Это касается и русских, и иностранных анархистов, занявшихся с конца прошлого века терроризмом и провозгласивших его одним из главных методов анархической борьбы. Их инициаторы – случайные люди, увлекли своими сумасбродными идеями таких же случайных любителей пострелять и залезть в чужой карман, не думая о том, сколько невинных людей, да и самих анархистов погибнет зря. Эти борцы за свободу уверены, что им все можно. Им и в голову не приходит, что они со своим индивидуальным террором стоят в стороне от революционного движения и не оказывают никакого влияния на рабочий класс и тем более крестьянство.
   Чирва оправдывает террор. «Анархо-коммунисты, – внушает он мне, – признают террористические методы борьбы, это да. Но терроризм не тождественен анархизму, так как не связан с сущностью его мировоззрения. Как раз наоборот, нет более гуманного и человеколюбивого течения, чем анархизм. Это само государство со своими законами, основанными на насилии во имя того же насилия и несправедливости, заставляет анархистов отвечать ему теми же жестокими методами борьбы».
   Лев Толстой по этому поводу заметил, что анархисты во всем правы, кроме насилия.
   Сергей уверяет, что первыми террористами были масоны. Они же стали инициаторами создания Парижской коммуны. Многие ее руководители состояли в одном, а то и в нескольких орденах. Масоном был Гарибальди, даже Бакунин собирался последовать его примеру, но вовремя одумался. В России вообще, говорят, все правители и многие государственные деятели раньше (да и сейчас) были масонами. Какая интересная тема для научного труда или художественного произведения! Жаль, нельзя здесь этим заняться. Столько времени пропадает зря».



       * * *


   «Чирву перевели в другую камеру, а затем – в Красноярск, по месту отбывания наказания. Дали три года ссылки. Но свято место пусто не бывает. В камере появился второй такой Чирва, Михаил Казарин. Мыслит не менее интересно и глубоко. Проводим с ним много времени. Говорит, не умолкая. Это отвлекает от тяжелых мыслей и моего болезненно-сонного состояния. Теперь от слабости и редкого пребывания на воздухе все время тянет в сон. Многие засыпают за столом сразу после обеда.
   Михаил во всем стремится быть похожим на своего тезку – Бакунина, хотя внешне не вышел: невысокого роста, щуплый, с жидкими волосами и смешной пегой бородкой, но с горящим целеустремленным взором. Рассказывает, что был по следам Бакунина в Италии, Сербии, Франции, Швейцарии. И так же, как Бакунин, ненавидит Маркса. Мол, Маркс обвинял своего учителя Платона в том, что тот являлся плагиатором экономических идей Брея, а сам вместе с Энгельсом использовал чужие работы. «Манифест Коммунистической партии» чуть ли не полностью списан ими с какого-то французского автора 40-х годов прошлого века. И их учение о классовой борьбе как движущем моменте исторического процесса тоже имеет своих предшественников.
   Я слышал об этом раньше. Пусть это так. Но какое это имеет значение, если большая часть населения, кроме узкого круга людей, до них ничего не знала об этом учении? Маркс и Энгельс обобщили эти мысли, развили их дальше, превратили в единое научное мировоззрение. Сам Бакунин высоко оценил «Манифест», став одним из первых его переводчиков на русский язык».



     * * *


   У Казарина феноменальная память, пересказывает целиком статьи Бакунина и Кропоткина. Разбираем с ним какие-то положения из брошюры Кропоткина об «Анархизме», например, как будут действовать ассоциации (группы, коммуны) – добровольные объединения людей, когда совершится революция. В его представлении они идеальны со всех сторон. «Каждый человек, – говорит Михаил, – сможет там выбрать себе работу по душе, честно трудиться, получать все необходимое, его ждут благосостояние и полная свобода».
   Высказываю сомнение: вряд ли капиталисты и буржуа захотят войти в такие содружества и трудиться в них наравне со своими бывшими рабочими и слугами. Также невозможно представить в одной упряжке совершенно противоположные категории людей: глупых и умных; честных, порядочных и отъявленных негодяев, для которых в жизни нет ничего святого; ученых, бдящих целыми днями над книгами, и прожигателей жизни; праведников и богохульников. Как в этом случае они уживутся в одной группе?
   Казарин поясняет: каждому человеку предстоит осознать свое новое положение. Если ему в ассоциации что-то не понравится, он может из нее выйти, войти в другую или, подобрав себе товарищей по духу и интересам, организовать новое сообщество. Если же вообще ничего не хочет и будет постоянно чем-то недоволен, отказываясь от работы, то ничего и не получит, то есть сам себя обречет на гибель. Тогда он поймет, что его существование возможно только при союзе с другими людьми.
  – Если ассоциация собирается сама себя обеспечивать всем необходимым, то откуда она возьмет столько профессионалов? – не сдаюсь я.
  – Рабочие справятся с любыми вопросами.
  – Сомневаюсь. С этим в свое время столкнулась Парижская коммуна: весь прежний персонал города или саботировал, или бежал вместе с Тьером. Среди вожаков Коммуны не оказалось людей, которые могли бы заменить не только руководящий, но даже средний персонал. Все социальные преобразования были отложены до лучших времен.
  – Ты так хорошо знаешь историю Коммуны?
  – Я же пропагандист, должен всем интересоваться. А то, о чем мы с тобой говорим, – главное упущение всех партий, особенно вас, анархистов. Вы мечтаете о создании анархических ассоциаций. Но как все это будет выглядеть на практике? С чего начать? Какие могут возникнуть трудности? Что вы будете делать на следующий день после того, как произойдет революция? Об этом вы не думаете, надеясь на авось.
  – Резонно.
   Это, пожалуй, единственный случай, когда Михаил вынужден со мной согласиться. Обычно он спорит до хрипоты. Хочет сделать из меня анархиста. Могу с ним согласиться пока только в вопросе о власти и диктатуре пролетариата. Раньше я над этим не задумывался. Теперь же постоянно об этом размышляю, так как чувствую в его словах некоторую правду.
   Пересматриваю и наш спор с Чинцовым. Он прав: якобинцы, на которых часто ссылается Ленин, подавили все завоевания революции. И большевики в случае победы, чтобы уничтожить старый порядок и установить диктатуру пролетариата, несомненно, применят к своим врагам и политическим противникам те же «вынужденные» меры с помощью войск и новой полиции. Революция потонет в крови. В таком случае, нужен ли пролетариату такой социализм?
   … Сидим с Лизой в тюрьме четыре месяца, а кажется, что четыре года, а может, и всю жизнь. Но раз я чему-то удивляюсь и способен размышлять, к чему меня усиленно побуждает Казарин, я еще живу и мыслю».



     * * *


   «Когда-то я много читал о Парижской Коммуне. Меня поражало, что некоторые известные писатели и представители культуры Франции (слово «интеллигенция» тогда не было в ходу) отрицательно отнеслись к рабочему восстанию и вместе с буржуазией требовали от правительства Тьера подавить его и расправиться с чернью. Список этих людей солидный: Анатоль Франс, Золя, Флобер, Доде, Дюма-сын, даже Жорж Санд. «Можно быть ласковыми с бешеными псами, – говорил Флобер, – но только не с теми, кто кусается».
   В России в 905-м году многие представители интеллигенции тоже осудили революцию, потребовали от властей строго наказать преступников, а затем вошли в «Союз русского народа», начавшего борьбу с революционерами. Здесь список ученых, писателей, художников еще более внушительный, чем во Франции. Даже Лев Толстой до конца не понял сути русской революции и довольно равнодушно отнесся к действиям черносотенцев во время еврейских погромов, считая, что народ сам их навлек на себя, подняв вооруженное восстание».


      * * *

   «С Казариным постоянно спорит эсер Федор Калина. Вчера битых три часа истязали друг друга разговором об эволюции общества. Михаил ему приводит аргументы, ссылаясь на известных философов. Тот же не хочет признавать никаких авторитетов и оперирует своими мыслями, а они у него такие упертые, что трудно что-либо ему доказать. Считает, что в анархических коммунах не может быть полного равенства и удовлетворения всех потребностей, хотя бы потому, что у каждого человека – свои желания и вкусы, которые при социализме никуда не исчезнут, всех людей невозможно привести к одному знаменателю.
   Женщины, чтобы привлечь внимание мужчин и перещеголять друг друга, на то они и женщины, по-прежнему будут покупать лучшие, чем у других (а значит более дорогие), платья, лучшие духи, более модные сумки или туфли; мужчины захотят иметь один или два новых автомобиля, а к ним еще яхту или даже аэроплан. Другие начнут мечтать о более красивом, чем у соседей, доме и роскошной мебели. И эти потребности станут увеличиваться по мере их удовлетворения.
  – Это естественно, – отвечает Казарин, – никто не собирается загонять людей в стандартные дома или давать по разнарядке одно платье и одни туфли. Ты забываешь о прогрессе. Он будет расти вместе с ростом запросов общества. Допустим, заводы Форда выпускают с конвейера по 10 машин в час, а ученые возьмут и изобретут оборудование, которое позволит выпускать их в два раза больше и лучшего качества. Надо тебе два обычных автомобиля – бери два, надо три гоночных – бери три. Только сам не ленись и работай на пользу других.
   – Я куплю Форд, – упорно стоит на своем Федор, – а другие захотят Рено. Между хозяевами этих марок начнется конкуренция и борьба за прибыль, как это происходит сейчас.
  – Не забывай, что к тому времени все заводы перейдут в руки народа. Ассоциация по производству автомобилей будет следить за новыми технологиями, распространяя их среди других производителей. Наступит время здорового, взаимовыгодного обмена научными достижениями. И сами люди, надеюсь, поумнеют: смогут миролюбиво договориться между собой о распределении дефицитных продуктов и уступить их тем, кто по своей сознательности, как ты, Федя, не захочет терпеливо ждать, когда подойдет его очередь за новым автомобилем или модным платьем.
  – Все это полнейшая фантазия!
  – Пока фантазия, но так будет, – с неизменной уверенностью говорит Казарин, обводя горящим взглядом слушающих их людей. Он беспредельно верит в эволюцию человека и совершенное устройство анархического общества».



     * * *


   «У Калины свой взгляд и на человеческую натуру. «Раз человек произошел от обезьяны, – доказывает он Казарину, – то по своей сути он – животное. Поэтому он так стремится к свободе и независимости, уничтожая на своем пути все, что мешает ему вольно жить. Взять, к примеру, мужчину. Он, как любой самец в природе, хочет иметь для удовольствий не одну, а несколько женщин или вообще жить сам по себе, без жены и детей. Для него достаточно выполнить свой долг – продолжить род и совсем не обязательно заводить семью. Быть всю жизнь с одной женщиной для некоторых мужчин – каторга, на которую не способно ни одно животное.
   В наше время на эти и другие страдания его обрекает церковь. Своими заповедями и проповедями она держит человека в страхе, внушая ему, что за любой грех его ждет на том свете суровое наказание: гореть на костре или вариться в чане с кипятком. «Ибо закон дан, чтобы страхом и угрозой мучились». Причем страдать будешь не только ты, но и твои потомки в нескольких поколениях. Надо же такое придумать!
   Грехи же наши на каждом шагу: не так сел, не так встал, не то сказал, не так посмотрел, совершил прелюбодеяние. Грех не перекреститься перед храмом, не ходить на литургию, не соблюдать пост, молиться другим богам, как это делали язычники. Между тем, в Библии сказано, что надо креститься только тогда, когда тебя никто не видит. Не надо создавать (сотворять) себе кумира, то есть возвеличивать какую-то личность, каким мы сделали Христа и разных святых, строить храмы и рисовать образы Бога. И многое другое, если внимательно прочитать Библию. А поклонение многочисленным иконам? Разве мы не уподобляемся язычникам, когда в зависимости от обстоятельств каждый молится своему святому: Матери Божьей, Николаю Чудотворцу, Святителю Пантелеймону или Всем святым?»
   После такой тирады Казарин долго молчит, внимательно разглядывая Калину.
  – Ты, Федя, смешал все в одну кучу, – наконец, молвит он, напряженно хмуря лоб.
  – То, что человек – животное, я с тобой в корне не согласен. Возможно, у него когда-то и были звериные инстинкты, но в ходе эволюции он значительно изменился в нравственном отношении. Им руководит разум, а не инстинкты. Этим и отличается современный хомо сапиенс от неандертальца. Беда в том, что сейчас в половом вопросе у людей нет свободы выбора, они вынуждены ограничивать свои естественные потребности рамками закона. В будущем не будет ни семьи, ни брака. Мужчина и женщина станут свободны в своих чувствах и смогут сходиться и расходиться, сколько их душе будет угодно.
   В отношении церкви ты абсолютно прав. О некоторых вещах, как, например, уподобление язычникам, я даже не задумывался, хотя любой священник тебе разъяснит, что и через святых на иконах верующие все равно обращаются к Богу. Ты сам до этого дошел или начитался литературы?
  – Я сорбоннов не кончал. Говорю, что думаю.
   Калина хорошо усвоил чьи-то рассказы о философии Штирнера (или пришел к ней самостоятельно) и рассуждает, как его Единственный, примешивая сюда еще и церковь. Для того и другого свобода – это свобода эгоистов, живущих за счет других и в непрестанной борьбе с другими, свобода, за которой скрываются жажда власти и обладания собственностью (женщиной или вещами). Никаких ограничений ни для Единственного, ни для Калины не существует. У них есть право на все и всех. Отсюда – их потребительское отношение к другим, отсутствие всякой морали. Он еще и Шекспира в таком случае вспомнит: «Что значит человек, когда его заветные желанья – еда да сон? Животное – и всё».
   … А вот и сама жизнь: в камере опять серьезная драка и зовут на помощь надзирателей. Нет на них всех Чинцова. Калина довольно улыбается. Он готов подвести под эти драки свою теорию о человеке-животном».



      * * *


   «Стихи и музыка – вот, что неизменно остается со мной, позволяя отключиться от тюремной обстановки. Из поэтов вспоминаю Блока, Надсона, Белого, Тютчева, Бунина.
   Музыка же часто возникает из ничего. Это удивительно. Вот в камере наступает ночь, те, кто не спит, разговаривают в полголоса. Раздаются какие-то непонятные звуки: то ли всхлипывание во сне, то ли сопенье моих несчастных товарищей. На минуту задремлешь, и вдруг из этих звуков выплывает фагот, затем валторна, скрипка, виолончель и вот врываются мощные аккорды оркестра. Бетховен. Девятая симфония. Я как будто просыпаюсь. Глаза открыты, вижу темный потолок камеры и нависшую завесу сигаретного дыма. Но музыка играет и играет. Состояние абсолютного блаженства. Вдруг что-то упало на пол. Затем тот же звук взлетел высоко вверх, и все смолкло. Открываю окончательно глаза. В камере все спят. Что это было: сон на яву иль явь во сне? Уже не первый раз и почему-то всегда ночью.
   Может быть, я уже схожу с ума. Все ходят полусонные, глаза у многих расширены, кое-кто разговаривает вслух сам с собой».



      * * *


   «Оказывается, в камере меня уважают. Так мне несколько дней назад признался пожилой анархист Коновалов. «Мы к тебе, Николай, – сказал он, – с полным уважением. Умеешь выслушать и поговорить с человеком, когда ему плохо». Он часто ко мне подсаживается с просьбой поговорить по душам или объяснить что-нибудь непонятное из политики.
   К нам сразу подтягиваются люди. Внимательно слушают, задают вопросы, которые могут иметь отношение и к большевизму, и к анархизму. Политической грамоты у них явно не хватает. По-моему, всем уже наплевать, что я – большевик, хотят от меня только человеческого участия. Мне самому тошно, но никогда не отказываю людям в разговоре. Такое уважительное отношение к тебе дорогого стоит».



      * * *


   «Надзиратель сообщил, что сегодня ночью в лазарете умер чех Войко, днем его должны похоронить. Все расстроились. В этот день с утра полыхала гроза, шел сильный ливень. Страшная жара и духота в камере сменились сыростью. Опять нечем дышать, теперь из-за повышенной влажности.
Вечером устроили по Войко поминки. Надзиратель принес на наши деньги много самогона и еды. Все громко разговаривали, спорили, забывшись, шутили и смеялись. Один только Семен Пахотин молча пил и смотрел на всех грустными глазами».



     Глава 5


   Побег наметили на 26 сентября. Все оставшиеся дни Николай и Лиза по совету Михаила ходили на базар в Озерки. Присмотрели и место, где можно незаметно скрыться: лабазы мясного ряда. Оттуда есть выход на Короткую улицу, там взять извозчика и, так как все равно, где и как заметать следы, поехать на Клубную улицу: Лизе хотелось попрощаться с родным домом. Настораживало, что в эти дни за ними не было слежки, или филеры поменяли свою обычную тактику открытого наблюдения?
   Наступил последний вечер перед отъездом. Лиза заметно нервничала. Николай попросил ее зашить деньги – неприкосновенный запас на будущее – в его пиджак. Вспарывая ножницами подкладку, она проткнула острым концом руку и залила кровью пол. «Плохая примета», – расстроилась она. «Глупости! – успокоил ее Николай. – Ты устала. Иди лучше спать». Он дал ей успокоительных капель и сам занялся пиджаком. Лизе сшил специальный карман для денег на широкой резинке, его она наденет под юбку: так мама и бабушка Екатерина Михайловна делали во время длительных путешествий. Отдельно лежала одежда на дорогу: самый минимум и все летнее, в Екатеринославе в эти дни стояла теплая погода. Из бижутерии у нее было только колечко с сапфиром, случайно обнаруженное за сундуком, куда оно, видимо, свалилось во время обыска.
   Здесь оставались все их вещи: одежда, обувь, посуда, книги, ноты, милые Лизиному сердцу часы-кукушка, много дорогих предметов, подаренных им по разным случаям Фальками, картина с пейзажем его деда Шаповала. В последнюю минуту Лиза засунула в сумочку сборник Блока, а в карман сюртука Николая положила Афродиту. Богиня оттягивала карман, но Николай не стал ее вынимать: она ему тоже была дорога.
   Чуть рассвело, когда они вышли на улицу и отправились в Озерки. В это время там шла самая бойкая торговля. Не спеша прошлись по торговым рядам, купили продукты, которые обычно брали на базаре: хлеб, батон копченой колбасы, сыр, две бутылки сельтерской воды. Все это теперь пригодится в дороге.
   Около мясных рядов стали чаще останавливаться, спрашивать цены, торговаться, постепенно продвигаясь к узкому проходу, где беспрерывно к лабазам и обратно сновали приказчики. Вот в проход вошли три человека с тяжелыми мясными тушами на спинах. Разойтись с ними было невозможно. С этого края образовалась толпа людей, поторапливающая товарищей громкими возгласами. Лиза и Николай слились с этой толпой, и, когда путь открылся, двинулись вместе с ней к лабазам и воротам.
   Дальше все шло по плану. Нашли закрытый экипаж и, немного покружив по городу, поехали к дому Фальков. Теперь в нем жила семья купца Петухова. Новые владельцы переделали дом на свой вкус, обнеся его со всех сторон, кроме фасада, металлическим забором. Ветки деревьев подпилили, и они уже не упирались в окна, как это было раньше. Пока коляска проезжала мимо дома, Лиза, не отрываясь, смотрела на него, по лицу ее текли слезы. А когда увидела трехэтажный особняк купца Стрельникова с фигурными консолями и башенками, построенный по проекту Григория Ароновича, не выдержала и разрыдалась: все так живо напоминало ей об отце.
   В порту она еще больше расстроилась: пароход до их пункта назначения оказался тем самым «Пиратом», на котором они прошлой осенью катались с Володей и Лялей, став свидетелями ареста четырех анархистов. Никогда не верившая в приметы, она опять, как вчера, когда уколола руку и залила кровью пол, решила, что это – плохой знак, и предложила Николаю подождать следующий пароход, но тот отплывал только в четыре часа дня, слишком поздно для них.
   Ее охватил страх. Она боялась спуститься вниз, в салон или буфет. Весь путь они простояли на корме палубы, где гулял сильный ветер, и народу почти не было. Николай снял с себя пуловер, заставил Лизу надеть его под свою кофту, а голову повязать платком.
   С самого утра над Днепром громоздились черные, наливные тучи. Будет ужасно, если начнется дождь и придется идти по мокрому лесу. Но к полудню небо очистилось, выплыло солнце, да такое ослепительное, что на него было больно смотреть. Заметно потеплело. Леса по берегам стояли еще зеленые, только отдельные деревья – клены и рябина, выделялись на общем фоне желто-красными пятнами, как будто художник неряшливо бросил на холст несколько мазков сочных ярких красок.
На правом берегу реки раскинулось большое село с белыми хатами и церковью. За ними по крутому косогору тянулось кладбище с почерневшими крестами. Было время обедни, далеко по округе плыл колокольный звон.
  – Как я все это люблю, – с грустью сказал Николай. – Днепр, хаты, церкви. Милая наша Родина, когда мы к тебе вернемся?
  – Зато мы увидим Европу, – утешила его Лиза. – Обними меня крепче. Мне плохо от одной мысли, что нам скоро расставаться. Вдруг что-нибудь случится, и мы никогда больше не увидимся.
  – Ничего с нами не случится. И потом у нас есть Ромны. Что бы с нами ни произошло, ты всегда можешь туда приехать, это твой родной дом. Запомни это, пожалуйста, раз и навсегда.
   На нужной им остановке, кроме них, сошли еще двое мужиков и три бабы с корзинами и медленно поднимались в гору. Впереди виднелись дома, красное фабричное здание, водонапорная башня. Справа от пристани находился лес, о котором говорил Миша.
   На всякий случай они сделали круг – поднялись в гору и, пройдя через село, спустились к лесу далеко от пристани.
   Дорога была хорошая, ровная. Солнце все также ослепительно сияло между ветвями деревьев. О чем-то своем, сокровенном щебетали птицы. Настроение у Лизы поднялось. Она легко шагала в своих туфлях на небольшом каблуке и вскоре сняла пуловер и платок с головы.
Свою шляпу она хотела забросить в кусты, но Николай сказал, что надо ее оставить.
  – Зачем? Ведь ты сам говорил, что в поезде придется закутаться в платок.
  – Так Миша советовал. Теперь же я решил, что тебе незачем ехать в общем вагоне. Возьмем билет в первый класс, в этой шляпе ты будешь соответствовать статусу дамы из высшего круга.
  – Может вызвать подозрение, что я без чемодана, да и ты тоже.
  – Будем говорить, что нас обокрали на вокзале. Такое часто случается.
   Миша так хорошо все объяснил, что они ни разу не сбились с дороги и в сумерках вышли к Талабину. Ближайший поезд на Москву уходил через час. На нем уехала Лиза. Следующий поезд здесь останавливался в это же время через сутки.
   Вернувшись в лес, Николай нашел упавшее дерево и просидел на нем всю ночь, временами проваливаясь в глубокий сон. Утром откуда-то появился большой черный пес, похожий на волка, уселся рядом с ним и, учуяв у него в кармане колбасу, присел на задние лапы, с тоской заглядывая ему в глаза. Николай достал два бутерброда. «Мы с тобой, дружище, теперь в равном положении, – философствовал он, наблюдая, с какой жадностью пес набросился на еду. – Скитаешься тут никому не нужный. Вот и мы теперь без дома, без родных, без друзей. Блуждающие песчинки в этом огромном, чужом мире». Не дождавшись больше ничего от человека, пес вильнул хвостом и побежал дальше.
   Днем Николай долго бродил по лесу и совершенно без ног явился к своему часу на станцию. Всю дорогу его не покидала тревога за Лизу. На каждой остановке чутко прислушивался к разговорам пассажиров, выходивших подышать свежим воздухом или пропустить рюмку-другую в буфете: не было ли каких историй в предыдущих поездах? Сам не выходил, притворяясь спящим.
   Москва поразила его шумом, суетой и столпотворением на улицах. На Николаевском вокзале у входа на перрон стояли жандармы, внимательно вглядываясь в лица людей. Чтобы лишний раз не рисковать, он доехал на пригородных поездах с пересадками до Твери, где петербургский поезд делал первую от Москвы остановку. Так же он перестраховался перед Петербургом, сойдя на две остановки раньше. В результате до нужного ему адреса он добрался с опозданием на два дня. Лиза сходила с ума, решив, что его арестовали. Он сам боялся, что с ней случилось то же самое, и, прежде чем нажать на кнопку звонка, долго стоял перед черной кожаной дверью с медной табличкой «Профессор В. А. Розанов».
   Но вот звонок пробежал по квартире. Послышались женские голоса и торопливые шаги. Дверь отворилась. Перед ним стояла полная дама средних лет, жена профессора Наталия Николаевна, за ней – Лиза, укутанная в большой пуховой платок, кашляющая и чихающая (все-таки умудрилась простудиться в дороге и довольно сильно). Она еле дождалась, когда он поздоровается с хозяйкой дома, и без всякого стеснения бросилась к нему на шею. Слезы душили ее.
   Вскоре пришел Василий Аксентьевич, обрадовавшийся Николаю не меньше, чем Лиза. Профессор тоже решил, что его арестовали, хотя всячески и успокаивал Елизавету Григорьевну. Его волнение усиливалось тем, что он договорился с людьми (проводниками), которые брались провезти их через Финляндию, на конкретный день – пятницу. Этот день наступал послезавтра.
   После ужина мужчины удалились в кабинет профессора, и Василий Аксентьевич изложил Николаю план их дальнейшего путешествия на юг Финляндии, в город Ханко.
  – Почему в Ханко, а не в Гельсингфорс? – расстроился Николай, так как часть пути предстояло ехать не по железной дороге, а с проводниками на лошадях.
  – Гельсингфорс наводнен жандармами, и в поездах часто бывают проверки и облавы. А я вам предлагаю вполне безопасный вариант. Проводники все – надежные, для них переправлять людей за границу – основной вид заработка. Мой сын Сергей так же бежал после провала революции в 905-м году. Сейчас он в Женеве вместе с Лениным. А вы теперь с кем, ведь вы, кажется, были арестованы по делу анархистов?
  – В тюрьме я оказался случайно. А вы тоже большевик?
  – Нет, я далек от политики, но оказываю помощь Сережиным друзьям. В Киеве Михаил Ильич защищал Сергея и другого моего сына, Георгия, в политическом процессе. Ему удалось добиться их освобождения.
   Профессор встал и отошел к окну. Что-то мучило и тяготило его. Николай не решался нарушить молчание.
  – Вскоре после суда Георгий покончил с собой, последствие тюремных испытаний. Мы с женой не смогли оставаться в Киеве, переехали в Петербург. Вот такая невеселая история.
   Вернувшись к столу, он тяжело опустился в кожаное кресло. Мягкий свет от настольной лампы освещал его потускневшее лицо и глаза с застывшей раз и навсегда болью.
  – Простите за минутную слабость. Я об этом стараюсь не вспоминать, чтобы не травмировать жену.
   Поблагодарив Василия Аксентьевича за заботу, Николай вернулся к Лизе. Она была не одна. Обеспокоенная тем, что им скоро уезжать, а Лиза до сих пор сильно кашляет, жена профессора усиленно пичкала ее лекарствами и домашними средствами. В комнате пахло травами. На столе стояли коробочки с порошками, бутылка с сиропом, банки с медом и малиновым вареньем.
   Наталия Николаевна протянула ему листок с расписанием, когда и какое лекарство давать жене. Когда она ушла, Лиза заставила его лечь на кровать и сказала, что теперь, когда он тут, рядом с ней, у нее все быстро пройдет. «Все от того, – говорила она, обнимая его и кладя голову ему на грудь, – что эти дни я была сама не своя. Теперь все наладится». И в подтверждение этих слов тут же уснула, не успев принять еще одно лекарство по расписанию. Николай сам был так счастлив, что не думал о предстоящем путешествии по Финляндии и впервые за последнее время крепко уснул.