Письма для Веры, одним файлом

Мария Купчинова
              Маленький городок на атлантическом побережье Франции. Узкие улицы, серые двух-трёхэтажные дома с синими и красными ставнями. Почти каждое окно украшено цветами. Куда ни посмотришь, в кадках, вазонах вдоль домов цветут белые, розовые, голубые гортензии, в подвешенных над дверями кашпо бушуют фиолетовые цветки лаванды.

«Как быстро иногда возрождается жизнь, — грустно думает женщина с усталыми глазами, сидящая на пороге деревянного домика почти у самой кромки пляжа. — Ничто не напоминает о том, что совсем недавно здесь бушевал ураган. Она сидела в комнате, прижав к себе детей, и думала, что делать, если ураган сорвёт с их ветхого домика крышу. Атлантика капризна и холодна даже летом: штормовой ветер, волны высотой с многоэтажный дом…
Прошла неделя, и вырванные с корнем деревья убрали с дорог, восстановили оборванные провода линий электропередачи, отремонтировали сотовые вышки мобильной связи, вернув возможность общения… Осталась только память. Что делать с ней?

— Мама, тебе письмо!
Русый, большеглазый мальчонка протягивает ноутбук.

Обычно женщине никто не пишет. Это семнадцатилетняя Даша скучает без подруг и целыми днями сидит в интернете, да тринадцатилетний Димка иногда пишет друзьям по лицею о том, как огромные волны перекатываются через их домик. Привирает, конечно, зато красочно…

Письмо может быть только из социальных служб, наверное, их опять решили куда-то переселить. А она уже почти полюбила этот городок. Когда-то в молодости они с подругой мечтали поплавать в волнах океана, вдохнуть запах водорослей, глотнуть солёной воды… Жаль, сводница-судьба познакомила её с океаном слишком поздно, и не по своей воле оказались они здесь с детьми.
 
Надо же, письмо на русском языке…


«Здравствуйте, Вера.
Простите, не знаю вашего отчества.
Так получилось, что ко мне попали адресованные вам письма и записки. Их писала ваша подруга, Надежда. Написаны они на бумаге, мне пришлось фотографировать их, чтобы отправить по электронной почте. Извините, может, не везде получилось качественно. Я долго искала вас в соцсетях, в конце концов, через вашу дочь, нашла этот электронный адрес».

«Надя, — вздыхает женщина. — девочка из соседнего подъезда, с которой они в юности были неразлучны… Жизнь развела их, когда-то живущих в одной большой стране, по разным государствам. Тогда казалось: какое это имеет значение?! Они продолжали переписываться, не тая секретов друг от друга… Кажется, в предпоследнем письме Надя рассказывала, что собирается написать повесть о людях, которые прошли через испытания, не потеряв себя, не озлобившись... Потом заболел её муж, Фёдор. А затем случилось то, что разделило их больше, чем государственные границы, но ведь ни одна из них не виновата в этом...».

Вера перестаёт читать письмо и открывает вложение. Знакомый почерк вызывает воспоминания… Сколько же писем они написали друг другу ещё до того, как появились компьютеры. Да и потом… Надя не очень любила технику и чаще писала настоящие письма, отправляя их в конвертах.

***

Здравствуй, Вера.
Не знаю, бывает ли так с тобой, но мне при чтении хорошей книги иногда нужно прерваться, чтобы не утонуть в чужих чувствах. Всплыть на поверхность реального мира, заняться чем-то на кухне, в доме, отвлечься и только потом вернуться к героям, разбередившим душу…
Так случилось несколько минут назад. Разволновавшись, я оторвалась от книги за пару фраз до неминуемо последующего объяснения героев, откинула лоскутное одеяло, подошла к окну… И увидела зелёный бревенчатый дом, серые покосившиеся сараи, засыпанный снегом палисадник, заброшенную теплицу. Перед самым окном большой рыжий кот разгуливал по верху невысокого дощатого заборчика.

Клянусь, Вера, не знаю, где я и как попала сюда. Ничего подобного не было видно из окна моей квартиры… Я – вечный городской житель, которому не мешают выхлопы автомобилей, пробки на дорогах и грязь в подъездах не элитных домов. Впрочем, в элитных я не жила. Как и в деревенских жилищах. Наверное, надо попытаться растопить печь: лоскутное одеяло не слишком надёжная защита в мороз…

Прошло два часа. Знаешь, Вера, что поразило меня больше всего? Оказывается, я умею топить печь… Кота я забрала с улицы в дом и назвала Фрэдом. Может, конечно, он бывший Васька, но надеюсь, потихоньку привыкнет. Слышала бы ты, как славно урчит этот котяра, забравшись на лежанку у печки. Словно Фёдор ещё жив.
Федька говорил, что когда вылечится, заберёт меня, отвезёт «к истокам»… Но ведь этого не может быть, правда? Я почти месяц пролежала без памяти, и Фёдора похоронили без меня. А потом стала пить, чтобы память, не дай бог, не вернулась…
Ты и представить не можешь, Вера, во что я превратилась…
Не могу вспомнить, когда всё случилось: давно, недавно? И что делаю в этой дыре…

Впрочем, как это ни странно, в этой дыре я читаю книги. Не поверишь, читаю с удовольствием, глотаю страницу за страницей, проживая чужие жизни как свою. Словно в моей было мало бед…
Ты не знаешь, почему все писатели обязательно пишут о бедах и несчастьях? Наверное, описывая счастье, не наберёшь нужное количество страниц для романа, и никто не захочет издавать книгу, состоящую из единственной строки: «Она прожила счастливую жизнь».
А я бы сейчас писала только о счастливой жизни…
Любые несчастья – заразны словно вирусы. Липнут и липнут к людям… Попробуй считать их платой за счастье и поймёшь, как много было его в твоей жизни. За счастье ведь нельзя переплатить, верно?

«Не всем историям суждено быть рассказанными».
Меня зацепила эта фраза, вычитанная в книге, найденной среди домотканых ковриков и маленьких подушек на печке. Интересно, тот, кто читал книгу до меня, дочитал до конца? Или бросил на середине?
Конечно, я лукавлю, когда пишу «тот». Это была женщина. Молоденькая девушка, мечтающая о любви, либо такая как я, сознающая, что всё ушло и уже не повторится…
Но как же иногда хочется вернуться в те мгновения, когда тебя любили. Или хотя бы могли любить…

Последнее, что сохранила память: я пытаюсь подняться по лестнице… Ты, наверное, ещё не забыла наши обшарпанные ступеньки, ведущие на пятый этаж хрущёвки. В тот раз ступени оказались крутыми, а ноги отказались подчиняться хозяйке. Или это были не мои ноги?.. Почему-то они упорно соскальзывали со ступенек и пытались сбросить меня словно мешок с мусором через перила.   Наверное, я всё-таки разбилась бы, но незнакомая девчушка лет десяти вцепилась в мою руку выше локтя, изо всех своих воробьиных силёнок пытаясь удержать меня по эту сторону перил.
Сквозь гул в ушах донёсся резкий мужской голос:
— Брось её, девочка. Надька – человек пропащий, не сегодня, так завтра…
— Нет, — шепнула девочка, теряя силы. — Не сегодня…

Очнулась я в старом деревенском доме, не зная, какой день, год, и живёт ли кто-нибудь в зелёном доме напротив… Я думаю, Вера, эта девочка была ангелом, хоть и принято считать их голыми мальчишками с крыльями за спиной…

А ещё, Вера, я поняла, что должна рассказать ту историю. Кто, если не я…
Я постараюсь опять начать писать. А ты не торопи меня, жди, ладно?
Твоя Надежда.

***

Февраль, 1914 год.

— Спорим, — голос Казимира подчёркнуто резок, — к весне, самое позднее через полгода, начнётся война.
Тонкими длинными пальцами молодой человек нервно откидывает со лба русые волосы, выжидающе смотрит на сидящего у камина приятеля.
— Тут и спорить не о чем, — плотный черноволосый Илья рассеянно пробегает пальцами по пуговицам студенческой куртки, лениво пожимает плечами. — Начнётся, значит, пойдём…
— Эх, судари мои, — укоризненно басит худощавый мужчина, склоняясь перед стоящей у окна молодой девушке в чёрном бархатном платье и почтительно целуя ей руку. — В ваши годы мы о женской красоте думали больше, чем о военных баталиях. Взгляните, как хороша моя Наденька в свои восемнадцать…
— Батюшка!
Надя ловит себя на мысли, что отец расхваливает её точно невесту на выданье перед возможными женихами и заливается румянцем.

Шаркая ногами, старик-слуга вносит в комнату медные канделябры и ставит один из них на каминной полке между двумя китайскими фарфоровыми вазами. В мерцающем пламени свечей оживают на вазах птицы, порхающие над ветками цветущей сакуры. Второй канделябр находит своё привычное место на подставке возле игорного столика, отбрасывая тень на протёртое почти до дыр зелёное сукно.
Полумрак в комнате оттеняет роскошь прошлого, скрывая нищету настоящего.

— Надин! Простите ли вы меня за опоздание? — блондин в армейских брюках и тёмно-синем кителе, похожем на английский френч, почти бегом врывается в комнату, артистично бросается на колени перед девушкой. — На улице так метёт, что конка на Захарьевской встала, и ни с места, а извозчика днём с огнём не найти…
— Станислав, — улыбается девушка, — хватит резвиться, вставайте.
— Только когда получу прощение, — упирается вновь пришедший. — Позвольте вашу руку…
— Когда заслужите, — смеётся восемнадцатилетняя кокетка, прекрасно зная, что обворожительна в новом платье: лиф туго охватывает высокую грудь, ворот и манжеты на рукавах украшены тончайшими кружевами, а широкая юбка волнами спускается к изящным ботиночкам.
— Тогда позвольте, по случаю вашего дня рождения…
Молодой человек хлопает ладонями по нагрудным карманам на кителе, приподнявшись, проверяет огромные карманы на бёдрах и наконец вытаскивает маленький свёрток:
— Для вас, Надин, дар-оберег, доставшийся мне от прадеда...

— Какое чудо, — восхищённо хлопает в ладоши девушка, рассматривая серебряные серьги, искусно выполненные в виде свернувшейся змейки. Вместо глаз у змейки – зелёные изумруды, язычок выполнен из розового сапфира.
— У этой вещицы есть история, — Станислав доволен произведённым эффектом.
Даже мужчины, покачивая головами, с интересом и, что скрывать, с завистью рассматривают подарок.

— В 1780 году императрица Екатерина II спешила в Могилёв на встречу с австрийским императором Иосифом II.
— Как же, «спешила» императрица, — фыркает Илья.
— Может, и не очень спешила, — соглашается Станислав. — Я со слов прадеда рассказываю, как запомнилось. По дороге остановилась со своей свитой на ночлег в имении генерал-адъютанта Зорича в Шклове. Императрица Зорича привечала, но что-то между ними пошло не так, она его из своих покоев отлучила, а после затосковала… В ту ночь нёс службу возле неё молодой шляхтич. Из небогатых, но весьма родовитый, да и собой хорош.

Станислав выдерживает паузу, с удовольствием убеждаясь, что его внимательно слушают.

— По рассказам прадеда, они всю ночь проиграли в карты. Надо сказать, прадед мой был игрок – отменный, и в старости равных ему не было, а уж как играл в молодые годы можно лишь догадываться. На что играли, да как партия закончилась, прадед не сказывал, однако получил он на память от императрицы вот эти самые серьги…

— Врёт, как пишет, — шепчет Илья. — Наверняка на Захарьевской у Боруха ювелира купил.
— На Захарьевской дёшево не продают, а уж в лавке Боруха тем более, — так же шёпотом отвечает Казимир.
Друзья мрачнеют.

— Ну, раз все гости собрались, прошу отужинать.
Хозяин дома церемонно подаёт руку дочери, и гости направляются в соседнюю комнату, откуда доносятся ароматы жареного мяса, овощей и приправ.
За их спинами бьют куранты старинных часов…

Слуга тушит свечи в канделябрах, вздыхает:
— Тяжёлые времена настают, беречь надобно.

***

Видишь, Вера, я, как обещала, начала писать. Не знаю, заинтересовала ли тебя эта история. Если ты помнишь, мы с тобой когда-то видели такие серьги в антикварном магазине на… чуть не написала на Захарьевской, нет, конечно, на Ленинском проспекте. Тогда он был Ленинским, а мы с тобой были молодыми и глупыми девчонками, твёрдо верящими в ждущее нас счастье.
Я-то в драгоценных камнях не разбиралась, но ты зависла над этим розовым сапфиром. И долго просвещала меня.
Несколько дней мы ходили любоваться серёжками, а потом прямо при нас их купила пожилая пара. Впрочем, в те годы все, старше тридцати, казались мне пожилыми. Внешность женщины: правильные тонкие черты лица, седые коротко стриженые волосы, большие голубые глаза так поразила меня, что я запомнила их разговор. Она сказала что-то вроде:
— Раз обещала, приму твой подарок, но это ничего не изменит.
— Зря, — ответил он. — Сейчас все уезжают.
Ты помнишь, это было самое начало девяностых, действительно, уезжали многие, даже из нашего класса, дома...
Женщина промолчала, надела серьги. Они очень шли ей. Мужчина, купивший серьги, не удержался:
— Тебе идёт. Хотя ты сама бываешь злая как эти змеи… Ну, почему ты отказываешься ехать со мной?
— Наверное, змеиная мудрость, — рассмеялась она.

Прости, закончу письмо позже, стучат в дверь…

***

Женщина, получившая письмо, откладывает ноутбук в сторону, смотрит на океан, где на волнах прыгают мальчишки. Отдельно группа местных подростков, отдельно ребята из украинских семей, их здесь немного. Димка не примыкает ни к тем, ни к другим, сидит один на песке… Однажды сказал, что ему не нравится, когда так много воды, дома на реке лучше… 
Вера возвращается мыслями к письму: неужели горе, даже очень большое, могло так изменить её подругу? Какое счастье, что на пути Нади оказалась эта девочка… В существовании ангелов на земле Вера сомневается, но знает, что и в самую тёмную ночь приходит рассветный луч. Надо только суметь дождаться…
Перечитывает последние строчки, слабо улыбается: как это похоже на прежнюю Надю: вспомнить какую-то мелкую деталь и, оттолкнувшись от неё, начать писать…
Вера зябко поводит плечами, переходит в домик и снова открывает ноутбук.

***

Продолжаю начатое письмо.
За дверью оказалась немолодая женщина в потёртом, явно мужском тулупе, закутанная в шерстяной платок.
— Вечер добрый, Надежда. Давайте знакомиться, я – Анна, первая жена Фёдора.

Ты часто спрашивала, где мы с Федей встретились, а я отмалчивалась: боялась спугнуть счастье. Сейчас уже всё равно. Моё – навсегда останется со мной.

Та осень выдалась холодной, дождливой. И настроение у меня было не лучше: год назад я рассталась с Ильёй, устав от его постоянных недомолвок, невыполненных обещаний, измен. Боль к тому времени притупилась, но напрочь заморозила душу: я разучилась улыбаться и не верила, что в моей жизни что-то может измениться.
Чтобы не сидеть дома одной, бродила по улицам, заглядывала в бары…

Однажды я умудрилась заблудиться. Это смешно: заблудиться в городе, в котором родилась, но… Представь, я шла по незнакомым улицам, разглядывала здания и думала, что в этом, неведомом мне городе, может произойти что-то очень хорошее… Или очень плохое…
Старый городской район важно демонстрировал двух – трёхэтажные здания с высокими печными трубами на крышах, балконами-эркерами и фигурными карнизами. Сталинский ампир, проявившийся на этих скромных сооружениях в виде потрескавшейся лепнины и барельефов над окнами верхних этажей, казался милым бантиком на голове постаревшей модницы.
Я замерла, свернув во двор, из которого доносилась музыка: дом с балконом-галереей на втором этаже и небольшой палисадник перед ним утопали в осенних цветах. Бордовые, белые, жёлтые хризантемы, между ними – большие и маленькие разноцветные тыквы. Стайки девчушек с весёлым щебетанием делали селфи, кавалеры фотографировали элегантно одетых девушек, принимающих позы «как в гламурном журнале»… Очень пожилая женщина сидела на скамейке, облокотившись на тыкву, и не менее пожилой мужчина снимал её, командуя:
— Улыбнись! Представь, что эта тыква сейчас на твоих глазах превратится в карету!
— Может, лучше в такси?
Оба засмеялись, а я поймала себя на мысли, что рада за них: они счастливы вместе.
Это была первая радость за тот долгий год…

— Прекрасная пани разрешит подарить ей?
Высокий блондин с голубыми глазами протягивал мне на ладони крохотную, с кулачок голубую тыкву.
— Спасибо, не надо.
Я выпалила это, не раздумывая, так резко и зло, что, как мне показалось, мужчина смутился:
— Я чем-то обидел вас?
— Нет, просто… зачем мне тыква?
Моё бурчание было совершенно нечленораздельным, тем не менее, он улыбнулся, на щеках появились ямочки.
— Оберег, — подумал и уточнил, — на счастье.
Порыв ветра бросил волосы ему на глаза, длинными тонкими пальцами он попытался их поправить, и я почему-то ляпнула:
— Вы музыкант?
— Нет. Но почему вы отказываетесь? Разве вам не нужно счастье?

Крохотная голубая тыква перекочевала в мою сумку.

Знаешь, Вера, Фёдор как никто умел слушать. И, конечно, я не выдержала, вылила на него все свои обиды, разочарования… Он сочувственно кивал, держал меня за руку, словно пытаясь поделиться своей силой, и, после недолгого молчания, произнёс:
— Нужно много мужества, чтобы, не зачёркивая ничего в прошлом, каждый раз пытаться начать всё заново. В том числе и разрешить себе заново любить.

Похожую по смыслу фразу я нашла в одном из женских романов о счастье, которые читаю здесь. Интересно, откуда все-таки в деревенской избе эти книги, кто читал их до меня? Очень хочется узнать.
Тогда эта фраза прозвучала для меня откровением.

Голубая тыковка лежала на тумбочке Феди в больнице. Когда было очень плохо, он сжимал её в ладони…

Прости, наверное, ты устала от моих воспоминаний.
 
Вернусь к Анне. Она сняла тулуп, размотала платок и оказалась хрупкой женщиной с обветренным, морщинистым лицом, седыми коротко стрижеными волосами и внимательным, испытующим взглдом.
Пояснила:
— После болезни кутаюсь. Ещё не совсем хворь прошла.
Заулыбалась Фрэду:
— Вот ты куда пропал, разбойник! Надо же, Надежда, пошёл к тебе. Так-то Кузьма у нас дикий, ни у кого в доме жить не хотел, сбегал, а тебя, видно принял.
Фрэд приподнялся, собираясь подойти к гостье, но, услышав «Кузьма», осуждающе фыркнул и снова улёгся на лавку.

— Ну, давай помянем Фёдора. Да и за знакомство выпить не грех.
Из плетёной корзины Анна достала банку с огурцами, бутылку водки.

***

Июль, 1916 год.

Сколько ночей она не спит, Надя не знала. С той минуты, когда стали привозить первых отравленных из-под Сморгони, жизнь, даже такая, какой она была, страшная, тяжёлая остановилась, превратившись в смерть, обильно политую вонючей рвотой и кровью. Рвота и кровь были везде: на носилках, кроватях, стенках госпитальных палаток, одеялах, на холщовом платье Нади и фартуке – прачки не успевали стирать бельё.
Телеги, груженые отравленными офицерами, солдатами приходили одна за другой. Они лежали вповалку: умершие и ещё живые, задыхающиеся, хрипящие… Надиной обязанностью было отделить одних от других, нащупать пульс, проверить дыхание…
Кто сейчас узнал бы в сестре милосердия с почерневшим от усталости лицом и глубоко впавшими глазами ту кокетливую девушку в чёрном бархатном платье, которая всего два года назад праздновала восемнадцатилетие…

«Господи, так хочется хоть на мгновение закрыть глаза, на что-нибудь облокотиться…»
— Сестра, помоги…
Надя с трудом заставляет себя открыть глаза и устремляется на очередной зов.

Илью привезли вечером. Пожилой солдат, превозмогая не то дрожь, не то судороги, пояснил:
— Прапорщика в траншее нашли. Собрались закопать, а он стонет…
Солдат обхватил себя руками, пытаясь унять дрожь, но тут же согнулся в поясе с приступом рвоты. Едва слышно пробормотал:
— Их благородию помоги, сестра, мне поздно уже.

С тех пор, как только выпадает свободная минута, Надя спешит к Илье, но тот лежит с высокой температурой без сознания и бредит. Помимо отравления у Ильи рваная, загноившаяся рана почти на всей левой стороне тела.

Главный врач госпиталя, крупная некрасивая женщина лет сорока, Любовь Павловна, или «наш генерал», как называют её между собой сёстры, осматривая Илью, вздыхает:
— Видно, упал, напоролся на заградительную проволоку, а признаться побоялся… Терпел… Мальчишка.
И тут же сердито выговаривает Наде:
— А вам, голубушка, спать надо. Будто я не вижу, что дни и ночи возле прапорщика проводите. Кто он вам?
— Друг, — краснеет девушка.
— Друг, значит… — Любовь Павловна понимающе покачивает головой и решительно поднимается:
— В Минск вашего друга везти надо. Здесь мы его на ноги не поставим. Вот что, Надежда, — главврач покусывает губы, словно подсчитывая что-то в уме, — Я вам сегодня же дам кобылу и одноколку, она лёгкая, нам здесь без надобности. Сопровождающего дать не могу, уж извините. Справитесь?
— Справлюсь, — кивает Надя. — за этот год с чем только не приходилось справляться… Как-нибудь и за возчика справлюсь.

Дорога через старый сосновый лес поражает неожиданной тишиной.
Только кривая Маруська, кобылка, потерявшая на войне глаз, всё пытается сойти с наезженной дороги и косит в сторону, словно удивляясь, как умудрились люди окрасить траву и деревья в жёлтый цвет, и почему под копыта то и дело попадают мёртвые птицы…

— Эй! — раздаётся крик за спиной. — Эй!

Офицер на вороном жеребце догоняет уехавших, размахивая над головой пистолетом:

— Дезертиры проклятые, а ну, назад! Назад, кому говорю!
— Вы пьяны, штабс-капитан, — Надя пытается говорить негромко, уверенно, но в глубине души ей очень страшно.
 
Ответственный за транспортное хозяйство госпиталя штабс-капитан Никитин в состоянии опьянения не воздержан по отношению к медицинскому персоналу, а к женщинам особенно. После газовой атаки он пьёт ежедневно, и сёстры не раз обсуждали эту тему, опасаясь оставаться с Никитиным наедине.

— У меня разрешение от главврача.

Надя неуклюже сползает с одноколки, стараясь, чтобы не задралась юбка, но от неловкого взмаха руки с головы слетает медицинская косынка, открывая поднятые наверх, закреплённые заколками шелковистые волосы и серьги в ушах.

— Смотри-ка, ради полюбовника и серьги надела, — пьяно хохочет штабс-капитан, пытаясь сорвать с Надежды серёжку. — Сама-то змея подколодная, и серьги…

Надя уклоняется, не давая Никитину прикоснуться к ней, и тот, не удержав равновесия, падает лицом вниз в двуколку, прямо на Илью, которого санитары с трудом пристроили на сене в полулежащем состоянии.
Почти одновременно звучит:

— Это мой муж!
— Извинись, сволочь!

Непонятно, когда Илья пришёл в сознание, и откуда взялись силы, но он бьёт офицера в лицо так, что тот слетает с двуколки, а Надежда, дёрнув поводья, запрыгивает на место возчика.

Кривая Маруська, осуждающе поглядев на вороного жеребца, встряхивает головой и не спеша продолжает трусить по мягким сосновым иголкам.
Какое-то время ездоки сидят молча, боясь оглянуться назад.
Потом Надя бросает поводья, и, упав Илье на грудь, плачет:
— Живой! Жив!
Она колотит его кулаками, слёзы текут по обветренному, погрубевшему лицу, и прапорщику кажется, что более красивой девушки ему не приходилось видеть.

Над ними пролетает немецкий аэроплан, где-то близко стреляют шрапнелью. Разрываясь, шрапнель противно визжит, но люди в двуколке ничего не замечают.

***

Добрый день, Вера.
Догадываюсь, ты упрекаешь меня: собиралась писать о счастливой жизни, а пишу о войне. Извини, так получилось.
«Войны сами вторгаются в нашу жизнь, не спрашивая, согласны ли мы и готовы ли к ним», — сказала Анна.
Кто-кто, а она знает… О том, что выпало на её долю, в книгах не прочитаешь. Впрочем, я не об этом…

— Как ты тут? Справляешься? — Анна окинула меня быстрым взглядом. — О, даже скатерть достала…

Скатерть я вытащила из запыленного старого комода. Долго сомневалась: чужое всё-таки, но в этом доме, в котором я почему-то чувствовала себя уверенно и даже комфортно, всё было чужим…
Выстиранная и выглаженная скатерть принесла в дом преддверие праздника. Казалось, та, чьи руки когда-то искусно вышили гладью тёмно-зелёные с серым отливом листья и коричнево-фиолетовые цветы репейника на льняном полотне, стоит мне отвернуться, любовно разглаживает мелкие складки и поправляет скатерть.
Меня это радовало. Одиночество скрашивал Фрэд, но он, как и я, был в этом доме пришлым, а хотелось чувствовать какие-то корни.

Сначала я не могла понять, чем так заворожила меня вышивка на скатерти. Потом вспомнила.
Вера, ты ведь не думаешь, что у меня от прежней безалаберной жизни «поехала крыша»? Правду сказать, я сама удивляюсь тому, как переплетаются нити судьбы, но…

Я вспомнила, Вера!
После того, как расписались, мы с Фёдором поехали в небольшой городок на Балтике. Он запомнился мне криком чаек, непрестанным дождём и порывистым ветром. Однажды, насквозь промокшие, мы забрели в дом, из которого слышалась музыка. Это было похоже на чудо: маленький концертный зал, портрет Шопена на стене, за роялем – молодой пианист.

— Простите, мы спасались от дождя, а дверь оказалась открыта…
— Ничего. Я репетирую перед концертом, если он, конечно, состоится в такой ливень.

На вид пианисту – не больше тридцати. Длинные чёрные волосы, густые брови дугой, чуть приплюснутая переносица, раскосые тёмные глаза, лёгкий акцент… Китаец или японец? На стене плакат с фотографией, крупными буквами: Михал Топазов.

— Пытаетесь угадать, кто я по национальности? — улыбается музыкант. — Двадцатый век был бурным, много разных кровей смешалось. А вы приезжие? Только они способны гулять по набережной и в дождь, и в ураганный ветер. Небось, и по пирсу прогулялись? Как там волны, перекатываются через него?
— Да ещё как, — смеёмся мы в ответ. — Пришлось держаться за поручни, чтоб не смыло.

Услышав, откуда мы приехали, молодой человек становится серьёзным:
— В вашем городе есть такая улица… Сейчас вспомню. Захаровская, да?
— Захарьевская. Теперь это проспект Независимости.
— Все хотят независимости. От чего? От прошлого? — пожимает плечами пианист. — Бабушка часто вспоминала, что на этой улице был ювелирный магазин моих предков. Может, слышали про Боруха Топаза?
Музыкант с надеждой смотрит на нас, а мы с Федей пожимаем плечами…

— Конечно, давно это было, — понимающе кивает наш собеседник. Меня на самом деле Мойша зовут. У нас в семье так из поколения в поколение детей называют. Первый сын - Борух, второй - Мойша, а дальше уж, как придётся... Я - Мойша Борухович Топаз. А на афише – это так, псевдоним…

Слышно, как гудит за окном ветер, барабанят по стеклу капли дождя.

— Давайте я вам поиграю. Если кто-то придёт на концерт, зайдут сами. Местные знают: я билеты не проверяю.

Не отрывая от нас с Федей глаз, он боком присаживается к роялю, берёт правой рукой несколько первых нот и поворачивается к инструменту.
Звучит мелодия, которую, наверное, знают все: полонез Огинского, написанный безумно давно, в начале девятнадцатого века.
Фёдор держит меня за руку, колеблется пламя свечей в канделябрах, стоящих на рояле… Кажется, пальцы пианиста прикасаются не к клавишам, а бережно трогают струны наших душ, извлекая из них музыку.

Прости, Вера, возможно, тебе кажется, что пишу слишком пафосно, но так было. На какое-то время мы забыли обо всём, кроме музыки. Очнулись от громких аплодисментов. Оказывается, мы не заметили, как входили в зал слушатели, снимали плащи, с которых до сих пор стекала вода, пристраивали зонтики в расставленные вдоль стен специальные подставки... Тут я наконец обратила внимание на шпалеры на стенах: яркие зелёные листья, коричневые цветы репейника…
Наверное, не совсем точно, но рисунок на скатерти повторял рисунок на шпалерах. Бывают же такие удивительные совпадения.

Я боялась, что Анна осудит меня за скатерть, но она только провела ладонью по вышивке:
— Красиво.
И, не отводя от меня испытующих глаз, спросила:
— Так чем занимаешься?

Знаешь, Вера, от неё исходила такая уверенность в праве задавать подобные вопросы, что я почему-то не удержалась и протянула листки с началом повести. Компьютера здесь нет, и читать мои наброски, записанные в найденных старых ученических тетрадках в клеточку, с очерченными полями, не самое большое удовольствие. Но Анна вынула всё из той же плетёной корзины очки и погрузилась в чтение.
            
Пока она читала, временами с трудом разбирая мои каракули, я с тоской косилась на принесённую ею бутылку водки. Пить здесь, в этом доме мне не хотелось: я забывалась, когда писала. И в другом забвении необходимости не чувствовала.

Дочитав до конца, Анна сдвинула очки на лоб, внимательно посмотрела на меня:
— Это ведь о газовой атаке немцев под Сморгонью?
Я кивнула.
— А госпиталь – в Залесье?  Бывшем имении Огинского, где когда-то и был написал тот самый, знаменитый полонез?
— Да. Это всего лишь моя выдумка. Мне кажется…
— Продолжение есть? — не дала договорить Анна.

Я перевернула несколько чистых страниц:
— Вот, здесь немного, только ещё не отредактировано.

***

Ноябрь, 1916 год.

За три года войны город изменился. Даже ночью, на слабо освещённых улицах, громыхают военные грузовики, снуют вереницы телег, студенты-семинаристы на носилках переносят прибывающих на вокзал раненых в Серафимовский лазарет. На главной улице – тумбы с афишами неизвестно откуда появившихся кинотеатров, тут же витрины возникших словно грибы после дождя фотоателье с выставленными офицерскими фотографиями.
Самих офицеров больше всего возле гостиницы «Европа». Там странные безликие люди торгуют контрабандной водкой, и, кажется даже кокаином.

Илья просит, чтобы Надя держалась от этого места подальше, но после двух смен в лазарете она сильно устаёт, а мимо «Европы» – самый короткий путь к дому...
На всякий случай, проходя мимо громко спорящих офицеров, Надя кутается в шерстяной платок, низко опускает голову и ускоряет шаг.

— Надин!

«Нет, это зовут кого-то другого, сколько лет прошло с тех пор, как он называл её этим именем…»

Дорогу Наде преграждает штабс-капитан в отлично сидящей щегольской шинели, перетянутой ремнём, на плече – полевая сумка, смеётся:

— Неужели не узнаёте старого знакомого? Так изменился?
— Станислав!
— Не поверите, от вас иду. Полк отвели с передовой на переформирование, а я по старой памяти сразу к вам. Думал, батюшку застать вашего…
— Он скончался в начале войны.
— Да, мне Илья сказал. Вот уж не думал, что так судьба повернётся…
Станислав снимает офицерскую фуражку, размашисто крестится:
— Светлая память вашему батюшке, — вздыхает. — Супруг ваш, Надин, не очень многословен. Кажется, и мне не слишком обрадовался.
— Он болеет.

Наде совсем не хочется обсуждать болезни Ильи.

— Да… И у меня печальное известие. Помнится, Казимир Листовский к вам в дом хаживал… Нас с ним судьба под Мяделем, на Нарочанских болотах свела. Во время неудавшегося наступления рота его не смогла прорвать оборону немцев, на проволочных ограждениях немецких застряла. Наш Казимир, тонкий, интеллигентный, который так любил играть на фортепьяно полонез Огинского, с криком: «Вперёд, мерзавцы», сам рванулся, пример показывая, да на тех же заграждениях и остался… Простите, Надин, огорчил я вас…
— Война…
Голос Нади дрожит. Работа в полевом госпитале, лазарете, приучает к смерти, но Казик – часть её светлой, счастливой юности…
— На войне надо уметь выживать, я за ту же операцию получил вот это, — Станислав прикасается к штабс-капитанским погонам.
Смотрит на Надю, в смятении стянувшую с головы платок и улыбается:
— Рад, что вы носите серьги.

Анна заканчивает читать.

— Всего лишь выдумка, говоришь? Ну-ну… Я видела эти серьги у бабушки Фёдора.

***

Доброе утро, подруга.
Вчера не удалось закончить письмо. Анна начала рассказывать о себе, но, прервавшись на полуслове, как-то очень быстро засобиралась уходить. Мне показалось: она вдруг почувствовала себя нехорошо, и не захотела признаться в этом. Только махнула рукой на стол:
— Это мы потом, если не возражаешь…

Знаешь, она, оказывается, живёт в том зелёном доме, который напротив моих окон. Странно, я ни разу не видела, чтобы она расчищала дорожки от снега, хотя по вечерам в окнах горит свет.
 
А я не спала всю ночь.
Какие удивительные совпадения бывают в жизни: у бабушки Фёдора, оказывается, были серьги, которые мы с тобой много лет назад видели в антикварном магазине. Я почему-то абсолютно убеждена: это те самые…

Не сердись, Вера, что вопреки обещаниям, всё не отправляю и не отправляю тебе письмо. Во-первых, наш хуторок так заносит снегом, что и выйти на просёлочную дорогу нет сил. Во-вторых, правду тебе сказать, я ведь понятия не имею, где здесь почта. При следующей встрече с Анной, а мне кажется, она обязательно ещё будет, поинтересуюсь.

***

Февраль, 1918 год.

«Боже, как холодно.»
Евграфыч, старый батюшкин слуга, взявший господскую дочь с мужем словно несмышлёнышей под свою опеку, топит печь вечером. Дров не хватает. Несмотря на дороговизну, на рынке купить их почти невозможно, и Надя с тоской наблюдает как летят в топку английские стулья из красного дерева, игорный столик, любимое кресло отца. К досаде Евграфыча, старинные картины, книги Надя жечь категорически запрещает, что служит постоянным поводом для бурчания верного слуги:
— Оно, конечно, хозяйке виднее, да ведь книги новые напечатают, и картины напишут, а здоровье-то не вернёшь.
Жара печи хватает ненадолго, к утру спальня настывает, и вылезать из-под нескольких тёплых одеял мучительно трудно.
Не открывая глаз, Надя отработанным движением засовывает ноги в валенки, на тёплый халат, в котором спит, надевает стёганую душегрейку, кутается в шерстяной платок.

— Продали, сволочи! Продали Россию, — бормочет во сне Илья.
Надя трогает губами лоб мужа, расстроенная, опускается на кровать.
 
После того, как по настоянию новой власти, пришедшей в октябре семнадцатого года, закрыли Серафимовский лазарет, врач, сочувствуя квалифицированной медсестре, потерявшей работу, порекомендовал её в Специальное Военно-архивное управление: «Работа несложная, денег – немного, зато дают продовольственные карточки.
Работа действительно оказалась несложной. Начальник управления, пожилой историк в пенсне, которое мало помогало зрению, зато всё время терялось, и сотрудникам постоянно приходилось разыскивать его на своих столах, заваленных бумагами, сверкая глазами и теребя непрестанно бородку твердил:
— Мы делаем великое дело. Собираем и храним документы для будущей истории.
Хотя собирать, в сущности, нечего. Газеты быстро раскладывают по папкам, а приказы, издаваемые новой властью, до управления не доходят, выступления на постоянных митингах – тем более.
Зато на обед дают бесплатный чай, заваренный из сушёной моркови и листьев малины или земляники, а иногда, в качестве десерта – сушёную воблу. Воблу Надя уносит домой, чтобы порадовать Илью: её можно долго жевать, притупляя голод.

Но сегодня, пожалуй, придётся пропустить рабочий день, даже если потом вычтут деньги из без того невеликой зарплаты.
 
После отравления хлорным газом Илья так полностью и не поправился: слабость, одышка, непрерывное покашливание.
Февральские события, отречение Николая II, разгон Временного правительства и приход к власти Советов, казалось, придавили Илью, лишив его смысла жизни и всяких желаний. Надя с Евграфычем бьются изо всех сил, продавая то, что ещё можно продать, доставая в очередях и на рынке, где всё стоит втридорога, продукты питания, керосин, дрова, свечи. А Илья, почти не вставая, полулежит на диване и сжимая в руках газеты, твердит: «Пропала Россия. Продали, сволочи…» О чём бы ни заходил разговор, Илья, даже не дослушав Надю, неизменно возвращается к этой фразе.
Последние две недели к слабости Ильи добавилась повышенная температура, которую теми остатками лекарств, что ещё были у Нади, сбить никак не получалось, и вчера она попросила знакомого врача посмотреть мужа.

— Что вы хотите, голубушка? — сокрушается доктор, протирая фланелькой очки и с сочувствием глядя на Надю, — У вашего супруга банальная пневмония. И полное отсутствие сил в организме, чтобы противостоять болезни. Ему бы сейчас бульончика куриного…
Глаза у врача становятся мечтательными…
— Поверьте, куриный бульон иной раз лучше любых лекарств действует.

После ухода врача Надя с Евграфычем пересчитали оставшиеся у них деньги.
— Разве что на несколько дополнительных картошек на рынке хватит, — сделал вывод Евграфыч. — Увольте, Надежда Александровна, украсть курицу я не смогу, в моём возрасте от преследователей не убежать…


Надя решительно поднимается: надо достать деньги. К ростовщику уже перекочевали антикварные китайские фарфоровые вазы, немногие мамины золотые драгоценности… Что осталось? Золотой крестик, который когда-то подарил отец, да серьги Станислава. Он говорил, что в них редкие камни, может, дадут дороже…

На улицах то в одном месте, то в другом – очередные митинги. На минуту Наде кажется, что в соседнем переулке надрывно кричит, призывая к чему-то «братьев-белорусов» Станислав: уж очень голос похож. Да нет, он, наверное, на фронте, а этот – штатский, в лисьей шубе и шапке, никак не может быть Станиславом…

Лавка ростовщика на Захарьевской закрыта. На дверях стрелочка и лишь одно слово: «Обращаться». Надя растерянно топчется на месте, она знает: там, куда указывает стрелочка, лавка Боруха Топаза, как гласит вывеска, ювелира и серебряных дел мастера. Правда, сейчас над дверями вывески нет, и, поколебавшись, Надежда всё-таки входит.
За прилавком – старый еврей с большой, окладистой бородой.

— Простите, мне нужен ростовщик, я пошла по стрелке…
— Верно, мадам. Что вас интересует?
Скинув платок, Надя вынимает из ушей серьги.
— Хотите продать?
— Мужу необходим куриный бульон, — неожиданно для себя отвечает Надежда, чувствуя, что на глаза накатываются слёзы.
— Ну, что вы… — ростовщик, или кто бы он ни был, вытирает руки о фартук, внимательно рассматривает серёжки. — Неплохая работа. Откуда они у вас?
— Подарок знакомого. Он говорил: семейная реликвия, подарок Екатерины Второй прадеду, — голос Нади дрожит.
— Это он вам соврал, — хохочет человек за прилавком, — уж поверьте старому Боруху Топазу. Но работа действительно очень и очень неплохая, хотя клейма нет… И прекрасные камни, особенно этот розовый сапфир… Позвольте дать вам совет, мадам: не носите серьги на улице. В наше-то время, не ровён час, всё случиться может.
— Я пришла их продать.
Ювелир внимательно смотрит на молодую женщину:
— Я вас знаю, мадам. Вы были сестрой милосердия в Серафимовском лазарете, верно? Мне рассказывал двоюродный племянник, Наумчик. Вы за ним, как за родным братом ухаживали… Хоть этот бездельник того не стоил: бросил дедовское дело и назад на фронт сбежал. А не без таланта парнишка... Спрячьте свои серьги, мадам. Будет вам курица.
Старик, вздыхая, уходит за дверь и через несколько минут возвращается.
— Ни для кого не секрет: старый еврей ничего не делает просто так. У меня просьба, мадам. В обмен на курицу, спрячьте мою Фаню.
Серебряных дел мастер звучно сморкается, накрывая лицо грязным носовым платком.
— Фаня – хорошая девочка, гимназию с золотой медалью закончила. Знали бы вы, чего мне это стоило… А то, что влюбилась – так это по молодости, по глупости. Вы представьте, мадам, влюбилась в японца! Я у вас спрашиваю, мадам, откуда он только у нас здесь взялся? Говорит, якобы крещёный, православный. Не морочьте мне голову, у самого и сын, и Фаина – крещёные, что с того?
— Вы хотите, чтобы я спрятала вашу дочь от японца? — не понимает Надя.
— Что вы, мадам. Даже старый осёл Борух соображает: от любви не спрячешь, — вздыхает старик. — Немцы отдали приказ: завтра в двенадцать часов начинают наступление по всему фронту.
— Но… У нас же перемирие. Газеты пишут… Хотя сегодняшние я не читала…
— Эх, мадам, кто тем газетам верит? Поверьте лучше мне, старику, перемирию – конец, это уже давно ясно. А защищать нас будет только мой сумасшедший Наумчик, ну, может, ещё несколько таких же ненормальных наберётся. Видите, Сёма, к которому вы шли в соседнюю лавку, ещё утром сбежал, передоверив свои дела мне. Борух Топаз не один погром пережил, глядишь, и опять ему повезёт…  А погромы непременно будут, что у старой власти, что у новой всегда найдутся те, кому захочется поживиться. Так как, возьмёте к себе Фаню?
— Конечно, Борух…
— Не трудитесь, мадам. Отца так же звали, но я не привык к отчеству…

Худенькая, большеглазая Фаина, скользя на покрытых льдом февральских улицах, не поднимая глаз, идёт рядом с Верой. В одной руке она крепко сжимает узелок с пожитками, в другой – завёрнутую в холщину синюю костлявую тушку курицы.

Какой длинный день… Оставив на попечении Евграфыча Фаину и курицу, Надежда спешит в Управление: вдруг повезёт, и ей всё-таки засчитают выход на работу. Хотя бы полдня…
Как ни странно, большая комната, в дневное время наполненная гулом голосов, спёртым воздухом, в котором мешаются запахи табака, еды и свежей типографской краски – пуста. Лишь в дальнем углу у распахнутого окна стоит начальник Управления, плечи его вздрагивают.
— Павел Петрович, что-то случилось? — несмело спрашивает Надя. — Простите, я не могла раньше прийти: муж болеет, нужно было достать лекарство.
— Достали? — пожилой историк суетливо ищет в карманах наброшенного на плечи потёртого пальто пенсне, закрывает окно, но поворачиваться не спешит.
— Да. А где все?
— Похоже на то, уважаемая Надежда Александровна, что все – это лишь мы с вами, — начальник поворачивается, смущённо трёт глаза носовым платком.
— На улице – гарь, кто-то рядом с нами что-то сжигает. И у меня есть большое подозрение, что документы… Завтра в полдень германская армия перейдёт в наступление, и большевики уйдут.
— Откуда все знают, что завтра, именно в полдень, немцы перейдут в наступление? — не выдерживает Надежда. — Не от вас первого слышу. Об этом писали сегодняшние газеты?
Она пытается вытянуть газету из стопки, лежащей на столе начальника, но стопка разваливается и газеты падают на пол.
— Газеты? — Павел Петрович вдруг начинает истерично смеяться. Поднимает газеты, трясёт ими перед глазами и бросает опять на пол, — Полюбуйтесь, Надежда Александровна: «Беларускі шлях», «Минский голос», «Минская мысль», «Новый вестник», даже «Вольная Беларусь» – нигде, ни одного слова… Я всегда подозревал, что только евреи знают будущее, а в нашем управлении их, как ни крути, половина…
— Мне то же самое сказал ювелир, Борух Топаз, в лавке на Захарьевской, — вздыхает Надя.
— Вот! — почти радостно кивает начальник. — У них какие-то свои связи с Христом, до них всё доходит раньше.
Павел Петрович перестаёт смеяться, вытаскивает из кармана брюк пенсне и снова прячет:
— Надежда Александровна, кажется, наше управление расформировано. За январь мы деньги получили, за февраль – не ждите. Идите домой, и никому не открывайте дверь. Как историк, могу вам предсказать, что будет после ухода большевиков. Исполком Белорусской Рады, — Павел Петрович кладёт ладонь на газету «Вольная Беларусь», — попытается объявить себя единственной властью. С другой стороны, на власть начнут претендовать польские формирования, надеясь на штыки польского корпуса генерала Довбор-Мусницкого. Пока они будут выяснять отношения, дезертиры из лагеря большевиков и прочие отщепенцы станут грабить сначала богатых евреев, а, войдя во вкус, всех подряд, отбирая, в основном золото и драгоценности, не брезгуя, впрочем, ничем.
— У нас в семье не осталось уже ни золота, ни драгоценностей, — пожимает плечами Надя, ошеломлённая такой перспективой.
— Повторяю, Надежда Александровна, не открывайте дверь, — вздыхает собеседник. — Не получив желаемого, бандиты, разозлившись, способны отобрать жизнь. Идите уже…
Начальник наконец надевает пенсне, садится за письменный стол и демонстративно начинает читать газеты.
— А вы, Павел Петрович?
— Идите!!! — кричит пожилой историк и добавляет чуть спокойнее: — Хочу поработать с документами. Ещё есть время…


Надежда почти бежит по улицам. Глаза то и дело натыкаются на закрытые лавки. Большие магазины работают, но в витринах вместо товара чаще всего пустые картонные ящики.

А дома – как ни странно, почти тепло и очень вкусно пахнет. Господи, оказывается, она ужасно хочет есть… Ну да, ведь понадеялась на обеденный чай в Управлении…
На кухне, возле плиты, сидят Евграфыч, Фаина и с удовлетворением наблюдают за тем, как раскрасневшийся Илья, наклонив тарелку, выливает в ложку остаток супа, облизывает ложку и, вытянув ноги, откидывается на спинку чудом сохранившегося на кухне канапе:
— Фух, не могу больше, хотя вкусно, как в сказке…
— Надежда Александровна, сейчас налью вам, — вскакивает Фаина.
— Нет-нет, я не голодна, — мужественно отказывается Надя, хотя в животе бурчит, а запах кружит голову.
— Бульон действительно лучше оставить Илье Викторовичу, — встревает Евграфыч, — а это членам «коммуны»…
Перед Надей появляется тарелка с разваренной куриной ногой, парой картофельных оладий и каким-то чудесным, непонятно из чего приготовленным соусом.
Про образование сельских коммун Илья постоянно читает вслух в большевистских газетах. От него Евграфыч и нахватался революционных слов.
— Если в коммуне так кормят, записываюсь, не рассуждая, — смеётся Надя. — Евграфыч, ты сотворил чудо.
— Не я, девочка, — кивает старик слуга на Фаню.
— Папа всегда говорит: «Гимназия гимназией, но еврейская жена должна уметь готовить», — заливается краской Фаина. — А можно мне подойти к пианино?
— Конечно, — поднимается на ноги Илья. — Ты играешь?
— Нет. Папа не хотел платить учительнице музыки, говорил, мне это никогда в жизни не пригодится, а в гимназии на музыкальных занятиях мы только пели: «Боже, Царя храни». Кажется, тоже не очень пригодится…
Фаина так заразительно смеётся, что и все остальные, сидящие на кухне у неостывшей ещё плиты, улыбаются.
«Когда-то я тоже была такой, беззаботной, несмотря ни на что», — думает Надя. Она устала за день, и подниматься не хочется.
А из комнаты, куда пошли Илья и Фаня, спустя какое-то время доносится мелодия полонеза Огинского…
«Последний раз я слышала, как Илья играет на пианино, наверное, в тот день, когда праздновали моё восемнадцатилетие… Был мир, и был жив батюшка…»
 
Глаза Нади сами закрываются, но заснуть не удаётся: кто-то настойчиво стучит в дверь.

«Не открывайте дверь, — вспоминает Надя напутствие Павла Петровича. — Но ведь наступление германских войск начнётся только завтра. К сегодняшнему вечеру это не имеет отношения…»

***

Прости, Вера. Никак не могу оторваться и уйти из того времени. Так бывает…

Но вот тебе события сегодняшнего дня. Анна так и не появилась, а я набралась храбрости и пошла к ней.
Оказалось, внутренний двор очищен от снега, и в дверях меня встретила женщина лет сорока, очень похожая на Анну. Такая же худая, сероглазая, коротко стриженая, в накинутом на плечи тёмно-синем кашемировом палантине.
Палантин так забавно сочетался с валенками, что я не удержалась от улыбки, она в ответ рассмеялась, и, как ни странно, мы почувствовали расположение друг к другу. С Анной я всё время будто сдавала экзамен, а с этой женщиной сразу стало легко.
— Светлана, — представилась новая знакомая и взяла на руки увязавшегося за мной Фрэда. — Кузьма, разбойник, я без тебя скучала.
По мордочке Фрэда было видно, что он разрывался от желания проигнорировать «Кузьму», но ласка ему приятна. Слегка пофыркивая, чтобы не уронить достоинство, он жалобно взглянул на меня, дескать, ничего не поделаешь, приходится, и удобно устроился на плече Светланы.
— Проходите.
Странно, но комната совсем не походила на деревенскую. Застеклённые книжные полки, возле окна уютное красное кресло с высокой спинкой, старинный двухтумбовый письменный стол с зелёным сукном, на нём – лампа с зелёным абажуром, какая-то фарфоровая статуэтка… В рамочке фотография: молодые Фёдор, Анна и маленькая девочка…
Светлана перехватила мой взгляд:
— Дядя Федя не был моим отцом. А мама спит. Ночью опять был приступ, пришлось сделать укол… Вам что-то нужно? Я привожу маме продукты, могу заодно и вам, мне не трудно…
— Спасибо, вроде пока всё есть, — тут я решилась. — Светлана, вы ведь, наверное, знаете, как я появилась в этой деревне?
— В этой глуши без магазинов? — рассмеялась Светлана. — Знаю. Но пусть лучше мама расскажет, когда проснётся. Она, когда просыпается после укола, ей всегда легче. Я скажу, что вы приходили…

В общем, меня вежливо выставили. Но я ведь действительно и не задумывалась, откуда на полке крупы всякие, масло… Уже и со счёта сбилась, давно ли я здесь, «в этой глуши без магазинов», как выразилась Светлана. А знаешь, Вера, она мне понравилась.
Хотя Фрэд, спрыгнув с её плеча, ушёл со мной без малейшего сожаления. И меня это почему-то порадовало.

К вечеру все дорожки, которые я пыталась утром почистить, опять занесло снегом. Он идёт медленно, кружась и зависая в воздухе, словно знает о своей красоте и позволяет любоваться собой. А мне кажется, что другой погоды и не должно быть: только зима. Не могу отделаться от мысли: шёл ли снег тогда, в феврале 1918-го?

***

Февраль, 1918 год, продолжение.

В дверь стучат всё громче, настойчивее…
— Открою, — поднимается Евграфыч. — Не ровен час, могут и дверь выломать.

Спустя несколько минут он возвращается на кухню в сопровождении высокого мужчины в папахе и потрепанной солдатской шинели со следами от споротых погон.
 
— Не признаёте, Надежда Александровна?
Мужчина отшвыривает ногой табурет, стоящий на его пути, снимает папаху и останавливается напротив Нади, разворачиваясь боком.
Половина лица, обращённая к Наде, покрыта страшными красно-фиолетовыми рубцами.
— Казик!
Надя приподнимается навстречу гостю, но, увидев жуткие рубцы, стянувшие кожу, ойкает и, прикрыв рот ладонью, медленно опускается на стул.
— Был Казик, да весь вышел, — бурчит вошедший и, не раздеваясь, направляется к печке. — Хорошо живёте, господа буржуи!
Не спрашивая, вынимает из посудного шкафа тарелку, доверху наливает в неё куриный бульон и, присев за стол, жадно ест.

— Станислав говорил, что ты… — робко начинает Надежда.
— Сдох? — перебивает Казимир. — Это правда. Того наивно-восторженного прапорщика Листовского давно нет на свете. А этот, — не переставая есть, мужчина показывает пальцем на изуродованную щёку, — ничего не забыл. И то, как Станислав там, на Нарочанских болотах, с наступлением замешкался, пока моя рота вся на заграждениях не повисла. Сам, небось, какой-нибудь крест получил.

Надя вспоминает, как самодовольно прикоснулся Станислав при встрече в 1916-ом году к штабс-капитанским погонам...
— А меня с проволоки немцы сняли, удивились, что жив оказался, свои-то так прытко бежали, что проверить не удосужились…

— Ты за большевиков, Казик?
Вопрос, наверное, не самый удачный, но Наде кажется, что надо непременно поддерживать разговор, иначе… Что «иначе» Надя не знает, но этот незнакомый Казик пугает её.

Казимир отодвигает пустую тарелку:
— Я сам за себя. И за маму.
Левая, израненная сторона лица неподвижна, а на правой в глазах, улыбке вдруг появляется нежность:
— Это она своими молитвами спасла меня, когда от ран умирал, когда из немецкого плена бежал. Её ещё в пятнадцатом, когда мы отступали, заставили покинуть дом и переселиться в Россию. Не знаю уж, как она маленькая, худенькая, дошла, выжила, но… Добралась-таки до Урала. Мне к ней надо, обязательно надо…

Незваный гость какое-то время молчит, потом, отвернувшись от Нади, негромко произносит:
— Надежда Александровна, грабить вас я не хочу. Но вы же неплохо живёте, во всяком случае, не голодаете, а мне нужны средства, чтобы добраться до Урала… Не деньги, конечно, какие сейчас деньги, может… Может, найдутся кольцо или брошь… Не буду обещать, что обязательно верну, но если жизнь сведёт… Я не только на подлость, но и на добро памятливый.

Из соседней комнаты доносится музыка.

— Однако! У вас ещё и музицируют.
Черты лица Казимира заостряются, резко повернувшись, он распахивает дверь в соседнюю комнату, видит Илью и Фаину, сидящих возле пианино, зло смеётся:
— Какая приятная неожиданность! Друг юности! Сколько лет, сколько зим! Ещё и прекрасную жидовочку возле себя пригрел.

— Сейчас, Казик, подожди, сейчас.
Надя торопливо ищет в глубоких карманах юбки завёрнутые в платок серьги, которые она, придя домой, так и не положила на место.

В этот момент нога в тяжёлых армейских ботинках бьёт по руке, протянутой Казимиром к Фаине. От неожиданности Казимир теряет равновесие, падает на пол, а кто-то чёрный, пролетев в прыжке между ним и Фаиной, заламывает Казимиру руку за спину.

— Акио! — Фаина бросается к незнакомцу, но тот быстро ставит Казимира на ноги, продолжая удерживать его руку за спиной.
— Моё почтение всем. Прошу не судить, дверь была не заперта, — словно ни в чём не бывало, раскланивается вновь прибывший.
— Это мой Акио, — пытается объяснить Фаня, — не сердитесь, он японец. Как ты нашёл меня?
— Не надо искать, я всегда знаю, где находится цветок моего сердца, — радостно щурит чёрные чуть раскосые глаза ещё один нежданный гость. — Я проследовал за вами с госпожой, — японец прижимает свободную руку к сердцу и кланяется Наде, — когда она вела тебя от отца.
— Господину солдату мои извинения, — Акио наконец отпускает руку Казимира. — Фаня моя девушка, а не жидовочка. Плохое слово.

С непокрытой головой, в длинном шерстяном чёрном пальто, с чёрным, замотанным вокруг шеи шарфом, японец, даже несмотря на грубые армейские ботинки, выглядит франтом из мирного времени.

— Слишком много гостей, — вздыхает Илья. — Надеюсь, не к неприятностям. Садитесь, кто где может. Боюсь, у нас нет сахара к чаю.
— Я принёс масло и мёд, — улыбается Акио, доставая из карманов пальто баночку и небольшой свёрток.
— Вы вообще-то кто? Спекулянт или фокусник? — пробует уточнить Илья.
— Ни то, ни другое, — гость хорошо говорит по-русски, хотя и с едва уловимым акцентом. — Японский шпион.

— Желтопузый! Мартышка узкоглазая!
Евграфыч с кочергой бросается на японца, но уже через секунду оказывается лежащим на полу.
— Прошу простить, — Акио невозмутим. — Меня учили защищаться. И глаза у меня вовсе не узкие, а миндалевидные. Правда, Фанечка?
Фаня согласно кивает, не сводя глаз с возлюбленного.
— Но почему желтопузый? — хохочет Илья.
— Так что, ваш благородь, — Евграфыч от волнения вытягивается перед Ильёй по-солдатски в струнку, — у меня племянник на русско-японской воевал, они так японцев за жёлтые ранцы на груди и жёлтые пояса величали.
— Вольно, — продолжает смеяться Илья, — ты, Евграфыч, остынь. Пусть всё-таки наш гость скажет то, что собирался.

Красиво распахнув полы пальто, японец становится перед Фаиной на колени:
— Фанечка, цветок души и сердца моего, прости. Я правда японский шпион, хотя это ничего не значит.  Я вырос без матери, она покинула мир в час моего рождения. Отец, Иошито Танака, богатый человек и владелец двух самых крупных… По-нашему, рёкан, традиционных японских гостиниц. Отец хотел узнать, есть ли смысл приобретать гостиницы в вашей стране. Но, как каждый богатый человек, он очень скупой. И решил, не затратив ни копейки, получить деньги от военного казначейства, отправив меня в качестве шпиона. Пока я добирался через Сибирь, ваш царь отрёкся от престола, всем стало не до гостиниц… А вчера я получил известие, что отец умирает. Письмо долго шло, но надеюсь, я ещё успею застать его. В любом случае, Фанечка, мне надо вернуться. Ты ведь не оставишь меня?
— Но… Как же папа?
— Твой папа всегда говорит, что еврейская жена должна во всём поддерживать мужа, разве нет?

Акио поднимается на ноги, останавливается возле Казимира, всё ещё потирающего плечо и локоть:
— Господин солдат, я слышал, как вы говорили о матери. Мы, японцы, воспитаны в почитании родителей. Если желаете, можете ехать с нами, до Урала нам по пути. Только ехать надо прямо сейчас. Уже завтра на железной дороге начнётся неразбериха, а сегодня мы можем занять вполне приличное купе.
— Но, Акио, нельзя же так… Папа не простит меня.
— Простит, цветок души моей. Ты крещёная, я тоже. Прямо сейчас, по дороге на вокзал, зайдём в церковь и попросим священника обвенчать нас, а господин солдат будет нашим свидетелем.
— Вот так, без фаты, без платья?
— Я буду вторым свидетелем, — решительно поднимается Надежда. — Пойдем, Фаня, посмотрим, кажется, у меня есть платье, которые вам подойдёт.
Шепнув что-то Евграфычу на ухо, Надя обнимает девушку за плечи и ведёт в спальню.

Через полчаса Надежда выводит смущённую Фаину в длинном шёлковом белом платье.
— Весной четырнадцатого года в Варшаве заказывала, вот наконец и пригодилось. Ну, подними голову, не стесняйся…

Фаня поднимает голову, и первый, кого она видит: прислонившийся к косяку двери, Борух Топаз.
— Папа! Вы простите меня? — бросается к ювелиру дочь.
— Да, дорогая, — отец целует девушку и подаёт ей деревянный ящичек, — никто не скажет, что старый Топаз отдал дочь замуж нищей.
Потом он произносит что-то ещё на непонятном языке.
— Это на иврите, — улыбается Фаина. — Папа сказал: «Да будут благословенны безумные, которые рискуют любить в такие времена»…

На следующий день Борух Топаз опять заглядывает к Надежде.
— Мадам, меня здесь больше ничего не держит, я уезжаю в Варшаву. Это вам от Фани, она сама вышивала и просила передать вам. Ну, и немного продуктов от старика Боруха…

***

Вот и опять, здравствуй, Вера.
У нас почти неделю без остановки шли проливные дожди. Смыли снег, словно никогда не было снежных заносов и метелей, лишь кое-где маленькие бурые кучки упорствующих сугробов напоминают, что всё ещё февраль, но весна уже точно не за горами. Завтра я пойду на почту и отправлю тебе моё длинное, нескончаемое письмо. Вложу туда наброски повести. Ты знаешь, как важно мне знать твоё мнение.
 
А пока напишу то немногое, что узнала об Анне.
Я прихожу к Анне по утрам. Она очень слаба, на долгие разговоры не хватает сил, но радуется каждому новому дню так, что мне стыдно за своё отчаяние и бесплодную попытку заглушить беду алкоголем.
— Добрый день, — как бы ни прошла ночь, приветствует меня утром Анна.
Я склоняю голову и улыбаюсь: ей виднее.

В моём появлении в деревне, оказывается, нет ничего загадочного и мистического. Странно только то, что я ничего не знала об Анне, а она знает обо мне достаточно много.
Это обидно, но… Я не хотела делить Фёдора ни с кем, поэтому не задавала вопросы, пытаясь узнать о прошлом. А он молчал…
Только когда понял, что операция прошла неудачно, написал первой жене письмо с просьбой позаботиться о последней. Забавно, правда?
Над этим «забавно» я рыдала несколько ночей. Фёдор знал мою слабость: я очень боюсь боли. И если физическую хоть как-то могу перетерпеть, то боль души заливаю всем, что есть под рукой… Вернее, заливала. Появилась работа, и теперь мне трудно оторваться от своих героев, не могу бросить их на произвол судьбы…

Впрочем, я обещала рассказать об Анне.
Последние два года она служила операционной медсестрой в военном госпитале. Боли, которую увидела там, хватило бы на несколько жизней. Говорить о собственной Анна считала неуместным, и, лишь когда потеряла сознание во время операции, согласилась на обследование.  Диагностировали четвёртую стадию онкологии.
С Фёдором они изредка переписывались, но жаловаться Анна не привыкла, и Федя ни о чём не догадывался. Последнее письмо от него Анна получила, когда сама лежала в больнице. Как только выписалась, кинулась ко мне.
Не знаю, чем бы закончился тот эпизод на лестнице, если бы Анна с дочкой не запихнули меня, ничего не соображающую, в машину и не привезли сюда…
 
Пока на этом остановлюсь.
Не могу перестать думать о том, что матросы с эсминца «Бесстрашный» ломятся в купе, в котором едут молодожёны Акио с Фаиной и Казимир Листовский. Дверь сотрясается от ударов…

Февраль, 1918 год, продолжение.

В Москву поезд должен прибыть через двое суток. Впрочем, железнодорожникам, подхваченным революционными вихрями, не до расписания. Главное, чтобы поезд быстро или медленно, но ехал, а не простаивал на каждом разъезде в ожидании неизвестно чего.
В синем вагоне половина купе свободна. Едут здесь люди состоятельные, к тому же купившие билеты, а не протягивающие бумажки с печатями Реввоен… солдатских и прочих Советов.
На каждой стоянке поезда в вагон прорываются пассажиры в солдатских шинелях, кожухах, тулупах. Дёргают запертые двери купе, с бранью, криками устраиваются на полу в коридоре.
Дверь купе, в котором едут Фаина, Акио и Казимир трясётся от ударов сапогами.
Слышен хриплый голос:
— Погодь, Петька, я у кондуктора ключ реквизовал…
— Реквизировал, балда, — звонким тенором хохочет тот, кто безуспешно пытался выломать дверь ногами.
Испуганная Фаина прижимается к Акио, но супруг ласково отодвигает жену, становится у двери, с первым поворотом ключа в двери резко открывает её и тут же захлопывает, успевая втянуть в купе двух матросов в бескозырках и заляпанных грязью бушлатах.
— Потеснись, контра недобитая, — по инерции пытается говорить тот, кто влетел в купе первым, угрожающе держа руку на деревянной кобуре, свисающей на длинном ремне через плечо.
Никто из находящихся в купе не замечает мгновения, в течение которого кобура оказывается в руках Акио, а её хозяин с грохотом вылетает в разбитое окно.
— Ты убил его?! — всхлипывая, с ужасом выдыхает Фаина.
— Что ты, цветок души моей. Такие как он, словно кошки: приземляются на четыре лапы.  Ты Петька? — обращается японец ко второму незваному гостю, сидящему на полу.
— Ага.
Матрос вытирает бескозыркой с выгоревшей ленточкой «Бесстрашный» прыщавое лицо, шмыгает носом.
— А там кто? — кивает на окно Акио.
— Там… Стёпка. Степан.
— Хочешь следом за ним?
— Не-а… — испуганно трясёт головой Пётр. — Я лучше здесь.

Поезд ускоряет ход. За разбитым окном мелькают ели, сосны, редкие домики, занесённые снегом. Морозный ветер быстро выстуживает купе.
Листовский, стоя у окна, пытается занавесить его своей шинелью и презрительно кривит губы, глядя на Петьку:
— С Балтики, говоришь? Каким ветром ваш «Бесстрашный» в наши леса занесло?
— Мы со Стёпой это… самодемобилизованные, — с видимым удовольствием произносит Пётр трудное слово.
— Что? — удивляется Акио. — Никогда о таком не слышал.
— Дезертиры, — поясняет Казимир.
Петька с металлическим скрежетом ёрзает по полу, пытаясь одновременно заискивающе заглядывать в глаза и Листовскому, и японцу:
— Не то, чтобы… У Стёпы сродная сестра была под Сморгонью. Стёпка говорил, что землицы у ней немерено, а мужика нет… Мы и подумали, что сгодимся… Оказалось, местных ещё перед боями выселили. Поди, разберись, где теперь та земелька: сплошные заграждения проволочные да блиндажи. Зря вы с нами так, господа… товарищи, потому как возвращались мы со Стёпкой революцию защищать.
Петька с достоинством приподнимается, но прицепленный сзади на ремне алюминиевый чайник цепляется за ручку двери и тянет его вниз.

— Раздевайся, — командует Акио.
Матрос с готовностью снимает деревянную кобуру для маузера, ремень, начинает расстёгивать бушлат.
— Всё снимай, — торопит его черноглазый, с падающим на глаза чёрным чубом командир, каким-то чудом сумевший выбросить широкоплечего, далеко не слабого Степана в окно. — Штаны и сапоги тоже.

«Немчура поганая, — думает Петька. — Сейчас я тебе сниму штаны, как же».
Но тут же вскрикивает от боли: Акио с силой заламывает ему руку назад, и тихо, почти дружески спрашивает:
— Помочь?
Петька отрицательно машет головой: пусть в подштанниках, лишь бы остаться в поезде, а не улететь вслед за Степаном.

— Одевайтесь, господин солдат, — Акио протягивает маузер и одежду Петьки Казимиру. — Найдите контролёра, возьмите пару подушек, чтобы заткнуть окно и потребуйте, чтобы больше никто не смел открывать дверь этого купе. Иначе будут серьёзные дипломатические неприятности. Мы везём секретного агента и документы для передачи лично Ленину в руки.
— Ленин в Петрограде, — хмыкает Казимир. — А поезд, если не ошибаюсь, идёт в Москву.
— Ерунда. Главное, говорите быстро, уверенно и без остановки, как революционный марш. В первую очередь запоминаются трубы с барабанами, текст значения не имеет.
— Может, у вас это получится лучше? — возражает Листовский.
В ответ Акио смущённо разводит руками:
— У меня акцент…
— Акцент? — Листовский, не отрываясь, смотрит в раскосые глаза японца и начинает хохотать.
К нему присоединяется похожий на перезвон хрустального колокольчика смех Фаины и даже звонкий тенор Петра.


Пятые сутки тянется поезд. В коридоре, тамбуре вагона уставшие от войны солдаты лежат на полу, сидят на мешках, ругаются, курят махорку. И все вместе охраняют неприкосновенную дверь в купе, в котором везут секретного агента. Иначе, как пригрозил Листовский, никто не сможет гарантировать подписание мира, каким бы горьким он ни был…

— На первом полустанке выходим, — шёпотом, стараясь не разбудить заснувшего Петьку, командует Акио, едва поезд замедляет ход на окраине Москвы. — Встреча с патрулями нам ни к чему.
— Думаете, пройдём? — кивает на дверь Листовский.
— Надеюсь, — Акио убирает из окна подушки, старательно вытаскивает крупные осколки оконного стекла. — Прошу, господин солдат, вы первый. Потом поможете Фане.

Когда трое путешественников наконец оказываются на московской земле, из окна вагона показывается заспанная физиономия Петьки:
— Господа… товарищи! Подождите! Меня забыли.
Придерживая полы солдатской шинели, которую оставил Казимир, Пётр довольно ловко выпрыгивает в окно.
Японец протягивает Листовскому записную книжку, подходит к матросу:
— Петенька, мы в гостиницу поедем, в подштанниках туда не пускают, — голос Акио почти ласков. — Купи себе штаны, тогда посмотрим.

Пока Петька крутит в руках десятирублёвую «керенку», которую сунул ему Акио, соображая, много ли можно купить на эти деньги, Листовский свистом подзывает извозчика, показывает адрес в записной книжке:
— Довезёшь?
— Смотря чем рассчитываться будете.
Извозчик с удивлением рассматривает странную компанию: иностранец в элегантном черном пальто и шляпе с кожаным чемоданом в руках, молодая девушка в меховой шубке и такой же шапочке прячет руки в муфте, а с ними – матрос в бушлате, на плече болтается деревянная кобура маузера. В чём-чём, а в оружии московские извозчики разбираются. Того и гляди, отвезёт матрос двух буржуинов в какой-нибудь военный совет, а то и прямо в тюрьму, кто за такую поездку платить будет?

— Не бойся, господин заплатит, — смеётся матрос.

Акио подсаживает Фаину в пролётку, и девушка сразу прижимается к нему, шепчет на ухо:
— Ты мальчишку, который газеты продаёт, видел? Он кричал, что немцы уже в Минске. Мне страшно за папу.
— Что ты, свет очей моих. Немцы почти такая культурная нация, как японцы. Они уважают умных людей.
— Мой папа еврей, — вздыхает Фаина.
— Твой папа умный и хитрый еврей, — смеётся японец. — Уверен, он со всеми сумеет договориться…

***

«В синем вагоне, — улыбается Вера. — Конечно, Надя всегда любила Блока. И могла бесконечно его цитировать… Как там: «Вагоны шли привычной линией,
            Подрагивали и скрипели;
            Молчали желтые и синие;
            В зеленых плакали и пели».
— Мам, мы ужинать сегодня будем? — дёргает за рукав, Димка. — Сама говоришь: вредно столько времени сидеть за ноутбуком.
— Конечно, родной. Сейчас. Позови Дашу.

Только поздно вечером, когда дети заснули, Вере удаётся вернуться к присланным письмам.

***

Зима, 1919 год.

«Власть меняется как перчатки, — думает Надежда. — Неужели это и правда когда-то было? Бал в доме губернатора, тонкие белоснежные перчатки, которые приходилось менять после танца почти с каждым кавалером, вальс, полька, мазурка… Когда я танцевала-то последний раз?..»
Надя с тоской смотрит на свои штопаные-перештопанные перчатки, вздыхает…  Впрочем, и в губернаторском доме не блестят, как когда-то, оконные стёкла, обшарпан и нуждается в ремонте фасад здания, а внутри…
Представительных господ в бекешах и папахах, провозгласивших в марте восемнадцатого года создание Белорусской Народной республики (БНР) и заседавших в доме губернатора, очень быстро сменили германские военные в серых шинелях и смешных шлемах с заострённым шипом на макушке, сейчас в нём расположились вернувшиеся вновь Советы…

Вдруг всплывает в памяти, как перед уходом немецких войск зашёл Станислав. В прихожей сбросил на руки Евграфычу, который уже давно был не слугой, а членом семьи, тяжёлую шубу; в распахнутом полувоенном френче, под которым виднелась свежая белая сорочка, прошёл в холодную комнату. Сорочка тогда особенно поразила Надежду, одетую дома в душегрейку и валенки: греть воду для стирки – непозволительная роскошь.


— Надин, позвольте переговорить с вами наедине.
Станислав церемонно целует ей руку.
— У меня нет секретов от Ильи.
— А у меня есть. Извини, друг.
Гость едва кивает мужу Нади, лежащему на кушетке у камина, в котором чуть тлеет огонь.

Все шкафы давно пошли на дрова, и Евграфыч топчется в прихожей, бесплодно пытаясь пристроить шубу Станислава на крючок.

— Господи, да иди ты уже, — гость выхватывает из рук старика шубу, небрежно бросает на банкетку, подталкивая слугу на кухню. — Надин, сегодня вечером штаб германской армии перемещается в Вильно. Решено, что Рада БНР последует за ним. А поскольку я имею честь входить в её состав, то... Через несколько часов мы покидаем город. Предлагаю вам стать моей спутницей…
— Станислав, вы сошли с ума? — Надя растерянно смотрит на друга юности. — Я замужем, к тому же, — указывает на выступающий живот, — как видите, на восьмом месяце беременности.
— Не стану скрывать, это несколько неожиданно, — гость кривит в полуулыбке губы. — Но моих планов не меняет. Я возьму вас с собой, и, поверьте, ваш ребёнок получит все возможные блага: пелёнки, питание, тепло…
— А как же Илья? — не понимает Надежда.
— Мы не можем брать с собой штатских. Да и зачем, Надин? Ваш муж слаб, он будет обузой…

Звук пощёчины сливается с яростным хрипом стоящего в дверях Ильи:
— Извольте, сударь, удалиться прочь из нашего дома!

Станислав трёт мгновенно побагровевшую щёку, хватает шубу, уже шагнув на лестницу, оборачивается:
— Дура! Я хотел спасти тебя. И твоего ребёнка. Дом этот, Илья, не твой, но это не имеет значения: большевики его всё равно национализируют. Не слыхали о таком? Ещё услышите…

— Может, напрасно я так? — вздыхает Илья.
Надя обнимает мужа, долго смотрит в глаза:
— Нет, милый. Что бы и как бы там ни было, мы всё разделим на двоих, да?

***

Вот такая история, Вера. Знаешь, я абсолютно уверена, что именно так всё было. Ты, наверное, уже устала читать мои извинения: я опять не послала тебе письмо.
Почему-то кажется: стоит отправить письмо, и порвётся ниточка, которая связывает меня с моими героями.
 
Писала и думала: «Когда я сама последний раз танцевала?»
Впрочем, знаю: мы танцевали в приёмном покое больницы, когда Фёдор ложился на операцию. Где-то под потолком почти беззвучно работал маленький телевизор, показывали какой-то концерт…

«— Что происходит на свете? — А просто зима.
 — Просто зима, полагаете вы? — Полагаю».

Федя очень плохо себя чувствовал, и все-таки заставил себя выпрямиться, встать, процитировал любимые строчки Левитанского:
— Так разрешите же в честь новогоднего бала…

Танцоры из нас обоих не бог весть какие, со стороны, наверное, мы просто топтались, а не вальсировали. Хотя Федины руки, то, как он старательно вёл меня в танце, я и сейчас ощущаю.
Медсестра в приёмном покое, врач качали головами:
— Сумасшедшие!
Но дотанцевать нам позволили…

 ***

Зима, 1919 год, продолжение.

Вскоре после того, как в город вошли части Красной Армии, вернулись Листовский с мамой. Казимир по-прежнему мрачен, зато из невысокой, худенькой Марии Артёмовны энергия извергается непрерывным фонтаном:

— Ну, что ты говоришь, Казик! Как мы можем продолжать куда-то ехать? Во-первых, в нашем бывшем имении то ли немцы ещё не ушли, то ли поляки уже пришли, ни те, ни другие нам ни к чему. Во-вторых, ты же видишь, мы нужны девочке…

Обессиленная хроническим недоеданием, недосыпанием, Надежда, только что родившая дочку, действительно еле держится на ногах. Евграфыч, Илья как могут стирают немногочисленные пелёнки, но брать ребёнка на руки боятся, и Мария Артёмовна тут же перехватывает инициативу:

— Кто у нас красавица? Леночка! Конечно, Леночка наша красавица! Какие глазки, какой голосок звонкий… Животик болит… Сейчас помассируем, погладим… Вот так, вот так…

Говорить Мария Артёмовна может без остановки, обращаясь то к Наде, то к Евграфычу, то к завороженной её мягким, убаюкивающим голосом Леночке:

— Почему плохо? Мы за Уралом в деревне очень даже хорошо жили. У меня с собой мешок ржаной муки был. Представляете, целый мешок! Почти полный… Конечно, делиться приходилось: у хозяйки двое детей, третьего ждёт, а мужа не то мобилизовали, не то сам либо к красным, либо к Дутову ушёл, поди разбери… Да это их дело, главное, лепёшек на всех хватало, а если к ним ещё морковочку потереть… В эшелоне-то? Прекрасно доехали. Нет, сначала долго стояли, конечно. Чехословаки в одну сторону поезда не пропускают, красные – в другую, белые – в третью…
 
— Мама, где вы третью сторону нашли? — укоризненно качает головой Листовский.
— Не будь мелочным, Казик, — Мария Артёмовна укачивает Леночку и увлечённо вспоминает. — Акио-сан как чёрная пантера налетел, всех разметал… Вправо, влево, кого спустил вниз с насыпи, кого прямиком на небо отправил… И Пётр-сан ему помогал… Ты, Казик, тоже, конечно, поддерживал, но у тебя маузер, а они голыми руками… Куда Акио-сан рукой махнул, туда эшелоны и отправили. Они с Фаиночкой во Владивосток, а мы в Москву…
— Пётр-сан – это кто? — недоумевает Надежда.

Казимир, скупо улыбаясь, объясняет явление Петьки:
— Матросик сообразительным оказался. Запомнил номер извозчика, и, как только штаны прикупил, возник на пороге японской явочной квартиры. В Москве, оказывается, Акио уже резидент поджидал… Поджидала. Красавица-гейша, какая-то дальняя родственница нашего Акио. Она рассказала, что отец Акио, сэнсэй Иошито Танака, скончался, а наследством завладел младший брат, сообщив всем, что Акио попал в плен и опозорил семью, не совершив харакири. Уговаривала, чтобы Акио остался в Москве. Мне показалось, не без далеко идущих целей, — всегда напряжённо-хмурый Листовский вдруг довольно игриво подмигивает. — Но Акио заявил, что для него восстановить справедливость – дело чести… Петька наш тоже попросил разрешить ему побороться за справедливость. Правда, когда выяснилось, что Кумико-дзёси, резидент их, с нами не едет, заскучал…

— Казимир, а почему ты ещё здесь? — всплескивает руками Мария Артёмовна. — Ступай в их Совет, или как он там называется, и потребуй, чтобы на ребёнка дали хотя бы ведро угля. А лучше два…
— Как ты это себе представляешь? — недоумевает Листовский.
— Элементарно. Придёшь, представишься… Дальше по обстановке. Заснула красавица, — Мария Артёмовна передаёт ребёнка Наде. — Евграфыч, у вас ватные штаны найдутся? Хочу на велосипеде на рынок съездить. Леночка слабенькая, ей козье молоко – как воздух нужно…
— На велосипеде, зимой? — ахает Надежда.
— Ох, милочка, какая здесь зима, небось, не уральская…

Зимой сумерки сгущаются быстро. Не успели протянуться длинные тени от редких пешеходов, домов и заборов, как темнота окутала город.
«Не заблудились бы гости», — беспокоится Надя, но они возвращаются почти одновременно.
Мария Артёмовна до рынка не добралась, но восхищения не скрывает:
— Подумать только! Европа! Мы из Смоленска неделю ехали. Там ничего не было… Пустошь… Все станции по дороге сожжены, мосты разрушены, всюду стоят временные, а здесь: кинотеатры работают! В магазинах есть всё: рис, картофельная мука, цикорий, лимоны… Почти в каждом магазине есть соль и сода!
— Нет только денег, — грустно замечает Надя.
— Деньги, Наденька, надо зарабатывать. Я за Уралом многому научилась. И вас научу. Казик, ну что ты стоишь в дверях? Покажи, что принёс.

Листовский растеряно кивает на кухню:
— Там два ведра угля и командирский паёк… Они создают минский рабочий полк, назначили меня командиром…
Мария Артёмовна подходит к сыну, поднимается на цыпочки, чтобы снять с него шапку, заглядывает в глаза:
— Расстроился?
— Без меня, меня женили, — грустно усмехается Казимир.
— Хочешь – не хочешь, а надо определяться, сынок, — Мария Артёмовна говорит мягко, но твёрдо. — Или ты с теми, кто ушёл, или защищаешь нас: Надю, Илью, Леночку, меня с Евграфычем.
— Да что уж… Определился, — машет рукой Казимир. — Вот, кстати, ещё дали…

Мария Артёмовна рассматривает купоны с печатями, которые принёс сын, смеётся:
— Это же замечательно!  — читает вслух. — Купон на помывку двух человек (мужчина, женщина) в бане Плавского, улица Крещенская, 25 в отделении 2-го разряда – стоимость 3 рубля (при предъявлении купона бесплатно). Вот, Надюша, так мы начнём зарабатывать. Снимай с окна шторы. Я в бане их постираю, возьмём в аренду швейную машинку и сошьём прекрасные бархатные детские юбочки…
— Думаете, вам разрешат в бане стирать? — сомневается Надя.
— Нет, ты полагаешь, я стану кого-то спрашивать?!

***
День добрый, Вера.
У нас весна. Возле дома появились склонённые, словно колокольчики, белые головки подснежников. Нежные и хрупкие на фоне чёрной, не прогревшейся земли. А ещё выглянули какие-то острые зелёные стебельки… Я подумала, что это лук, но Анна посмеялась надо мной, сказав, что прорастают крокусы.
Запахи весны кружат голову бедному Фрэду, который то исчезает на несколько часов, то неотступно ходит за мной следом, недовольно ворча: не может понять, почему хозяйка лишь забегает на короткое время домой, а ночует в другом месте.   
Я действительно почти переселилась в дом Анны: Светлану, её дочь, срочно вызвали на работу. Не поехать Света не могла, хотя очень не хотела оставлять маму одну. Вот я и вызвалась побыть с Анной. Приготовить нехитрую еду, сделать укол при необходимости – не проблема. К сожалению, Анне уже мало что может помочь. Только быть рядом да пытаться отвлечь разговорами.
Там, куда Светлана уехала, почти каждую ночь прилетают дроны, пытаются перейти через границу вооружённые отряды. Утро мы начинаем с обсуждения новостей, вчитываемся в каждое слово смс-сообщений от Светланы, пытаясь что-то прочитать за скупыми «Всё в порядке, скоро приеду», а потом, насколько хватает у Анны сил, ведём разговоры о прожитой жизни… Моей, её…

Однажды я набралась храбрости и спросила, почему они с Фёдором расстались.
Анна пожала плечами:
— Лучше спроси, почему мы поженились. Я же на десять лет старше Феди.
В ответ на мой удивлённый взгляд, Анна усмехнулась:
— Просто выгляжу моложе, но это не моя заслуга: гены… Я очень любила отца Светы, хотя он был женат, разводиться не собирался, и о том, что будет ребёнок – не догадывался. Феде тогда только исполнилось двадцать… Ты, наверное, знаешь, родители Фёдора погибли в авиакатастрофе, растила его бабушка, а она, надо признать, была человеком очень авторитарным. Федя же рвался на свободу, доказывая в первую очередь бабушке, что будет всегда и всё решать сам. Они очень любили друг друга и, как истинно влюблённые, постоянно ссорились, по поводу и без…

— Мы с Федей ни разу не поссорились, — перебила я.

— С возрастом Фёдор научился сдерживаться, — согласилась Анна. — Но тогда! Слышала бы ты, какой крик стоял в доме…

Анне трудно долго говорить, она откинулась на подушку. На фоне белоснежной наволочки заметно, как посерело её лицо…
Пока я отворачивалась за шприцем, Фрэд прокрался к кровати Анны, вспрыгнул на постель. Он прекрасно знает, что этого делать нельзя, и так же прекрасно знает, что никто его не прогонит.

— Мур-р-р…
Трётся мордочкой о плечо Анны, она перебирает пальцами его шерстку. Много ли надо человеку для счастья? Впрочем, и котам тоже…

Отдохнув, Анна сама вернулась к разговору о Фёдоре.
 
— Феде нравилось спасать: неважно, котёнка, человека или цыплёнка, сломавшего лапку, и он очень хотел жить отдельно от бабушки. А тут подвернулась я: с квартирой, не родившейся Светкой и, с его точки зрения, нуждавшаяся в спасении. Всё совпало…
Анна тяжело вздохнула:
— В чём-то вру, конечно. Пытаюсь обелить себя, выскочившую замуж за мальчишку. Но Фёдор так истово спасал нас со Светой… Брался за любую работу, не позволяя мне выйти из декретного отпуска раньше времени, гулял, играл с малышкой… И мне было приятно, что рядом есть мужское плечо. Федина бабушка, конечно, всё поняла… Купила в деревне домик, в который мы, по Фединой просьбе, и привезли тебя, а Фёдору отдала ключи от квартиры со словами:
— Устанете притворяться счастливыми, разъезжайтесь, не портите друг другу жизнь.
Мне потихоньку шепнула:
— Нужен будет совет, для вас с девочкой двери в моём доме всегда открыты… Я часто пользовалась её разрешением. А потом, когда Светлана подросла, купила этот дом. Был период, когда дома в деревне стоили копейки, а здесь красиво, Свете нравилось.

— Как звали Федину бабушку? — спросила я.
Анна удивилась:
— Мне казалось, ты знаешь: Любовь Николаевна, — вздохнула. — Любовь… Она и правда умела любить. А ещё… Федор рассказывал, чтобы купить дом, она продала серьги, подарок когда-то близкого человека… Со змейками и розовым сапфиром.

Помнишь, Вера, когда-то ты рассказывала мне: розовый сапфир – знак энергии, верности в любви и преданности делу... Кажется, ты ещё что-то говорила про благородство и мудрость. Не знаю, как можно было расстаться с такими серьгами… Хотя, может, именно в этом и была мудрость бабушки Фёдора?

Иногда мне кажется: истории, которые мы пишем, носятся в воздухе, надеясь, что кто-то услышит и запишет их...

Если помнишь, я хотела написать повесть о счастливой жизни. Вот только существует ли на свете тот, кто точно знает, что такое счастье? Возможно, это просто, когда есть в жизни любовь и не покидает надежда? Был период, когда надежда оставила меня. Показалось, если верну её в повести, вернётся и в жизни?.. Не знаю.
Почему мужа героини зовут Ильёй? С тобой я всегда была откровенна: Илья у меня первый… И любила я его так, как только можно любить первого в жизни мужчину.
До сих пор не знаю, нужна ли ему была моя любовь… Очень скоро в нашу жизнь вошли раздражение, недомолвки, молчание… Я старалась придумывать объяснения его отсутствию, неожиданным командировкам, звонкам.   Долго не решалась поверить в то, что любимый мужчина может банально врать.  И всё же настал момент, когда ушло доверие, а вместе с ним и любовь.
Быть может, повесть – подсознательное стремление изменить то, что не сложилось в жизни? Не знаю, Вера, не знаю…

Вернёмся к моим героям.
Анна разрешила мне пользоваться её компьютером, и я с головой окунулась в неразбериху первой половины двадцатых годов. Рижский мир разделил страну на две части, граница прошла всего в тридцати километрах от нашего города.
Что говорить, Вера, лихое было время.
Кого-то революционные волны, словно морскую пену, выбрасывали наверх, кого-то утаскивали на дно.
Новая власть, как всякая новая метла, пыталась мести по-новому, совершала свои ошибки, и, как каждый нормальный человек, терпеть не могла, когда ей пытались указывать на них.
Жизнь продолжалась.

***

Весна, 1922 год.

Замерев у окна, Надежда кусает губы, изо всех сил сдерживая слёзы: лишь бы не увидели эти, которые рушат сейчас дело, которому они с Павлом Петровичем отдавали столько сил. Топая сапогами, оставляя грязные следы на полу, два человека в солдатских шинелях уносят в стоящий во дворе фургон сложенные по годам папки с газетами, другими документами. Третий, в кожаной куртке, перетянутый ремнями, навис над сидящим за большим рабочим столом исхудавшим, сгорбившимся Павлом Петровичем:

— Что скукожился, контра недобитая? Скажешь, не получал циркуляр об уничтожении полицейских архивов? Про то, что для нужд бумажной промышленности по разнарядке велено от вашего Управления пять тысяч пудов бумаженции вот этой получить, — поднимает с пола рассыпанные газеты и бьёт ими Павла Петровича по лицу, — не знаешь, не слышал?

Павел Петрович теребит бородку, дрожащей рукой надевает пенсне, распрямляется:
— Как вы смеете, уважаемый? Пусть, по вашему мнению, я – недобитая контра, но эти документы – культурная ценность. Их надо сохранить для будущих поколений.
— Очочки надел, а по-марксистски мыслить не хочешь, — усмехается перетянутый ремнями. — Тогда ступай, в другом месте поговорим.
От толчка в спину начальник архивной службы Управления почти падает, делает несколько шагов вперёд, останавливается рядом с Надей, протянувшей руки, чтобы поддержать его, негромко произносит:
— Идите, Надежда Александровна, домой, судя по всему, работать мы сегодня уже не будем…

— Как вам не стыдно? — почти кричит Надя. — Толкать пожилого человека! Куда вы его забираете?
— Куда надо забираем, — ворчит один из двух бывших солдат, выносящих из Управления архивные материалы. — Не волнуйтесь, профессор, советская власть вместо этих бумажек новые газеты напечатает…

В тёплом пальто, перешитом заботливой Марией Артёмовной из выданной Казимиру командирской шинели, вязаном беретике, Надежда быстро идёт, почти бежит по Захарьевской, не обращая внимания на удивлённые взгляды прохожих. Вчерашние сугробы под ночным дождём превратились в липкую грязь, но Надя не замечает этого, как не замечает и солдат, стоящих в охране у дверей здания, в которое она спешит. Ураганом проносится мимо них по коридору и останавливается только возле двери с написанной от руки табличкой: «Нач. Наум Михайлович Топазов». Расстегивает пальто, делает глубокий вдох и решительно заходит в кабинет.

— Послушайте, это невозможно! Так нельзя делать.
— Да ну! Это всё?
Седой мужчина в меховой безрукавке поверх офицерского кителя поднимает глаза, и Надя понимает, что ему чуть больше тридцати. Красные воспалённые глаза свидетельствуют не то о болезни, не то о хроническом недосыпе.
Стараясь говорить как можно короче, Надя рассказывает о произошедшем в Управлении, о том, как обошлись с Павлом Петровичем.
— Вы поймите: эти газеты – живые свидетельства времени. По ним наши потомки будут судить, как мы жили, о чём мечтали, чего хотели… Вот, смотрите…
Надя разворачивает единственную, оставшуюся на полу газету:
— В сегодняшнем номере «Рабочего» репортаж о восстановлении завода "Энергия", о том, что на месте бывшей обойной фабрики открылась обувная фабрика «Луч», а Минский окружной совет безбожников предлагает перенести день отдыха в школах с воскресенья на среду.  Запущен первый трамвай, предстоит открытие Института белорусской культуры… Разве это всё не интересно?

Мужчина поднимается, прихрамывая, делает несколько шагов по комнате:
— Скажите, гражданка, а вы знаете, что несмотря на подписание мирного договора, к нам, нарушая границу, то и дело прорываются банды белоэмигрантов? — жёстко усмехается. — И про наши отряды «активной разведки», которые не остаются в долгу, вы знаете?
— Нет, — испуганно качает головой Надежда.
— Правильно, — он опять усмехается. — Вам и не надо об этом знать. Так же как никому не надо знать, что Красной армии сало продают дороже чем частникам.

«Он знает, читал сегодняшнюю газету», — обрадованно думает Надя.

— Это всё шелуха, мусор, и в будущем это никого интересовать не будет.
Забирает из рук Нади газету, указывает пальцем:
— Вот, пожалуйста! Зубной врач Биргер вернулся и возобновил приём, пропала корова, куплю ношеное пальто в хорошем состоянии… Вы серьёзно думаете, что это нужно потомкам?
— Не знаю, мне кажется… Но всё равно нельзя арестовывать пожилого человека за то, что он пытается для тех, кому это может быть интересно, сохранить детали нашей жизни. Она ведь именно из таких мелочей, вроде покупки ношеного пальто, состоит…

Надя вдруг вспоминает, как старый Борух Топаз говорил о двоюродном племяннике, «этом сумасшедшем Наумчике», и, осенённая догадкой, спрашивает:
— Скажите, а вы о своём дяде, Борухе Топазе, что-нибудь знаете?

По тому, как резко меняется лицо собеседника, как, с силой сломав карандаш, он бросает его на стол, Надя догадывается, что задавать этот вопрос не стоило.

— Вы ошиблись, гражданка. Я никогда не знал такого человека.
— Простите. Да, я ошиблась. Хотя тот человек с нежностью говорил о своём племяннике.
Поняв, что последний вопрос всё испортил, Надежда поворачивается к двери, чувствуя на себе жёсткий взгляд того, с кем только что разговаривала.
Она берётся за ручку двери, когда в спину звучит:
— Постойте. Это вы были сестрой милосердия в Серафимовском лазарете?
— Я, — поворачивается Надя.
— Ладно, мы выпустим этого вашего... Только предупредите: пусть сидит тихо, как мышь, второй раз даже я не смогу помочь. На его место уже подготовлен молодой активист-выдвиженец, из тех, кто не оспаривает распоряжения…
Надежда хочет сказать, что в этом случае она тоже уволится, но ограничивается коротким:
— Спасибо.
— В качестве благодарности лучше обещайте забыть про того человека, о котором вы мне говорили.
С удивлением Надя видит: на лице стоящего перед ней мужчины нет страха, лишь горькое понимание происходящего…
— И ещё… вы там дома, даже между собой, поменьше болтайте о японцах и прочих врагах…

Когда до молодой женщины доходит смысл сказанного, её собеседник уже стоит, отвернувшись лицом к окну. Она молча выходит из кабинета.

— Мама! Мамочка пришла!
Трёхлетняя Леночка с размаху бросается Наде на шею.
— Смотри, какое платье мне бабушка Маша сшила!
Подняв руки, девочка с упоением кружится перед мамой в розовом фланелевом платьице. На коротеньких светлых волосиках – розовый бант.

Мария Артёмовна исполнила своё намерение заняться шитьём, обзавелась клиентами и даже купила подержанную швейную машинку. Из остающихся лоскутов она выкраивает замечательные платья для Леночки.
Илья читает лекции по механике в недавно открывшемся университете.  И всем кажется, что потихоньку жизнь начинает налаживаться.
Только сегодняшние события лежат тяжким комом в душе Нади. И, хотя по кухне мрачно бродит невзрачно одетый человек с бесцветным лицом, Надя, разогревая еду, торопливо пересказывает Илье случившееся в Управлении, умалчивая, впрочем, о беседе с Наумом Топазовым, догадываясь, что Илья опять упрекнёт её: надо сначала двести раз подумать, как это скажется на семье, а потом уже бросаться в вышестоящие инстанции. Илья умный и умеет предвидеть результаты…
Впрочем, сегодня и Илья чем-то расстроен. Выслушав Надю, мрачно бросает:
— Они так борются с «беспартийной сволочью», вроде нас с тобой. Главное, показать, кто в стране хозяин.
— А что, разве не народ хозяин всего? — склоняется к Илье бесцветная личность.

Станислав оказался прав. После смерти Евграфыча от испанки их «уплотнили», и в комнату старого слуги заселился этот субъект. Теперь у них коммунальная квартира. Хорошо хоть, что в одной комнате живёт семья командира Листовского, другая осталась Наде с Ильёй и Леночкой, а на неприятного соседа можно постараться закрыть глаза, хотя он, словно плесень, умудряется всюду проникнуть и со всеми пообщаться.
— Я не прав? — сосед ласково улыбается, прищурив глазки.
— Правы! — Илья забирает тарелку и уходит в комнату.

Леночка давно поняла: когда папа чем-то огорчён, он садится за пианино. Мелодию «Полонье Огинького» даже она уже может настучать одним пальчиком…
— Надя, поговори пожалуйста, с Марией Артёмовной, чтобы она больше не рассказывала Лене об этом чудесном Акио-сан. Он у них стал чем-то вроде святого Будды, борющегося за справедливость, — просит Илья. — Не нравится мне, как сосед прислушивается к нашим разговорам.

***

Здравствуй, Вера.
Ракетные налёты на город, в который уехала Светлана, продолжаются. Минобороны скупо сообщает: «Силы ПВО сбили столько-то таких-то снарядов». Анна не спит уже несколько ночей подряд. Обманом вколола ей сильное снотворное, она наконец заснула, а я сижу рядом, прислушиваюсь, не пикнет ли смс-ка на телефоне, и пишу…

Двадцатые, тридцатые годы… В магазинах пустые полки, а рынок захлёбывается от изобилия: ленты, кружева, ботинки, иглы граммофонные и спицы вязальные, подтяжки, стёкла для очков, всё, чего жаждет душа, оптом и в розницу… Невиданный расцвет контрабанды и особая статья бизнеса: тайными тропами выводили в Польшу семьи белых офицеров; тех, кто не хотел жить при Советской власти. НЭП, денежная реформа, белорусизация и её отмена, поиск польских шпионов, всех и всяческих врагов… Всего не перечислить, но были и островки радости…

***

Весна, 1928 год.

— Илью Николаевича? Он на экзамене… Хорошо, конечно, я поняла.
Молодая девушка-секретарь несколько минут любуется своим отражением в стеклянной дверце книжного шкафа, расправляет юбку и выглядывает в коридор.  Возле двери в аудиторию, где сдают экзамен, толпятся студенты.
— Ребята, пригласите Илью Николаевича к ректору. Скажите, прямо сейчас, очень важно.

В кабинете ректора задёрнуты шторы. Хотя мартовские лучи солнца, как грядущую весну, не удержать: прорываясь в щели, они ложатся полосками света на свежевыкрашенный пол, отчаянно пытаясь согреть большое, неотапливаемое помещение.
— Илья Николаевич, скажите, вы знакомы, — ректор читает имя, записанное на клочке бумаги, — с Токуаки Кицунэ?
— Нет. А должен быть знаком? — Илья пожимает плечами. — Евгений Владимирович, у меня экзамен. Студенты ждут.
— Ничего, экзамен можно перенести. Дело международной важности. Этот, — ректор опять заглядывает в бумажку, — Токуаки Кицунэ – японский коммунист и известный японский писатель. Сегодня в пять вечера он лично приглашает вас и вашу жену на встречу в холле… Господи, опять забыл, как она нынче называется, в общем, в бывшей буржуйской «Европе». Планируется встреча с представителями белорусской литературы... Илья Николаевич, вы, часом, стихи или романы какие-нибудь не пишете?

Илья отрицательно качает головой, ещё раз пожимает плечами и, сопровождаемый пытливым взглядом ректора, выходит из кабинета.

Дома Илью ждёт непривычная суета. Надя с Марией Аркадьевной что-то суетливо гладят, подшивают, по кухне нервно расхаживает Листовский не в привычной выгоревшей гимнастёрке с четырьмя квадратами на петлицах, а в глаженных брюках и синей сатиновой рубашке в полоску.
— Мама! Во что вы меня вырядили?! — раздражённо кричит представитель среднего комсостава РККА, с трудом подбирая слова. — Словно… счетовода какого-нибудь.
— Казик, ты не понимаешь.
Мария Аркадьевна, закалывая на себе платье, держит во рту булавки, и от этого слегка пришепётывает:
— Так сам Янка Купала одевается. И наденешь трикотажный жилет… А пиджак, наверное, придётся просить у Ильи.

— Надюша, что происходит? — шёпотом, чтобы не расхохотаться при виде нахохленного Казимира, спрашивает Илья.
— Казика с Марией Аркадьевной пригласил какой-то японский писатель на встречу с белорусскими литераторами.
— Кто из них двоих пишет стихи? — тем же трагическим шёпотом вопрошает Илья и, не сдержавшись, начинает безудержно хохотать.
— Казимир, не хочу огорчать тебя, но пиджак у меня один, и в нём пойду я, потому что мы с Надюшей тоже приглашены на это мероприятие. В пять вечера, в холле бывшей гостиницы «Европа», так?
— Да, — кивает Листовский. — Это розыгрыш?
— Понятия не имею. Но меня заставили отменить экзамен и идти собираться…

— А Леночка? Одна останется? — пугается Мария Аркадьевна. — Я никуда не пойду.
— Мама, вы забыли: я дал слово бригадному комиссару, что мы придём вдвоём.
— Бабушка Маша, — встревает девочка, которой очень нравятся сборы взрослых и суета с одеждой, — мне уже девять. Я закроюсь на крючок в комнате и буду читать книгу.
— И ни в коем случае никому не открывай, обещаешь?
— Конечно. Ну, только если пожар…
— Типун тебе на язычок, — машет руками Мария Аркадьевна. — Не пойду я.
— Бабуль, я пошутила, — смеётся Леночка. — не придумывай ничего, всё в порядке будет…


На дверях когда-то лучшей в городе гостиницы висит табличка: «Только по приглашениям». Илья с Надеждой, Листовские медлят у входа, но дверь перед ними распахивается, и красивая японка в шёлковом красном кимоно, складывая руки перед собой, склоняется в поклоне:
— Рада приветствовать вас, уважаемые.
Илья и Надя изумлённо переглядываются.  Мария Аркадьевна первая справляется с удивлением и, подражая японке, тоже склоняется в поклоне:
— Не имею чести знать ваше имя, но, поверьте, искренне благодарна за приглашение.
Ватное пальто и модная вязаная шляпка «клош» плохо сочетаются с церемонным поклоном, но остальные трое приглашённых смотрят на немолодую женщину с гордостью: «Не подвела Мария Аркадьевна! Пусть знают наших!»
— Кумико-дзёси! — вдруг восклицает Казимир. — Простите, никак не ожидал увидеть вас здесь.
Женщина в кимоно скромно улыбается:
— Мужчинам туда, — изящная, чуть приподнятая рука указывает в направлении группы мужчин, — а женщин прошу следовать за мной, их ждут…


Едва Надежда и Мария Аркадьевна подходят к гостиничному номеру на втором этаже, дверь распахивается, чьи-то руки буквально втягивают их в помещение, и слышно, как в двери поворачивается ключ.
— Наконец-то! Я уж думала, вы никогда не придёте.
Фаина в чёрном кимоно без узоров выше широкого пояса и расшитом золотыми цветами по подолу восторженно кружится перед остолбеневшими женщинами.
— Спасибо, Кумико-дзёси.
Перестав кружиться, Фаина церемонно склоняется перед японкой в красном кимоно.
— Будете в чём-то нуждаться, позвоните, — кивает Кумико на колокольчик, висящий над низким столом, уставленным какими-то незнакомыми фруктами и маленькими пиалами.

— Фаиночка! Тебя не узнать, такая красавица стала. Подожди, ты…
Мария Аркадьевна всматривается в лицо Фаины.
— Да! — радостно соглашается Фаина. — Да, мы с Акио ждём ребёнка. Как вы догадались? Пока, кажется, не очень заметно…
— Пожилые женщины догадываются об этом по счастливым глазам, — смеётся Мария Аркадьевна.
— Акио тоже сразу догадался.
— Он здесь? — удивляется Надя. — Когда мы проходили мимо беседующих мужчин, мне показалось… Но тот человек был седой.
— Да, — кивает Фаина. — Акио поседел в тюрьме.
И поясняет, глядя на испуганные, вопрошающие лица женщин:
— Пока мы ехали по Сибири, Акио много разговаривал с крестьянами, солдатами и стал совсем... красным. А когда добрались до Японии, его подставил брат. Акио мог бы доказать, что всё было совсем не так, но… Он объяснил мне, что у брата болеет жена, много детей, и… — Фаина вздыхает. — Не может старший брат причинить горе младшему, даже если тот неправ. Акио посадили, а младший ничего не сделал, чтобы облегчить незаслуженное наказание.
— А как же ты?
— Я ждала. Очень много вышивала. Вот смотрите…
Фаина показывает салфетки, полотенца, на которых вышит цветущий репейник, зелёные листья. Надя узнаёт рисунок, кивает:
— Такой же узор на скатерти, которую ты мне подарила. Я очень берегу её.
— Папа выполнил мою просьбу, да? — улыбается Фаня. — Я знала, что он найдёт её и сделает так, как я попросила. А в Японии мои вышивки понравились, их стали покупать. Заказывали больше, чем я могла вышить, и приходилось много работать. Спасибо, Петя-сан и Кумико помогали покупать ткань, нитки… Ну, и со мной ещё Ваня был. Он и сейчас приехал с нами. Акио сказал, что мальчик должен расти на родине. А меня Акио везёт к папе, в Варшаву. Говорит: «Так надо».
Фаина перестаёт улыбаться.
— Что значит: «так надо»? — сердится Надя. — Ты сама можешь решать, как тебе поступать. Ты не хочешь ехать?
— Акио сказал, что папа болеет, но я понимаю: дело не в этом. Наверное, его ждёт что-то плохое, раз он решил отправить меня с ребёнком.
Губы Фаины начинают дрожать, она отворачивается, пытаясь сдержаться:
— Садитесь за стол. Я сейчас разолью чай. Будем пить и радоваться, что мы вместе.
— Фаня, нам сказали, что приехал какой-то известный японский писатель… Мне не выговорить его имя, — Мария Аркадьевна осторожно берёт в руки крохотную пиалу. — Из этого напёрстка пьют чай?
— Токуаки Кицунэ, — грустно улыбается Фаина. — Это псевдоним Акио. Он в тюрьме стал писать хокку, стихи, рассказы. И у него правда очень хорошо получается. А «кицунэ» – по-японски значит лиса… Хороший чай пьют понемногу, он очень крепкий.
— Ты сказала: «Петя-сан». Неужели это тот матросик, который был с вами?
— Петя-сан очень уважаемый человек, — улыбается Фаня. — Он женился на Кумико-дзёси, которая в качестве переводчика сопровождает Акио. А Петя-сан остался дома, в Японии, у них четверо детей.
Мария Аркадьевна изумлённо качает головой.

Аромат чеснока, лука тяжёлым облаком витает в холле старинной гостиницы. Молодой человек в белорусском костюме играет на цимбалах, на столах – початые бутылки водки, тонко нарезанное сало, солёные огурцы… У окна, на импровизированной сцене, сменяют друг друга, раскрасневшиеся поэты.
              «Змагаўшыся з напасцяй
   За шчасце для людзей,
   Не раз пiсаў у няшчасцi
              Крывёй сваiх грудзей» — читает худощавый мужчина.
В отличие от лохматых, небрежно одетых коллег, он в отлично пошитом костюме, жилете и шёлковом пёстром галстуке:
              «Уносiў гэтым долю
   Сваю для ўсiх дабра,
  А болей... Што там болей
              Жадаць ад песняра?»
             
  — Купала, — проносится восторженный шёпот среди выступающих.

Седой японец с тонкими усиками, склонив голову, внимательно прислушивается к словам переводчицы, одобрительно кивает и что-то негромко произносит.
— Кицунэ-сан благодарит за стихи, — говорит переводчица. — Кицунэ-сан убеждён: настоящая поэзия пишется только так, кровью сердца. Он просит сделать небольшой перерыв, а потом, если вы окажете ему честь, почитает свои хокку и танка.


Заскучавшие Илья с Казимиром расположились в коридоре на подоконнике. Кицунэ-сан, выйдя из холла, сразу находит их глазами, а также ещё двух мужчин, неотступно следующих за ним. Писатель поворачивается, в упор смотрит на преследователей, и, смущённо опустив глаза, мужчины возвращаются в холл.
— Куда ни повернёшься, везде они, эти сыщики в ботинках со стоптанными каблуками, — раздражённо, с небольшим акцентом, но по-русски говорит японец. — Илья-сан, Казимир-сан, благодарю, что откликнулись на приглашение. Очень вас замучили сладкоголосые песняры? Стихи-то их хороши, но непрестанно предлагают выпить…
— Акио! — радостно вскакивает Казимир, но остановленный насмешливым взглядом Ильи, лишь слегка склоняет голову.
Писатель смеётся:
— Я неправильный японец. Мне тоже, вопреки всем японским традициям, хочется...  как это у вас принято: стукнуть тебя по плечу?
— Хлопнуть, — улыбается Илья. — Но можно и стукнуть. Только взаимно.

— Давайте выйдем покурить, — становится серьёзным Акио.
— Ты начал курить? — удивляется Казимир.
— Нет. Кажется, это единственное, что я ещё не начал делать, но мне хочется поговорить с вами, не вызывая подозрений.


Кутаясь в шубу, с удивлением глядя на Илью и Казимира, накинувших на плечи лёгкие пальтишки, Акио мнёт в руках папиросу…
— Кумико-дзёси всегда была моей помощницей. Ей удалось достать для меня приглашение на празднование десятилетия Социалистической Революции. Уже пятый месяц мы ездим по вашей стране, но приходится возвращаться. В Японии меня посадят как русского шпиона. Не хочу, чтобы Фаня жила в постоянном горе. Тем более теперь, когда родится ребёнок… Я сказал Фанечке, что отец болеет и ждёт её… Есть каналы, по которым мы сможем переправить её в Варшаву. Прямо завтра. А сегодня – пусть у неё будет маленький праздник, поэтому, простите меня, что я так настаивал, чтобы вас пригласили с женщинами…
— Мы рады встретиться с вами, — Илья говорит медленно, задумчиво. — Но, Акио, может, просто не надо возвращаться в Японию?
— Не могу, я дал слово, что вернусь. Да и, — Акио грустно улыбается, — я не заблуждаюсь: раньше или позже в Москве меня посадят как японского шпиона, что тоже будет правдой… Ничего не поделаешь. Но это моя проблема. Есть другая... Десять лет назад, когда мы ехали в Японию через Сибирь, у вас была война. Чехи не пропускали эшелоны ни с белыми, ни с красными, если в них был хоть один больной тифом. Мы с Фаней видели, как из эшелона выбросили мёртвого белого офицера, а с ним мальчика… Фанечка не могла оставить ребёнка на снегу. Сейчас ему восемнадцать. Он не будет счастлив в Японии, это чужая ему страна, и я не могу навязывать его Боруху Топазу. Ванин отец учился в кадетском корпусе в Полоцке. Возьмите мальчика себе, а?
Акио умоляюще смотрит на Казимира:
— Пусть хотя бы он вернётся на родину…

***

— Мама! Мамочка, спаси меня!
Вера отодвигает ноутбук, идёт за перегородку, где спят дети. Садится рядом со спящей Дашей, целует:
— Это только сон, Дашенька, всего лишь сон. Проснись, моя хорошая. Я с тобой.
Дашу часто по ночам мучают кошмары…
Вера вздыхает: сколько детей на земле, которым снятся обстрелы, взрывы…
Что сделать, чтобы стереть их из памяти, словно последствия отшумевшего урагана?

Даша открывает глаза, виновато улыбается маме и опять засыпает. А Вера возвращается к повести подруги.

***

Лето, 1934 год.

— Акио! Вернись!
Черноволосый черноглазый малыш, не слушая маму, бежит по аллее бывшего королевского парка. Он знает: впереди озеро, в котором плавают лебеди. Вчера главный лебедь вышел из озера и, покачиваясь на коротких лапах, шумно хлопая крыльями, направился к испугавшемуся мальчику. Но сегодня Акио несёт лебедю булку, и они обязательно подружатся.
— Акио! Подожди!
Посетители парка с любопытством смотрят на красивую молодую еврейку, с трудом успевающую за мальчиком лет пяти ярко выраженной восточной наружности.

— Вот вы где!
Пожилой еврей с бородой, почти закрывающей лицо, подхватывает мальчика, забрасывает на плечо.
— Пусти, дедушка, пусти! — вырывается мальчонка.
— Не пущу, ты уже достаточно погулял, тебя учитель ждёт.
— Ладно, — не очень охотно соглашается малыш. — А завтра опять придём в парк?
— Нет, завтра мы поедем на море, а потом поплывём на большом пароходе… Хочешь?
— На пароходе! Конечно, да!
Мальчик сползает с плеча дедушки, чинно подаёт ладошку:
— Пошли. Учитель удивится, как хорошо я выучил этюд Черни…

Борух Топаз и Фаина сидят на диване, прислушиваясь, как в соседней комнате Акио занимается с учителем музыки на пианино.
— Папа, что вы говорили Акио про пароход? Он же завтра будет требовать…
— Фанечка, можно подумать, ты не знаешь, что старый Борух не бросает слова на ветер. Будет требовать – поедем…

Отец искоса поглядывает на дочь, любуясь правильными чертами лица, густыми тёмными бровями, тонким носом с чувственными ноздрями, вздыхает… Как же похожа Фаина на мать, которая уже давно покинула этот мир. Внук, конечно, вылитый японец, и, нарушив традицию, Фаня не назвала его именем деда, но… Как можно не любить этого мальчугана, в котором, хочешь-не хочешь, течёт и твоя кровь…

— Послушай меня, девочка. Я не хотел говорить тебе, пока всё окончательно не решилось. Ещё год назад, как только этот бесноватый пришёл к власти, я понял: ничего хорошего ждать не приходится, надо бежать…
— Папа, он же в Германии…
— Ты даже не подозреваешь, Фанечка, как всё близко в этом мире. В общем, я употребил все знакомства, дал денег всем, кому только смог, и, как видишь, прошло всего полгода, а мы, несмотря на все их иммиграционные квоты, получили въездные визы в Америку. Завтра вечером отплываем на теплоходе из Данцига в Нью-Йорк.
— Но, папа…
— Не спорь, родная. Мальчик может учиться музыке и в Америке, а твой японец, если захочет – найдёт тебя…

Фаина вздыхает. С тех пор, как они расстались с Акио, прошло уже шесть лет. Она писала ему сначала каждый день, потом каждую неделю, потом раз в месяц, но ни на одно письмо не пришло ответа. Кумико-дзёси и Пётр-сан тоже не отвечают…

Пароход принадлежал когда-то «Восточно-Азиатской компании», осуществлял трансатлантические рейсы, соединяя тогда ещё российскую Либаву с Нью-Йорком, и именовался гордо «Царь». Четыре года назад его подкрасили, переименовали и продали польскому пароходству. Службу свою пароход несёт честно, и в том, что на одиннадцатый день плавания, когда вдали показались берега Америки, в машинном отделении начался пожар, его вины нет. Впрочем, чья в этом вина, установить так и не удалось.

С возрастом Борух Топаз почти не спит по ночам, да и океану старый ювелир не доверяет. Что ни говори, совсем другое дело, когда твёрдая земля под ногами… Почувствовав запах гари, старик приоткрывает дверь каюты, и тут же захлопывает: из машинного отделения вырываются клубы дыма.
Фаня просыпается мгновенно, но пока одевают сонного мальчика, пока Борух распихивает по карманам одежды Фаины и ребёнка ассигнации, запас драгоценных камней, которые всегда носит с собой, проходят драгоценные минуты…

С трудом отыскав место в одной из уже спущенных на воду шлюпок, Борух усаживает в неё Фаню, крепко прижимающую к себе сына, а сам, вместе с другими мужчинами, остаётся помогать команде раскатывать пожарные рукава, спускать на воду ещё оставшиеся шлюпки, чувствуя, как пышет жаром раскалённая палуба…

***

Вера вздохнула: «Атлантика часто бывает безжалостна… Впрочем, и люди редко жалеют друг друга»…

***

Лето, 1935 год.

Лена просыпается с первыми солнечными лучами. Не открывая глаза, прислушивается к долетающим в комнату звукам. Слышно, как возится на кухне бабушка Маша. Дядя Казик торопится в душ. Он преподаёт в войсковом училище, но, в отличие от папы, у него летом не каникулы, а какие-то лагеря… Если не поспешить, сосед, Юрий Грикович, которого мама прозвала Урией Хипом, обязательно займёт туалетную комнату на целую вечность. Соседа Лена очень не любит, как, впрочем, и Диккенса, хотя бабушка уже несколько лет на каждый день рождения дарит ей книжки с романами Диккенса, и где только берёт их! Лена каждый раз фыркает, а бабушка смеётся: «Это на вырост, ещё дорастёшь».
Дверь тихонько приоткрывается и в щёлочку чья-то рука просовывает букетик ромашек. Это Ванька! В этом году Иван закончил училище, в котором преподаёт дядя Казик, и теперь должен был бы быть свободным как ветер. А он каждый день ездит с Листовским в лагеря, всё чему-то учится, учится… Правда, вот уже два месяца, каждое утро Ваня приносит ей несколько цветочков. Уже весь подоконник заставлен его букетами, хорошо, что никто не замечает… Лена вскакивает, накидывает халатик, кружится перед зеркалом. Она так счастлива этим летом…

— Я пришёл к тебе с рассветом, — смеётся Ваня. — Сейчас поедем с дядей Казиком в лагеря, а вечером, хочешь в кино пойдём? Выбирай: «Чапаев» или «Весёлые ребята»?
«Чапаева» они смотрели уже три раза, а «Весёлых ребят» - всего два…
— Вань, знаешь, чего я хочу?
— Не-а, — машет он стриженой головой.
— Хочу, чтобы ты меня на свидание пригласил, как взрослую…
Иван озадаченно смотрит на худенькую девочку-подростка:
— То есть, из дома выйдем не вместе?
Понимающе кивает:
— Отлично, жду тебя в половине седьмого возле «Красной звезды».

Всё же Мария Аркадьевна умеет творить чудеса. К кинотеатру приходит не подросток, а красивая девушка в светлом крепдешиновом платье в мелкий цветочек. Рукава-фонарики, широкая юбка, узкий поясок на тонкой талии… Ивану она кажется экзотической бабочкой, которую непременно надо удержать, не обидев, не повредив крылышек…
— Ваня, ты зачем билеты в последний ряд купил? Там все целуются, — морщит носик экзотическая бабочка.
— Ну, и пусть себе целуются, мы же на экран смотреть будем, а не на них.
— Да-а? — чуть разочарованно тянет Лена.

Августовские ночи прохладные. Выйдя из кинотеатра, Иван снимает с себя вельветовую куртку, набрасывает Лене на плечи.
— Леночка, я завтра уезжаю в лётную школу. Через два года вернусь лётчиком. Ты дождись меня, ладно? Пожалуйста.
Лена теребит молнию на куртке Ивана, наконец храбро поднимает глаза:
— Дождусь, если поцелуешь.
— А ты не обидишься? — неуверенно спрашивает будущий военный лётчик. — Ты действительно этого хочешь?

***

Осень, 1937 год.

Первым, в начале сентября, взяли Илью. Увели на допрос прямо с лекции, и домой он не вернулся…
Надежда и Мария Аркадьевна, сменяя друг друга, день и ночь дежурили у дверей здания, которое в городе по привычке называли ОГПУ.
Листовский по каким-то своим каналам выяснил имя следователя, к которому Илью вызвали на допрос. Но часовые, стоящие у дверей, либо молчали в ответ на просьбы Нади пропустить её к следователю, либо негромко, с оглядкой, бросали:
— Не положено.

Однажды вечером Надя увидела, как из чёрного воронка, подъехавшего к железной решётке, ведущей во двор здания, двое солдат вытолкнули еле стоящего на ногах, с залитым кровью лицом, Наума Топазова.
— Застрелиться хотел, гад, — возмутился один из сопровождающих, показывая охранникам пропуск.
— Ну, и позволил бы, жалко тебе, что ли? — отозвался пожилой охранник.
— Сейчас! Как же! Пусть прежде через наш пролетарский суд пройдёт.
Когда задержанного увели, охранник выругался матом, сплюнул себе под ноги и, отвернувшись от второго патрульного, негромко произнёс:
— Как хочешь, Василий, а Ефрем этот сволочь ешё та…

Наде показалось, что Топазов, проходя мимо неё, усмехнулся и чуть заметно пожал плечами…
Впрочем, дома, рассказывая шёпотом, чтобы не услышал сосед, Марии Аркадьевне о встрече, Надя с горечью признала:
— Вряд ли он узнал меня: не лицо, а кровавая маска…

С тех пор, приходя к зданию ОГПУ, Надя задерживалась у железной решётки, вглядываясь в лица охранников. Тот пожилой охранник дежурил довольно часто, Надя запомнила дни, когда он стоит в карауле, и старалась обязательно приходить именно в это время.
Однажды, когда рядом с охранником не было сменщика, всё же дождалась:
— Гражданка, что ты на меня пялишься, как на Христа? Ей-богу, я здесь ничего не решаю.
Надя подошла совсем близко, шепнула:
— Мне бы хоть на минуту повидать мужа.
— Чокнутая, — покачал головой стражник. — К мужу в камеру захотела? Так это легко устроить. Только уж тогда не на минуту…
— Я согласна, — быстро закивала головой Надя. — Пусть до конца, только вместе.
— Иди уже, — сердито оттолкнул её мужчина, строго взмахнув винтовкой. — Удумала… К детям иди.
— Мне к мужу надо. Он болеет, у него лёгкие…
— Небось, вылечили, — буркнул охранник. — Врачи здесь хорошие.
— Пожалуйста, — Надя вложила охраннику в руку серьги. — Там камни, они дорогие. Жене или дочке...
Не разжимая ладонь, охранник сунул руку в карман шинели.
— Как звать-то? Ничего не обещаю, только узнаю, здесь ли… Ты моё расписание знаешь, в следующую смену приходи, только не вздумай подходить, если не один буду.  Но его ты всё равно не увидишь, не в моей это власти.
— Если сможете, передайте, что я люблю его.
Охранник кивнул и отвернулся.

Через два дня охранник, оставшись один, сам поманил Надю пальцем. Стараясь не смотреть ей в лицо, буркнул:
— Опоздала, гражданка. Его уже увезли отсюда… Без права переписки.
Сунул в руку что-то, завёрнутое с грязный носовой платок:
— Забери…

В платке оказались серьги.

Дома Надя рыдала так, что ни Мария Аркадьевна, ни Леночка не могли её успокоить. Любознательному соседу, попытавшемуся заглянуть в комнату, Казимир вывернул руку и буквально вышвырнул на кухню, прошипев:
— Чтобы ноги твоей не было, понял?
— Понял, понял, — закивал головой постаревший бесцветный.

Да незачем и заглядывать… Жена этого профессора-интеллигентика, оказавшегося врагом народа, кричит так, что на другом конце улицы слышно.

— Не-на-вижу! Это твоя власть сделала, — кричит Надя на Казимира. — Уйди, ненавижу!
— Моя, — тихо соглашается Казимир. — Наверное, я должен сейчас пойти и застрелиться, потому что это действительно моя власть.
Прижавшиеся друг к другу Леночка и Ваня, только что окончивший лётную школу, получивший звание лейтенанта и направленный служить на Север, вздрагивают.
— Нет, Казик, нет! — хватает сына за рукав Мария Аркадьевна.
— Должен, мама, — освобождает руку Казимир. — Илья – мой друг, здесь не о чем дискуссировать и спорить. И всё-таки я не застрелюсь…
Он говорит очень медленно и тихо, почти шёпотом:
— Потому что будет война. И, пока она не началась, я должен научить вот таких, как Иван, воевать. Плоха или хороша власть, будем разбираться потом, но земля – наша, и нам её защищать.

— Прости, Казик, — вздыхает Надя. — Простите все… Господи, как же больно!
Вытаскивает из кармана пальто завёрнутые в платок серьги, отбрасывает, словно они жгут руки…
— Мария Аркадьевна, выбросьте их. Не могу смотреть… Никогда в жизни больше не прикоснусь к ним…

Мария Аркадьевна легко гладит ладонью покрасневшую изуродованную щеку Казимира:
— Успокойся, сынок. Я знаю, что надо делать. Ты, Надюша, закрой глаза и полежи. Может, бог даст… А вы, ребятки, — обращается она к Леночке и Ивану, — одевайтесь, идите со мной. Паспорта прихватите.

Поздно вечером Мария Аркадьевна вернулась одна.
— Слушайте меня внимательно и Казик, и Надя. Мы будем жить, как жили, но детей необходимо спасти. Я продала Надины серьги, а на вырученные деньги купила детям билеты на поезд. Пусть едут на Север, в часть, куда направили служить Ваню. Леночка очень не хотела, Надюша, оставлять тебя одну, но я уговорила её, что сердце мамы не выдержит, если задержат ещё и её. Не мне вам рассказывать, такое случается часто… Кстати, не знаю, заметили ли вы, но дети любят друг друга. Они расписались, и Леночка сменила фамилию. А теперь давайте пить чай. Я жутко устала…

***

Здравствуй, Вера.
Кажется, сегодня ночью я закончила повесть.
Анна проснулась от моего истеричного плача. Я сидела перед бутылкой водки и рыдала, словно…
Не знаю, у меня нет сравнений.
Анна посмотрела на початую бутылку, спросила:
— Что-то случилось?
— Да… Я не смогла их спасти.
Знаешь, Анна всё-таки уникальный человек. Она сразу всё поняла, спустила с кровати ноги, оперлась на подушку, попросила:
— Читай.
Мне казалось, слушая, она даже не дышала, лишь с последним предложением перевела дух и тихо спросила:
— А дальше?
— Дальше война…
— Нет, подожди, война – это понятно, но до неё ещё четыре года. Ты не можешь всё так закончить.
— Могу! — разозлилась я. — Хочется чуда? Что, зачеркнуть и выбросить приказ Ежова, по которому жён изменников родины вне зависимости от причастности к «контрреволюционной деятельности» мужа, осуждали на заключение в лагере сроком от пяти до восьми лет?

Анна с трудом поднялась с кровати, подошла, положила руку мне на плечо:
— Я понимаю. Но ты всё-таки напиши. Знаешь, я всегда восхищалась поколением, к которому, кстати, принадлежала и бабушка Федора. Обычная история для тех лет: отца расстреляли как польского шпиона, мать умерла в Карлаге. Девочку взяла к себе и вырастила соседка, посторонняя женщина, у которой было трое собственных детей. Казалось бы, после того, как безжалостно и несправедливо поступило государство с родителями, можно возненавидеть страну, в которой выпало жить…
Анна за последние дни ослабла, говорила с трудом, но, задыхаясь, продолжала:
— Знаешь, Надежда, как ни пафосно это звучит, в Фединой бабушке, в душах людей её поколения, был какой-то негасимый свет. Несмотря на огромную, неизбывную боль, они любили Родину. Это не красивые слова, это – правда.

Анна убрала со стола бутылку, тихо закончила:
— Напиши. Я верю: у тебя получится.

***

Август, 1944 год.

— Счастливо тебе, сестра.
Из теплушки в руки Лене подают шестилетнюю дочку и два небольших узла с пожитками. Состав, набирая скорость, катит дальше, а на платформе, кроме Лены с Наденькой, остаются ещё несколько человек, тоже с детьми, чемоданами, узлами…

— С возвращением, земляки, — негромко произносит старик, одетый, несмотря на тёплый день, в ватные штаны и меховую поддёвку.
На секунду он отпускает руку мальчика лет семи, крестится и тут же опять сжимает детскую ладошку, ворчливо добавляя:
— Стой смирно. Это тебе не деревня, город. Потеряешься – где искать?

— Смотрите! — молодая женщина не то вскрикивает, не то всхлипывает, давясь слезами и указывая в сторону, где должен был быть виден город.
Города нет. Насколько хватает взгляда, тянутся сплошные руины. Лишь вдали, на холме над развалинами высится почерневшее, но совершенно целое здание оперного театра.

Рядом раздаётся сухое покашливание:
— Я извиняюсь, граждане. Не задерживайтесь на открытом месте. Редко, но бывает, что ещё бомбят, — мужчина в форме железнодорожника, на костылях, с одной подвёрнутой выше колена штаниной брюк, машет в сторону прохода между развалинами. — Идите аккуратно, не сворачивайте с дороги. По бокам могут быть мины.
 
Лена, крепко сжав руку Наденьки и подхватив узлы, первой идёт по расчищенному проходу: всё что осталось от улицы, которую она помнила и любила.
С одной и с другой стороны высятся горы завалов, чёрные проёмы окон в сгоревших, полуразрушенных домах, оборванные, никуда не ведущие лестницы, торчащие куски арматуры.

— Мама, — плачет Наденька, прижимая к себе узелок с любимой куклой. — Я не хочу здесь жить, мне страшно…
— Ничего, родная, потерпи, мы скоро придём.
Лене тоже страшно, она боится даже представить себе, что ждёт их впереди.
Один поворот, второй… Обломки крыш, обгорелые остовы зданий… И вдруг, о чудо, два целых здания, прижавшихся друг к другу…
— Наденька, мы пришли!
Не отпуская руку дочки, Лена бросается наверх по ступеням, не думая, о том, что они могут в любой момент обрушиться. Дверь в квартиру открыта…


В самой маленькой комнате, где когда-то жил сосед, на железной кровати лежит тело женщины. Кажется, тоже обгоревшее, так почернело худое лицо, там, где должны быть морщины, кожа провалилась, углубившись почти до костей.
— Бабушка!
Не сдержавшись, Лена падает на колени перед кроватью и рыдает.
— Здрасьте, что за водопад такой? — шевелится тело, в провалившихся глазницах сверкают глаза.
— Бабушка, я сейчас, сейчас, — мечется по комнате Лена, не зная, что делать.

— Аркадьевна, я воды принёс.
Пожилой мужчина с бидончиком в руках заходит в комнату. Зашедший за ним мальчонка лет восьми в застиранной рубашке и коротких, латаных-перелатаных брюках, открывающих босые ноги в цыпках, становится перед маленькой Надей, не давая ей подойти к маме.

— Здравствуйте, неужто дождались? Праздник-то какой на твоей улице, Аркадьевна…
— Я внучка, — робко говорит Лена.
— Догадался, много наслышан о вас.

— Пусти, — кричит Наденька мальчишке, — я папе скажу. У меня папа знаешь какой? У него кожаный реглан есть, и курица на рукаве…
— Дура! — звучит в ответ. — Сама ты курица в рукаве…
Мальчик пытается смеяться, но вместо этого всхлипывает:
— Моего батю фашисты повесили… Вот тут прямо…

Мужчина бросается к мальчику, обнимает за плечи:
— Вовка, мы же с тобой договаривались… Твой отец погиб, защищая тебя и всех нас. Он хотел, чтобы ты жил радостно. А если будешь плакать, получится, что он напрасно погиб? Ведь нет же, Вовка, не напрасно?
— Я не буду, — вздыхает Вовка.
— Вот и славно. А курицей, чтоб ты знал, лётчики называют шеврон на рукаве с крыльями, пропеллером, мечами и звездой.

— Вы, пожалуйста, не уходите, — просит Лена. — Покажите мне, что, как… Где воду взять, на чём готовить…
— Вода в Свислочи. Здесь, через два дома колонка была, но там все берут… Напора практически нет. А готовить… бабушка твоя буржуйка – керосинку имеет. Вот только насчёт керосина не знаю, сама-то она уже, почитай, неделю не ест ничего, только пьёт… Сейчас поглядим…
Они вдвоём возятся с керосинкой, кипятят воду, из привезённой банки тушёнки Лена варит суп, осторожно, маленькой чайной ложкой кормит бабушку.

Мария Аркадьевна делает несколько глотков, приподнимается:
— Николаича с Вовкой накорми, они меня спасали, чтобы дожила до такого счастья. И не волнуйся за меня, ещё протяну немного… Наденька-то где? Хоть глянуть на правнучку…
Сердце Лены обрывается: она думала, что Надя возится с куклой, но вот лежит её узелок, а девочки нет…

Николаич хмурится, бормочет:
— Ох, и задам паршивцу…
Спускается во двор и через несколько минут возвращается с детьми.
— Мама, — бросается к Лене Наденька, — меня Вова водил посмотреть воронку от бомбы. Она такая огромная, такая глубокая! И чернота на дне. Наверное, в ней черти водятся…
— Ночная бомбёжка была, дом полностью разрушило, — объясняет Николаич. — Мы с Вовкой там прежде жили, а теперь вот к вам перебрались, квартир-то много пустует.
— Бабушка Маша, — Надя робко подходит к кровати, на которой полусидит Мария Аркадьевна, — ты худая очень, тебя кормить рыбьим жиром надо. А ещё… Хочешь, я тебе подарю?
Надя вытаскивает из кармана платья цветные стёклышки:
— Вова меня в церковь водил, сказал: костёл называется. В этом костёле окна разбиты, и на полу много таких… Если через них смотреть, всё красивым-красивым кажется… Ты посмотри, бабушка…

Вечер проходит в рассказах:
— Не знаю, Леночка, доходили ли до тебя мои письма.
— До начала войны…
— Я многого не могла написать. Боялась накликать на вас беду.
— Ничего, я научилась читать между строк, — горько усмехается Лена.
— Маму твою арестовали почти сразу после того, как ты уехала. Дали пять лет лагерей. По идее, уже и срок вышел, да где она теперь, жива ли – не знаю. Казика в тридцать девятом арестовали, в этот период уже начали понемногу назад сдавать… Якобы только по закону… Навешали, конечно, что был связан с врагами народа, скрывал свои политические ошибки…  Через десять месяцев Военный трибунал приговорил Казика к расстрелу…
Голос Марии Аркадьевны звеняще-бесстрастный, только в глазах стынет боль:
— Уж не знаю, как он это устроил, но передали мне написанное им письмо в партколлегию контрольной комиссии при ЦК ВКП(б). Я письмо сама в Москву отвезла. Военная коллегия Верховного суда посчитала приговор необоснованным, возвратила дело на доследование. А дальше война началась…
Мария Аркадьевна тяжело вздыхает:
— Вы как, Леночка? Как только Ваня отпустил тебя?
— Да не отпускал он. Но ты же, бабушка, знаешь: я упрямая. Как услышала, что наши к родному городу подходят, поняла: не могу больше ждать. А пока добирались с Наденькой, город и освободили. Мы договорились: закончится война, и Ваня сюда вернётся.
— Значит, теперь будем вместе ждать твоего Ваню, маму твою, может, бог даст и Казик вернётся.
Мария Аркадьевна закрывает глаза, ложится:
— Посплю немного.

***

Февраль, 1945 год.

Дверь распахивается. Злой ворвавшийся ветер мгновенно срывает старую простыню, отделяющую так называемую санчасть от барака. 
— Эй, медсестра, врач, кто-нибудь есть? Доходягу с этапа привезли, обморожение.

Надежда склоняется над очередным доходягой. Чёрные провалы вместо глаз, впавшие, обтянутые кожей щёки. Одна испещрена шрамами… Надя вздрагивает: «Господи, неужели…»
— Ты ноги-то смотри, сестра, ноги, может, ещё спасти можно…

Свободных минут у Нади нет. Врача, который здесь работал, этапировали в зону к уголовникам, и, оставшись одна, она делает что может: вскрывает фурункулы, накладывает повязки с мазью Вишневского, раздаёт таблетки из того небольшого ассортимента, который дозволено иметь и, главное, выдаёт каждый день по ложке рыбьего жира. Рыбий жир приказано беречь для особо тяжёлых случаев, но с лёгкими случаями к ним не привозят.

Только глубокой ночью Надя позволяет себе присесть возле нар, на которых лежит Казик, перебинтовывает ему обмороженные пальцы ног, склонившись тихонько плачет. Столько лет она не позволяла себе плакать, впрочем, нет, просто не было слёз… а сейчас появились …
С трудом дотягиваясь, Казик трогает её волосы, бормочет…
— Что?
Надя почти приникает к его груди.
— Врача нет, а если не ампутировать пальцы ног, гангрена пойдёт дальше…
— Сделай сама. Представь, что вернулась в Серафимовский лазарет. Не плачь, Наденька, не бойся. Я сильный, выдержу.

От лежащих рядом обитателей барака ничего не скроешь, судачат:
— Повезло мужику. Пальцев ног лишился, а такую бабу отхватил…

Через какое-то время Листовский уже поднимается, может даже, хромая, выйти на крыльцо, где продуваемые ветрами, они с Надеждой ведут бесконечные ночные разговоры.
— Почему ты здесь, Наденька? Твой срок же закончился…
Надя вздыхает:
— Я тоже так думала. Вызвали, дали расписаться, что оставлена до конца войны…
— Теперь уже скоро… Мы твою записку ещё в тридцать восьмом получили, добрые люди не побоялись переслать. Мама тебе посылки отправляла, письма…
— Нет, — качает поседевшей головой Надя, — до меня ничего не доходило. Ты же знаешь, переписка разрешена только с близкими родственниками. А ты?
— Проявили гуманность: заменили расстрел на десять лет лагерей. А у Леночки с Ванькой дочка родилась, знаешь?
— Нет…
На губах женщины появляется неуверенная улыбка.
— Неужели Марии Аркадьевне удалось спасти их? Удивительная у тебя мама. Как она, кстати? Где?
— Не знаю, пытался писать, город то освободили, да пока нет ответа…
— Пойдём, Казик. Вдруг я там кому-то нужна. И ты мёрзнешь…
— Подожди… Надя, я тебе сказать хочу… Я бы ещё раз через все эти круги ада прошёл, лишь бы открыть глаза и увидеть тебя рядом. Ты не отвечай, я всё понимаю, Наденька, просто знай: я тебя всю свою жизнь люблю.

***

Апрель, 1958 год.

Ночные заморозки покрывают ледяной коркой бутоны едва выглянувших из-под земли первоцветов, утренний иней не даёт в полную силу зазеленеть траве, холодный ветер сбивает с ног…
И всё-таки весна чувствуется. В том, как собираются в ближайшем сквере на лавочках старушки, обсуждая капризы погоды и молодых мам с колясками. В том, как загадочно, о чём-то своём, улыбается старый рыжий кот, лёжа на подоконнике. И даже в том, что любимый 6 «Б» стал совершенно неуправляемым: дерутся, хохочут, влюбляются… Весна на носу!

Покачивая головой и чуть улыбаясь, Елена Ильинична читает письмо от дочери. Надюша всё-таки добилась своего: поступила в МАИ. Забыв о приближающейся сессии, они с Вовкой, бегают по театрам, и даже отцу, который поехал в командировку, а заодно и проведать детей, купили билет на международный музыкальный конкурс…
Звонок в дверь прерывает мысленные рассуждения Елены Ильиничны о том, что детям надо больше заниматься, не теряя время на развлечения, которыми, несомненно, богата московская жизнь…
 
— Ваня! Я так соскучилась!
Строгая учительница повисает у мужа на шее, превращаясь в девчонку.
— Я тоже.
Широкоплечий мужчина с седой головой обнимает жену, прихрамывая, проходит в комнату:
— Видишь, даже приехал на день раньше, хотя Надя меня не отпускала. Но уж очень хотелось побыстрее привезти тебе подарки.
Вынимает две большие пластинки.
— Спасибо! Неужели с конкурса? Ван Клиберн! — восхищается Елена Ильинична, становясь просто Леночкой. — Я смотрела по телевизору заключительный концерт, правда, трансляция была по качеству так себе… А это…
— Это сюрприз. Знаешь, в ГУМе можно было заказать пластинки с записью любого исполнителя, выступающего на конкурсе. Это пианист из Америки, Акио Топазов. Ему не очень повезло на третьем туре, но… В журнале «Музыкальная жизнь» публиковали биографии всех участников и интервью с ними. Читай.

Иван умывается, вынимает из старого фанерного чемоданчика вещи, а вернувшись в комнату, застаёт жену сидящей на диване и беззвучно плачущей.
— Леночка! Ты что? Мы столько с тобой думали и гадали, что стало с Борухом и Фаиной, с её ребёнком, боялись самого страшного, а оказалось… Вот, смотри же…
Иван поднимает упавший на пол журнал, читает:
— Родился я в еврейской семье, в Варшаве. Хотя отец мой японец, и, нарушив семейную традицию, мама назвала меня его именем. После 1933 года, когда Гитлер пришёл в Германии к власти, дедушка решил, что нам надо всей семьёй перебраться в Америку. Плавание на пароходе через Атлантику закончилось бедой: вблизи берегов Америки теплоход загорелся. Дедушка посадил нас с мамой в шлюпку, а сам до последнего оставался на пароходе и покинул пароход одним из последних, вместе с капитаном. Мы приехали в конце великой депрессии, хотя ещё долго было холодно, голодно, и стремление играть на фортепьяно казалось совершенно неуместным, но дедушка с мамой делали всё, что могли, лишь бы оплатить мои занятия музыкой… И я бесконечно благодарен им за это… К сожалению, я из тех пианистов, которые с трудом выступают на конкурсах, у меня нет спортивного азарта побеждать, но когда-то, очень давно, мама была в Москве, и мне хотелось побывать здесь ради неё, хотелось рассказать ей об этом. Ещё я очень хочу после конкурса поехать в Японию, попробовать найти отца, или хотя бы кого-то, кто знал его…
Иван откладывает журнал:
— Леночка! Ну, что ты плачешь? Это же сын Акио-сан… И он хорошо играет, заведи проигрыватель… На этой пластинке он играет полонез Огинского.
Елена Ильинична медленно снимает очки, вынимает заколки, распуская по плечам вьющиеся светлые волосы:
— Помнишь, как мы с тобой радовались, когда пришли письма сначала от дяди Казика, потом от моей мамы?
Бывшая Леночка вздыхает:
— Только бабушка Маша не узнала об этих письмах. Так и ушла, не зная о судьбе сына. И сейчас я думаю о ней, о папе, которого всего два года назад реабилитировали, о маме и дяде Казике, в последние годы заменившем мне отца, а Надюше дедушку. Да, судьба пощадила маму и дядю Казика. Но как рано они оба ушли… В чём была вина наших родителей? Чей-то злой оговор, навет и нет человека... Может, я не права, но мне кажется, что тот слизняк, который жил в нашей квартире, приложил к этому руку. Умудрился же он выселить бабушку Машу в свою комнатушку.  Как же высока оказалась цена счастья для мамы и дяди Казика?! Я плачу, мне безумно жаль, что уже слишком поздно, и никто из тех, кого мы с тобой любили, не узнает о сыне Фаины и Акио…
 — Вытри слёзы, — голос Ивана строг. — Поверь мне, там, наверху, всё знают…

***

День добрый, Вера. Я уже так привыкла рассказывать тебе о событиях своей жизни, что не могу не рассказать и самые последние.
Утром пришла смс-ка от Светланы. Стандартные слова: «Всё хорошо, целую, скучаю», но Анна расцвела, заулыбалась. Ей хотелось поговорить о дочке, и она рассказала, что Светлана служит психологом – волонтёром в реабилитационном центре.  Вызвали её срочно потому, что «сорвался», пытался покончить с собой один из её подопечных, мальчишечка двадцати с небольшим…
— Светлана – хороший психолог, пациенты ей доверяют, — с гордостью рассказывала Анна.
Оказывается, и ко мне первый раз Анна пришла с водкой по настоянию дочки. Света уверяла: нужно, чтобы я сама не захотела пить… Что тут скажешь? Сработало… Впрочем, я от тебя не скрыла: рецидив был, но именно тогда я поняла, что спасти может лишь работа.

— Как повесть? — Анна вдруг резко оборвала рассказ о дочке. — Закончила главу? Читай.
Я подчинилась. Поняла: всё, что касается Светланы, Анна привыкла держать в себе.

Какое-то время после того, как я закончила чтение, Анна молчала, потом улыбнулась:
— Не хотела тебе говорить, но очень переживала за Боруха, Фаню… Ты ведь знаешь, что случилось с варшавскими евреями…
— Старый Борух оказался предусмотрительным, — рассмеялась я.
— Послушай, а откуда вообще это пришло в повесть? Борух Топаз, японец… Ладно, серьги ты увидела в комиссионке и, когда стала писать, вспомнила. Но это…

— «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда», — пришли в голову строчки Ахматовой.
Я рассказала о японском пианисте с еврейскими корнями, которого мы с Федей встретили в небольшом прибалтийском городке.

— Как интересно, — Анна задумалась. — Спустя два-три года после того, как бабушка Фёдора купила дом, в котором ты сейчас живёшь, к ней в гости приезжала немолодая еврейка с внуком. Так получилось: я зачем-то забежала на секундочку, и меня, конечно, усадили за стол. Хозяйка с гостьей вспоминали военные годы. Обеим тогда было лет по восемь… Бабушка Феди (гостья со светящимися глазами называла её: Любочка) увидела прячущуюся в развалинах грязную, оборванную еврейскую девочку и привела в дом к женщине, которая растила Любу после того, как арестовали её родителей. Сказала, что нашла сестру. Могу лишь преклониться перед женщиной, которая, поняв, что девочка врёт, спрятала найдёныша в подвале и долгие два года, безумно боясь за собственных детей, разделяла с ней и те крохи пищи, которые были, и все опасности…  Знаешь, внук бабушкиной гостьи плохо говорил по-русски и внешне был очень похож… Мне тогда показалось, что на корейца или китайца… А когда гости ушли, Федина бабушка застелила на стол скатерть, которую недавно достала ты, сказав: «В жизни есть счастье». Она вообще считала, что счастье – не какая-то трудно достижимая вершина жизни, но дорога, со всеми рытвинами и ухабами…

— Прости, — перебила я Анну, задав наконец вопрос, который не давал мне покоя. — А книги, которые я нашла в доме? Каждая о счастливой жизни… Это Федина бабушка читала их?
— Читала? — удивилась Анна. — Она писала их. К юбилею Фёдор собрал все её рукописи, нашёл издательство, которое выпускало книги любым, самым крохотным тиражом, и напечатал. Знала бы ты, как они оба радовались…


Как же была я бездумна, когда не спрашивала Фёдора о прожитой жизни… Ты прости меня, Вера, ведь и с тобой так… Я привыкла, что мы с тобой всё рассказывали друг другу, не дожидаясь вопросов. И всё же… Я столько написала о себе, и ни разу не задала вопрос: как ты? Поверь, совсем не потому, что не вспоминаю тебя, не думаю, не беспокоюсь о тебе…

Знаешь, я вдруг поняла, почему мне показалось, что умею топить печь. Помнишь, когда мы были девчонками, твой папа повёз нас зимой в деревню, как он говорил, в "родительское гнездо". Он подробно рассказывал, как правильно сложить дрова, как поджигать, и, как оказалось, даже в моей непутёвой голове что-то осталось.

Ладно, не буду отвлекаться. О главном: Анна уговорила меня, и завтра мы едем к Светлане. Поражаюсь, какие сильные они обе. Представь, Анна смеялась, рассказывая мне, как переживала обстрелы, когда лежала в онкологической клинике:
— Сирена, девочки-санитарки молоденькие, сами дрожат, а больных в коридор выводят, там стены капитальные. У меня от химии слух ухудшился, да и лекарства сильные… Девочки пытаются меня разбудить, а я ни в одном глазу. Так и проспала все налёты…
Потом подняла на меня глаза:
— Надя, мне надо проститься с дочкой. Это то, что я не могу позволить себе проспать.
Не смогла я отказать ей.

Когда собирала вещи в дорогу, случайно натолкнулась на семейный альбом.  Молодая девушка с парнем, наверное, родители Фёдора. Федя маленький, школьник, студент... И только одна фотография: Федор с бабушкой. Вера, ты удивишься: на фотографии красивая седая женщина в серьгах со змейками. Та самая, которую мы с тобой видели в антикварном магазине. Бывают же совпадения...
   
Завтра из города, в котором живёт Светлана, отправлю тебе письмо. Надеюсь, дойдёт быстрее, чем из нашей деревни. Не знаю, ответишь ли ты на него. Помню, последний раз между нами словно что-то встало… Нет, мы не поссорились, но… Ни одна из нас не смогла (или не захотела?) разрушить это «что-то»… Вера, я очень буду ждать твоего письма.
Ответь, пожалуйста.
Надежда.

P.S. Забыла написать: у нас весна. На деревьях появились крохотные листочки, ветер пахнет свежестью. А во дворе сплошным ковром расцвели пролески, гиацинты, тянутся вверх пока ещё зелёные бутоны тюльпанов. Кот Фрэд греется на солнышке, мечтательно поглядывая на зелёную травку. И очень тихо... Вера, пусть у тебя, где бы ты ни была, тоже будет тихо.

***

Вера не выдерживает и плачет. Сначала тихо, потом громче, громче… Горечь, боль, страх перед будущим, то, что она так долго хранила в себе, вместе со слезами рвутся наружу.
Перед глазами опять встаёт их превратившийся в руины дом, бесконечная дорога, простреливаемая и с одной, и с другой стороны, прижавшиеся к ней дети… Прекрасный Париж, о котором так сладко мечталось в юности, в котором их, измученных дорогой и заснувших на вокзале, обокрали, забрав кроме банковских карт ещё и ноутбук, в котором были всё её научные разработки. А она-то надеялась, что сможет продолжить… Какая теперь наука. Знать бы, что с мужем…

— Мама! Что случилось? —проснувшиеся дочка и сын теребят плачущую женщину.
— Ничего, мои милые, — обнимает детей, целует. — Всё в порядке. Нашлась моя старая подруга.

Вытирая набежавшие слёзы, Вера возвращается к основному письму.

«Машину, на которой ехали моя мама и Надежда, атаковал дрон-камикадзе. Обе погибли от осколочных ранений. Как ни странно, Фрэда, которого они закрепили на заднем сиденье в переноске, ни один осколок не задел…»

Женщина несколько раз перечитывает фразу, пытаясь осознать прочитанное. Слышит, как одновременно вздыхают, читающие через её плечо письмо на экране ноутбука, девушка и мальчик. Они слишком хорошо знают, что такое «осколочное ранение»…

— Мама, кто такой Фрэд? — спрашивает Димка.
— Кот.
— Можно мы возьмём его себе? Тогда у меня появится здесь друг…
— Конечно, родной. Мы что-нибудь придумаем и обязательно возьмём, — кивает Вера.

Иллюстрация: картина Александра Янина.