Записки о путешествии по России О. фон Мюнхгаузена

Олег Скобелев 65
Необходимое предисловие составителя


Являясь составителем и редактором данного издания, имевшим счастливый случай обнаружить текст представляемой рукописи в архивных фондах, нахожу необходимым сделать небольшое предваряющее пояснение. Нужно, так сказать, ввести читателя в курс дела, сказать несколько слов о роде моих занятий, об обстоятельствах открытия рукописного документа, об особенностях его перевода на русский язык и редактирования.

Известно, что не равнодушных к истории Отечества людей нашего времени всё более притягивают к себе архивы; что до меня, то заниматься архивными изысканиями я имею обыкновение по службе: я безвестный музейный научный сотрудник, один из тех, кто всю жизнь выясняет этнографические мелочи и проясняет противоречия статистики прошлого. Редко что-нибудь действительно значащее попадает в кустарные сети подобных мне ловцов архивных тайн, но, быть может раз в жизни, случаются и у нашего брата находки, действительно достойные внимания. Содержание одного такого бесценного для меня документа я и хочу вам представить.
Однажды в мои аккуратные руки попали письменные «Ответы» одного грамотнаго волостного старосты из Олонецкой губернии: отвечал он на сделанные ему неким губернским чиновником вопросы относительно народной жизни в его сельском обществе. Староста начал свои ответы с урожайности полей в околотке, потом расписал годовой улов рыбы разными деревнями (а их в волости числилось около полусотни) и закончил свой труд довольно подробным описанием деревенской свадьбы (с изложением приговоров дружек, ответами действующих лиц и свадебными песнями). Староста писал размашисто, очевидно, что даже вдохновенно и бумаги у него оказалось в достатке. «Ответы» сии датировались  1839 г., но для написания своего сочинения староста использовал гораздо более старые листы бумаги, густо исписанные с одной стороны; староста, найдя удобным использовать «порожнюю» сторону листов, писал с другой. «Ответы» старосты, безусловно, очень ценны для этнографов и историков; но обильные выцветшие строки на немецком языке, писанные мелким, но разборчивым почерком, заинтересовали меня, а имена «Zar Peter», «Nestor» и, особенно, «von M;nchhausen», не раз в них упомянутые, приковали к себе моё внимание.
Чтобы выяснить содержание загадочного текста, я обратился за помощью к знакомому музейному экскурсоводу, знающему три европейских языка; он и сам весьма заинтересовался выцветшими немецкими «писаниями» на обороте «Ответов» старосты, прочитав для начала заглавие рукописи: «Записки о путешествии по России в 1714-15 гг. подполковника Отто фон Мюнхгаузена». Мы оба понятия не имели о родословии знаменитого барона, всем у нас известного рьяного рассказчика и фантазёра, но, конечно, помнили с детства, что звали его Карл Иероним. Впрочем, подобные сведения сейчас лежат на поверхности и мы без труда установили, что отца его, по сведениям из открытых источников, действительно звали Отто. Да и фамилия редкая и принадлежит старинному ганноверскому роду…
Однако перевод «Записок Отто фон Мюнхгаузена» оказался слишком сложным делом для экскурсовода, в совершенстве владеющего современным разговорным немецким языком; посему через общих знакомых мы нашли филолога-германиста, а именно – специалиста по германским диалектам. Он, с большим любопытством проглядев рукопись, заключил, что написана она на собственно нижненемецком диалекте и, по лексическому составу, соответствует первой половине восемнадцатого века. Далее этот глубокоуважаемый специалист – Иван Иванович Васильев – с энтузиазмом взялся её перевести на русский язык, отметив, даже при беглом просмотре, её литературные достоинства. Я, несколько самонадеянно, взялся редактировать его русский перевод, пытаясь придать ему стилизованные черты языка петровского времени. Наш совместный труд мы и выносим на суд читателя, надеясь на его благожелательный интерес и снисхождение.
Остаётся добавить, что найденные случайно «Записки» с большой степенью вероятности действительно являются отрывком подлинного дневника отца(!) знаменитого барона Мюнхгаузена. Очевидно, что он, как, годы спустя, и его сын Карл, «побывал» в России; но если сын прослужил в русской армии 12 лет, то отец, видимо, на чужбине не задержался – о его кратком пребывании в России доселе ничего не было известно.
Начало «Записок» утеряно, заканчиваются они также «обрывом» повествования; впрочем, возможно, что автор не мог или не хотел их продолжать. Суть их такова: Мюнхгаузен-старший по повелению Петра Великого едет из Санкт-Петербурга инспектировать северные металлургические заводы, основанные недавно Государем и ведёт путевой дневник. Путь его лежит по льду Онего через Спасский погост на Кижах; ныне Кижи являются одним из прославленных символов России, во время же Северной войны ХVIII в. это был один из приграничных погостов бескрайнего Русского царства. Огромную ценность представляют страницы «Записок», посвящённые царю Петру, приказчику Траделу и легендарному мастеру Нестору, построившему со своей артелью знаменитую кижскую церковь Преображения. Сведения, сохранённые ими, конечно, нельзя поставить в один ряд с «Анекдотами, касающимися до государя императора Петра Великаго» Ивана Голикова, «Разсказами Нартова о Петре Великом» и «Подлинными анекдотами о Петре Великом» Якоба Штелина; но если принять во внимание, что, например, о Герасиме Еремеевиче Траделе и, тем более, о голове плотницкой артели Несторе сведений до нас дошло крайне мало (а «Записки» проливают свет и на эти интереснейшие исторические фигуры), то и живые зарисовки о будущем русском императоре тоже заиграют новыми красками.
Итак, не желая долее интриговать читателя, предлагаем ему обратиться к публикуемому здесь переводу, выполненному усердным трудом двух наших скромных дарований.

О.А. Скобелев И.И. Васильев

«Записки о путешествии по России в 1714-15 гг. подполковника Отто фон Мюнхгаузена»

Декабря 23-го дня 1714 года.
Проездом из Александровского завода к северному Повенечью. Деревня Боярщина в 1 версте от Спасского Кижского Погоста.
Воистину эта бесконечная страна полна страшных и порой даже неодолимых опасностей! Вчера мне чудом удалось избегнуть верной гибели на пути к сему Погосту. Эта история достойна того, чтобы я её обстоятельно изложил. Для удобства прочтения свои «Записки» я положил разделять на главы, дав каждой соответствующее название. Итак:

Глава первая: О том как я, при помощи своей находчивости и силы, спас от потопления обоз на Онежском озере.

Я решил ехать от Александровскаго завода в Повенец через Спасский Погост в Кижах – т.е. проделать весь путь по льду Онежскаго озера. Лёд водоёмов зимой являет на Севере России лучшую из возможных дорог; но, как оказалось, порой далеко не безопасную. От Петровской слободы на Кижи зимой часто ездят обозы с различными грузами; я решил этим воспользоваться. Мы с моим толмачём Фёдором Евстигнеевым наняли возницу с крепкими деревенскими санями, называемыми в просторечьи «дровнями», и договорились о времени завтрашнего отъезда.
Назавтра отъезд наш несколько задержался из-за проволочек с погрузкой кулей муки из амбара-магазеи; зато я имел возможность наблюдать русских мужичков в деле: они рядились, торговались, сноровисто увязывали возы и беспечно говорили, что «Кижи не далё;ко, не за семи морями». Меня удивили их огромные зимние сапоги из русской белой кожи, густо смазанные дёгтем, кажется смешанным с каким-то салом – у них не было обыкновения носить зимой валяные плотные сапоги из овечьей шерсти (называемые в окрестных местах – «катанки»). Кожаные сапоги они надевали, искусно обернув ступни тёплыми суконными лоскутами, называемыми «портянки», нередко и с шерстяными носками. Также меня удивили их лошадки, подковы коих я бы принял у нас в Ганновере за подковы жеребёнка. Наверное, также и служа в кавалерии я привык к мощным военным лошадям; но, как оказалось, лошадки их были бойки и выносливы и приспособлены для путешествий по неверному льду, на котором тяжёлый конь подвергается гораздо большей опасности.
Итак, мы двигались санным обозом через замёрзшее Онежское озеро. Онежский лёд необозрим; это, возможно, второе по размерам озеро Европейской части континента, хотя о том, что ты находишься в Европе, здесь начисто забываешь. Обоз был довольно велик, утро казалось морозным и безмятежным, озёрный лёд казался незыблемым. След на льду был торным и крепко промороженным, мы резво пересекли Соломенскую Губу («губа» - так здесь называют озёрные заливы и проливы) и углубились в слепящие дали озёрного льда, похожие на ледяную степь.
Снег громко повизгивал под мёрзлыми полозьями, но примерно в два часа пополудни  весёлый визг снега утих; вокруг нас не было ни ветерка, но ощущалось некое тайное движение, словно воздух куда-то незримо утекает, слегка шевеля букли моего парика и бороды возниц. От нечего делать я из-под руки оглядывал слепящие глаза ровные дали. Вскоре мне привиделись отдалённые белые горы, медленно встающие на севере, по левую руку от направления нашего пути. Я крикнул о них моему толмачу Фёдору Евстигнееву, а тот спросил мужичка, что это за горы и далеко ли они расположены. Возница снял шапку, перекрестился на ясное солнышко, будто видит его в последний раз и что-то буркнул в ответ. Фёдор повернулся ко мне и отрывисто сказал: «Это буря!»
Все возницы сделались похожими на хмурых ворон; обоз помчался по санному следу во весь дух. Фёдор объяснил мне, как мог, что мужички решились проскакать как можно большую часть пути вперёд, покуда ясно видны очевидные для возниц ориентиры окружающей местности, а потом, в преддверии бури, сбиться всем вместе плотнее и переждать непогоду.
Так неслись вперёд мы недолго: белая стена, как бы созданная из клубящегося пара, вплотную приблизилась к нам, закрывая северную половину неба. Два десятка возов сгрудились вместе, пели;нья к пели;ньям (так здесь называют «перила» из жердей, привязываемые к дровням с боков) и остановились. Возницы спешно укутывали морды лошадёнок пустыми мешками и зачем-то просовывали им под брюхо верёвки, выпуская их концы поверх оглобель. Некоторые рассупонивали на лошадях хомуты. Я без особой тревоги наблюдал за спешными приготовлениями возниц, но с большим любопытством смотрел, главным образом, на неотвратимо надвигающуюся на нас ватную стену. Вот она уже рядом, сипло втягивает в себя наш неподвижный воздух и вдруг словно прыгает вперёд, подобно снежному барсу, бросающемуся на зазевавшегося горного барана. Я увидел, как рвануло гривы дальних лошадей и в тот же миг мой Фёдор накрыл мне голову и плечи овчинным тулупом – иначе я, конечно, навсегда бы лишился своей треуголки, надетой поверх повязанного на моей голове шерстяного платка.
Что с нами было далее – я затрудняюсь, при всём моём старании, описать. По укрывшему меня тулупу, в который я вцепился мёртвой хваткой, били со всех сторон; кроме того, неистово вырывали его из моих рук. Всюду, даже в самую узкую щель и малую дыру укрытий и одежды набился мельчайший колючий снег, от которого было трудно дышать; он же хлестал по лицу и по глазам тем, кто имел неосторожность выглянуть из под мешка или полушубка. Время, переполненное борьбой со стихийными силами, словно остановилось. И вдруг всё наше существо – как людей, так и лошадей – охватил леденящий ужас: лёд под нами дрогнул, затрещал и сквозь сугробы наметённого снега проступила ненасытная вода. Бездонное великое озеро под нами проснулось и задышало! Прямо под нашими санями треснуло и они тут же осели в леденящий душу снежный кисель. К счастью, наши сани не имели на себе тяжёлой поклажи, а сами, конечно же, были изготовлены из дерева, следовательно, могли плавать в воде; возница и Фёдор тут же выскочили из них на ту сторону, где лёд казался более прочным и ещё невредимым. Я, привстав в застрявших в узкой полынье санях, зорко огляделся и бесстрашным взором оценил обстановку.
Ветер перестал рвать и метаться во все стороны, он сделался плотным Нордом, таким плотным, что на него можно было, откинувшись назад, улечься спиной. Наш обоз, очевидно, тонул. Мужички, видя грозную опасность для своей жизни, забыли о поклаже, но, к моему почтительному удивлению, не забыли о бедных лошадях. Вода грозила открыться в любую минуту под каждым из нас, а из средств к спасению мы располагали только двумя десятками деревянных саней и бесстрашным мужеством обречённых. Мне вдруг ясно представился единственный путь к общему спасению! – я выскочил из саней и, схватив Фёдора за плечо, вероятно, сильно его тряся, стал кричать ему на ухо свои указания. Несколько мгновений спустя мой Фёдор, вывернув из завёртки оглоблю, запрыгал, ширяя ею перед собой в лужи (могущие оказаться бездонными трещинами) от мужичка к мужичку и вскоре привёл всех обозников в лихорадочное трудовое взаимодействие: лошадей выпрягли, провалившихся в трещины вытащили на лёд теми самыми верёвками, которые заранее были пропущены им под брюхо, поклажу выбросили долой, а все дровни связали «поездом» друг за другом, положив в них и крепко привязав оглобли. Слава Богу, русский селянин запаслив на верёвки; оглобли придали «поезду» большую плавучесть и жёсткость взаимосвязи саней.
Нельзя было терять ни секунды: страшным напором севернаго ветра лёд ломало и медленно двигало к югу; зная, что шквалы всегда проявляют наиболее сильное действие над довольно узкими полосами земной поверхности, я прокричал командным голосом недавно усвоенные крепкие русские слова и махнул рукой на юго-восток, под подветренным углом. Тут мужички, неожиданно для меня, проявили поистине геркулесовы наклонности: каждый поднял и заставил свою лошадку умоститься на дровнях, так, что два десятка лошадей оказались смирно стоящими на двадцати дровнях. Сами же хозяева, и мы с Фёдором тоже, схватились за санный поезд, рассредоточившись с обеих его сторон и, напрягая силы, покатили его вперёд под подветренным углом к северному ветру. Мы протаскивали наш спасительный поезд над открывшимися трещинами и неустойчивыми льдинами, преодолевая их за счёт большой длины, плавучести и крепости связей поезда; когда одни поезжане отталкивались от крепкаго льда, другие, случалось, «проплывали» бедственные участки вскочив на дровни и, очутившись снова на прочной поверхности, вновь умножали общие усилия. Таким образом, напрягая все силы, мы двигались отчасти попутно разрушительному действию ветра, но более – поперёк его направления и, в то время, как севернее нас открывалась всё более широкая чёрная бездна, мы успевали отдаляться от её края и уходить на всё более прочный лёд.
Наконец, змеящиеся трещины остались позади да и снежный покров на льду стал сходить на нет; подвигать поезд становилось всё легче и легче. Тут только я заметил, что от меня, как и от других «поезжан», валит пар и ноги мои заплетаются друг о друга от изнеможения.

Глава вторая: О том, как меня приняли за государя Петра Перваго и что из этого недоразумения получилось.

В то же время я не мог поверить, что мы спаслись, что свежий северный ветер, несущий мягкие снежинки, только что был свирепой бурей; я, как и все мои случайные спутники, усевшись на дровни, провожал усталым и изумлённым взором уходящие на юг «снежные горы», подпирающие небеса. Но тут же мне пришлось отвлечься от созерцания величественного театра фрау Природы и увидеть представление деревенских "актёров", впрочем, вполне искренних в своём верноподданнеческом порыве: ко мне подошла группа обозников, они сняли свои шапки и старший среди них, поклонившись мне в ноги, промолвил, тут же переводимый на немецкий язык голосом Фёдора: - «Прости нас, надёжа-государь, Пётра Ляксеич! Сразу бы наб, да мы, малоумные, не признали твою милость! Сказывали нам, что любишь ты простым порядком по Русиюшки ездить; и вот, сам Царь-батюшка Божией милостью нас от злого потопления упас!»
После чего возницы бухнулись на колени и коснулись разгорячёнными лбами озёрного льда. Я был так удивлён, растроган и смущён сим явлением, что не нашёлся сделать ничего иного, как только, спешно вставши, поднять мужичков с колен и обнять из них главнаго – человека благонравнаго и честнаго вида; за сим, указав им на ширящуюся невдалеке чёрную полосу воды, приказал через Фёдора быстро запрягать лошадок и спешно продолжать свой путь. Увидевшие моё сердечное проявление обозники все закричали нечто радостное и даже подбросили  вверх свои шапки; мне тут же принесли ещё один, медвежий полог, в дополнение к нашей овчине, устроили наши сани в середине обоза и вообще все переполнились радостью и ликованием – настолько русские люди любят своего Государя. «Там, по приезду на становище, всё прояснится и станет на свои должные места!» – решил я; возницы однако же выслали вперёд лёгкие санки с мальчишкой – как оказалось, для упреждения и извещения жителей о скором прибытии государя Петра. О майн Гот!
Мы снова пустились в санный путь; я ехал в некой глубокой задумчивости, быть может, бывшей следствием усталости и пережитой опасности. «Какие это сильные, верные и любящие своё Отечество и Царя люди, - размышлял я, - но как они легковерны и наивны! Вот встретили они в пути незнакомца благородного происхождения, одетого в европейский мундир, высокого и сильного, не говорящего их простым языком – и вот уж – «вестимо, это царь Пётр Первый, не иначе!» Получается, в сущности, всего лишь мой рост, сложение и моя треуголка могут сделать меня царём в их глазах – такое, конечно, было бы невозможным на моей родине. С другой стороны – чему я удивляюсь: здешние северные места пропитаны духом государя Петра, здесь он путешествовал, многие особенности мест познавал и исследовал, являл здесь многие свои дерзновенные труды, основывал заводы, строил прожекты, воевал и нередко там и сям одаривал царскими подарками своих отличившихся верноподданных. Даже новая столица не так уж далеко отсюда расположена. А его высокая фигура в преображенском мундире, богатырская порывистость и короткий парик и треуголка! – вот и весь характерный его абрис в глазах простолюдина. Я своим одеянием, внешностью и поведением в минуту опасности невольно отчасти последовал этому образу. Однако же надо будет поскорее положить конец моему невольному «самозванству», которое в сей суровой стране может плохо для меня закончиться!»
Потом постепенно мысли мои перешли к лошадям и их удалым хозяевам в свете недавнего грозного происшествия. Я вспомнил, и с новым удивлением, что своих лошадок, которые только что везли их самих с грузом, в минуту гибельной опасности хозяева, словно бы легко, вздынули на сани и сами потащили по льду прочь от верной погибели. Я слышал, что абиссинцы, жители Северной Африки, считают, что на большой дистанции пути пеший путник всегда обгонит конного и в дальний путь они отправляются пешими, жалея гонять далеко лошадей; возможно, в здешней части России хозяева подбирают себе таких лошадей, которых могут сами перенести, в случае необходимости, с места на место? Или уж просто это чрезвычайно сильные в минуту опасности и душевного порыва люди!
Из задумчивости меня вывел радостный и весьма мелодичный колокольный трезвон. Я встрепенулся и огляделся вокруг. Обозные лошадки резво бежали по заснеженной глади озера меж малых и больших островов; по правую руку, достаточно далеко, видны были скопления серых изб и высокая церковь с отдельно стоящей колокольней, сложенные из брёвен. Очевидно, с колокольни и доносились до нас сии радостные перезвоны. Я спросил своего Фёдора: - Это и есть Спасский Погост? – Нет! – отвечал он,  - это ещё Сенна;я Губа! Церква Никольская! Звонят на проезд «Государя»! Ваше благородие всурьёз за Государя нашего Петра приняли! До Киж-то ещё с десяток вёрст. Там, слышно, новую велию церкву ну;ньку ладят!
Видимо, близость Кижей почему-то выбила его из привычной колеи: мой толмач теперь сидел в санях подбоченясь, «козырем» - как русские говорят - и произнёс вышеприведённую тираду в ответ на мой вопрос по-русски; но тут же спохватился и кратко повторил её мне по-немецки. Я кивнул головой в ответ на его услужливость, покачал головой при слове «Государь» и принялся с любопытством рассматривать медленно движущиеся мимо нас окрестности.
Везде царствовала русская зима, хозяйка роскошных и бескрайних белых мехов: белая гладь озёрных проливов всюду переходила в столь же ослепительные пологие берега, отделённые от озера лишь каёмками занесённых сугробами тростников. Впрочем, в небольшом отдалении находились, как бы разворачиваясь вдоль нашего пути, невысокие, но крутые утёсы. Нам встретилась и пара скалистых островков, на которых можно было бы с успехом построить небольшие каменные замки. В двух верстах от берега не видно было деревьев; там и сям разбросанные скирды сена и изредка торчащие на пригорках высокие и широкие лестницы из жердей говорили о хозяйственном использовании всех прибрежных земель.
Деревни располагались вдоль берегов, весьма живописно, и насчитывали, как правило, никак не более двух десятков построек. Несмотря на глухое зимнее время, почти все встретившиеся нам деревни были охвачены плотницкой стройкой: всюду тюкали топоры бодрых мужичков и делались клетки больших домовых срубов. На сделанный мною вопрос: - Чем вызвано такое повсеместное строительство? – Фёдор ответил: - «Дак, ваше благородие, мужики с Питенбурху повадились деньгу домой привозить! Топерь каждому охота прикопить, да дом новый большой поставить. Дак, вишь, тоже не всякому удавается. Кто сам брёвна катает, а у которого и поря;женная артель рубит». Я с досадою махнул рукой, почти не понимая его речения - и он кратко сообщил мне по-немецки, что «это мужички зарабатывают деньги в городе и строят на них себе дома в деревнях».
В самом деле, это заметное плотницкое воодушевление целой волости немного напоминало гигантскую стройку Санкт-Петербурга, наполненную подневольными и наёмными мужиками и артелями, строительными материалами, инструментами и механизмами и двигаемую где начальственным принуждением, а где и большими деньгами. Здешние деревенские стройки суть прямое продолжение далёкого и богатого столичного строительства: петербургские заработки местных мужичков (кстати, никогда не знавших ни помещиков, ни закрепощения) идут на гораздо более дешёвое и скромное домашнее строительство, результатом которого, однако, будут до;мы ранее здесь не виданные – проезжая, я рассмотрел в подробностях два таких новых крестьянских жилища. Очевидно, это были до;мы для проживания весьма больших семей: оба двухъярусные, покрытые большими кровлями – на тыльную сторону пологими и долгими, а на лицевую короткими и крутыми; в каждом по семь небольших световых окон с косяками, по обеим сторонам которых прорублены ещё два малых волоковых окна; в каждом хлева, с сеновалами над ними, помещаются под одной крышей с хозяйским жильём. Во всём их облике сказывался простор северного приволья и самобытный, весьма независимый нрав здешних крестьян. Признаться, в крепостных малолесных деревнях Западной России ничего подобного мне видеть не приходилось.
Мы проехали, выражаясь русским присловьем, «ни долго ни коротко», как вдруг Фёдор привстал и, указывая рукавицей прокричал: - Вот он, Кижской остров! Глядите, ваше благородие, - Святая Носовина!
Я, с некоторым приятным ожиданием окончания долгого пути, воззрился в указанном направлении. Обоз наш пришёл домой пуст, зато живы-здоровы были возницы и лошади; лошадки бежали резво по намороженному следу, который, поблёскивая тёмной ледяной колеёй по голубеющему вечернему снегу, огибал низкий вытянутый мыс с чернеющей у его окончания обширной полыньёй, именуемой на местном наречии «са;лмой». При виде аспидно чёрной полосы воды меня невольно передёрнуло; попутчики же мои отнеслись к открытой воде среди льдов как к привычному явлению.
- «Святая салма»! – со значительностью протянул Фёдор и истово перекрестился на виднеющуюся невдалеке бревенчатую церковь с шатровым верхом.
Как только с высокой колокольни увидели, что наш обоз показался вблизи, на Спасском Погосте ударили во все колокола, которыми местное крестьянское общество в достатке снабдило свою «звонницу». Малые колокола трезвонили радостно, что называется ото всей души; их мелодичное пение покрывало, как бы окормляя и напутствуя льющиеся восторги, тяжёлое гудение самого большого колокола. Мне показалось, что даже и наши сани принялись пританцовывать на пологом раскате, и кобыла замотала чёрным хвостом в соответствии с тактами сей незабываемой импровизации. Не успел я оглянуться, как мы уже всей вереницей подъехали к дому священника и остановились поперёк ровного пологого ската, приветствуемые собравшимся народом.
На последнем отрезке пути наш обоз не распался, возницы не растеклись по своим деревням – во-первых, было нечего везти заказчикам и своим семьям, ведь вся поклажа утонула в озере – пропали и товары, и потраченные деньги; во-вторых и, может быть, как раз для преодоления первой невзгоды, им, очевидно, хотелось доставить своим землякам и самим себе большую светлую радость, коей, несомненно, явился нежданный приезд Государя, отмеченный чудесным спасением всего обоза во время жестокой бури.
Я откинул медвежий полог саней и ступил на кижскую землю, вдыхая колючий морозец наступающего вечера. Завидев мою высокую фигуру в овчиной шубе, надетой  поверх мундира, опиравшуюся на шпагу, которую нельзя было носить на поясе, находясь в длинной тяжёлой шубе, местные обыватели устремились к нашим саням, словно несомые радостным вдохновением. Впереди всех спешил осанистый священнослужитель во всём великолепии деревенского православного церковного облачения, названия всех частей которого я, конечно, никогда не смогу назвать; он нёс перед собой икону, голова его была непокрыта. Священник издал какой-то торжественный приветственный возглас и перекрестил меня, обнеся иконой через моё правое плечо; дружно и заливисто запел небольшой хор певчих (как отрадно и удивительно было встретить сладкозвучное пение в заснеженной глухой местности!) Я, по обычаю русских, не раз мной виденному, приложился к иконе, под тёмным лаком которой угадывался строгий лик лысого старца, и перекрестился так, как был научен от младых ногтей – на левое плечо…
Священник и певчие, и весь народ сей же миг замерли, как громом поражённые. Вдруг сделалось так тихо, что стало слышно фырканье самой последней лошадки нашего остывающего обоза.
Руки священника затряслись, но седые брови сошлись к переносице; я отступил на шаг назад и холодно смотрел на него. К счастью, вперёд браво шагнул мой Фёдор и бодро прокричал во всеуслышанье: - Отто Карлыч фон Мюнхаузен! Майор и собственный Его Императорскаго Величества военный советник! Посланный к Повенецким горным заводам для надзору и прочаго заводам усовершенства!
Тирада моего толмача возымела своё немедленное действие: священник с огромным облегчением протяжно выдохнул и покачал головой, со всех сторон послышались изумлённые и здраво рассуждающие голоса:
- То-то я гляжу – Государь всё-таки повыше этого Карлыча будет! Куда-а!
- У нашаго-то Государя личико што яблочко на колоколенке, а у ентого личность сжелта и в нос вся больше уходит!
- Да Государь-то Пётра Ляксеич выступает што журавель, глядит – што сокол!
- Ай, обозналися! Ай, незадача вышла!
И прочее в том же духе. Священник с причтом спешно ретировались, впрочем, не раз оглянувшись на нас с Фёдором; я, не совсем сдержав улыбку, принял всё же суровый вид и обратился к местному старосте, тем временем мне представленному, с вопросом о тёплом ночлеге и сытном ужине после долгой дороги.
Фёдор старательно – ведь дело касалось сытного и тёплого отдыха – перевёл мои вопросы пожилому опрятному старосте, облачённому в тёмно-синюю «сибирку» (род короткого тёплого кафтана со стоячим воротником). Староста, который во всё продолжение вышеописанного недоразумения сохранял полное спокойствие, и к фёдоровым речам отнёсся так ровно, как, вероятно, выслушивал он дома пение сверчка за печью. Возможно, улыбаясь себе в бороду, а может быть и нет, то ли размышляя о том, как порадушнее нас принять, то ли собираясь отослать нас на ночлег в соседнюю волость – разобрать было нельзя – стоял сей достойный представитель смиренной местной власти и молчал, не выражая ничем своего к нам отношения.
Пологий утоптанный склон перед домом священника совсем почти опустел; я с тревогой заметил, что на сиреневом небе проклюнулась первая звезда. Тут вдруг староста повернул голову ко мне, неожиданно на миг вперился в меня глазами и громко сказал: - Дак угла с собой не возят! Будто на морозе ночью оставим! Поехали, поехали, ваше благородие!
Точное значение этих слов позже перевёл мне Фёдор; но, странное дело, общий положительный их смысл я понял в тот миг и сам, видимо, настолько напряжённо я ожидал ответа от неподвижного старосты.

Глава третья: О том, как я поселился в доме волостного старосты и как свёл знакомство со знаменитым головой плотницкой артели Нестором Степановым.

Бойкий мальчишка, очевидно внук старосты, лихо развернул порожние выездные сани; староста, которого, кстати, величали Козьма Микитин, чуть ли не на ходу завалился на «кресёлки» на задке саней, уже на ходу оправил полы кафтана и махнул нам рукой. Мы, как могли скоро, последовали за ними. Дорога до деревни старосты была отлично наезжена многими его земляками и отменно ровна, заиндевелые можжевеловые вехи отмечали её расположение, промахивая мимо нас через каждые тридцать сажен. Лошадка нашего возницы, как и мы, её седоки, понимая близость своего отдыха в надёжной конюшне и доброй торбочки овса, не говоря уже о душистом сене, припустила за старостиным коньком во весь дух; припустила так, что впервые за нашу поездку мы услышали посвистывание ветра в ушах от скорости передвижения, а не от злой силы ветра.
Вот и низкий, далеко протянувшийся косогор, поблёскивающий снегами в волшебном свете сумеречных звёзд, с чёрными избами, усадившими его пологую спину, показался перед нами. Сани понеслись к нему по прямой, на подъезде к деревне в два раската заложили широкую петлю и наискось, чтобы не брать подъём в лоб, въехали на деревенскую улицу. Конечно, «улица» эта не походила на проложенную по линейке столичную першпективу: домы располагались двумя рядами, фасадами к озёрному берегу, повторяя в целом его изгибы и выступы. Виднелись тут и несколько новых, весьма больших домов, и, напротив того, несколько и весьма малых, в сравнении с первыми; вкусный берёзовый дымок и почти бесшумный, негромкий обиход зимней вечерней жизни сельчан ласково овеяли нас, как только наш возница устало издал звук: - Тпрруу!
Сани Козьмы Микитина остановились у стены большого дома с широким отлогим помостом, ведущим к воротам в верхнем ярусе; наши, чуть погодя, стали с ними рядом.

Хозяин вылез из кресёлок и, оставив убирать коня внуку, прошествовал вперёд вдоль высокой стены по широко расчищенному дво;рищу; мы с Фёдором, взяв свои дорожные сумки, последовали за ним. Взойдя на две ступени открытого крыльца, староста потянул за шнурок щеколду и толкнул широкую дверь. Крепкая дверь бесшумно распахнулась внутрь, в кромешной темноты сени; Козьма Микитин крикнул куда-то наверх, в живую тьму дома, неожиданно звонким стариковским голосом: - Степанида! Стеша! Неси огонь - гостей Бог привёл!
Потом он подозвал к себе Фёдора и негромким голосом стал что-то втолковывать ему, при этом глядя просительно на меня. Фёдор слушал хозяина и, крутя головой, коротко сообщал мне им сказанное: - Ради Христа! попроси ты их высокоблагородие, пусть не сочтёт за нечестие, жёнку мою и всё семейство уважит – ну что ему стоит! – крест он и есть крест Спасителев – пущай, как в фатеру взойдёт, на право плечико крест положит! Супружнице и домашним в уважение, да и себе не постыдно -  а я век добром поминать буду. Ради Христа!
Наверху тоже отворилась дверь и тёплый дрожащий свет дал нашим очам некоторую пищу: я увидел в зыбком освещении просторные чистые сени с огромным хлебным ларем у стены и широкую деревянную лестницу наверх, обделанную «по-городскому».
 
Я через толмача заверил хозяина дома, что для спокойствия его семейства так и быть – положу на себя крест по-православному, а про себя невольно подумал о странной и печальной дикости взаимообращения братьев христиан: католики почитают православных язычниками, а протестантов – еретиками; в ответ православные ставят и католика и лютеранина хуже чёрта… Но размышления мои были очень скоро прерваны приятным и живым вторжением в наше мужское общество: по лестнице сверху к нам сбежали две лоскутные кошки, тут же принявшиеся тереться о наши сапоги; за ними спустилась крепкая румяная девушка в юбке и кофте, в накинутом на плечи неярком полушалке. В руке она несла глиняный светильник – нечто вроде сальной или масляной коптилки с фитильком.
- Внука моя, Стеша! – сказал староста и затем представил ей нас: - А это его благородие Вота Карлович, государев человек! со слугою своим Фёдором. Кланяйся, девица, что глазоньки вывалила? – шутя добавил он. Остолбеневшая Стеша встрепенулась, потупила глаза в пол и низко нам поклонилась, чуть не затушив свою коптилку.
Козьма Микитин взял в углу голый веник и несколькими махами оного очистил от снега наши сапоги; после чего мы взошли на верхний ярус дома, ведомые в сутемени сеней тусклым огоньком стешиной плошки.
Староста недавно выстроил себе новый просторный дом, со всеми хозяйственными службами, находящимися с жильём под одной большой двускатной крышей. Семья же у него, по понятиям селян, была не так уж велика: жена, трое детей, из коих лишь старший женатый сын жил с отцом-матерью, у онаго сына своих детей трое и старшая из них как раз внука Степанида. Две дочи выданы были в близлежащие деревни; итого выходит наличнаго в доме семейства всего семь душ.

Мы друг за другом, невольно поклонившись, прошли в низкие, но весьма широкие двери в большую полутёмную избу, которую староста с гордостью назвал «фате;рой». Морозный дым, вошедший в натопленное жилище вместе с нами, растаял и я увидел, с любопытством переводя взгляд, и сиявший свежею побелкою бок огромной печи, и тусклую лампадку пред таинственным чёрным окном божницы, и, наконец, широкий и длинный стол, за которым сидела, при свете двух лучин, взрослая часть семейства Козьмы. Следуя церемонному примеру хозяина и Фёдора я, встав меж ними, снял с головы треуголку, за нею – шерстяной платок и смиренно поклонился, и осенил себя крестом по-православному. Не успели мы распрямиться, как к нам прянула невысокая и очень подвижная хозяйка и вообще все присутствующие пришли в движение: снедавшие встали и вышли из-за стола, приветствуя нас подобающими словами и поклонами; на всех лицах выразилась лицеприятная смесь радости и почтительности, хозяйка приняла мою треуголку, неся её перед собой как некую драгоценность, вдобавок с печи на меня таращились, хлопая глазами, мальчик и девочка - два младших внука хозяина.
Видя несколько оробевших при виде майора кирасир мужчин (а военная выправка и кирасирская стать всегда наглядно сказываются), я поспешно сдёрнул с шеи шерстяной платок и сам широко шагнул к ним, улыбаясь и протягивая открытую ладонь. Мужчин оказалось пятеро; все они почтительно, но крепко пожали мою руку. Две женщины – свекровь с невесткой – в пояс поклонились.

После приветствий и нескольких радушных слов нас не мешкая провели в горницу, которую хозяева отвели нам с Фёдором для постоя; в горнице имелось даже небольшое застеклённое окошко, в которое с улицы глядели мерцающие от мороза звёзды. Печь-лежанка, сложенная наподобие кирпичного ложа с подголовьем, наполняла теплом жилое пространство нашего пристанища.
Затем мы были приглашены к застолью для подкрепления сил после долгой и опасной дороги. Для столь значительного гостя, как я, хозяева зажгли за трапезой сальную свечу в медном подсвечнике; кроме того, подростки прилежно обновляли лучины в светце, так что во время нашего ужина было достаточно освещения. Не стану описывать постные пироги  с разнообразной начинкою – и с солёными грибами, и с кашей, и с пареной репой и луком, и с горохом, и с толокном (последние мне показались совершенно безвкусными) - близился к Сочельнику православный Рождественский пост и боголюбивое семейство неукоснительно постовало. Пироги запивали неким горячим взваром, видимо, настоянном на сухих травах; ни мёду, ни патоки у здешних жителей не водилось. К столу также были поданы миски с мочёными дикими ягодами – морошкой и брусникой. Отмечу, что отдельных приборов для едоков за столом не предусматривалось.
В знак особого почтения нам, как гостям и государевым людям, да к тому же прошедшим в пути чрез гибельную опасность, радушные хозяева сделали застольное послабление – подали нам с Фёдором большую глиняную сковороду мелкой серебристой рыбки, «припущенной в малой воде». Кажется, сия рыбка звалась «ряпушкой»; будучи замороженной после лёгкаго посолу, она, проваренная с резаным луком в малой воде, не утеряла своих приятных кондиций и не разваривалась на мелкие кусочки, как можно было бы предположить.
  Прежде всего нам сделали весьма деликатные вопросы о доброте нашего пути из заводской Слободы по озеру; Фёдор принялся красочно рассказывать о давешнем происшествии во время снежной бури. Хозяева и наши сотрапезники качали головами, немало удивлялись моей находчивости и говорили, что немало обозов на их веку пропало без следа на открытом Онеге во время ужасных бурь. Покончив со сковородой рыбы, мы с Фёдором перешли к горячему взвару с пирогами; тут, так сказать, меж луковым и грибным пирогами, хозяин представил нам трёх мужчин, сидевших за столом вместе с его женой, сыном и невесткой.
Мужчины сии оказались наиискуснейшими здешними плотниками, а именно - артельным ватаманом и его двумя ближайшими помощниками в плотницком деле. Я вспомнил о ранее слышанных речах про «велию церковь», что затеяли возвести на Кижах и мне показалось вполне резонным, что «головы» плотницкой артели на время строительства квартируют в доме местного старосты. То почтение, с которым Козьма Микитин обращался к артельному ватаману, вызвало во мне любопытство и я, учтиво кивнув ему, показывая, что желаю ближе свести с ним знакомство, внимательно посмотрел на него.
- Нестор Степанов я, ваше благородие! – представился в ответ на мой интерес к нему плотничий ватаман, - здешнего Погосту государев хрестьянин.
Виду он был уже пожилого, но не ветхаго; почему-то про себя я назвал его «лучистый старичок» - лучились морщинки вокруг его глаз, лучилась седая бородка и стриженные усы, лучились остриженные «в кружок» светлые волосы, лучились ясные пуговки на опрятной рубахе. Но удивительнее всего были глаза «старичка»: то он глядел устало, несколько осовелым туманным взором, то вдруг глаза его загорались энергическим огнём, по-детски ярким, проникновенным и привлекательным. Так, с непонятным мне самому умильным добрым чувством разглядывал я незнакомого русского мужика и вдруг почувствовал, что из глаз моих потекли никак нежданные слёзы и, к своей конфузии, я, майор и лихой кавалерист! не нашёлся чем их объяснить и не успел их скрыть от присутствующих.
- Ничего, ничего, Вота Карлыч, не пеняй на себя! – через Фёдора молвил мне хозяин, - слеза не грех. Этак кажный человек его впервой увидит – и заплачет: слёзный дар ему от Господа даден. Дар такой – навроде умиления сердец.

Честно говоря, я не припомню, когда последний раз лил слёзы и слова старосты мало что мне объяснили. Чтобы гостеприимные хозяева не посчитали, что они чем-либо огорчили меня, я, потупясь, дружески похлопал Козьму Микитина по плечу, встал из-за стола и отошёл к резному столбу, поставленному на углу печи, на ходу отирая лицо обшлагом мундира.
Староста же, казалось, ни минуты не пребывал в замешательстве. Он сказал, ласково обращаясь к внучке, сидящей с рукодельем на широком рундуке у боковины печи: - Стешенька, сыграй-ка, дружок, нам песенку на верхосытку!
Внука не стала отнекиваться; она сложила своё занятие на коленях и, легонько вздохнув, вдруг запела невыразимо приятным, согретым душевной теплотой, голосом. Это проявление простонародного искусства было таким естественным, как будто в весеннем лесу запела птица или над утренними туманами где-то разнёсся рожок пастушка. От моей неловкости и досады не осталось и следа: я снова шагнул за лавку, сел и продолжал заворожено вслушиваться. Замер не только я, но и все, сидящие за столом; волшебная песня лилась, лилась и неожиданно кончилась, словно ветром запахнуло дверцу в недостижимый чудесный мир. Посидев в молчании, мужички загудели одобрительными голосами, а зарумянившаяся Стеша снова принялась за свою поделку. Я невольно прижал руку к сердцу и склонил голову в знак благодарности.
Теперь я ощутил душевную бодрость и, желая оживить беседу, то и дело обращался с вопросами к старосте и ватаману Нестору.

Не скажу, что точное содержание этой беседы осталось в моей памяти – и долгая дорога по морозному пространству, и необычное для меня застолье в тёплой полутёмной избе, и чудесное пение юной Степаниды, и мои небывалые слёзы, и неожиданное задушевное чувство к простым моим собеседникам, и сбивчивые пересказы толмача с местного наречия – всё слилось в причудливую карусель образов, конечно же, почти всегда неверно мною видимых и толкуемых; поэтому изложу здесь краткий сказ о ватамане Несторе, составленный мною из сведений, полученных на протяжении всего последующего времени пребывания моего в Кижской местности.

Декабря с 23-го по 30 дня 1714 года.
Глава четвёртая: Сказ о плотницком ватамане Несторе Степанове, составленный мною из слышанных от разных людей достоверных сведений.

Нестор Степанов действительно был крестьянин одного из местных деревенских обществ, рождением своим ничем на отличавшийся от многих своих соседей. Мать его осталась вдовою; понятно, что и дети её, коих было пятеро или шестеро, лишились отца. Будучи старшим сыном, старшим братом своих младших сестёр, Нестор взял в свои руки хозяйство и упорными трудами пособил матери вырастить и выдать замуж всех дочерей; у самого же семейная жизнь так и не устроилась: он был всею душой влюблён в одну девушку, но мать жестоко отказывала ему в родительском благословении на ней жениться. Наконец, его любимую девицу просватал и взял за себя другой… Нестор же ушёл из родительского дома с артелью местных плотников и, по сути дела, больше никогда не вёл обычную оседлую крестьянскую жизнь; при этом он никогда не забывал матери и до её кончины (а она умерла не так давно, проживая в семье младшей дочери) аккуратно приносил или присылал ей посильное денежное содержание.

Известно, что русский крестьянин на Севере чуть не с самого младенчества берёт в руки топор; родители поощряют своих сыновей в этом деле, да и сама деревенская жизнь, в которой вся  почти обстановка и весь инвентарь состоят из дерева с редкими вставками из стали, располагает к владению этим русским чудо-инструментом.
Нестор также с малолетства приучился владеть топором и, будучи ещё подростком, мог своим топориком без затруднения вытесать из деревянного обрубка, к примеру, солонку-утицу. Острие топора стало как бы продолжением его руки и глаза; по любой черте, обозначающей границу отёсывания или раскалывания дерева, он сёк своим топором без видимой примерки, не задумываясь и не опасаясь дать промашку – настолько точно он понимал свой инструмент. С годами исполнения всё более сложных подрядов развилось в нём и пропорциональное чувство, и в полную силу проявилось врождённое понимание устройства и красоты бревенчатых строений. Постепенно Нестор стал выбираться артельщиками в ватаманы и с течением лет собрал вокруг себя самую искусную в здешних краях артель, возводящую по преимуществу одни лишь церквы и часовни.
Но всего этого древодельного умения ещё недостаточно для того, чтобы стать бессменным и знаменитым на брегах Онежского озера артельным ватаманом. Нестор, по отзывам давно знавших его натуру артельщиков-плотников, особо был любим всеми артельными за мягкий, добрый, но, при этом, непреклонно честный и ответственный нрав. Никто в его артели, по своим трудам, не оставался обиженным или незаслуженно вознаграждённым; никогда ватаман не ставил себя и свой интерес выше самоличности и интересу артельного своего плотника. Выделялся же из артельных Нестор своим безотказным верным «глазом», огромным опытом и искусностью разрешения нарочитых трудностей, непременно возникающих при строительстве весьма высоких и дивно устроенных церквей.

При всей, как кажется, само собой полагающейся грубости взаимного обращения в мужской плотницкой компании, занятой нелёгким общим делом, никто и никогда не слышал от Нестора крепкаго слова; не припомнят случая, чтобы он чрезмерно возвысил на кого-либо голос или нескромным вопросом досадил собеседнику – может быть, пестование малолетних сестёр в его юности или врождённое свойство тонкой обходительности являются тому причиною. Добавлю к этому, что однажды, во время установки верхнего креста на уже готовую церковь, Нестор, вместе с двумя другими плотниками опускавший древо креста в гнездо, был поражён так называемою «сухою молнией». Плотники остались невредимы, да и ватаман остался жив, но от воздействия небеснаго разряда получил тот самый «слёзный дар», который и заставил меня при первом с ним знакомстве пролить нежданные и необъяснимые слёзы. С тех пор всякий человек, независимо от своего чина и сословия, сводя впервой с Нестором знакомство, невольно плачет. Именно поэтому ватаман старательно избегает встреч с большими чиновниками и влиятельными лицами, не желая смущать и гневить сим «слёзным даром» их горделивые сердца.
Нестору Степанову уже порядочно лет; за Кижскую церковь он с артелью принялся, так сказать, в ознаменование Божьей любви к Троице, возведя за последние годы две предивные многоярусные и многоглавые древяные церквы: первую близ города Вытегры, другую – в Климецком монастыре, верстах в тридцати от Кижей. И та, и другая, как извещают, весьма удивительны высотою, искусством рубки и радостным обилием округлых верхов, схожих с серебристыми кудрявыми тучками, окружившими центральную значительную главу. Кижская церьковь Спаса должна быть третьей великой многоверховой церьковью на счету славной на Онеге артели Нестора.

Вот короткая сводка того, что я знаю о Несторе Степанове; дальнейшие записки мои будут повествовать о подлинных событиях, коих я стал случайным свидетелем или участником, занимаясь, в первую голову, - по поручению самого Государя Петра Алексеевича - весьма важными государственными делами.

Декабря 24-го дня 1714 года.
Глава пятая: О домашнем хозяйстве и некоторых ежедневных обыкновениях принятых в дому старосты Козьмы Микитина.
Освящением алтаря новой летней церквы (на месте двадцатилетнего пожарища Кижскаго Погоста, где пока что поставлена одна зимняя церковь Покрова) ознаменовался прошедший Преображенский Спас. К этому времени был уже запасён строевой лес и на рубку церквы поряжена лучшая на Онеге артель Нестора. Можно сказать, что сердца всех местных жителей горят желанием вновь увидеть своего возрождённаго из огня, пока ещё неведомо прекрасного «Спасушку» - как называют свою вечную святыню кижане. Хотя угли давнего пожара давно остыли и развеяны протекшим с той поры временем, тем не менее, деревянный «Феникс» со всей очевидностью готов возродиться, пусть не из утраченного пепла, но на том же, святом для всей округи, месте.
Сказывают, что на том памятном молебне Нестор Степанов молился только об одном: чтобы Господь дал ему закончить начинаемую церкву; многие старики молились о том, чтобы волей Божьей привелось им до этого дня дожить и увидеть нового Спаса, которого на кижском святом месте не было целых два десятка лет.

Должен сознаться: хотя дела мои и торопили меня к Повенецким железоделательным заводам, лежащим к северу от Онежскаго озера, но я не преминул задержаться в доме гостеприимного старосты Козьмы Микитина на две недели – так сильно я был заинтересован развернувшейся в глухое и снежное зимнее время постройкой многоярусной деревянной церквы. Впрочем, я не скупясь платил хозяину за наш постой и за прокорм лошади; староста же весьма был доволен ею, обильно производящей навоз, столь необходимый для удачного полеводства в здешних местах.

Семейство старосты и плотники встают по утрам очень рано, несмотря на то, что полностью рассветает лишь за два часа до полудня. Хозяйка поднимается первою, «ни свет ни заря», затапливает «русскую печь» (огромное глинобитное сооружение, на котором могут улечься на ночлег трое человек!), приготовляет в печных горшках простые деревенские кушанья, выпекает хлебы или пироги, затем будит старшую внучку и вдвоём они, взяв в каждую руку по две шайки с тёплым пойлом для скотины, а в зубы – горящие лучины, чтобы освещать себе путь, идут в хлева к своему «милому животу». Там они обихаживают скотину и поют её, задают лошадям сена, коровам – пареной соломенной «сечки» (порубленной топором ржаной соломы), овцам – сенца похуже и лиственных сухих веников, после чего возвращаются в избу безо всякого удоя; здесь совсем не диво, что зимою с коровы почти ничего не надоишь: получая всю долгую зиму одну ржаную солому, которую как ни запаривай, а она соломой и остаётся, коровы не в силах дать молока. Как мне объяснил староста, сена с лугов – «земнины» - хватает лишь лошадям, кои являются движителем всего деревенского существования, а коровам и овцам достаётся только «болотина» (скошенная на болотах осока), конские объедья да рубленная ржаная солома. Поэтому с осени удои у коров всё уменьшаются, пока не прекратятся совсем…
       Кроме того, скотина здешняя вся малого росту и весу, а потому и мяса с неё бывает немного; когда я сделал старосте вопрос: - Для чего же вы держите столько мелких и многочисленных голов скота? – он, к моему удивлению, ответил: - Для назьму; дёржим: полянки свои назьми;ть! («полянками» здешние жители называют свои, опять же небольшие по площади поверхности, поля).
- Для навозу? – изумился я, - кормить скотину всю долгую зиму только для переработки корма и подстилки в навоз?
- Дак ведь без назьму хоть в Пасху сей – ничего не будет! а с назьмом в любой день сей – с хлебом будешь! – ответствовал он мне.
Вот именно хлеб ржаной, ячменную кашу и овсяные блины ставят здешние хозяева выше мяса и молочного провианта, разбавляя в повседневном рационе питания их рыбою и репой; мясо и коровье масло видят они только в скоромные дни года и в летнюю страду.

Нет ничего удивительного в том, что меня зело занимает хозяйствование здешних крестьян: как известно, все офицеры делятся на неимущих и обеспеченных. Первые надеются подвигами и доблестью продвинуться далеко наверх по службе или же, пользуясь внешним блеском военного мундира, выгодно жениться. Вторые, отслужив для чести и отдав дань молодым летам, редко метят в маршалы; чаще они мечтают, выйдя в отставку, обзавестись верною женой, детьми и рассадить вокруг своего красивого дома образцовое хозяйство. И, приближаясь к оному всё ближе годами, с интересом стараются узнать о хозяйственных тонкостях, дабы успешно его вести и не быть обманутыми ловким управляющим. К этим последним, спокойным в своём финансовом положении майорам, я и отношусь.

Итак, плотники тоже встают затемно и ещё до завтрака идут проверять свои «са;моло;вки», поставленные в ледяные лунки для ловли нерестовых налимов. Проверять на улов рыболовную снасть называется словом «похожа;ть», а рыба, имеющая в себе зрелую икру, зовётся «нарастно;й рыбой», так как претерпевает время своего «не;реста», то есть - метания икры. Налим стоит и последним, и первым в череде нерестящихся рыб, коли считать от европейскаго новолетия, недавно перенятого и царём Петром – он мечет икру начиная с декабря и по самый март месяц; причём более всего «гуляет» подо льдом в самые большие морозы. По словам мужиков, обычно за ночь из пяти «самоловок» три не бывают пустыми. Там же, на рассветном льду, они чистят пойманную рыбу и кормят осёдлых деревенских ворон «ксе;ньями» - так здесь называют бросовые внутренности рыбы.
Мы же с Фёдором выходили из отведённой нам горницы к завтраку. По моему личному любопытствованию и краткости остановки на Кижах, я в первый же день нашего постоя договорился с Нестором Степановым, что мы поедем с ним и его артельщиками посмотреть на столь примечательное строительство велией многоверховой церьквы.

Сего же дня, ввечеру.
Глава шестая: О беспримерном и удивительнейшем созидании Преображенской церквы на Кижах.

Вот что я, сидя в тёплой горнице тёмным вечером, при тусклом свете свечи, имею сообщить бумаге, описывая виденную днём стройку кижского Спаса. Сооружение оной церквы находится в самом кипении работ: с достопамятного престольного молебна (и «освящения алтаря» августа осьмого дня) на голом всхолмлении острова воздвиглись бревенчатые стены из доброго соснового леса, расположенные сложною фигурой. Нестор Степанов коротко сообщил мне, что «церквы обложейно кладено крестом»; при этом староста Козьма говорил мне, что церква «рубится углами внутрь» и будет, по воздвиже;нии, «на вси стороны одностатейна», т.е. одинаково лепа со всех видов, откуда ни посмотри. (Я покамест записываю сии русские фразы целиком, с тем, чтобы после расспросить плотников и уяснить себе их правильное значение).
Стройка и плотники произвели на меня весьма сильное впечатление, хоть я и старался не подать тому вида; но всё же, признаться, пару раз шляпа слетала с моей задранной вверх головы. Всё строительство, при входе в него, грандиозно и как говорят у нас, «нашпиговано» механическими придумками в духе древнего Архимеда. Везде применяются рычаги, пара воротов, канаты, верёвки, блоки, крюки для поворачивания брёвен, деревянные клинья, кованые скобы и всякие прочие приспособления и хитрости, необходимые для успешного деланья работ. Но всего удивительнее на этом зодческом театре действий двигающие им русские плотники. Они бойко ходят и чуть ли не бегают по бревенчатым стенам на высоте сорока футов от земли, имея в качестве задержки при возможном падении лишь узкие доски снаружи и несколько более надёжные дощатые леса внутри сруба; они закатывают канатом огромные брёвна от земли на самый верх, крутя ворот и используя ступенчатые прирубы, отходящие от основного корпуса церкви, как опоры наклонных слег и своеобразные ступени на подъёме; они степенно катают брёвна по верхам стен, выводя их концами в нужные места и не боясь, по оплошности, упустить их вниз; наконец, я видел, как один плотник легко орудовал громоздким и длинным бревном, пользуясь тем, что срединой своей оно было закачено на поперечный переруб: он налегал весом своего тела на один конец, при этом другой конец огромного бревна как пёрышко приподнялся и был заведён в нужное положение… Из смекалистых и детски простых действий плотников припоминаю одно, применяемое для передвижения непомерно тяжёлого бревна вперёд, вдоль своей продольной оси – для передвижения его «юзом», или «на ход». Не будучи в силах подвинуть такое бревно, как того требовало дело, плотники подсы;пали под него горсть снегу, после чего, толкнув по скользкому снегу, легко подали его вперёд на сколько следовало.

Итак, работа на постройке церквы кипит, идёт, как говорят русские, «на маха;х» - каждый мастер рубит свой угол сруба, а вместе два мастера поднимают одну стену, лежащую меж их углами, сообща размечая, выкатывая, закатывая и прилаживая к месту каждое бревно. Осматривая стройку, я насчитал больше дюжины мастеров, «сидящих» каждый на своём углу; впрочем, с ростом сруба вверх церковь будет обуживаться и количество углов станет убавляться в сравнении с нижними просторно раскинувшимися венцами.
Работа плотницкая производится весьма споро, чему помогает то обстоятельство, что церква делается летнею, что означает – лишённой утепления; у работников нет нужды забивать мохом её пазы и врубки, зато и любой огрех плотницкий ясно виден, не прикрытый моховой накладкой. Нестору, артельному голове, то и дело приходится журить своих древоделей, конечно, когда мужицкие уши того не слышат; однако почти любой мужик здешний сведущ в плотницкой науке и сам тут же видит малейшие недостатки порядной работы. Однако же, мне показалось, что ватаман «струнит» своих плотников больше для наисурьёзнейшего их отношения к святому делу, а не за заметные просчёты в оном. Во всяком случае мне, привыкшему видеть, как наши ганноверские плотники обязательно вытёсывают из брёвен строго одинаковые ровные брусья, прежде чем применить их на постройку, прилаживание друг к другу круглых, природной формы брёвен, кажется чем-то сродни волшебству. Хотя, конечно, надо отдать должное здешней строевой сосне: ровная, цилиндрическая и стройная – она не идёт ни в какое сравнение с нашими дубами и буками.

Весьма интересным является образ действий плотников в том случае, когда им надобно установить бревно по горизонтальному уровню или выяснить отвесность возводимых церковных стен. Ватерпас и прочие точные приборы здесь совсем не используются; в качестве бесспорного горизонтального уровня выступает черта дальнего уреза онежской воды или горизонт заснеженного озера, под который, внимательно соразмерив глазом, мастера и выравнивают бревно, приподнимая в нужном месте его клиньями или понижая врубкой нужной глубины. Отвесность ближайших венцов друг относительно друга выясняется подвешенным меж двух пальцев за кончик рукояти топором: занимая под действием силы земной тяги отвесное положение, топорище указывает опытному глазу отвесное направление. Общая вертикальная ровность всего сооружения проверяется кованым отвесом, подвешенным на тонкой, свитой изо льна «шну;рке». По отвесу «стреляют глазом» издали: мастер, обладающий точным глазомером, отходит от угла на такое расстояние, чтобы вся вертикальная вереница стёсанных торцов брёвен, укладенных друг на друга, умещалась в пределах натянутой шнурки с отвесом, которую он держит в поднятой руке. При этом зрачок глаза «стреляющего», как живой визирующий прибор, должен обязательно находиться точно на вертикальной плоскости симметрии стены. Увидев, что центр торца выставляемого бревна отклонён от отвесного положения этой плоскости, обладающий «глазом» кричит: «Бокее к западу (или к восходу) на два пальца!» и торец сдвигают в указанную мастером сторону несколькими лёгкими ударами обуха. Право же, я уверен, что из сих плотников получились бы отличные артиллеристы и стрелки!

 Артельные плотники весь световой декабрьский день, который длится, правда, всего шесть часов, непрерывно машут топорами; от беспрерывнаго тесания дерева острия их так разогреваются, что мне, подходившему полюбоваться молодецкой работой, нередко слышалось шипение падающих на зеркальную поверхность топора снежинок. Многие, в горячах работы, скидывают с себя сукманники (род суконных полукафтанов) да и шерстяные вязаные рубахи, оставаясь в одной исподней рубашке; старшие годами, впрочем, обвязывают шерстяной рубахой хотя бы поясницу. Нередко, в безветренный часок, работают на морозе и без шапки, утирая пот рукавом и весело покрикивая что-нибудь вроде: - «Эх, пошла, родимая – цыган ходом дорожит!» Или, шутливо аттестуя свою работу: - «Прямо даже ворона не летает!» и прочее.
В общем одушевлении нередко и деревенские мужики, помогающие закатывать наверх брёвна, поплевав в ладони, берутся вытёсывать пазы в брёвнах по проведённой мастером черте, помогая артели поднять церкву побыстрее. Воодушевление строителей и подручных так велико, что пару раз даже я, сбросив тулуп, налегал на аншпуг крюка для поворачивания брёвен (здесь его называют коротко и звучно – «конда;к»), помогая выкатить из клиновидной врубки бревно и, не рискуя брать в руки топор, один раз пробовал выдолбить гнёзда под нагели (зовомые здесь «зубьями») дюймовым долотом. «Молодца, ваше благородие! – всегда одобрял мой порыв кто-нибудь из мастеров и добавлял бодро: Глаза боятся – руки делают!»
Вся эта многостатейная работа прямо-таки завораживает стороннего наблюдателя, коим являюсь я, заставляя на время забыть о своих деловых поручениях.

Вместе с подвижением ввысь многоступенчатой бревенчатой основы церквы с поразительной быстротой созидаются и её округлые каркасные купола, коими, словно чешуйчатыми бутонами, она одевается. Все окрестные мужички тешут топорами осиновую черепицу для покрытия верхо;в своего Спаса: из лесу привозят они чурбаны ровной не гнилостной осины, возле дома колют их на пласти нужного размера и, оттаяв сырое дерево в бане, мерно тюкают топорами в своих предбанниках, отделяя лишнюю древесину и являя на свет плавно изогнутую кровельную пластину. Мастера привычно изготавливают по одному стропилу для глав, по образцу которых расторопные мужички делают все остальные стропила; кузнецы беспрерывно звенят в кузнях молотками, выковывая бесчисленные гвозды. Не могу представить, сколько тысяч осиновой черепицы надобно для покрытия двух десятков глав, каждая из которых по нескольку аршин в поперечнике; но точно знаю, что кованых гвоздей для их крепления требуется втрое больше, ибо каждая осиновая черепица прибивается на своё место тремя гвоздами.

Декабря с 24-го по 30-ый день 1714 года.
Глава седьмая: О вечернем времяпрепровождении плотников в дому у старосты и о моих беседах с артельным головой Нестором Степановым.

За шесть часов спорого плотницкого труда, когда дорога каждая минута светлого дня, древодели сильно уставали; даже головы артели и её ватаман приезжали домой в неподвижном оцепенелом состоянии, выйти из которого им помогали ежедневно топимая баня (род русской мыльни с каменным жаром) и травяной взвар, искусно приготовляемый хозяйкою. Напарившись в бане, плотники вечерами подолгу отдыхали и беседовали за широким и долгим семейным столом; Нестор Степанов же, кроме того, перед тем как отойти ко сну (перед «спа;тьлегом» - как он выражался) каждый день сугубо молился один в домашней молельне хозяина. Товарищи его, на выраженное мной любопытство, ничего мне не ответили, переведя разговор на другое; староста же как-то сказал мне, что Нестор уже не надеется крепко на своё здравие и молит каждый день только об одном – чтобы Господь дал ему докончить эту третью за последние семь годков «велию церкву Господнего Преображения о двудесяти двух верхах».
В самом деле, пристально взглянув за ужином на Нестора, я с участием отметил не то чтобы худобу, но некую прозрачность его фигуры и светлую кротость в лице, являющуюся обычно тогда, когда человек отходит душою от мирских забот и уставляет взор очей внутрь самого себя. После трудового дня ел, пил и говорил он теперь мало; на всё тихо улыбался и благодарил, но большею частью молчал, погружённый, видимо, в далёкие от теперешнего времени воспоминания или грядущие неземные мечты. В этом состоянии духа он сделался со мною более доверителен: возможно, я, как человек далёкий от местного обыкновения, казался ему более приближенным к его нездешним мечтаниям.

Мало что теперь его интересовало в привычной окружающей жизни; но с живым интересом строителя, при посредстве моего Фёдора, расспрашивал он меня о наших ганноверских кирхах, узнавая об их суровых каменных стенах и строгих фасадах. 
– Что ж! - изрёк он наконец, наслушавшись Фёдора, - прости ты меня, топорного мастера: но наш-то Спасушка, на мой скус, почудеснее вашего немецкого устроения, даст Бог, выйдет. Вот, погоди, ваше благородие, - артель наша трезвая, истовая, своё дело знает: весна снег сгонит – выстанет наша церква над Кижами как живая, на вси четыре стороны взору откроется! Кресты Господни в четыре яруса осеняют, луковки светлаго золота сидят при бочечках, что цветочны почки в чешуйках, обла угло;выя, гладко тёсаны, - пасхальными яичками светят! То-то всему миру будет радость неизреченная! (Замечу здесь, что «миром» называет ватаман волостную крестьянскую общину; а торцы брёвен, отёсанные для плотного заведения в угловые «чаши» на овал, действительно на своих отрубленных концах, выдающихся за стену, имеют профиль, похожий на куриное яйцо).
Выслушав от Фёдора перевод этого монолога Нестора, я почувствовал себя уязвлённым, и с недоуменным высокомерием поглядел на Нестора Степанова. Как смеет простой, не обученный геометрической гармонии зодчества плотник, даже не видев описываемые мною немецкие кирхи, с пренебрежением о них отзываться?!
- «Ну а есть ли у тебя, Нестор, генеральный чертёж твоей «церквы» – чтобы я мог, посмотрев на него, представить себе воочию и оценить её красоту?» – спросил я его.
- «Эх, ваше благородие, - ответствовал мне Нестор, - нету у нас про нашу церкву никакого бумажнаго планту. Будто бумага Святое носит! Строим мы Её Божьим промышлением да своим честны;м разуменьем; рубим с Господним страхом да крестным махом; ставим на юру да на всём миру: ежели кой плотник себя не окажет – дак ему мирской перст укажет».
Я всё так же высокомерно хмыкнул, не найдя, что ему ответить.
Позже, сидя над записками у себя в горнице, я глубоко задумался над следующим вопросом: как, откудова и почему в головах сих простых деревенских людей – как плотников, так и их нанимателей – деревенских мирян – возникают образы велиих деревянных церквей? Какой искрой Божьей озаряются их умы - внешне тёмные и неразвитые – но производящие расчёты сих строений без бумаги и чернил? и откуда берётся тонкая чувствительность их душ, понимающих язык гармонии и красоты, рекомый устами Господа? Почему среди диких и опасных земель и вод строят они радостные и умилительные в своей детской благоукрашенной простоте храмы, а не грозные и суровые твердыни Веры, свойственные северо-германским племенам? Вероятно, к ответу на эти вопросы могли бы привести несколько лет внимательного ознакомления со здешними жителями; лет, которых я, конечно, никак не могу здесь провести.
Проще всего удовлетвориться, как объясняющим примером, историей Ноя, чьи голову и руки направлял сам Господь…

Кроме того, дабы просвещённых соотечественников моих не удивляло моё тесное сближение с местными жителями, коих, конечно, следуя своему высокомерию, они почтут за диких туземцев, я должен открыть следующее: обращение, вид и нрав их показались мне настолько привлекательными своею честностью, открытостью и гостеприимством, что во мне пробудилось удивительное рвение к познанию здешней страны и её населяющих жителей. Я повторял и затверживал каждое их слово и изречение, всё более уточняя для себя их смысл и значение; неутолимый интерес к сей породе человеков двигал и двигал моими действиями – и я сам себе дивился! Результаты сих вседенных трудов моих не замедлили сказаться: в скором времени я уже сносно объяснялся с аборигенами и даже улещал себя скоропоспешной уверенностью в совершенном понимании их языка. Да-с, тут стоит улыбнуться; но какой школяр, поводив с полгода пальцем по строкам, не мнит себя просвещённейшим из смертных! Тем не менее, открывшаяся вдруг во мне жажда познания и ревность исследователя-натуралиста заставляла меня насыщаться и насыщаться новыми сведениями и усваивать воззрения здешних русских северян.

В один из вечеров я, беседуя, обратился к Нестору с вопросом о том, что означает здешнее, слышанное мною мимоходом, выражение: «бросать кресты». Нестор в ответ поморщился, словно бы я своим вопросом опустил его с Небес на землю, вздохнул и неохотно ответил: - Это не те кресты, это просто дви палочки крестом свяжут. Алексиюшко, степе;нна голова, расскажи ты их благородию – как у нас по-деревенски «кресты-то бросают»!
Алексей, севший за стол в чистой синей рубахе и располагавшийся против меня, по правую руку от Нестора, видимо, сочтя меня сведущим в делах и обычаях здешних крестьян-скотоводов, начал сразу с описания житейской ситуации, говоря коротко и отрывисто: - «Вот у тебя, к примеру, барин, скотина есть. В лися;х она паслась-кормилась – да потерялася, на худой след попала (что есть – «худой след»? – О.ф.М.). Нету и нету. Искали-искали, у стола ножки связали – нету (что есть такое – «у стола ножки связать»? – О.ф.М). Значит, у лесовика она взя;та, ута;ена у него. Лесовик это хозяин лесной. Тогды вот и надо кресты бросать, чтобы он тибе коровушку назад отдал: связать из палочек кресты и в глухую полночь пойти закрестить этима крестамы лесовику пути-дороги. Наб идти помолясь, благословясь, никому слова не говоря, никого на пути не встречая. Бывало, на средокрестиях, на развилках, где скотий след есть, гди коровы ходят, класть тыи кресты посредине дороги и тако слово сказать: - «Крестом сим закрываю дорогу лесовому хозяину, жене его и деткам. Чтоб ни проходу-проезду, ни пролёту ни прорыску ему не было, ни со свадьбою, ни с похоронамы, - отныне и до века, пока не вернёт мни, рабу Божьему, мой дорогой скот, мило;й живот!» Сказал, крест бросил - и давай Бог ноги! – скорея домой беги, да назад не поглядывай, ибо вся сила лесная за тобою бежит. Оглянешься – она тебя и настигнет. Вот такии наши, барин, «кресты».
Я, признаться, понял из сказанного немного, но, выслушав разъяснения Фёдора, весьма подивился такому живому бытованию древнего язычества внутри, так сказать, христианской «рамы», за которое, думаю, в своё время, в нетерпимых европейских странах могли бы и сжечь хозяина, вздумавшего «бросать кресты» лесовику, на костре; но, исходя из уст простого человека, выхолощенного неделями тяжёлой работы на воздвижении храма, странным образом словно бы освещались его простою Верой и заговорный обычай, и даже лесовик со своим нечистым семейством. Удивительное событование в искренней душе русского крестьянина глубокой жертвенной православной Веры и превладетельного лесового хозяина я не мог себе уяснить и здраво объяснить.
Казалось, напоминание о хозяйстве и скотине, столь дорогой сердцу каждого крестьянина, хотя и отошедшего от своего дома на плотницкие хлеба, слегка встряхнуло и оживило Нестора; он принялся обсуждать со своими товарищами на какую меру, насколько близко следует придвигать под сень кровельных бочек («бочками» называли они килевидные кровли над ярусами сруба) церковные главы – вопрос, о котором я имел самое смутное представление.

Декабря 24-го дня, ввечеру.
Глава осьмая: О принятом у местных жителей обычае «большого избомытия» в Рождественский сочельник.

Не премину отдельно описать замечательные в своём роде приготовления к великому празднику Христова Рождества. Рождество здесь является вторым по своему значению народным праздником в году и, хотя Светлая Пасха, - Христово Воскресенье, - в душе православных первенствует, Рождество встречается почти также торжественно.
В Сочельник все, собравшиеся за утренним столом в доме старосты, были особенно тихи и степенны; добрая серьёзность и желание угодить ближним читались у всех на челе. Позавтракав, мы с Фёдором поехали посмотреть на зимний лов рыбы сетью, находящейся с поздней осени подо льдом – дело, по моему разумению, ввиду крепкого русского мороза, трудное и сложное. Не стану подробно писать о горах колотого льда, искрящихся на морозном солнце, о чёрной воде в прочищенных ото льда двух ма;йнах (долблённых прорубях в толстом льду), из одной из которых доставали сеть, а в другую уходила концевая верёвка; отмечу лишь, что рыбы в тихую морозную погоду попалось изрядное количество. Рыбы по своему виду были обычные для Севера пресноводные породы: окуни, плотицы, налимы, несколько щук и, к удовольствию ловцов, в сеть угодили и пятеро сигов. Подивившись рыбацким рукавицам, вязанным из конского волоса (по уверению рыбаков, они, хоть и намокают, но не каменеют и не дают мёрзнуть рукам на морозе) мы с толмачём оставили мужиков распоряжаться уловом и вернулись в дом Козьмы Микитина.

Подъехав на санях к дому старосты, мы услышали совсем нежданный для нас шум весёлых хлопот и деятельного оживления. Мы поднялись в фатеру и застали там разгар так называемого «большого избомытия», которое устраивается лишь два раза в год: в Великий Четверг перед Пасхою и в Сочельник накануне Рождества. Радостная артель деревенских девушек, пользуясь лёгкими переставными лесенками, усердно натирала все деревянные поверхности помещения лычаными мочалками, обмакнутыми в песок. Одни, самые бойкие, взобравшись на лесенки, тёрли и скоблили высокий потолок, другие, встав на пристенные лавки, мыли с песком стены, третьи, надев берестяной лапоть на ногу и встав ею на голый берёзовый веник, усердно нафабривали «мосты» (так здесь называют пол). Весь нехитрый домашний скарб был убран со всех полок и со стола, из посудника вынуты и вынесены прочь миски, даже божница с иконами была снята из Большого угла и вынесена в чистый чулан; всюду капала и лилась вода и сыпался песок, мелькали ловкие молодые руки и мотались передники и домотканые клетчатые сарафаны. Два услужливых парня подавали наверх воду и песок в кадушках, смешили выходками и шутками своих напарниц и ласково поддерживали их при малейшем крене лесенок. Когда мы с Фёдором вошли в фатеру, имея грозный вид в своих шубах, овеянных морозным паром, молодёжь смутилась и примолкла; но когда мы, сняв шляпы, прошли в свою горницу и закрыли за собой двери, мало-помалу весёлый шум возобновился.
Вскоре большую избу закончили мыть и убирать и тогда уже нас попросили спрятать своё добро в шкап и сундуки и перейти на недолгое время в вымытую фатеру, чтобы дать простору освящённому традицией большому избомытию.

Первое, на что я с удивлением обратил внимание, выйдя в фатеру, было то обстоятельство, что пол в оной оказался весь застеленным огромным половиком, сшитым из полос грубой холстины. Фёдор, впрочем, «и в ус не дул» - ему это было не внове. Артель молодёжи тем временем пробралась в нашу горницу через вторые двери, выходящие на сеновал, и затеяла в нашем пристанище ту же предпраздничную сумятицу. Мы чинно уселись на лавке рядом с главой семьи и я принялся осматривать результаты сей, как мне думалось, грубой и неряшливой уборки избы. Я полагал, что, после усердного натирания песком брёвен и досок, увижу всюду торчащие измочаленные древесные волокна, горсти песка, рассыпанные здесь и там; но, вместо того, стены, дощатые полки и потолок фатеры светились чистотой и свежим деревом, и казались гладко оструганными. Тогда я обратился к старосте со следующими вопросами: первый: для чего застелен пол? и второй: отчего столь гладки тёртые песком древеса?
Козьма Микитин огладил бороду и отвечал мне при посредстве Фёдора: - «Мо;сты, вишь, для праздника на три воды о;бсниманы, дак чтобы подсохли да не затоптали бы их но;гами, - вот при;поном и накрыли до завтрева» (я, признаться, почти ничего не понял из сей тирады – мои знания русского касаются лишь служебного обращения – но Фёдор растолковал мне, что «о;бснимать» - это означает вымыть, смыть, а «при;пон» - это тот самый большой холстяной покров на полу). Дальше староста продолжал: - «А песком-то у нас никто избу и не моет – моют-то гверсвою! Это, ваше благородие, совсем другое дело: песок дерево рвёт, а гверсва – гладит».
Немалое время потратил Фёдор, видимо, досадуя на моё любопытство, чтобы объяснить мне, что такое эта «гверсва». Наконец, он схватил лежавший в корытце у печи округлый валун и стал показывать, как его кладут в печь, чтобы раскалить, как бросают в ушат с пойлом для скотины, чтобы пойло разогреть и как сей камень от перемены жара на холод со временем раскрашивается, превращаясь в ту самую «гверсву». Разгорячившись, Фёдор пря;нул в горницу и принёс оттуда кадушку с гверсвою, кою я, зачерпнув в горсть и пересев к окну, внимательно рассмотрел. Я не увидел округлых, обточенных водою или ветром песчинок – гверсва представляла собой более или менее мелкие кристаллики, бле-стевшие своими острыми гранями. «Так вот оно что! – сказал я себе, - вот эти «рубаночки», гладко выстругавшие к Рождеству жилище старосты сверху донизу!»
Между тем избомытие нашей горницы было закончено и у нас появилась возможность туда проследовать; компания же молодёжи, получив от хозяев благословение, медных грошиков и постных пирогов, подхватив свои кадушки и лесенки, высыпала на улицу и с протяжной песней пошла к соседнему дому, дабы и его выскоблить «гверсвою» добела перед Христовым Рождеством. Я, сидя у окна, невольно прислушался к удаляющемуся хору девичьих голосов: пение было весьма протяжным с длинными переливами, сходящимися в унисон – весёлых песен петь было ещё нельзя, как и употреблять пищу до первой звезды на небе. При всём том ни уныния, ни печали не слышалось за голосами: мелодия полнилась как бы скрытым тлением душевной радости и бодрой не показной силы…

Сего же дня, поздно ввечеру.
Глава девятая: О праздновании Рождественскаго сочельника и о моём первом знакомстве с младшей сестрою Нестора Степанова Фёклою Костиной.

Семейство старосты ещё тёмным утром съездило к службе в Покровскую церковь; вернувшись домой и похлопотав с избомытицами, к раннему вечеру собрались ехать к службе снова – тут, вместе с ними, поехали и мы с Фёдором. В тёплой церкви, с чёрным, будто бездонным потолком, окутанным облаками свечного и лампадного дыма, в окружении тёсаных стен и суровых тёмных ликов, я, взглянув в пустой просвет оконницы, из которого была вынута «слудка», как раз и увидел ту первую Звезду, которой в Сочельник придаётся столь важное значение. Мне показалось, что она играет на рождественском морозе разными цветами и также как торжественное богослужебное пение, таинственно веселит ожидающую чудес душу…
По возвращении в дом мы, на правах почётных гостей, были приглашены к праздничному семейному столу. Ужин в Рождественский сочельник собирает обычно только членов крестьянской семьи, которая должна быть наиболее полно представлена за столом; при этом здесь самым близким считается родство вплоть до троюродного. Родственники собираются за столом в доме главы своего рода, чтобы молча, скромно и торжественно провести последний постный вечер перед Рождеством; главнейшим блюдом ужина является со;чиво или ку;тень – рассыпчатая каша, приготовляемая в здешних местах из цельного ячменя. Ячмень пропаривают в большом печном горшке до совершенной мягкости, слегка подсолив и подают на стол в одной большой миске; каждый едок, взяв от общей трапезы, запивает ложку кутьи брусничной водой – разбавленным соком из-под мочёной брусники, в котором ярая оскомина сочетается с едва ощутимой сладостью спелой лесной ягоды.
Вкус Рождественской кутьи я описываю здесь как бы опережая события этого особо памятного мне Сочельника; войдя же в гостеприимную фатеру старосты мы были удивлены многолюдностью его «породы»: не менее трёх десятков взрослых и не знаю уж сколько детей разного возраста находились в ней - сидя за большим столом, на лавках вдоль стен, на рундуке и на прилавке у печи, лёжа на самой печи, наконец, самые малые на руках и на коленях у родителей. Я, положа руку на сердце, почтительно поклонился всем присутствующим; меня тут же усадили за стол, Фёдор встал у меня за спиной; гости, впрочем, тут же стали откланиваться и разъезжаться восвояси. Оказывается, что вся «порода» старосты, при своей многочисленности, угощалась за столом «переменами», т.е. по очереди – посемейно, по степени родства, по старшинству. Нас пригласили уже к последней перемене, вместе с семейством самого старосты, оказывая нам наибольшее почтение, памятуя, возможно, здешнюю поговорку: «Гость в дом – Бог в дом».

В недолгое время вся родня старосты разъехалась по домам и хозяева, проводив свою «породу» до саней, сели с нами за стол. Пока длились проводы, я имел возможность краем глаза рассмотреть гостью, сидевшую поодаль, за ближним к дверям концом стола. Это была статная, но не слишком высокая женщина средних лет, сидевшая прямо, с непоказным достоинством, державшая себя с неложной скромностью и благожелательством. Лицо её, обращённое ко мне профилем, сразу же словно заворожило меня: отчётливые и мягкие правильные его черты словно были просвечены неким светом, исходящим изнутри; вероятно, так показывает себя на лике человеческая душа, в то время, когда она открыта миру и людям: у злодея лик темнеет, а у доброго человека – озаряется вот таким светом. Впрочем, я только два раза позволил себе коротко взглянуть на неё, отметив и бруснично-коришневый штофный глухой сарафан, в который она была облачена, и душегрею, крытую тёмным сукном, и гарусный плат, покрывавший её голову поверх шапочки-повойника со свекольным околышем.
Наконец из сеней вернулись хозяева, позвали к столу Нестора Степанова, плотницких голов и, усадив и моего Фёдора по правую от меня руку, пригласили всех за обильное, хотя и постное чествование Сочельника. Маленький светловолосый мальчик слез с печи и проворно взобрался на колени к матери, той самой очаровавшей меня женщины; она стала ласково и заботливо кормить своего любимца, неторопливо успевая и сама отведать кушанья, среди которых были пареная и печёная репа, солёные грибы, томлёная ячменная каша с луком, овсяный кисель и разные пироги – с горохом, с репой, грибами и прочими постными начинками.

Надо сказать, что большой обеденный стол со столешницей, набранной из зеркально гладких берёзовых досок, имея две сажени в длину, ещё был наставлен, для большей протяжённости, поднятой откидной крышкою; за ним, за последнею переменою блюд, свободно разместились все одиннадцать взрослых людей, случившихся в доме. По случаю торжественной трапезы мужчины надели новые рубахи, женщины облачились в свои самые лучшие наряды. Дети, за исключением малыша, прибежавшего на колени к матери, сидели на прилавке и полулежали на печи, потихоньку играясь в лучинки и ожидая своей очереди «снедать» (значит – употреблять пищу) после того, как взрослые выйдут из-за стола.
Мы приняли по ложке кутьи, запили её брусничной водой и староста сказал, обращаясь ко мне: - «Вот, ваше благородие, ро;дна сёстра нашаго Нестора Степанова: Фёкла Костина, дочь Степанова. Приехала к празднику; прошу любить и жаловать!»
Фёкла Костина пересадила малыша на лавку подле себя, поднялась и поклонилась мне в пояс; я, вставши, ответил ей низким поклоном. Далее ужин протекал чинно, неторопливо и в значительном молчании; впрочем, оно нисколько не тяготило: у каждого на лице отражалось некое своё духовное созерцание и скрытое спокойное помышление.
В скором времени я, невзначай расспросив Нестора Степанова, узнал что Фёкла это его младшая любимая сестра, оставшаяся вдовицей с пятерьмя детками, когда муж её два года тому назад погиб «от Онего-батюшки». Он не то чтобы утонул – его со товарищи в лодке выбросило на берег во время несчастного рыбного лова, застигнутого осенней бурей. Двое из бессчастных рыболовов даже успели попрощаться со своими домашними, после чего всё-таки умерли от сильнаго охлаждения телес ледяной водою.

Я подивился тому, сколь хороша внешность матери пятерых детей с тяжёлой судьбою «честной вдовицы» и, кроме того, подивился тому ещё, что первое впечатление очарования не покинуло моё сердце, как того следовало бы ожидать. Каждое упоминание о Фёкле Костиной, каждое сообщение, добавлявшее мне сведения о её жизни и судьбе, я ловил с невольной жадностью и неожиданным для себя самого волнением.
- Да что это со мной?! – вопрошал я себя, лёжа поздним вечером, без огня, на сенном матрасе в глухой северной деревеньке, - Я – ганноверский дворянин, майор кирасир на службе российской короне, лютеранин! – человек основательный и совершенно чуждый всему здешнему обыкновению и всем здешним обывателям, а она… И как только я произносил про себя «ОНА!» - сразу рушилась вся моя крепкая и разумно сложенная стена охранительных доводов. В конце концов я почувствовал себя словно бы больным и, одновременно, сча;стливым этой своей болезнью, и крепко уснул под овчинной одеяльницей.

Декабря 25-го дня 1714 года, ввечеру.
Глава десятая: О Рождестве и рождественском столе в доме старосты Козьмы Микитина.

Ранним утром нас с Фёдором пробудил манящий запах праздничной стряпни и какой-то радостный настрой всего большого дома и, очевидно, его жителей.
- С Рождеством! – написал белыми завитками мороз на стекле «косящатаго» окна, - С Рождеством! – выщёлкивали бревенчатые стены, согреваемые изнутри и морозимые снаружи; - С Рождеством, господин майор! – поклоняясь, поздравил меня Фёдор Евстигнеев -  и я тем же ему ответил.

Умывшись, мы с Фёдором придали себе, насколько это было возможно, нарядный вид: почистили обшлаги, пуговицы и борта мундиров, надели парики, нафабрили усы затиркой из сала, воска и сажи. Фёдор начистил до стального блеска две пары сапог. На этом наш военный шик был ограничен: шпагу и палаш, по-домашнему, оставили в углу горницы, не говоря уж о пистолетах, давно мирно дремавших в своём ящичке на дне объёмистого сундука.
Хозяева вернулись от церковной службы и нас попросили к столу. Шагнув через двустворчатые двери в фатеру, я ступил в ту чудесную неделю русских Святок, о которой буду помнить всю мою оставшуюся жизнь.
Я с искренней сердечностью приветствовал и поздравил с Рождеством семейство старосты и плотников; с Козьмой Микитиным и Нестором Степановым мы дружески обнялись. Но глаза мои тут же отыскали среди радушного общества Фёклу Костину и тихо радовались её скромному присутствию.
И стол, и беседа застольная были великолепны: первый украшали запечённая телятина и баранина, всяческие рыбные блюда и разнообразная стряпня замысловатых – для чужестранца – наименований; особенно выделялись среди оной целые горы сканых на сдобе произведений: тонких ватрушек (зовомых «калитками»), месяцевидных пирожков и пресных рулетиков, начинённых ячменной кашей; вторая поразила меня бесконечной чередою многоголосных протяжных песен настолько сложной и неявной для слуха военного человека мелодики, что каждая становилась для меня шедевром, рождающимся и исчезающим у меня на глазах и на слуху.

Декабря с 25-го по 30-ое дни 1714 года.
Глава одиннадцатая: О русских «Святках», святочном веселии и о моём сближении с Фёклой Костиной и её детьми

Двенадцать дней от Рождества до Крещения Господня зовутся «Свя;тками» и в местной округе наполнены наивозможным весельем, странными обрядами и молодёжными гаданиями. Веселятся жители, по большей части, разнообразными катаниями: на добрых тройках и на клячах – по «зимникам» (укатанным снежным дорогам), на дровнях и маленьких санках-«чунках», на лыжах, корытьях и даже на прялицах – со снежных гор, на кованых привязных коньках по расчищенному от снега озеру; также производятся разные шутливые шалости, иногда довольно досадные для адресатов оных. Например, сосед старается запереть соседа в его доме, привязав снаружи или приморозив водой входную дверь и подперев ворота, ведущие на сеновал и ко хлевам; другие для того же перекладывают к дверям и воротам огромные поленницы дров, действуя целой весёлой ватагой. Впрочем, обижаться и досадовать на ближних в Святки считается не можным и все от души радуются и возможности пошутить, и необходимости выйти из смешного положения.
В святочное время всяк православный радуется, это верно; но радость о Рождестве Спасителя наиболее чисто и торжественно выражается «христославами» - импровизированными станицами деревенских «певчих». Обычай славить Христа здесь непреложен и наипервейшие народные певчие составляются, как ни удивительно, из взрослых мужиков. Раньше всех других они идут по соседским домам и крепкими голосами распевают славу родившемуся Спасителю. Первенство взрослых мужчин в деле славления объясняется тем, что здесь считают добрым предзнаменованием, если самым первым гостем в дому Рождественским утром будет зрелый мужчина. После таких первых гостей могут приходить в дом и славить все, кто способен усладить пением слух хозяев; последние же обязаны одарить христославов за их старания, в особенности в ответ на пожелания хозяевам всяческого добра и благосостояния.
Итак, ранние христославы, строгие и радостные мужики, числом их было пятеро, запели под окнами старосты в то время, как только что рассвело - сиречь часов около десяти утра. Надо видеть, как обрадовался и приосанился Козьма Микитин, услыхав праздничное пение односельчан; воистину настоящее удовольствие почти для каждого русского человека есть угощение и уваживание гостей, если только дом его не совсем уж пуст и беден. Мужиков пригласили в фатеру; они и здесь пели и поздравляли, желали хозяевам всякого прибытка, впрочем, степенно и скромно стоя недалеко от порога. Староста с женою наделили христославов праздничными тонкими пирогами, большим рыбником с ряпушкою (рыбным пирогом из кислого ржаного теста) и всей своею радостью о народившемся Христе; я подарил каждого из мужиков алтыном.
Надо сказать, что в сей поездке я не раз оценил предусмотрительность моего Фёдора, который ещё в Петербургском трактире разменял три серебряных рубля на мелкие медные деньги; о Святках такие деньги мне очень пригодились. Полагая, что дом волостного старосты будет осаждаем в праздничные дни добрыми деревенскими христославами, Фёдор старательно начистил медные монеты о жёсткий суконный рукав шинели и, вручая алтыны мужикам, я отметил про себя, улыбнувшись, что они горели ярой медью, как маленькие солнца.
После раннего мужского хора дом старосты Козьмы весь день Светлого Рождества непрестанно посещался певчими христославами, среди которых были и стайки детей, и цветники девушек, и семейные разных возрастов компании.
 
Самый же весёлый и даже несколько жутковатый обряд в котором, должен признаться, и я принял участие, заключается в «хождении хухлякамы» (т.е. страшными и неузнаваемыми фигурами) по деревням с распеванием громких песен, говорением не своими голосами и всяческими несуразными плясками и «коленцамы». Компания сих устрашающих карнавальных фигур сначала шумит у хозяев под окнами, потом вваливается и в «фатеру», где ряженый «медведь» принимается рычать и «ломать» соседей, ряженый конь громко ржать и взлягивать, «цыганка» ходить пятками вперёд и нагадывать судьбу сиплым «завздошным» голосом -  и так каждый маскированный по своей манере. При этом считается худым делом, если кто со стороны узнает в ряженом персонаже знакомого человека; посему хозяева делают вид полного неведения и сами подыгрывают представлению – то притворно ужасаясь, то искренне веселясь. Провожая из дому, хухляков тоже одаривают – главным образом, пирогами; мои медные деньги, надо заметить, оказывались для них нежданной радостью. Нечто похожее – и развлечения, и ряжение - можно встретить в Рождество и у нас в Ганновере; но, конечно, у нас не сыщешь роскошных снегов, замороженных на Небесах звёзд и такого широкого хлебосольства.

За беззаботную святочную неделю я как-то незаметно сблизился с детишками Фёклы Костиной и, что самое удивительное, практически без посредничества моего Фёдора, ведающего по-немецки. Благодаря моему несовершенному произношению, которое дети воспринимали как остроумное или забавное нежелание правильно говорить, и небывалому для здешних деревень внешнему виду, я, возможно, казался им весёлым и добрым балаганным актёром с чем я, по благодушию моего нрава и наличию внимательности к их матери, легко согласился.
Детей у Фёклы, как я уже писал, пятеро и старшие трое – дочери: Катерина, Марфа и Агриппина; матери повезло обзавестись наперёд такими спорыми помощницами: догляд за младшими братишками -  Петром и Павлом - и дочерняя помощь в домашних делах стали для неё большим облегчением. В то же время, старшая дочь в свои пятнадцать годков уже заневестилась, а вдовое состояние семьи делает трудным прииск богатого жениха; впрочем, глядя на Катерину, вполне можно надеяться на то, что она, не имея большого приданого, возьмёт красотой и кротостью, ибо настоящим золотом является не преходящий металл или роскошное имущество, а добрый характер супруги. Кроме того, Фёкла с детьми живёт в доме своего свёкра и большая порода погибшего мужа всячески её поддерживает.
Итак, на самое Рождество я катал Фёклу с тремя младшими детьми на своих санях: за нами клубился взвихренный снег, возница правил, я, прижав к себе троих сорванцов, смешил их своим гоготаньем, а она сидела спиной к ветру, с умилением смотрела на нас и её лицо заливал горячий морозный румянец. Если румяные дети являли собой визжащих ангелочков, то Фёкла представлялась мне непостижной северной Афродитой, закутанной в платы и овчину, и выходящей из снежного моря…
Положение честной вдовицы и матери малого семейства не позволяло Фёкле участвовать в каких-либо танцах и прочих шумных увеселениях; прогулка же в санях с «осподином ахвицером» не бросала тени на её репутацию; степенная беседа с ним также дозволялась и, должен признаться, эти беседы с нею незаметно и окончательно покорили моё сердце.

Декабря 26-го дня 1714 года.
Глава двенадцатая: О том, как я принял участие в хождении ряженых и чем сия забава закончилась.

Вечера в середине зимы здесь удивительно длинны, зато и святочным забавам несть числа; благодаря продолжительности январских вечеров я, вернувшись домой с морозной чёрной улицы, куда тащили меня неугомонные дети, заставал каждый вечер Фёклу сидевшую за прялицей на рундуке печи и беседою с ней заканчивал каждый чудесный вечер.
Соответственно долгим вечерам дни в декабре весьма коротки и деревенские жители, расчистив дорожки от снега, а «пролуб» (это слово означает - «прорубь» - просеку, сделанную во льду, дабы добраться до воды; а ещё чаще «пролуб» именуется «герданью» - очевидно, от священной реки Иордана, в которой крестили Господа - звучит торжественно, но употребляется здесь повседневно, всуе) ото льда и натаскав для себя и для скотины воду, затем два раза сделав за нею уход, наконец, принеся к печи дров уже и встречают ранний вечер, коий посвящают забавам, гаданьям и прочим святочным забавам, не забывая, однако же, в третий раз, тёмным вечером, напоить скотину.
В первый по Рождеству вечер, откликнувшись на уговоры детей и позывы своего любопытства, я примкнул к команде, расхаживающей по ближним деревням в самом странном виде. Команда наша состояла из парней и взрослых мужиков, шумных и весёлых, наряженных в вывороченные наизнанку шубы и с лицами, вымазанными сажей или завязанными платками. Один из мужиков изображал медведя, для сходства с которым находчивые друзья привязали липовым мочалом к его рукам высушенные медвежьи лапы добытого медведя, с блестящими чёрными когтями; на голову ему надели дыроватую лучинную корзину. Другой представлял норовистого жеребца, непрестанно взбрыкивая и лягаясь «задними ногами»; за ворот кафтана, за спину, затейники вставили ему печное гребло, обмотанное старым половиком, являвшим собою гриву и голову коня. С другой стороны, за пояс, ему был привешен мочальный хвост. Передними ногами «коню» служили два берёзовые полена, всунутые в рукава; оперевшись на них, ловкий артист нежданно «подкидывал задок» и лягался.
Хухляки шумно обсуждали хлебосольность и приветливость домов, лежащих на их пути, а атаман указывал им, куда направить стопы. Я, чтобы угодить весёлости Святок и духу компании, пропустил офицерский шарф под подбородком и повязал его поверх треуголки пышным бантом; на плечи накинул овчинную шубу, а за пояс заткнул пару моих пистолетов, заряженных вхолостую. Держу пари, что мой вид сделался много страннее для здешних крестьян, чем обычные вывороченные шубы моих компаньонов.

Фёкла Костина, провожая нас (а стайка детишек, конечно же, увязалась за нами) впервые робко улыбнулась мне, увидев мой маскерадный антураж; на пути я не раз оглянулся назад, на тускло освещённое окно дома старосты Козьмы, вспоминая эту её улыбку…
Команда ряженых (или «хухляков») шла по деревне, освещая себе дорогу двумя берестяными факелами, шла приплясывая, распевая песни и дурачась; я степенно вышагивал среди них журавлём и всех веселил своей манерой, видимо слишком несходной с общим вихлянием. Подойдя к попутному дому, компаньоны принимались громко петь и завывать, видимо, подражая лесным разбойникам или природным духам; «медведь» ревел, «конь» ржал во всё горло, «цыган с цыганкою» громко между собой рядились.
Когда хозяева выходили на шум, вся команда принималась плясать самым нелепым образом, стараясь развеселить, а то и нагнать жути на домочадцев. За все старания, после низких поклонов всех персонажей, нас одаривали хлебами и пирогами; если же пускали в дом, то сначала веселие разгоралось с удвоенной силой, но, утомясь прикидываться, затем, отдышавшись, с рёвом и ржанием пели шуточное величание хозяевам и кланялись сообразно величине подаяния.
Признаться, я довольно скоро стал тяготиться этим походом, но тут нам настрету попалась другая команда таких же, как и мы, «хухляков», шедшая из-за угла загибающейся улицы деревни. Обе команды ряженых издали радостный вой и принялись осыпать друг друга наскоро слепленными снежками; тут же атаманы, а за ними и все на то способные, весело вопя, стали бороться, валяясь по сумётам и обоюдно «кормя» друг друга снегом. Факелы, брошенные на снег, шипели, сделалось совсем темно; тут, на фоне синего искристого снега, я заметил, что два неловких чернеющих силуэта подступают и ко мне. Я машинально выхватил из-за пояса пистолет и, подняв его вверх, привёл в действие. В морозной темноте мой выстрел произвёл поразительный эффект: мне показалось, что у меня над ухом выстрелила пушка – столько было грому, огня и взлетевших искр.

Как известно, холостой выстрел производит больше шума и огня, чем боевой, заряженный пулей: вспыхнувший порох при холостом заряде не встречает в стволе препятствия и не принуждён выталкивать пулю; он вылетает вон вместе с горящим пыжом и громовым дымом. Оба подступавших ко мне супротивных ряженых отпрянули и повалились назад себя в снег; весёлая потасовка в сугробах тоже прекратилась: наши святочные супротивники спешно похватали свои мешки и шапки и бросились наутёк - туда, откуда пришли. – Дети! – с выражением старой наседки вскричал я, - Пошёль домой! Ком цурюк, за мной! Я пошёль, домой повёль! Бистро, бистро!
Сунув разряженный пистолет за пояс, я скорым шагом пустился в обратный путь по белой деревенской улице, освещённой лишь мерцающими звездами; стайка детишек побежала за мной, постепенно уменьшаясь по мере продвижения: дети достигали своих домов и проворно скрывались в них. Скоро и мы с тремя детишками Костиными взошли на невысокое крыльцо дома старосты и принялись чиститься от снега: я одним махом обмёл свои сапоги голым веником и принялся выколачивать примёрзшие «ледышки» и вытрясать снег с поверхности и изнутри детских кафтану;шек. Дети «колотили зуб о; зуб», торопясь в тёплую фатеру; я послал их в тепло и они затопотали наверх по маршу широкой лестницы. Поколотив детские кафтану;;шки о стену и сбавив тем самым с них намёрзший снег, я и сам туда поднялся.
В избе было тепло и сутемно, в переставном светце горела лучина, на печи блестели глазёнки пригревшихся чад. На рундуке подпольницы сидела за прялицей Фёкла и пряла лён; мне навстречу она поднялась и поспешно приняла от меня кафтанушки своих детей; однако же я, имея преимущество своего роста, помог ей развесить детскую одёжку на «грядках» (тонких древесных стволиках – «жёрдочках») устроенных наверху, вдоль  печи. После чего мать возвратилась к своему делу, дети на печи зашептали друг другу пересказы происшедших событий, а я принялся вести с Фёклой беседу, благо занятие её нисколько не мешало нашему разговору.

Чтобы не смотреть неотрывно на милый лик скромной собеседницы, тем ввергая её в конфуз, я тоже взял себе дело: стал щепать лучину от сухого соснового чурбака тесаком моего Фёдора. Впрочем, лучины нащепал я немного, так как наша беседа куда более меня занимала.
Она, видя мой интерес, с большой теплотой рассказала мне о рано потерянном своём отце, о матери, о своей начальной детской поре, проведённой среди полевых и рыболовных угодий; с большим оживлением говорила Фёкла о коротком времени вольного девичества, полном юных сил, фантазий и своеобразных приключений, которыми скрадывалась ежедневная крестьянская работа. Я отвечал ей пейзажными зарисовками Ганновера, отсюда казавшимся бледной небывальщиной, и невинными анекдотами из армейской жизни, смешившими или огорчавшими Фёклу казённой суетой и мелочной рутинной жестокостью. Для меня было весьма удивительно видеть слёзы, набежавшие на её глаза, когда я рассказывал о проделке некого младшего офицера, казавшейся мне забавной. Также я немало удивлялся тому, что Фёкла понимает мой крайне несовершенный русский язык, или, скорее, что она разумеет его в добрую, а не в худую сторону.

Декабря 27-го дня 1714 года.
Глава тринадцатая: О том, как я согласился быть охранителем на «страшном» гадании, а также узнал историю замужества Фёклы Костиной.

На следующий день ночью мне привелось участвовать в настоящем гадании на будущую судьбу, притом ещё и исполнять очень важную роль. Две старшие дочки Костины – Катерина и Марфа – решили, соединившись с внукой Козьмы Микитина Степанидой, пойти гадать о своей судьбе на так называемое «средокрестие». Оказалось, что для осуществления оной затеи им необходим охранитель – смелый и надёжный мужчина.
- От кого охранитель? – недоуменно спросил их я; - От нечистой силы-ы… -загадочным шёпотом ответила мне Степанида. – И надо вам взять с собой наш печной крюк (так здесь называют кочергу, которой мешают угли в большой «русской» печи) – нечистый кованаго железа ух как боится!
- Вот эту ко-чер-гу? – удивился я, - но у меня есть моя честная шпага! Уверяю вас – никакой чёрт мне не страшен, если моя шпага при мне!
Видимо, своими смелыми речами я понравился робким девицам и они решили взять «воспадина маёра» с собою на «средокрестие» в качестве блюстителя заветного круга. Как три девицы ни суетились и ни хихикали, но я всё же усадил их рядком и подробно выспросил о сути дела.
Оказалось, что загадочное «средокрестие» это место, от которого расходятся три дороги – именно три, а не две или четыре. На самое средокрестие кладётся коровья шкура и на неё усаживаются, спиной друг к другу, три девицы; гадание же должно совершаться ровно в полночь. Охранитель очерчивает вокруг шкуры с девицами круг, пользуясь для этого кованым железным орудием – например, печным крюком или топором – моя шпага не хуже! – но оставляет в кругу проход и сам становится у прохода и бдит, оберегая девиц от всякаго нечистаго. Все участники гадания хранят молчание, девицы закрывают глаза, а сами обращаются в слух; каждая слушает в свою сторону и чутко ловит знаки своей судьбы в доносящихся звуках.
Уговорившись сойтись на крыльце дома без четверти полночь (а я все месяцы исправно заводил мои карманные часы, раз сверив их ещё в Санкт-Петербурге), все участники намеченной «гадательной экспедиции» разошлись по своим делам.

Конечно, я снова весь длинный вечер провёл в беседе с Фёклой, а она всё пряла свою пряжу. Я с улыбкой поведал ей о том, что готовлюсь своей шпагой нынче в полночь отражать нечистую силу, а она вдруг припомнила своё замужество и рассказала мне столь тронувшую меня гисторию, что сердце моё не могло сильно не взволноваться. Сейчас, когда волнение моё улеглось, но впечатления сильны и живы, эту гисторию Фёклинаго замужества я могу здесь коротко изложить.
Фёкла и сейчас красива (не по моему единому мнению), а в девичестве была несравненно хороша собой. Много было у неё женихов, многие ждали законного возрасту, освящённого церковными установлениями, чтобы её просватать. Но на сердце ей пал некий юноша Константин, сын совсем небогатых родителей, - да разве влюблённая молодость смотрит на достаток! – и она тоже была ему милее всех на белом свете. И тут бы и сговориться им, и честным бы пирком да за свадебку, но мать Фёклы и слышать не хотела об этом бедном Косте – она, со старшим братом Нестором, взявшем на себя попечение над сёстрами после смерти отца, мечтала-промышляла, имея столько женихов, выбрать для любимой дочки мужа побогаче, чтобы внуки не в обносках босые бегали, а имели крепкие надежды на благополучие. И точно – в скором времени объявился такой богатый жених и дело тут же пошло на лад без согласия самой Фёклы. Вся многолюдная порода отца и матери уговаривала и убеждала её пойти за этого богатаго Матвея, да и парень он был «фартовый» (то есть ловкий и весёлый), видный, не облом какой-нито нахальный, а с обхождением ласковым. Да ведь сердцу-то не прикажешь!
Фёклушка в преддверьи близкой свадьбы стала плакать и тосковать, заместо того, чтобы радоваться и спешно готовить приданное; брат Нестор, любя сестру и сокрушаясь о её судьбе, в чём-то повторяющей его историю сердечного крушения, вызванного строгостию матери, решился более не препятствовать взаимной сестриной любви. Но мать и в этом случае проявила всю свою власть над душою своего чада и запретила дочери и думать о преступлении родительской воли.
И вот, когда дело дошло уже до родительского рукобития (т.е. окончательного сговора двух семейств), после которого уже прямая дорога в церкву к венцу, примчался её Константин на своей лошадёнке, поставил свои простые дровенки у них на за;дворках и тайно вызвал Фёклу в сени через её старенькаго дедушку, который имел к этому Косте сочувственное доброе расположение. Выскользнула Фёкла, каким-то чудом, во всей невестиной покруте в сени, а дедушка поскорее закрыл за нею двери.
Схватились оны, молодые, жаркими руками и бросились было бежать к Костиным саням, да неладным делом подол сарафана фёклиного дедушка тяжёлой забухнувшей дверью второпях защемил! Рвётся она, как птичка вон из клетки, а дверь как чёрт клещами её за подол держит. И всего-то один миг был у Фёклы, чтобы от немилого жениха сбежать, а у Кости – чтоб из-за стола княженецкаго невесту увести! Но нет уж его, этого бесценнаго мгновения – тут же хватились невесту, бросились родня и сваты в сени, Фёклу схватили под белы руки, Костю вытолкали взашей -  и делу конец. И обвенчалась она в Божьей церквы обливаясь слезамы – да ведь так и полагается невесте исстари, и прожила с мужем Матвеем одиннадцать лет, нажила с ним семерых деток, но двое, ещё малюткамы будучи, померли. А Костя подался в Питер, на порядную работу, да где-то в городу столичном и погинул. Одна только заметка осталась, что за Матвеем она за Костиным, и сама теперь Костина – словно памятка это про её Костеньку…
Ну а далее её судьба была мне известна: матушка, проживая с Матвеем и Фёклой в доме старика Костина, преставилась пять годов тому; муж Матвей погиб в бурю, замёрзнув в воде, два года назад, а единственный брат Нестор всегда жалеет её и помогает ей, своей младшей и любимой сестре.

Глубоко задумавшись о сложности человеческих судеб сидел я у соснового чурака (или, как его здесь называют – «оковалка»), вогнав в него тесак; прелестные детишки Фёклы смотрели на меня с русской печи – миловидные, румяные, удовольствованные праздничным временем и его своеобразными забавами. Они были сыты, заботливо одеты и даже все имели каждый свою обувь для здешней суровой зимы; так ли было бы им хорошо, так ли были бы они здоровы и веселы при бедном хозяйстве, с измученными трудами родителями? Какой стала бы сама Фёкла в замужестве за любимым, но несостоятельным Константином? Бог весть!
С другой стороны, за всё время моего пребывания в Кижской округе я не видел ни одного хозяина, прозябающего в той кричащей, безысходной бедности, которая в крепостной России порой царствует в целых уездах. Здесь, на Государевом Севере, беден тот, кто ленив, «вперёд кого лень родилась» - ленивому везде убыток; беден тот, у кого в семействе нету мужиков, а народились одни дочки и ему надо их украсить и снабдить приданым на приманку женихам; беден чужак, у которого здесь нету родни – пока не укоренится и не размножится его фамилия… Остальные поддерживают своё земледелие разнообразными промыслами и заработками, из коих с недавних времён главными являются заработки городские и поддерживаются разветвлённой роднёй и своей сельской общиной, установленной на твёрдых христианских началах.
Как-то я спросил старосту: - «А есть ли в вашей волости нищие? – А как же! - ответствовал Козьма Микитин, - будто нету! - есть нищие ста;рик со старухою. Запрягут лошадку, да поедут побираться. Наберут кусков, что и себе хватает, и лошадёнке».
Можно сказать, что таковые «от души» нищие своими поездками по деревням как бы связывают волость воедино, передавая соседские новости и приветы сродникам; они же предоставляют доброму христианину возможность подать милостыньку ради души, утолить желание тайно облагодетельствовать странника.
Я невольно стал припоминать некоторые малые изречения местных жителей, мною ради памятливого любопытства записанные, говорящие об их доброй душе и хлебосольстве: «Без соли, без хлеба – худая беседа», «Хлеба брюхом не выносишь», «Не красна изба угламы, а красна пирогамы», «Сам – хорош, а люди лутьше», «Угла с собою не носят», «В лишни сани не пихайся», «Сперва накорми, напой, а потом выспрашивай»…
Так проникновенными очами смотрел я на Фёклу, а она, словно впервые увидя, оторвавшись от прядения и сама находясь под обаянием своей повести, взглянула на меня. И мне показалось, что в её тёмных очах блеснули небесные звёзды…
Но вот уже наступил поздний вечер, домочадцы и гости старосты разошлись по своим ночлегам; я завёл свои безотказные карманные часы, выставив прозвон их колокольчика на половину двенадцатаго ночи и с наслаждением вытянулся на сеннике, постеленным в жарко натопленной горнице прямо на полу. 

Декабря 28-го дня 1714 года.
Глава четырнадцатая: О том, как я охранял трёх юных девиц на «страшном» гадании и как сильны их фатальные об оном гадании предубеждения.

Мне мнилось, что не успел я сомкнуть глаз, как уже стали мелодично позванивать мои часы, говоря о приближающемся условленном времени. Я поднялся, препоясался шпагой и почти ощупью вышел в фатеру из нашей горницы. В большой избе царила бы полная темнота, если бы убывающая луна не светила в квадратное слюдяное оконце на боковой стене. «Слудка» - так здесь называют слюду – конечно, не литое стекло и не пропускает скрозь себя отчётливые лучи света, но неясное сияние луны всё же было маревом разлито по фатере; во весь угол избы белела русская печь, на которой блаженно спали трое сорванцов-Костиных и Фёкла; её белеющая точёная рука выдалась с печи на прилавок. На сём прилавке, между тем, устроили постелю для средней внуки старосты, а младший его внучок спал внизу под нею, на рундуке подпольницы. Я осторожно обогнул спящую на «мостах» (т.е. на полу) чету хозяев и прошёл меж нею и спящим на полу же его сыном с супругою; подошёл к вешалке-«гвоздильне» (это строганная доска, утыканная деревянными резными «гвоздами», на которые входящие в помещение вешают своё верхнее платье), чтобы облачиться в свою шубу – и тут тяжёлая входная дверь со скрипом приоткрылась и из чёрных сеней на меня уставились искрящимися белка;ми два испуганных глаза – один над другим.
- Вота Карлович! Это ты? – зашептала из сеней старостина внука Степанида, - а мы тута тебя дожидаем, а то не спится!
Я, не сумев приладить перевязь со шпагой поверх овчиной шубы, взял ножны с оружием в руку и вышел в сени, плотно запахнув за собой дверь, дабы фатера не теряла теплоту воздуха. Оказалось, что все три девицы – Степанида, Катерина и Марфа - уже находятся в сенях. Мы сошли вниз по широкой лестнице и вышли из дому на лунный свет, сразу зыбко обрисовавший и дальние пейзажи, и близкие предметы; под моими сапогами завизжал снег, заменяя нам беседу в этом таинственном полуночном передвижении.

Девицы прекрасно знали путь к намеченному для гадания «средокрестию» дорог, я же неторопливо и без вопросов следовал за ними – мои «журавлиные», как здесь говорят, ноги позволяли мне не спешить. Впереди, на правах местной признанной красавицы, шествовала Степанида, за нею две сестры Костины несли свёрнутую трубой выделанную коровью шкуру, которую они ни за что не захотели мне отдать; я замыкал шествие. Мы перешли по накатанному санному следу губу (пролив) озера и поднялись на ровный берег, лежавший напротив Боярщины; затем, пройдя, словно серые ночные призраки, скрозь деревеньку состоящую из трёх домов, поднялись повыше – до середины пологого холма, и на его плече наконец остановились. Действительно, здесь наша дорога разделялась на три пути: два уходили на юг и на север, а третий сбегал вниз, на восточный берег Кижей, где темнела ещё одна деревня. Что и говорить – место было выбрано весьма удачно: отсюда и видна и слышна вся населённая округа.
Девицы отдышались, сообща развернули свою шкуру и дружно уселись на неё, прилаживаясь спиной к спине, ногами направившись на три стороны света.
- Черти; круг, Вота Карлович, черти;! – сделав страшные глаза, громко зашептала мне Степанида, обводя для наглядности руками круг в воздухе. Я начал вырезать острием шпаги округлый контур на утоптанном снегу и, случайно подняв глаза, остановился: на меня из обманчивой лунной дымки смотрели два светящихся зеленоватым огнём глаза.
- Воук! – воскликнула шёпотом та же Степанида и замерла, откинувшись назад на спины сестёр. Впрочем, серый зверь смотрел на нас всего один миг: лёгкий, как тень, он тут же оттолкнулся передними лапами, перекинулся назад через себя и, ещё не достигнув зе;ми, уже распластался в летучем беге.
– Каково обернулся-то! – пой-ляй! – заворожено сказала Степанида; Катерина и Марфа заоглядывались, но было поздно – серого уже и след простыл.

Я тряхнул головой, прогоняя видение звериных глаз, и закончил вырезать охранительный круг, не забыв оставить в нём узкий проход. Степанида внимательно следила за моей «работой» и, когда круг с «воротами» был готов, сделала мне знак молчать и закрыла глаза, приняв самый серьёзный и отрешённый вид. Я также с нарочитой серьёзностью стал на часах у воображаемых ворот, опершись на обнажённую шпагу и размышляя по поводу следующих вопросов: первый - боятся ли здешние черти ганноверского барона и рурской стали? и второй – что девицам может быть слышно через двойные платы, которыми плотно обвязаны их головы?
Караульная служба моя была невелика: луна постепенно входила в полную силу своего сиянья, занесенные снегами голые пашни не предоставляли никакого укрытия для неприятеля; сами снега, покрывавшие всхолмлённую местность, блестели на световых склонах и синели на теневых. Прошло какое-то время, ноги мои были недвижны, ибо каждое их перемещение вызывало скрип морозного снега; девицы всё также являли собой едва дышащих истуканов. Воздух стоял неподвижен, деревеньки, казалось, спали. Постепенно, видимо от воздействия морозной тишины, я стал всё громче слышать стук своего сердца; наконец в моих ушах стали мерно шуршать словно какие-то невидимые жернова, а потом я явственно услышал поскрипывание лёгких шагов у меня за спиной. Я резко обернулся - в правой руке моей мерцала лунным огнём шпага – конечно, никого! Но мгновение спустя, и опять у меня за спиной, раздался сухой щелчок; я снова сделал «поворот кругом» -  и здраво рассудив, решил, что это щёлкнула от мороза сухая ветка малины, одиноко торчавшая среди кижских пашен.
В ходе этих нечаянных манёвров я на короткое время забыл о своей «привратной службе», а когда вновь взглянул на охраняемых девиц, то увидел, что Степанида ожила и расцветает широкой улыбкой, а Марфа стоит на коленях и горько плачет.
- Что с вами случилось?! Что произошло?! – воскликнул я, помогая им подняться на ноги. Но девушки молча и торопливо скатали свою коровью шкуру и почти бегом припустились в обратный путь.

Очевидно, девицы замёрзли, сидя на снегу и это придало им резвости хода. В полном молчании мы вчетвером полубежали по снежным и ледовитым просторам; на обратном пути сделавшую своё дело коровью шкуру нёс я. С этой ношей я не смог угнаться за тремя юными девами и стал от них отставать, смиренно решив, что домой я попаду и не торопясь. Между тем, мёртвый зимний пейзаж, окружавший нас, ожил: сначала на севере из зелёных и белых лучей воздвигся небесный чертог, а потом лучи стали извиваться и играть друг с другом в вышних сферах; им вторили фосфорическими сполохами полыхающие огнём снега и льды. Казалось невероятным, что это буйство вселенского огня совершается в полной тишине, не сопровождаемое некой колдовской музыкой.
 Не успел я об этом подумать, как ледовый панцирь подо мной дрогнул и по округе раскатился ухающий гром, подобный пушечному выстрелу;  во все стороны побежал громкий сухой треск, вызывающий сотрясение ледяных основ. У меня похолодело сердце! – но уже всё стихло и лёд был по-прежнему прочен; я сделал несколько шагов по ледяной дороге и тут ударило из пушки справа, потом слева, потом сзади, потом спереди... Я уже не помнил себя, не судил ни о чём, но просто шёл вперёд по сцене грандиозного театра Природы - горящего самоцветами, полного змеящегося света и пушечной пальбы – шёл, неся под мышкой нелепую шкуру и устало улыбаясь.
Лишь следующим вечером я узнал у скрытных девиц, прибегнув к деликатным и ласковым вопросам, что Степанида услышала на средокрестии дорог перезвон колокольчиков, предвещающий ей свадебный поезд в наступающем году; Катерина – петушиное пение, очевидно, в той стороне, откуда приедет за нею её богосуженый; бедная Марфа же услышала стук молотка, пророчащий, по общему убеждению, скорую смерть ей или покойника в её доме – ибо это заколачивали гроб.
Напрасно я успокаивал опечаленную девушку, говоря ей, что и сам Государь Пётр стучит то молотком, то топором, когда строит русские корабли, и что так же стучат древодели на постройке Кижской церкви – бедняжка не внимала моим весёлым речам.

Утром я спросил многоопытного старосту: что это за жуткая пальба случилась на озере ночью, от которой временами у меня сердце бывало не на месте?
- Ништо, ништо, ваше благородие! – отвечал Козьма Микитин, - смел не тот, кто и лембоя не; боится, а тот, кто свой страх перетерпит! Это лёд стреляет – от крепкаго морозу. Ён снизова, от воды, намерзает, а верьхний-то лёд от этого и рвёт. Всё равно как кадушку с водой в сенях. Это, значит, лёд зима намораживат и ён толше делается.
Я поблагодарил старосту за науку и записал его разъяснение в свой дневник.
В фатеру, вернувшись со двора, где они ухаживали хозяйскую скотину, вошли Фёкла с дочерью Марфою; мать была сильно обеспокоена предчувствием неотвратимого горя, захватившим её дочь. На лица обеих словно легла тень и мне тяжело было видеть такое изменение, произшедшее в них.
- И к чему этим девушкам – простым и столь мнительным, подверженным сторонним дуновениям, как лёгкий рыбацкий парус – такие страшные гадания о будущей судьбе? – с досадой подумалось мне, - Вот прислышался ей в полночь стук молотка – и сразу забыты все радости и надежды молодого времени, и вот уж ожидание горя убивает душу прежде самого горя. Майн Гот! – быть может, русский Иван с кочергой охранил бы девиц от нечистаго минувшей ночью лучше, чем иноземный майор со шпагой…

Сим же днём, поздно ввечеру.
Глава пятнадцатая: О суеверных и романтических воззрениях местных жителей на Природу вещей и хозяйство, переданных мне крестьянкою Фёклой Костиной.

Вечером этого дня я завёл с Фёклою разговор о тёмных суевериях здешних жителей, думая разъяснить ей, что суеверие – суть «религия дураков» - но, конечно, в применении к ней с дочерью это определение звучало бы весьма мягко - как «ложные воззрения простодушных и милых женщин», которые им самим очень вредят. Но, к моему удивлению, за беседою с ней я и не заметил, как сам увлёкся её романтическими представлениями о сути обыденного деревенского мира и, пленившись ими, сам, противу задуманного, уверился в том, что «суеверие есть поэзия повседневности».
- Да знаешь ли ты, Вота Карлович, - заметила мне на мои реалистические рассуждения Фёкла, - что у всякого места и строения свой хозяин есть?
- Ну откуда ж им там взяться, этим «хозяевам» – во всяких угодьях и постройках, Фёкла Степановна? Болото, лес, пашня – это объекты географические – суть земные разности; а дом или баня – всего лишь сложенные в должном порядке брёвна, вот и всё. Но, конечно, угодья принадлежат Государю, а пользуется ими ваше сельское общество; постройки же имеют хозяев, но не воображаемых, а обычных мужиков. Что ты на это скажешь?
- А скажу тебе, ваше благородие, вот что: – улыбнувшись молвила Фёкла, - Был у Бога самый любимый архангел, всим архангелам архангел, среди всей Небесной силы первейший. И отличал его Господь боле других, а он возгордился и полюбил свою волю больше Божьей, и много других ангелов сделалося с ним в дёрзком согласии. И стал тот архангел Сатаною, а тыи ангелы – бесами, и пошли оны против своего Творца, но не устояла их сила супротив силы Божьей. Низверг их Господь с Неба и пали оны вниз: Сатана – что молонья – в самый ад пал, а мелкие бесы пали которые куды. Которые в ламбушки, кто -  в озёра, а кто и в синё море - эты стали водяники; которые в лися – тые лесовики стали; а иные пали в избы, на дворы, в байны, анбары и в ригачи – эты тамотко тоже хозяевами стали. Вот оттуль и хозяева везде, по воле Божьей, пошли.

Фёкла сама увлеклась своим повествованием о Небесной трагедии и говорила с той непередаваемой теплотой, с которой матушка рассказывает сказку своему дитяти; я, позабывшись, любовался её одухотворённым лицом и она, заметив моё отношение к ней, смутилась, обратила взор к льняной кудели и заметила: - Это дедушко мой, Игнат Васильев, и книги читывал, и нам, внукам, сказывал. Вот мне на ум с малых лет и легло, и я за ним сказываю.
Я, обрадованный тем, что Фёкла оживлена беседою и оставила свои тревожные мысли, спросил её: - Значит, по твоему, Фёкла Степановна, выходит так, что мужик, построивши себе дом, сам в нём и не хозяин?
- Дак ведь и муж с жоной живут, а дитей-то им Бог даёт, - с житейской серьёзностью отвечала мне Фёкла, - и мужик дом-то состроил своим горбом, да ведь по Божьей милости. А в дому сколько всего заведено! - и за всем призор нужен. Вот поехал мужик с дому по дрова – и что – с дому и душа вон? Весь дом на бабе и на детях оставить? Не-ет, в дому хозяин домовой неотлучно есть, а на двори – дворовой хозяин за скотиной глядит. Домовой хозяин уж никогды свой дом не покинет – скорее худого человека с дому сгонит, сам сгорит вместе с домом, а не уйдёт. Так и дворовой на двори: если ему какая масть не по нраву – чёрная ли, белая ли, бурая - дак этая скотина во хлеви и не заживётся. С ними ладить надо, с хозяевами, уваживать, неудовольствий и нелепостей в дому не допущать: мужику - кулаком по столу не стучать, матерного слова не говорить, не драться, не ругаться, а бабе мужа жалеть, говорить ему вповодь, босой да шимоволосой на двор к скотины не ходить.

- Какие они у вас благодетельные, сии хозяева! – с улыбкой отозвался я, дивясь пантеону домашних и окрестных духов, - жаль посмотреть на них нельзя.
- Отчего же нельзя? – отозвалась на моё сомнение ныне на диво словоохотливая собеседница, - вот моя матушка, будучи моло;душкой, ночью однова выстала из ща;на водицы испить, ко;рцем почерпнула, да услыхала будто в синях ступени скрипят. Дверь из фатеры приоткрыла и глядит: а на верхний ярус дома по лестнице мужики с бабами парамы подымаются, вси в нарядах: мужики с бородамы да в новых рубахах, а жёны у их в атласах да в парче, с бусамы и с серьгамы. Много народу – так и идут, так и идут – одны за одными! Она дверь потихоньку притворила и скорея бежать под свою мехову одеяльницу обратно. «К Степаше, - говорит, - своему приткнулась, зуб о зуб не попадает, и со страху так и уснула». А утром свёкор ей сказал, что это не иначе как домовой свадьбу справлял, как раз в полночь гости к нему были. Вот как бывало.
Я, слушая Фёклу, представлял себе, светлым мечтанием, ныне покойную её и Нестора мать, то молодое время, когда она бегала босая среди ночи попить воды из непонятного мне «ко;рца» и не была ещё непреклонной указчицей для своих взрослых детей… Всё рассказываемое представлялось мне некой самородной сказкой, тем более чудесной, чем более в неё верят.

- Ну а дворовой хозяин? – спросил я Фёклу, чтобы уйти от элегических мечтаний, - он-то как вашей животиной управляет? Кнутиком, пожалуй, пощёлкивает?
- Ну да, кнутиком! Нешто он паробок какой неумный. Как полюбится ему животинка – так она всегда у него соблюдается сытая и обласканная. У любимой коровы даже и назём, и мокрую подстилку сгребёт в яму, к стены – придёшь наутро - и убирать не надо, чисто. У милой своей лошадки и бока вычешет, и гриву косичкамы заплетёт – сама видала тыи его косички. Конечно, не мудрёныи – из двух всего прядок, но старательно заплетаит, что за диво! А как не по;люби ему какой живот придётся – лучше продавай, всё одно долой со двора сбавит. Защекотит, покою не даёт, на копыта назьму с соломой столько, бывало, накрутит, что овца ли корова ходить не могут, падают. Иные-некоторые дворовому хозяину не уступают, будто нет! – берут пясть соломы и по углам во хлеви хлещут с крепким словом, только во всю голову надо крычать крепкия слова. Бывает, что после того и на мировую дворовой хозяин идёт.
Я представил себе Фёклу, кричащую в хлеве во весь голос крепкие русские ругательства и не смог удержать улыбку.
Видимо, Фёкла уловила моё видение - потому что она замолчала, взглянула на меня исподлобья и произнесла взволновавшим меня каким-то грудным и проникновенным голосом: - Я никогды чёрным словом не ругаюсь. Век прожила – не балова;ла. И робятам своим заказываю.
Тут уже смутился я и, не найдя подходящих слов, приложил руку к сердцу и почтительно склонил голову.

Немного помолчав и подумав об услышанном, я спросил мою неутомимую пряху: Ну а как же вы со всеми ними живёте-поживаете? Куда ни пойди, у вас везде «хозяева»; а кто же вы сами?
Фёкла ласково улыбнулась мне, как малому ребёнку, и ответила своим журчащим голосом, мило и вразумительно: - А мы – туто-ка, на земли своей - гости. Как пришли нагие из праха, так нагие во прах и уйдём. Коли получил отцову вотчину во владение - обширную и дивно украшенную – оставь её детям и внукам больше и лучше, чем сам получил. Коли же получил одно только родительско благословение – и это не хуже; люби Землю-матушку, люби мир людской, люби труды свои – и всё тебе Господом дастся.
А как с хозяевами поживаем – да эва как: пришёл в лес – поклонись и скажи: - Здравствуйте, хозяин со хозяюшкою, со малыма деткамы! Покажите мни ягодки! Уходишь – поклонись и поблагодари: - Благодарствую, хозяин со хозяюшкою, спасибо за грибы-ягодки! А как же. Пришёл в байну – поздоровайся: - Здравствуйте, хозяин со хозяюшкою, со малыма деткамы! Разрешите в байны помыться-попариться! И стирки не затевай – баеный этаго не потерпит – а уж парься да мойся. Пошёл в байну с женой – будьте как Адам и Ева в раю – без страму, без похоти, а то баен на то разгневается. Идёшь куда водой – в озеро не плюйся, матерно не ругайся, в лодке ногами не топай, ни с кем не вздорь. На рыбу не будь жаден – не бери сверху разумнаго, старых и немощных уловом оделяй.
Фёкла на мгновение замолчала, остановила своё веретено: - Ну што тебе ещё, Вота Карлович, сказать? Приустала я, пора и на покой улечь.
Лицо её словно бы погасло и осунулось, только большие глаза поблескивали, отражая огонёк лучины в сутемени избы. Я поспешно поднялся и поклонился ей в пояс; зная, что завтра уеду, я хотел бы ещё долго длить нашу беседу, но это было не в моей воле…

Декабря 31 дня 1714 года, ввечеру, на постое у шунгского старосты.
Глава шестнадцатая: Об отъезде из Кижей на север и о тайных надеждах моего сердца.

Как ни отрадно проводил я Святочное время, проживая в деревне Боярщина насупротив Кижского Погоста, встречая в каждый день много любопытного и сведя знакомство с весьма обходительными местными жителями, но всё же все эти дни долг Государевой службы неотступно довлел надо мною. Мне не хотелось спешно покидать наше с Фёдором временное пристанище и ещё по одной причине.
Не стану скрывать, даже от самого себя, что простая крестьянка Фёкла Степанова Костина каким-то небывалым в моей жизни образом пленила мой разум и моё сердце. Если бы я прежде мог себе представить, что ганноверский дворянин, майор, не раз бывавший под ружейным и пушечным обстрелом, ходивший в жестокие кавалерийские сшибки, посланный Государем к северным Олонецким заводам, будет дорожить каждой минутой встречи с некой русской крестьянской вдовой, матерью пятерых детей – я бы просто счёл это химерой воображения, которой невозможно и незачем осуществляться. Но как? почему? - эта «некая крестьянская вдова» в моих глазах вдруг обрела несравненные черты и задушевность красивой, доброй и умной женщины, стала для меня обворожительно лучезарной и безыскусно скромной Фёклой Костиной – я не смогу ответить. Сила обаяния этой простой женщины заставила меня сопереживать и её судьбе, и судьбе её деток; это кажется несбыточным, но я за неделю с небольшим успел к ним привязаться.
Тем не менее три северных металлургических завода – Вичковский, Повенецкий и Алексеевский - ждали моего служебного досмотра и 31 декабря уходящего 1714 года я решился отправиться в путь.

Заводы сии были основаны Государем Петром в 1702 году, когда деятельный монарх следовал с войском от Белого моря к Онего-озеру. Русский Царь, одарённый как никто из смертных способностью делать все досягаемые дела сразу, сходу оценил возможности выплавки меди и чугуна из местных руд и силу воды здешних рек; заводы заработали уже в следующем, 1703 году. А Русский Царь в сём году уже был далече – он основывал новую столицу России на Варяжском море и новый, Александровский завод при заливе (по-здешнему – «при губе») Онежского озера. Повенецкий завод поставлен в осьмидесяти верстах от Кижскаго Погоста, Алексеевский – в ста двадцати; Вичковский же расположен близ Повенецкаго заводу.
Но в минуту прощания с гостеприимными кижанами я не помнил о вышеприведённых мною росписях царских свершений и русских пространств; мысль о долгой разлуке с Фёклой томила меня. Мы, как всегда, позавтракали с семейством старосты, после чего возница побежал оправлять лошадь и запрягать сани, а Фёдор – укладывать наши вещи; я уселся за небольшой столик в горнице и принялся чистить стволы и заряжать в дорогу мои пистолеты. Всё было подготовлено к отъезду ещё с вечера, но почистить и зарядить оружие я решил перед отъездом – ничто так не успокаивает офицерскую душу, как возня с шомполом, выколоткой, пыжами и пороховой меркой.

Я разложил на подрубленном лоскуте поскони пару пистолетов, методично почистил льняным волокном, намотанном на шомпол, их стволы, после чего смазал ружейной смазкой и удалил досуха её излишек. Затем отмерил чёрного пороху, засыпал по мерке в каждый ствол и как следует уплотнил деревянным штоком. Тем же штоком дослал в стволы войлочные провощённые пыжи и открыл ящичек с круглыми пулями. Тут раздался негромкий стук в дверь и голос Фёклы:  - Вота Карлович! Можно ли к вам?
Я поднялся и шагнул к двери, вытирая руки холстинкой. Дверь отворилась и вошла Фёкла; за складки её сарафана держались близнецы Пётруша и Павлуша (обычно бойкие, оба сейчас робели), а за матерью вошли трое дочерей – Екатерина, Марфа и младшая Агриппина. Я пришёл в некоторое волнение от неожиданного визита фёклиного семейства, но постарался не подать о том виду; присев, я протянул руки к её сыночкам и оба мальчика, с которыми совсем недавно я ходил в компании «ряженых», тут же прибежали ко мне в объятья.
– Дядя Вота Карпович, не уезжай! – вскричали оба; мать сделала им рукою знак помолчать и, шагнув вперёд, произнесла: - Вота Карлович! Прими вот тебе в дорогу и на память о нас, грешных, рукавицы тёплые. У нас их кто «дерни;цами» называет, а кто «дельни;цами» - ну да, много делов, - дак и дельницы протрутся, издерутся. А тебе не для работы, а штобы в дальней дорожке руки не поморозить.
С этими словами Фёкла с поклоном подала мне пару доброй работы рукавиц – внутри они были стриженой овчины, а сверху крыты крепким домашним сукном. Я тоже шагнул к ней навстречу, взял за плечи, привлёк к себе и троекратно расцеловал в обе щёки. На мгновение мы оба замерли в этом положении,  - не знаю, что было на душе у Фёклы, но я в сей краткий миг словно вознёсся на седьмое небо; потом я медленно опустил руки и, взяв рукавицы, поклонился ей в ответ. За сим меня окружили три дочери Костины и поочерёдно припали к моему левому плечу, чем немало меня растрогали. Не найдя при себе ничего иного, дабы отдариться, я вручил Фёкле серебряный рубль с оплечным портретом Государя Петра, прося её и деток не забывать их доброго знакомца, государеву слугу.

Далее «карусель» наших сборов в дорогу и трогательного расставания с кижанами закрутилась всё быстрее и я опомниться умом-разумом не успел, как уже снова летел в санях посреди белого безмолвия, видя перед собой овчинную спину возницы и потылицу его треуха, овеваемого снежной пылью. Староста Козьма отрядил нам проводников и попутное сопровождение; итогом сего стал наш небольшой санный поезд из трёх подвод и быстрое безошибочное продвижение по зимним просторам. Заснеженная деревня Боярщина, простые русские жители, «велия церква Спасова» на Святой носовине Кижей, удивительный Нестор со своей чудесной сестрою Фёклою – всё вновь мною узнанное осталось у меня за спиной и даже, учитывая извилистость путей и однообразную размытость дальних першпектив, Бог знает где… Но, отъезжая всё дальше, я всем сердцем чувствовал, что начальный верстовой столб отсчёта расстояний, ось вращения моей жизни теперь находятся там, где дышит обворожительная и загадочная Фёкла – любимая мною крестьянская вдова с пятерыми детьми.

Генваря 1-го дня новаго 1715 года. Вечером в Повенецком заводе.
Глава семнадцатая: О пути до Повенецкого заводу и моём знакомстве с начальником онаго Герасимом Еремеевичем Траделом.

Тем временем наш обозец борзо подвигался вперёд: однообразные зимние берега и омертвевшие голые кущи островов сменяли друг друга; что за озёра и деревни мы проезжали в пути – у меня не было нужды и желания узнавать. Замечу только, что почти всё время наша дорога лежала по заснеженному льду, перемежаясь краткими проездами по суше. До Повенецкаго завода мы добрались за два дня, переночевав у старосты в селе Шуньгском, в коем стоит на Погосте старинная деревянная церква о девяти шатрах, чем оная церковь и является особо замечательною. Шатры выстроены на велием бревенчатом срубе купно, по его осьми углам, являя собой вид удивительного древяного города или Кремля. Наивысокий из шатров поставлен в середине; чешуйные главы с осьмиконечными крестами венчают каждый из них. Будучи поставлена на верху невысокой скалы с покатым верхом, сия церковь видна в голой зимней округе весьма далеко и со льда, и с земли.
Среди прочего запомнились мне некоторые речения шуньгского старосты. К примеру, о кижанах, от которых мы к нему прибыли, он отозвался с усмешкой, сказав так: - Кижана на воды живут! – имея в виду их неосновательность и чрезмерную связанность с озёрною ненадёжною стихией – по взгляду преимущественно сухопутного жителя. Впрочем, оговорюсь, что и кижане не остались, хотя и заочно, в долгу - они, при случае, именовали шуньжан не иначе, как: - Глу;па Шу;ньга!
Заонежцев же  вообще, напротив, шунгский староста аттестовал с видимой гордостью, причисляя, конечно, к ним и самого себя: - Заонежана – што норвежана, только выговор другой!
Вечером следующего дня, благополучно переехав Повенецкое Онего, что составило по льду не менее тридцати вёрст, мы прибыли к Повенецкому заводу Государя.
Моя поездка по чугунно- и меднолитейным заводам северной части Олонецкого горного округа с целью их инспектирования нарочито странна для меня, майора кирасир; посему с заводскими начальными людьми я положил для себя держаться уверенно, но без высокомерия, избегая углубляться в тонкости приготовления металлов. В самом деле – что побудило Государя послать досматривать металлургические заводы офицера-кавалериста? Мне думается, причиной Его решения были моя преданность, физическая сила и лихой вид, который он столь ценит в подчинённых.

Насколько радостен для взгляда доброжелательного путешественника вид строящихся велиих и высоких крестьянских домов, каждый из которых, при всей похожести на другие, обязательно украшен какой-нибудь оригинальной выдумкой хозяина, настолько же уныл для него вид казённых заводских строений – вечно курящихся прокопчённых домен, надмяных болотной ржавчиной и берёзовым углем и озаряющих тёмные облака багровыми отсветами своих жерл, приземистых заводских контор, пакгаузов, солдатских караулен и казарм для размещения мастеров, рабочих и солдат. Подъезжая к Повенецкому заводу я вновь ощутил привычное напряжение нескончаемой Северной войны, которую Россия Государя Петра ведёт с королевской Швецией вот уже пятнадцатый год.
За святочными забавами простых селян я словно бы и забыл о великой войне Государя Петра, тем более, что мирные жители старались не поминать о ней; зато, даже за короткое время моего пребывания среди них, я удосужился услышать ещё не успевшие кануть в Лету предания о вторжениях в заонежские земли каянских немцев, которые всегда приходили на судах по воде и отличались страшной жестокостью, вырезая все застигнутые врасплох деревни от мала до велика. Мысленно я присовокуплял к этим тихим и жутким рассказам заонежцев и предания своей многострадальной родины, которую свирепые шведы не раз прошли огнём и мечом во время кровавых войн прошлого века; эти отзвуки народных бедствий, долетевшие с разных концов Европы, но имевшие одного беспощадного «героя» - страшного «каянского немца» - тем надёжнее понуждали меня служить Государю Петру, который ведёт с надменными шведами справедливую ратную борьбу.

Проезд к заводу был преграждён рогаткою, у которой прохаживались, дабы не застыть на морозе, два солдата в полушубках и сапогах из овечьего войлока. Наш санный поезд со скрипом стал и один из возниц прогорланил, что «Государев человек» едет! Солдаты мрачно посмотрели на нас и, от греха, не выказали готовности ревизовать «Государева человека», а, ударив в сигнальную рынду, вызвали начальника завода, который, как и все служащие по заводскому делу в военное время, имел военный чин.
Государь Пётр, в бумаге мне выданной, собственноручно, но весьма порывисто, начертал звания и имена начальников здешних заводов по памяти; но, поскольку я не приноровился ещё разбирать подобную скоропись по-русски, то я не совсем ясно прочёл имена и звания. Подполковник Георг де Геннин, сей гений северной металлургии, принимал меня в окружной конторе довольно холодно и взирал на меня с недоумением, как и подобает артиллеристу и славному инженеру при виде кавалериста-кирасира, занесённого в глухие леса и болота с инспекцией чугунолитейных заводов. Он, в свою очередь, черкнул несколько слов, прилагая их к моей подорожной, и, в дополнение, что-то пробурчал по-голландски, видимо, рассчитывая на то, что природный немец его хорошо понимает.
Гадая, как начальник Повенецкого завода меня встретит и в каком именно он состоит звании, я стоял у жерди, перекрывавшей дорогу и смотрел на низкие облака, подсвеченные неровным огнём домен. Эти печи работали непрерывно, пожирая своими адскими жерлами берёзовый уголь и ржавую руду с бессонной вереницы крестьянских саней; также непрерывно шипели и ухали меха, приводимые в действие водяными колёсами – они качали в домницы воздух.

Я стоял с наветренной стороны от завода и до меня доносился лишь лёгкий дух доменной гари, едва ощутимо волновавший обоняние; свежий и морозный лесной воздух казался ещё вкуснее и животворнее от этой чуть заметной прибавки берёзового уголька и дёгтя. Тем временем за моей спиною заскрипел снег под неспешными и уверенными шагами. Я сделал поворот «кругом», от которого утоптанный снег взвизгнул под каблуками моих сапог, и оказался лицом к лицу со служилым человеком довольно странной наружности. Предо мной стоял мужчина, меховой треух которого едва возвышался над моим плечом, но широта тела при этом чуть не в два раза превосходила оную же пропорцию моего. Итак, на круглую голову его был надет добротный треух из мягко выделанной стриженой овчины, спускающееся за спину широкое третье «ухо» которого придавало ему вид некого дикого персонажа из заснеженной сибирской степи; тело же, не смотря на крепкий мороз, облекал зелёный суконный мундир с широкими красными обшлагами – несомненно, мундир лейб-гвардейского Преображенского полка. Покрой мундира, однако, показался мне несколько странным: видимо, для того, чтобы подогнать к своей фигуре, хозяину пришлось его сильно уширить вставками на боках, то же касалось и рукавов – первоначально, вестимо, бывших узковатыми для мощных рук нового хозяина.
Незнакомец улыбался мне широчайшей улыбкой, делавшей его плотное лицо похожим на образ сказочного Щелкунчика; открытая эта улыбка сразу расположила меня к нему – доселе я не встречал на здешнем суровом Севере подобных открытых изъявлений радости при встрече моей персоны.

- О-о! Герр Мюнхгаузен! – вскричал незнакомец и, шагнув вперёд, в порыве добрых чувств схватил мои локти и потряс их, едва не оторвав меня от земли, - Ждали мы, ждали! Вас – вестника Государя, нашего отца и благодетеля! Да-с! А я приказчик сего завода – Герасим Традел! – можно сказать: Традел младший! Ибо я – Традел, сын Традела Еремея – ну, если быть точным – Иеронима! Да-с! Второе поколение Траделов гремит молотами в этом краю и набивает здешние домны углем и рудой, углем и рудой! Да-с! Но что же это я? – пройдёмте, пройдёмте! И, хотя ваш абрис действительно не трудно в сумерках спутать с Государем Петром, - но никаких дел с дороги, никаких дел!
Я был отрадно ошеломлён таким приподнятым велеречием, особенно после долгой и стылой дороги по безмолвным льдам; замечу, что говорил повенецкий приказчик весьма громко и на странной смеси датского, нижненемецкого и здешнего русского языков. Я с улыбкой отвечал ему на местном русском наречии – разумеется, в том виде, как я его успел себе усвоить; приказчик сначала был изумлён, а потом вдруг разразился таким хохотом, что, в свою очередь, смутил меня. В конце концов мы, к общему удовольствию, условились говорить друг с другом только по-русски.
Шлагбаум – жердь, преграждавшая проезд – был немедленно поднят, наш промёрзший обозец потрусил вперёд, устраиваться на ночлег, а мы с приказчиком Траделом обогнули обе работающие домны пару раз, причём я пользовался возможностью прослушать энергичные, яркие, но, признаться, мало мне понятные комментарии по поводу их устройства и тонкостей работы. По неукротимой повадке начинать любое знакомство с дела – ибо оно, дело, есть самой важное и интересное в сей жизни – Герасим Традел очень живо напоминал Государя и, так сказать, являл собою птенца «Государева гнезда».
Затем мы проследовали в тёплый бревенчатый дом гостеприимного приказчика, в котором, весьма предупредительно и радушно, уже была отведена комната для меня и моего слуги; размяв ноги на улице и согревшись в натопленном жилье, я пришёл в некое блаженное расположение духа и с радостью проследовал в столовую, следуя зову хозяина: нас с Фёдором он просил отужинать с дороги чем Бог послал.

Там же и того же дня.
Глава осьмнадцатая: Об ужине у приказчика Традела, о его семействе и о приготовлении необыкновенной строганины у полярных жителей.

Оказалось, что семья приказчика Традела очень невелика: сам да жена, родом поповна, ныне румяная, идущая к закату женщина. Они да пожилая домовитая прислуга встретили нас в гостиной; зато недостаток в хозяйских отпрысках с лихвой восполняли кошки и коты, впрочем учтивые и ласковые к гостям. Не менее семи представителей кошачьих окружили наши с Фёдором сапоги с усердными изъявлениями гостеприимства так, что мы не могли шагу ступить; Герасим Еремеев посоветовал нам сердито притопнуть на них, что я и исполнил. Домашние любимцы прыснули во все стороны, я подошёл к пожалованной мне ручке хозяйки и все сели за стол. Кушанья были изобильны; ради встречи и знакомства мужчины выпили по рюмочке хлебного вина, отменно крепкого и прозрачного, хозяйка же лишь коснулась рюмки губами. Глядя на уставленный яствами (среди которых были и приготовленные из отвергаемой местными жителями картофели блюда) стол заводского приказчика, я невольно припомнил анекдот о приёме у саксонского курфюрста, слышанный мною во время одного из петербургских застолий от русского посланника в Саксонии.
- Стол был накрыт на шесть персон, - рассказывал посланник, - курфюрст хлопнул в ладоши и лакей принёс и поставил посередине него тарелку с шестью обжаренными маленькими кильками. Я, не потрудившись сосчитать рыбок, было положил себе две; остальные приглашённые, будучи более опытными, взяли по одной, а курфюрст остался ни с чем – кильки ему не хватило.
- Господа! – вскричал тогда курфюрст, - кто взял лишнюю кильку?!
Улыбнувшись вельми различному сему сравнению немецкого и российского хлебосольства, я принялся за изрядной величины печёную щуку.

Ужин прошёл и непринужденно, и познавательно. После первых минут почти безмолвных, беседа мало-помалу развилась и потекла в весьма интересном русле: между прочим, хозяин предложил нам попробовать так называемую «строганину». Это блюдо является чем-то совсем особенным, самым северным и, вероятно, общим для всех полярных народов; оно самим своим тонким вкусом опровергает европейские способы приготовления столовых яств. Мы привыкли варить, парить, обжаривать и вообще действовать на пищу с помощью огня и жара; но северные охотники в студёную зиму для приготовления своего деликатеса пользуются только ножом и щепотью соли. Острым ножом делаются тонкие, полупрозрачные срезы с преотличного лесного мяса или рыбы; надо заметить, что подобного мяса и рыбы нет и быть не может даже у самых сведущих и старательных хозяев культурной Европы. 
Дело в том, что мясо животных, включая сюда и рыбу, имеет вкус той пищи, которой они выкормлены, а в случае дикого обитания – того природного корма, который животному доступен и коему оно отдаёт предпочтение. Нигде в Ганновере вы не отыщете не токмо лося, но хотя бы и вола, вскормленного душистыми лесными травами, мхами и грибами; ни у кого не найдёте пусть не тетерева, но обычной курицы, выращенной на лесных ягодах и берёзовых почках; ни в каком пруду не выловите лососевую рыбу, проведшую жизнь в кристально чистой ледяной воде.
Здешний малосольный хариус, пребывавший в засолке всего несколько часов, сдобренный лишь весьма умеренно солью и без всякой приправы, изумительно нежен и пахнет сам собою душистым смородиновым листом; здешняя мороженная лосятина или оленина, тонко настроганные ножом, тают во рту навроде сказочного шербета. Вероятно, именно от употребления строганины и пошло русское выражение «тает в рту», характеризующее утончённые яства.
Итак, сей способ угощения предполагает простоту и равенство сидящих вместе за столом сотрапезников: хозяин тонко строгает мясо на чистую широкую доску с небольшими бортиками, едоки берут ломтики руками, макают их в общее блюдце соли и отправляют в рот, прибавляя, по желанию, вслед ломтику мяса колечко-другое репчатого лука. Это кушанье нельзя приготовить на кухне заранее, ибо мясо быстро оттает и обмякнет; вообще строганина наиболее вкусна только что срезанная, а не заранее приготовленная. Строганая рыба ещё более нежна; её, кроме соли, можно обмакивать в конопляное масло, доступное в этих краях, конечно, не всем. Рыба бывает здесь белая и красная, и обе несравненно вкусны.
В завершение своей «кулинарной экскурсии» Герасим Еремеевич настрогал ломтиками нечто бордово-красное и предложил нам отведать без соли и без лука. Кушанье оказалось приторно сладким и действительно могло служить десертом. - Что это? – удивлённо спросил я его. – Печень северного оленя! – весело отвечал хозяин. Я поспешил заесть сей десерт ломтиком ржаного хлеба.

За ужином, но, главным образом, во время последовавшей за ним беседы за трубками, сидя в креслах у шестка огромной печи, я, в кратких словах, узнал историю приказчика Герасима Традела. (Тут коротко замечу, что почтенный приказчик курит трубку только в своём дому при запертых дверях и плотно занавешенных окнах. Открыто появляться с куревом на здешних православных людях он ни в коем случае себе не позволяет, дабы не прослыть среди благочестивых православных отпетым «табачником»). Его отец, Еремей Традел, прибыл в здешние края в 1676 году как знаток горного рудокопного дела; он был приказчиком Петра Марселиса и родственником Генриха Бутмана, получившего в России прозвание Андрея Бутенанта. Все сии достойнейшие люди прилагали усилия к добыче здешних медных и железных руд и к строительству заводов – сначала молотовых, а позже, с ходом дела, и медеплавильных, и железоделательных с домнами. Старший Традел был лютеранин; его сын крестился в московское православие с именем Герасима и жена его, конечно, тоже православного вероисповедания, - одна из дочерей деревенского священника из Вологодского уезда, вышедшая из семьи весьма бедного деревенского пастыря за довольно обеспеченного сына заводского приказчика. Господь послал испытание этой семье, не дав Траделам потомства; детищами своими Герасим Еремеев считает построенные им Повенецкий и Алексеевский заводы, а матерью – необъятную и горячо им любимую Россию.
Слушая удивительного приказчика, я с грустью вспоминал недавно – и уже столь давно! - покинутую мной Фёклу, которую Бог одарил красотой, благословил многими детьми, но отнял мужа – дав и ей своё испытание. Снова всё непостижимо дивное оживилось в душе моей, но хозяин прервал мои грёзы, заговорив о деле.

Там же и того же дня, поздно ввечеру.
Глава девятнадцатая: О необыкновенном деле, которое попросил меня исполнить и поручил мне господин приказчик.

Посидев молча, выпустив табачный дым через ноздри и добавив к нему мастерски пущенное сизое колечко, Герасим Еремеев промолвил: - Отто Карлович! Позволительно ли мне говорить с тобой начистоту, без утаек, мешающих делу?
Я отвечал просто и утвердительно.
Приказчик одобрительно взглянул на меня и продолжил: - Я вижу, что ты человек прямой и честный. Я много встречал на своём веку хитрецов и ловких людей, и говорю тебе такие слова не из лести, а потому, что я рассчитываю на твою помощь.
Я молча кивнул.
- Отто Карлович, согласись, что ты очень мало знаком с металлургией и заводским делом. При всём моём уважении к бравому майору кирасир. Да-с. Согласись, что и мне нет никакого резону обманывать горячо любимого Государя и разыгрывать спектакль перед несведущим в производстве инспектором, дабы скрыть свои злоупотребления. В годину войны я стараюсь втрое и кладу все силы на алтарь Победы моего Отечества. Да-с!
Я снова согласно кивнул, с любопытством ожидая дальнейших слов Традела.
- Государь одерживает победы над шведами чередой – и на море и на суше. Но дело наше, заводское, дело Государево, двигают вперёд простые мужики из приписных к заводам волостей. Они разыскивают, добывают и возят к домнам железную руду, они валят лес и выжигают из него уголь, грузят наши пушки на насады для отправки по воде и отвозят их санным путём; наконец, они строят дороги, содержат плотины и так далее.
Ведя эту речь, Герасим Еремеев водил по воздуху трубкою, как бы рисуя её дымком кар-тины заводских работ. Немного помолчав и попыхав трубкой, он продолжал:
- Они добрые подданные, но крестьянская жизнь на Севере тяжела, семьи велики, а заводские работы забирают силы и руки от земли и домашнего хозяйства. Одной мукой из соснового луба не прокормишься! Да-с. Наши заводы, сколько их есть, находятся у рубежа военных действий и призваны Государем ещё долгое время баловать шведов чугунными гостинцами. Да-с. А мужички наши устали. Зело устали…
Тут Герасим Еремеев замолчал, потом приблизил своё лицо ко мне и отчётливым шёпотом сказал: - Мы с нашими заводами стоим у края пропасти, герр Мюнхгаузен! и имя ей, этой бездне - мужицкий бунт! Мы на краю мужицкого бунта, Отто Карлович! Да-с.
Он уселся в прежнее положение и, внешне спокойный, продолжал: - Я уже видел заводской бунт двадцать лет назад, когда служил при моём батюшке и был ещё молод. Тогда он длился два года… Я с той поры знаю чего нам ожидать и что случится. Бунт разгонит заводских мастеров. Бунт сорвёт наши уроки и поставки армии и флоту. Бунт остановит домны, которые никак нельзя останавливать, и сожжёт заводские слободки. Бунт будут усмирять войска, и сии усмирители вконец рассорят нас с населением приписных волостей… Всё это нельзя допустить, Отто Карлович! Да-с.
- Но… в моём подчинении нет никакой команды, - отвечал я в некотором замешательстве приказчику, - Что я бы мог сделать одной моей шпагой супротив сей опасности?
Герасим Еремеевич, глядя на меня с проницательным прищуром, ответил несколько, как мне показалось, невпопад: - Говорили ли тебе, Отто Карлович, что ты весьма похож на Государя Петра?
Я невольно улыбнулся на сей вопрос и отвечал: - Должно быть, сюда дошла весть о том, как я удостоился торжественной встречи на Кижском Погосте?
- Да-да, я слышал об этой оказии. Причём заметь: кое-кто из крестьян видел Государя вживе и всё же на некоторое время даже они обманулись. Это весьма знаменательно и весьма может быть нам полезно.
Я в недоумении пожал плечами, ожидая разъяснения этих слов.
Приказчик продолжал, всё более увлекаясь: - Ты, Отто Карлович, у нас в Олонецком уезде недавно; ты прожил здесь немного времени, но зато в дому волостного старосты, среди крестьянского семейства. Я думаю, ты не раз имел случай подивиться гордости и независимости здешних обывателей. Причину тому я вижу в истории края: здесь никогда не было помещиков; крестьяне испокон веку не знают рабского состояния, насильной услужливости и унижения. Кроме того, православная вера является их душою, а суровая природа - учителем; следствием сего можно считать отсутствие в здешних людях жадности, любостяжания и отчётливое сознание краткости и мимолётности сей земной жизни и, в противуположность тому, вечности жизни посмертной. Здесь считают, что лучше в земной жизни потрудиться и пострадать, чтобы наслаждаться душою в вечной. Мужик говорит: «Ежели в этой юдоли насмеёшься – в Вечной наплачешься».
Зачем я всё это говорю? А вот зачем: здешнему мужику оказанное ему высокое доверие и уважение бывает порой дороже наживы и высокой оплаты. Такова честная и добрая душа нашего северного крестьянина! Наши приписные крестьяна отрабатывают на заводских работах в счёт уплаты своих податей – это так, наживы с нас никакой. Но!
Герасим Еремеев так взволновался, что сунул погасшую трубку в карман, вскочил и зашагал по комнате.

- Но! Мы можем дать мужицкой душе нечто не менее ею желаемое – а именно: свет монаршего внимания! и сознание его, мужика, собственной государственной важности в сие трудное время! Да-с!
Я с немалым удивлением выслушал сию тираду приказчика, но тут же припомнил то воодушевление, которое произвело имя Государя Петра на мужиков-кижан. Казалось, услышав имя его и увидев мелькнувший в санях зелёный преображенский мундир, они готовы были прянуть в воду и в огонь…
- Дорогой Отто Карлович! Скажу тебе о том, что ты и так, верно, успел заметить: здесь всё полнится Государем Петром: волны и луды онежские, леса и реки повенецкие, деревенские покосы и самые избы, в которые он действительно любит порой заглядывать совсем по-простому. Здесь я слышу гисторию о том, как царь Пётр, проходя деревней и подивившись местной горбатой косе, просит у деревенского деда дать ему горбушу на пробу покосить; там мне рассказывают, что царя Петра сильным ветром прибило с лодкою к ним в берег и он назвал оную деревню по воющему то;року – «Вой-Наволок». Каково?! Обрати внимание, Отто Карлович: дед взял с царя Петра серебряный рубль, как страховку от поломки косы, которую дюжий Государь, махнув, по его мнению, должен был сломать, Но! Он его не потратил, сей серебряный рубль - на насущную семейную нужду, на тот же хлебушек! - а свято бережёт и показывает гостям и доверенным родственникам в праздники.
Сделав полупоклон в знак того, что кончил излагать, Герасим Еремеевич уселся назад в кресла и стал наново набивать свою трубку табаком.
Я молчал, смотрел на кропотливое занятие приказчика и размышлял о неисповедимых странностях человеческой души. Вот взять эту трубку Герасима Еремеича. Мужик здешний на дух не переносит табачного дыму и, если ты пускаешь «из носу и роту дым», то лучше тебе и в фатеру не заходить – говорить крестьяне с тобою станут только по начальственному принуждению. Мне пришлось, скрепя сердце, бросить трубочное зелье ещё до отъезда из столицы – я был предупреждён о строгом нраве здешних жителей и не хотел настроить их против себя ненавистным запахом табака.
В то же время Государь Пётр и курит немало, и веселья не мыслит без крепких напитков – в чём местные жители также крайне воздержаны – но при этом пользуется невероятной любовью и благоговейным отношением местного населения. Каждый его шаг, каждое дело толкуется с радостным восхищением и видится здешнему народу осенённым десницей Божьей, и сразу входит в местное предание. Мне приходилось слышать о серебряной позлащённой чарке, подаренной Государем одному из крестьян за некую оказанную ему услугу; мужик этот, ни разу не хлебнув в своей жизни ни белого, ни зелёного вина, хранит сию чарку меж икон, составляющих домашнюю его святыню. Высокий гений Государя, впервые за всю историю Русского Царства сделавший предметом своей работы и помышлений Русский Север и, тем самым, здешнего мужика, - основывающий заводы, прокладывающий дороги, учреждающий почтовое сообщение и лечебные целительные Воды, ходящий и по земле и по водам без опаски и отчуждения, наконец, сам бьющий молотом в заводской кузне – гений этот находится превыше человеческих слабостей и суеверий и видится простому мужику напрямую связанным с православным Богом…

Наконец, Герасим Еремеев ударил о малиновый кремень выкованным в заводской кузнице кресалом, раздул пакляной трут и закурил. После сего я счёл возможным заговорить.
- Герасим Еремеевич, - без обиняков обратился я к приказчику, - чем я-то могу тебе послужить? Уж не думаешь ли ты и в самом деле выдать меня за Государя? 
- Нет! Нет и нет, – отрывисто отвечал он, - узурпация – недопустимый грех! Но за лицо к нему приближенное, осведомленное о дорогих сердцу мужика подробностях Государевых дел и случаев – да! 
Приказчик снова воодушевился; лицо его осветилось доброй лукавостью. Воистину, даже в суровом горняке и начальнике заводов – и в нём, хоть и в редкий миг, - порой оживает дитя. 
- Вот ты подумал, Отто Карлович, увидев меня у караула: - Что за странный на заводском приказчике мундир! Право, подумал, не отпирайся. А этот мундир, со своего плеча! - пожаловал мне сам Государь. Но каков Государь – и каков я? – мне пришлось обрезать полы и наставить бока и рукава, чтобы надеть его. И супруга, и мастера говорили мне: повесь мундир царя Петра в шкап! Что может быть дороже его и самой царской милости? И они правы; но прав и я. В этом мундире венценосного Преображенца я и в чёрных трудах своих объят царской милостью и всякий заводской человек это знает и ведает простой душой своею…

Герасим Еремеич умолк, выдержал паузу, и продолжал: - А теперь, сызнова, скажу:  к делу! И вот к какому. Послезавтра в заводскую контору должны съехаться волостные старосты для отчёту за сполненные уроки. Мужички работают, сполняют должное, мы выдаём им на руки угольные печатки – берестяные нумерки с выжженной печатью о выполнении урока угольных и прочих работ сполна. Мужички, вернувшись домой, сдают их своим старостам, а старосты в означенный срок привозят все печатки за свою волость в завод для отчёту.
Отчёт кончает большую работу и дело, вестимо, отменитое. Я давно завёл обыкновение поить старост – на заводской отчёт – взваром, а иный раз и сбитеньком балую; ведутся и разговоры. Отчего же, сделав дело, и не поговорить. Вот и расскажи-ка, дорогой Отто Карлович, сделай такую милость! - расскажи ты в сём собрании деревенских голов про Государя Петра! Так расскажи, как умеешь – не надо цветами с языка сыпать – а как, словно бы, очевидец Царевых случаев из жизни и прямой ганноверский служака. Очень тебя прошу! Это ничего, что половину слов русских ты не знаешь, особливо здешних; значит – меньше врёшь и боле доверия к тебе будет. Зато ты, как и я, Государя излично знаешь и, что главное, преданно любишь его невиданную натуру. Старосты развезут драгоценный Царев образ из твоего сказу по своим волостям, оттуда ещё и с добрым преукрашением! - он разойдётся по деревням. И, думается мне, смягчит и утишит слово о сем великом монаршем образе закипающую в неизбывной туге; мужицкую душу. Увидит она, душа мужицкая, что для великих дел Отечества терпит и трудится, что вместе с самим Государем подвизается и отойдёт от зреющего бунтовского задора. Что ты, герр майор,  мне на это ответишь?
Я, признаться, не вдруг обретя дар речи, отвечал приказчику, что немало удивлён его просьбой и ничего ему на то в сей момент времени определённого не отвечу, а отойду к себе в комнату и пораздумаю о его словах, отдохнув с дороги. На этом мы и расстались: распрощавшись, каждый пошёл в свои покои.

Генваря 4-го дня 1715 года, в Повенецком заводе.
Глава двадцатая: О моём согласии на небывалое сказывание деревенским старостам о Государе Петре и подготовке к оному в дому приказчика.

Удалившись к себе, я снял сапоги и мундир, прилёг на широкую деревянную кровать, покрытую набитыми упругой осокою тюфяками и устланную крепким и опрятным домотканым покрывалом, и задумался.
Русский человек славен прежде всего своею беззаветною любовью к Государю. Мне доселе не приходилось самому видеть русскую армию в деле; но очевидцы (причём это были люди из числа высокомерных европейских вояк, которые при одном русском имени скрипят зубами) уверяли меня, что, видя своего Государя среди войска, русские солдаты так бывают воодушевлены, что без лестниц влезают на отвесные стены и продолжают идти в атаку даже будучи убитыми.
Должен ли я послужить этому Великому человеку и его великодушному народу? – задал я себе вопрос и сердце моё ответствовало: Да! Будучи радушно им принят, искренне обласкан и, сказать без обиняков, даже облечён Его доверием – я всею душою желал Ему послужить. А для Государя Петра нет ничего дороже его дела – умножения славы и чести Его Отечества. Что ж! Пожалуй, у меня, в походной суме моей памяти, имеется две-три подлинных, как меня уверяли, гистории о Государе Петре. Надо воодушевить и ободрить его заводских людей? – я постараюсь это сделать! В конце концов, русские чугунные пушки, громящие несносных в своих амбициях шведов, отстаивают и мою Родину, пусть и далёкую от здешнего военного театра. Но кто знает, куда могут занести солдафонов неистового Карла его корабли под сине-жёлтыми флагами. Решено! День спустя, хорошенько предуготовившись, я буду беседовать о Государе в собрании деревенских старост.

Утром, за завтраком, я рассказал Герасиму Еремеичу о своих раздумьях и уведомил его о своём согласии послужить сохранности заводского дела; Фёдору было нами поручено усиленно весь день заниматься со мною русскою речью, дабы, насколько возможно, подготовить мой дебют в образе заезжего Цицерона. Должен сказать, что целый день мы с Фёдором Евстигнеевым, как и было с утра назначено, занимались; лишь два раза я успел коротко прогуляться с приказчиком по его заводу. Занятия наши по изустному повествованию проходили следующим образом: я припоминал подходящий сюжет из кипучей жизни Государя и, как умел красочно, излагал его внимательному моему Фёдору; он выслушивал, исправлял неуклюжие мои обороты и предлагал более подходящие выражения и необходимые слова. В конце дня репетитор мой, стеная и крепко сжав виски ладонями, дал мне заключительную рекомендацию: говорить самыми простыми именами существительными и глаголями, не пытаться добавлять в русский рассказ немецкой напыщенности и французского вычурного блеску и, наконец, не держаться прямой прозаической правды там, где можно невинно приукрасить бывшее на самом деле – разумеется для славы Государя Петра и восторга деревенских слушателей.
За сим мы от души поужинали, особенно налегая на горячий душистый взвар и отвлечённую от дел застольную беседу, послушали премилое пение русских литургических песен в исполнении дражайшей супруги господина приказчика и, простившись, удалились на покой. Однако внутренняя мыслительная работа не дала мне провести спокойную ночь; я и во сне сносился душою с далёким Государем и живо видел внутренним оком Его дела – то ужасающе грозные, то пленительно простые и безыскусные. Наконец, всё как-то чудным образом улеглось и утишилось в голове моей и я отдался блаженному отдыху.

Старосты заводских волостей начали съезжаться к приказчику после обеда; их прибыло всего пятеро, но каждый приехал для отчёта не сам-друг, а с двумя-тремя «товаришшамы», как правило, небольшим поездом из двух саней. Погода благоприятствовала сему собранию: в окру;ге не было ни пурги, ни оттепели. Сдавши в контору угольные печатки за свою волость, старосты со своими ближними приветливо здоровались с представителями других волостей и заводили с ними основательные разговоры, как со старыми знакомцами и земляками. Все получили от начальника заводов Традела Герасима Еремеича приглашение отужинать чем Бог послал за казённый счёт и переночевать в скромных, но тёплых условиях – в заводской казарме на сенниках и овчинах.
Казарму, как я узнал, предварительно три дня вымораживали, дабы очистить её от неприятных насекомых; шестиногих пруссаков, вышедших из казармы на улицу колонною с флажками искать себе нового пристанища, деревенский колдун, отведя им глаза, заманил в пролубь, в полую воду, куда они с разбегу и попадали, пойдя на корм рыбам. Что касается кровососущих клопов, то их выморозить не можно, ибо мороз они легко претерпевают и оживают вновь; колдун предпринял и против них некие тайные меры, о действенности которых судить не берусь. После чего казарму два дня топили и устилали дощатые нары сенниками, набитыми осокою; тканые грубые одеяла и овчинные одеяльницы довершили убранство для приёма деревенских гостей. (Эта «одеяльница» или «одевальница» есть совершенно замечательное укрывище для спящего: шьётся она из мягко выделанных овчин мехом внутрь и с куколем на одном своём конце. В куколь кладутся ноги, дабы оные не выпрастывались на наружную прохладу в ночное время).
В гостиную приказчика к вечеру были созваны все приехавшие к отчёту, но большое застолье не вызвало сумятицы и суеты в дому приказчика: приглашённые были людьми бывалыми и в лучшем смысле слова – деревенскими, то есть взаимообходительными, бодрыми и не чванливыми. На двух составленных купно широких столах разместили три больших горшка-мя;сника со щами и ряд больших мисок; при горшках были и уполовники, ложку же каждый приезжий имел при себе свою собственную. Никакого горячительнаго питья подано не было – оно не значится в северном русском застолье; зато большие медные чайники со взваром стояли на берестяных подкотельниках наготове; также своей румяной готовностью радовали горы ароматных печных пирогов и пирожков, уложенные на широких лучинных поддонах.
За столом находились одни мужчины; меня, как Государева посланника, хозяин усадил в большом углу, сам сел по правую мою руку, ближе всех к нам сидели два горных мастера, далее, в некоем им ведомом строгом порядке, расположились старосты. Герасим Еремеич встал за столом, перекрестился и поклонился собравшимся; все вслед за ним поднялись, сделали всё так же, как хозяин (и ваш покорный слуга тоже) и согласно произнесли короткую молитву на начало трапезы. За сим сидевшие у мя;сников остались на ногах и принялись разливать щи по мискам, а остальные степенно и молча ожидали возможности приступить к ужину.
Каждоличные приборы не водятся в русском застолье – едоки принялись хлебать щи из общих больших мисок, приходившихся по одной на четверых едоков. Хлебание деревянными ложками происходило не вперебой или «как Бог на душу положит», а представляло собой упорядоченное действо: первым брал ложкой из миски мужик, признанный старшим среди соедоков, за ним по сложившейся очереди все остальные; пока старший не возьмёт следующую ложку еды, щи в миске остаются в покое, а за вновь взятой старшим ложкой снова тянутся все едоки по очереди. Я, по почётному своему положению, должен был первым зачерпнуть щей из нашей посудины, но замешкался, наблюдая за тем, как принялись снедать у «соседей». Герасим Еремеич слегка толкнул меня локтем и показал глазами на миску; я первым взял из неё ложку горячих щей и, как и другие, бережно пронёс её над ломтем ржаного хлеба, дабы не окропить жирным варевом узорную тканую скатерть. Ужин начался.

Разговаривать за снеданием не полагалось, - щи мы чинно выхлебали в благостном молчании; затем на досках с малыми бортиками – ка;рах - подали мясо из щей, - баранину, разрезанную на доли. Хозяин снова поднялся и, перекрестясь, посолил мясо, сказав: - «Ну, по мяса;м!» Гостей обнесли карами и каждый взял свою долю мясца. Разделавшись с мясом, едоки вытерли руки толстого тканья холстяными рукотёрками; хозяин повелел подавать стаканы и стряпню. Гости зашевелились, пробудились от молчания – за взваром и пирогами все стали держаться вольнее – тут и пошутить считалось не грех, и послушать искусного рассказчика, называемого, по-деревенски, «вралём». Надо пояснить, что «врать» для местных жителей означало «развлекать людей», а «лгать» - это «говорить неправду». Я, конечно, не собирался да и не мог стать «деревенским вралём»; предмет моей повести и офицерский чин этого не допускали; я должен был оживить в волостных людях мысль о Государе и его великих делах, оживляющих само Государство.
Замечу, что для питья взвара всем подали гранёные стаканы толстого зелёного стекла, поставленные на широкие блюдца – роскошное нововведение начальника заводов.
- Ну, крещённые, - громко сказал приказчик, - как вы уже знаете-ведаете про посланца Государя нашего Петра Алексеевича, то я бы хотел спросить Отто Карлыча: каково здоровие Государя? по добру ли идут дела его великия? Да не припомнит ли он какого важного случая из его Государева жития, для нас, его верноподданных, поучительного?
Я слегка откашлялся, преважно расправил усы и начал: - Государь Пётр Алексеич поручил мне передать его людям, на заводах труждающимся, его Государево благословение и всем здравицу!
Одобрительный прити;шенный говор прошёл за столами; мужики все обратились во внимание.

Глава двадцать первая: О славных делах Государя Петра Алексеевича в баталии при мысе Гангутском явленных. (Изложение рукописное моего сказа деревенским старостам генваря 3-го дня 1715 года в дому приказчика Традела).

- Государя Петра, - продолжал я, - я видел перед самым моим отъездом из столицы и на самое короткое время. Всё кипит кругом него, всё снаряжается, учреждается и постановляется внове. Мало ему строительства на суше и на море, мало начертания прожектов и различных першпектив, мало их воплощения во плоти; – кроме неустанного этого созидания наш Государь - прошлым летом в конце июля – самолично, во главе русского галерного флота, бился со шведами у Гангутского мыса!
После сих слов я оглядел воодушевлённые лица сотрапезников и, чувствуя необходимость поддержать их увлечение моим рассказом, невольно решил оживить его своим мнимым участием в Гангутском сражении – мнимым, потому что под Гангутом я, признаюсь, не бывал. Зато я бился со шведами при Гадебуше, будучи добровольцем в составе саксонского войска! и, хотя тому минуло два года, сохранил весьма живые воспоминания об этих рослых, жестоких и корыстных вояках. В основных чертах мне был известен ход достопамятной гангутской баталии, которую на шумных пирах неустанно славили «птенцы Государева гнезда»; итак, я приступил к своей повести, сказываемой словно бы «устами очевидца».
- Гангутский мыс выдаётся далеко в Варяжское море, однако он со всех сторон окружён мелкими островами, подобно тому, - тут мне пришло на ум удачное сравнение, которое будет понятным для местных жителей, - как, например, скопилась уйма островов возле окончания большого Шунгского полуострова. Адмирал Фёдор Апраксин командовал гребным русским флотом, а флот был нагружен солдатами для высадки войска в Финляндии; шведы решили помешать этому, дабы утопить врага в море и не иметь его на своём берегу. Так-то оно так, да только на самом деле флотом командовал не адмирал Апраксин, а шаутбенахт Пётр Михайлов. Да-да! Я не хорошо знаю морские чины, но шаутбенахт это будет что-то вроде полковника в сухопутной армии – так повелел себя именовать Государь Пётр: «шаутбенахт Пётр Михайлов». И все военные люди и гребцы, бывшие на малых русских галерах, горели радостью и отвагой от сознания, что с ними в море вышел сам Государь.

Мои деревенские слушатели, от младенчества привыкшие к длинным песням и долгим сказкам, с жадностью ловили мои слова, казалось, получая большое удовольствие от завязавшегося рассказа; я, хлебнув взвара, продолжал:
- Наши флотские гребцы были сильны и выносливы, кроме того, на кампавеях – этих полугалерах, - имелись и мачты с косыми парусами, которые тоже ставили при удобном ветре. Наши вожатые знали, что по морю рыщет большая шведская эскадра и стремились побыстрее достичь укрытия в финских островах. Наши пушки были малы и били недалеко; при хорошем ветре шведы могли в просторном море налететь на нас коршуном и без труда расстрелять корабельной артиллерией. Иное дело в узких извилистых проливах меж островов: там малый гребной флот становился царём положения.
В пути Бог нас миловал - русский флот подошёл к Гангутскому мысу с востока, а с его западной стороны уже стоял флот шведов, чая встретить нас обильными чугунными гостинцами. Но Государь наш не унывал; не унывали и мы. Вечером шаутбенахт Пётр Михайлов созвал военный совет; на адмиральское судно съехались все командоры, был там и я, как начальник роты гренадеров.
– Воины! – воззвал к нам Государь, - был на веку нашем первый преславный Полтавский час, - ныне пробил и второй: час, когда решается судьба Отечества нашего на море. Я был с вами под Полтавою; я с вами и под Гангутом. Мы не можем взять врага силою; но одолеем его ловкостью и верным расчётом!
Далее последовали доклады вперёд высланных смотрящих и военный совет о полагаемом ходе боя.

Назавтра, чуть свет, пять наших кампавей высадили на мыс Гангут три роты солдат, вооружённых топорами, кирками и лопатами. Дело в том, что Гангут, по очертаниям своим, похож на огурец на тонком черенке или, если приближать сравнение к русским овощам – то на неказистую редьку: вытянутое мясистое тулово и узкий в основании пучок листьев. Вот в этом узком месте мы и сделали высадку людей; по высадке сразу же закипела нарочито шумная и бестолковая работа: солдаты громко переругивались, валили сосны, обрубали на них суки, но больше колотили о пни обухами топоров. Другие же растягивали по прямой от берега верви, срывали земные бугры и убирали ломами и аншпугами в стороны не к месту лежащие валуны. Шаутбенахт Пётр Михайлов лично во всё тяжкие отдавал с адмиральской галеры громогласные команды и распоряжения ротным командирам. Мало-помалу от берега восточной бухты через гангутский перешеек стал обозначаться во;лок, составленный из ровно уложенных на землю брёвен.
Я не мог сдержать лукавой улыбки, воображая, как клевреты шведского адмирала со всех ног бегут докладывать его высокопревосходительству о том, что русские решили миновать его флот, построив в узком месте Гангута волок дабы перетащить по суше свои гребные посудины на западную сторону – с тем, чтобы снова сесть на них и затеряться в бесчисленных финских островах.
Расчёт Государя Петра оказался верен: пополудни наши смотрящие доложили, что шведский флот разделился натрое: один отряд кораблей прошёл западнее Гангута и встал на якоря против другого конца русского волока, готовый встретить кампавеи, катящиеся по брёвнам, пушечными залпами; другой, более сильный отряд, запер наш флот в восточной бухте, дабы не дать русским вырваться из неё; третий отряд, во главе с флагманом, отошёл немного мористее, опасаясь углубляться в лабиринты проливов и готовый, в случае надобности, поддержать силою два первых.

- Итак, враг разделил свои силы натрое; уверенный, что Государь Пётр, переместивший некогда, как по волшебству, два фрегата с пушками из Белого моря в Онежское озеро, и теперь воспользуется своим излюбленным способом действия, тем более, что людской силы для этого у него предостаточно. Первая сцена спектакля на театре военных действий прошла по задумке Государя; за нею ранним утром следующего дня последовала вторая.
В этом месте я замолчал, перевёл дух и попросил себе свежего горячего взвару; ма;стерова жёнка, одна из прислуживавших за столом, налила напиток в мой опустевший зелёный стакан. Пока я прихлёбывал, обдумывая дальнейшее повествование, старосты трясли головами и обменивались мнениями по поводу сказываемой гистории; все были ею воодушевлены и живо заинтересованы. Несмотря на то, что некоторые мои слова оказались неизвестными деревенским жителям, они или прозревали их значения взволнованным сердцем, или придавали сим словесам некое чудесное толкование, ещё более усиливавшее в них благоговение пред деяниями Государя Петра. Кроме того, почти все они были в той или иной степени мореплавателями, ибо в тёплое время года иных дорог, опричь водных, в сём крае не имелось; посему рассказ о морском сражении весьма сильно взволновал их дух.
Чувствуя себя «на коне», я поставил стакан на блюдце и продолжал:
- Государь наш недаром бороздил Варяжское море под парусами и на вёслах; он живал и в прибрежных заморских странах, где беседовал с местными рыбаками, водил знакомство с капитанами и корабельными лоцманами. Он хорошо успел узнать обыкновенную погоду в этих водах в летнее время; а как известно, ветер для движения парусного флота – всё равно, что ноги для лошади: отнялись ноги - и лошадь пала!

Наш Государь, твёрдо помня жестокие неудачи в самом начале сей длительной войны, никогда не открывает сражение, не будучи полностью уверен в победе над неприятелем. Каждую баталию он тщательно подготовляет и обдумывает её возможный ход и следствия из оного. Открою вам замысел Государя: по многим своим наблюдениям и по надёжным известиям знающих людей он ведал, что во второй половине лета в здешних водах обязательно случаются дни, в которые с раннего утра и до обеденного времени бывает мёртвый штиль. В это время парусный флот почти полностью теряет возможность передвигаться, а гребные суда получают над ним важные преимущества.
Итак, два флота ждали неделю: шведы – того, что мы бросимся на стену их пушечного огня и позволим себя расстрелять; мы – безветренной погоды на море, которая лишит их возможности двигаться. Уловка Государя со строительством волока через Гангутский мыс возымела действие: шведский флот разделился натрое; мы же, напротив, собрались для решительного броска.
И вот настало безветренное утро 26-го июля. По зеркальной затуманенной водной глади двадцать наших передовых галер и кампавей, вперив в морскую пучину мощные вёслы, пошли на прорыв шведской блокады, далеко огибая морем корабли неприятеля, караулившие нас на прибрежном рейде. Шведы дали несколько пробных выстрелов, но их ядра подняли фонтаны слишком далеко от русских галер; тогда они спешно спустили на воду шлюпки с дюжими гребцами и потащили свои недвижные плавучие бастионы дальше от берега, чтобы достать пушками стремительные русские кампавеи. Было истинным удовольствием разглядывать в зрительную трубу натужные усилия шведских молодцов и слушать их дикие ругательства, разносящиеся над недвижным морем; однако, пока они тащили свои тяжёлые корабли от берега в море, наших галер и след простыл! Двадцать русских галер проскользнули мимо них морем и поверхность воды снова стала безмятежной.
Но наш манёвр тем самым не окончился: пока шведские гребцы, высунув языки, отпивались водою из фляг в своих буксирных шлюпках, вдоль берега пошла на прорыв вторая наша флотилия галер, состоящая из 15-ти судов. Шведские шлюпочники, изрыгая проклятия, потащили парусники обратно к берегу, дабы пушечным огнём перекрыть ей форватер, но снова даром надсадили силы, не будучи в состоянии угнаться за нашим лёгким флотом. Много шведских плевков и наших язвительных поклонов увидели в то утро варяжские воды; казалось, это не война, не военная драма, а комичная оперетта! Но кровавая, хоть и блистательная! развязка неотвратимо ожидала нас впереди.
Прорвавшиеся на западную сторону Гангута наши галеры наглухо закрыли в тамошних проливах посланный туда шведский отряд; незадачливый хищник, сидящий в засаде, сам попался в ловушку. Там оказались запертыми 18-ти пушечный фрегат, шесть больших галер и три судна с мелкой осадкой; однако на сих кораблях имелось до 120 пушек, в то время как мы, вкупе всем гребным флотом, располагали примерно стами орудиями.
- Что ж! Лиха беда начало! – сказал шаутбенахт Пётр Михайлов, когда 35 кампавей миновали шведов, зайдя на ту сторону Гангута, - где жирному коту за борзыми мышками угнаться! Будем ждать Божью милость и назавтра.

И действительно, назавтра милость Божия нас не оставила: шведский адмирал, опасаясь дерзкого ночного нападения русских, отвёл свои корабли подальше от берега в море, а раннее утро, словно шведам назло, снова случилось безветренным. Тут уж весь наш оставшийся с восточной стороны Гангута гребной флот без всякой опаски снялся с якорей и вальяжно, прогулочным манером, проследовал мимо адмирала Ватранга и его многопушечных посудин, выстроившихся вдали с обвисшими парусами. Что ж – Государю доложили, что из Ревеля накануне вышла в море русская новоиспечённая эскадра парусного флота – шведскому адмиралу и без нас некогда будет скучать! – решили мы и благополучно обошли Гангутский мыс, разойдясь за ним по судоходным проливам меж островов, дабы ещё крепче закрыть их для возможного отступления запертого за Гангутом отряда шведов.
Наши кампавеи, под водительством самого царственного шаутбенахта Петра Михайлова, малым ходом приблизились к отряду Эреншёльда - шведского контр-адмирала, запертого среди островков и отмелей. Шведский флотоводец был не промах: он расположил свои корабли полумесяцем между двух островов, дабы обеспечить своим пушкарям как прямой, так и перекрёстный обстрел наших штурмовых полугалер. Конечно, палить из пушек корабли могли только одним бортом - это уменьшило число направленных на нас пушечных стволов примерно до 60-ти; но и наши гребные суда могли атаковать неприятеля лишь малым числом – не более 23-х: им требовался необходимый простор для работы вёслами. Таким образом, мы шли в бой с двадцатью тремя малыми пушками на гребных судах с низкими бортами. Шведские галеры были гораздо больше и выше наших; кроме того, над ними высился фрегат с высоким, как крепостная стена, бортом – флагман отряда «Элефант», сиречь, по-русски – «Слон». Люки его девяти пушечных портов были откинуты.

После недолгого совета наши флотоводцы выбрали двадцать три лучшие галеры, дабы выдвинуть их в атакующий авангард; пусть шведы назвали бы их «полугалерами», но зато они были зело быстры. Я, горя желанием видеть Государя в деле, вызвался со своей ротой гренадёров идти прямо на фрегат «Элефант» в составе команды Его галеры; Государь Пётр Алексеевич, бегло оглядев мою роту, на то дал согласие. Ровным боевым строем русские галеры двинулись по мелководному проливу шириной около четверти морской мили, заняв его во всю ширину. Но, когда передовые галеры подошли к неприятелю на расстояние трёх пушечных выстрелов, по знаку Государя адмирал Фёдор Апраксин приказал подать сигнал нашим судам «сушить вёсла» и «стать на якорь». Сие было исполнено; все взоры устремлены были на Государя или, за удалённостью многих – на его галеру.
Я хорошо видел Государя Петра в сей миг: он внимательно осмотрелся кругом себя, обозрел весь готовый к сражению свой флот. Молодые, честные и одушевлённые боевым рвением лица увидел Он, и вдруг отеческая слеза блеснула в его глазах. Как добрый отец своим солдатам и как христианский правитель, Пётр Алексеевич приказал послать к шведам с предложением сдаться и не проливать христианской крови. Вызвался ехать офицер Павел Ягужинский; на быстрой лодке с шестью гребцами и с белым флагом на корме он как на крыльях пронёсся по проливу и причалил к борту «Элефанта». Задержавшись там ненадолго, Ягужинский привёз Государю отказ: контрадмирал Эреншёльд не позволил переговорщику подняться на борт флагмана и, стоя высоко наверху, надменно заявил, что не для того верно служил своему королю и не для того получил под командование десять боевых судов, чтобы позорно опустить шведский флаг перед русскими. На упреждение Ягужинскаго, что в бою шведам пощады не будет, Эреншёльд ответствовал, что пощады просить не привык.
Тень лёгкой судороги пробежала по лицу Государя Петра, когда Ягужинский огласил ответ Эреншёльда; тотчас было велено передать по галерам сигнал к атаке: «синий флаг с единым выстрелом из пушки».

Должен сказать, что я вёл моих слушателей стезёй повествования с каким-то неизъяснимым вдохновением, словно и впрямь будучи душою над мелкими островами и проливами Варяжского моря; перед описанием же самой схватки двух флотов, которая была весьма жестокой, я остановился перевести дух и снова обвёл взором собрание старост. Полнейшая тишина царствовала в зале приказчика Традела: будь жива зимою хоть одна муха, то её полёт был бы и тугоухому слышен. Волостные старосты внимали мне столь же самозабвенно, как и я излагал им подробности событий; ободренный сим добрым пристрастием публики, я припомнил про себя все подробности боя, не раз слышанные мною от его участников за дружеским столом и продолжал сказывать, всё более увлекаясь:
- Я уже говорил, что Государь Пётр Алексеевич открывает сражение лишь тогда, когда полностью подготовит свою победу. На наших галерах шли в бой свыше трёх тысяч воинов, большею частью то были пехотные полки, предназначенные для высадки на берег Шведского королевства; на кораблях же Эреншёльда, по нашему полаганию, нам противустояла тысяча шведских моряков. На превосходство противника в пушках мы могли ответить нашим подавляющим превосходством в числе ружей и абордажных сабель – но для того, чтобы пустить их в ход, требовалось стремительно преодолеть разделявшее нас со шведами расстояние. Государь направил основные силы для захвата двух крыльев расположения противника, отрядив для удара по крайним кораблям по семь галер на каждую руку; на стоявшие далее корабли должны были напасть четыре и пять галер; огнедышащую крепость в центре шведского построения в лоб атаковать не приходилось: «Элефант» предполагалось взять последним - с носу  и кормы - уже после падения флангов, не подставляя себя под бортовой пушечный залп.

Мешкать нам было не с руки: всё было готово к бою и у нас, и у нашего врага; кто знает – крепка ли наша мышеловка и долго ли ещё продолжится полный штиль на море! Не успели эти опасения пронестись  в уме моём, как на нашу мачту взвился синий флаг и тут же ударил сигнальный пушечный выстрел. Все гребцы на русских кампавеях дружно ударили вёслами; первоначальный рывок был настолько силен, что я пошатнулся назад и ухватился за шкоты: вёсла горели в крепких руках солдат и все они как один рвались ближе к неприятелю, не глядя в жерла пушек и едва пригибаясь под градом смертоносного чугунного «гороха». Именно благодаря нашей скорости в сей морской атаке шведские пушкари не успели вдоволь потешится пальбой: русские кампавеи уже были у них под бортом. В эти краткие миги нашего стремительного перехода - на вёслах под пушечным огнём - душа моя словно отошла и взирала на собственное тело как бы со стороны, хладнокровно и безучастно: я ещё раз проверил свои пистолеты, отдавал команды роте, шагнул в сторону от падающей мачты, срезанной ядром – но в то же самое время словно бы видел себя откуда-то сверху.
Должен вам заметить, что сравнительно медленно летящее ядро или картечь при попадании в человека не пронзает, а разрывает тело на куски или отрывает голову или конечность; наши гребцы, естественным образом обращенные к врагу спиною, не имели возможности ни уворачиваться от ядер, ни встречать смерть лицом. Несколько гребцов-солдат были разорваны и покалечены; чёрная и алая кровь струилась по палубе флагманской кампавеи. Многие были поранены разлетавшимися щепками.
И вот мы уже под высоким бортом шведской галеры; сверху раздаётся беспорядочная пальба и рычат проклятья. Грянуло наше «Ура!!!» и взлетели вверх абордажные «кошки» с острыми лапами, теряясь в пороховом дыму. Я не выпускал из глаз высокую фигуру Государя, готовый, в случае нужды, прикрыть его собой; но вдруг ужасное видение кровавой хваткой потрясло меня и пробудило, наконец, к действию мою душу.

Мой правофланговый, самый рослый и ловкий гренадёр  роты, первым, перебегая по вражескому борту ногами и перебираясь по канату руками, взбиравшийся наверх – вдруг взорвался у меня на глазах: над головами стрелков, огнём не дававших шведам высунуть нос для ответных выстрелов, и над моей, пролетели, падая в море, куски мяса и кости в обрывках горящего мундира. Шведские канониры, не закатывая в стволы пушек ядра, палили по русским в упор запыжованными пороховыми зарядами; раскалённый громоподобный дым опалял и разрывал отчаянных смельчаков на куски. Я ощутил на своём лице некий мелкий дождь среди ясного неба: это нас всех окропила кровь правофлангового Ивана моей роты…
- Гранатами огонь!! – не помня себя заорал я, покрывая шум боя и охватывая приказом всю роту; пушечный фитиль быстро передавался из рук в руки и тут же задымились и фитили ручных гранат – Мечи, ребята!!
И мои солдаты, выждав до самого короткого огарка, принялись метать на шведскую палубу первые гранаты. Адский грохот, клубы сизого дыма и шипение осколков поразили шведов.
- Мечи и меня туда!! – прокричал я и крепко вцепился в рукоять гребного весла. Солдаты, взявшись за другой его конец, подняли трёхсаженное весло вместе со мной и спустя мгновение, яростно скрипя зубами, я встал на фальшборт и с него прыгнул на палубу галеры. Из-за чугунной пушки выглянул оглушённый взрывами шведский канонир, похожий на исчадие ада: личность его была черна от пороховой гари, вокруг глаз расплывались розовые круги. Я сходу разрядил в него пистолет и бросился вперёд, рубя тесаком и мозжа тяжёлой ручкой пустого пистолета головы, снасти, вооружённые руки, спины, ноги и всё, что попадалось на моём пути.

Как я, будучи вне себя, в боевой горячке, мог забыть про Государя? – совестно про это вспомнить! Но, через короткое мгновение, когда мы уже дрались с наседавшими шведами спина к спине с нашим гренадером, я вдруг увидел Государя Петра у другого борта галеры: зелёный форменный кафтан Его был истерзан, белоснежная рубаха обагрена во многих местах, но неукротимый дух придавал неистовую мощь всем Его стремительным движениям. Не успел я броситься к нему на подмогу, как Государь перехватил банник из рук напавшего на него артиллериста и стряхнул с него шведа, как жука с соломинки; после чего принялся с лихими возглашениями так гвоздить сим крепким пушечным шомполом направо и налево, что шведы перелетали через пушечные стволы, валясь назад себя. Шведский командор, исхитрясь, было напал на Государя Петра с тылу, но я кстати вспомнил про другой свой пистолет и, к месту выпалив из оного, навеки упокоил лукаваго вояку. Государь борзо оглянулся и вскричал: - Ай да выстрел! Ай да служба!

Ура!!! – грянули русские голоса на шведской галере и сине-жёлтый флаг на мачте, подёргиваясь доро;гою, пополз вниз. Царь Пётр был счастлив в сём деле, но, не мешкая ни толики времени, тут же указал рукой своему ликующему воинству на другие шведские галеры. Соседняя с нами была уже взята абордажем и тоже убрала королевский флаг, на другой, ближней к фрегату Элефант, шёл жаркий бой; что происходило на правом нашем фланге не можно было разобрать из-за порохового дыма, носящегося над водой.
Мы бросились обратно на кампавеи, оставив уцелевших шведов под охраной наших солдат, и спешно отвалили от галерного борта. Двум кампавеям было отдано приказание обойдя стороною фрегат, идти на стоящие во второй линии шведского строя шхерботы и взять их на крюк и саблю; пять кампавей, во главе с Государем, пользуясь дымом как завесою, пошли на приступ фрегата. Вслед за нашими кампавеями, по мере падения шведских морских флагов, устремлялись и другие; вскоре деревянная просмоленная крепость фрегата оказалась в кольце русского войска. Палить из пушек под свои борта шведы не могли, всё, что можно было сбросить сверху на наши головы – было сброшено и нами отражено; наши стрелки поражали всякого врага, неосторожно высунувшегося из пушечных портов. Наконец, порты были задраены и команда Элефанта изготовилась к последней обороне своей плавучей крепости. Многое множество крючьев взлетело в воздух, распустив острые стальные когти на стороны – одни впились в фальшборт, другие повисли на снастях, третьи были сброшены вниз шведами, но остановить наш натиск было им уже не под силу.

Несмотря на обреченное своё положение, команда фрегата, умело пользуясь высотой его бортов, дралась отчаянно; но, впрочем, лишь до того, как первый русский сапог ступил на его палубу. Государь пребывал в таком боевом одушевлении, что было страшно и за него, и за врагов его; солдаты, видя впереди самого царя, готовы были голыми руками разнять борты шведскаго флагмана, лишь бы быть достойными Его похвалы. Много пало наших убитыми и ранеными и в воду, и на палубы кампавей, где их подхватывали руки товарищей; но вот первые смельчаки, одолев сопротивление, прянули на дымную палубу Элефанта, готовые разить и миловать. Тут шведы дружно завопили и все бросили оружье на зень; в сей миг израненный Эреншёльд, видя такое малодушие и вне себя от возмущения, лишился чувств и пал со своего борта в море, счастливо попав в свободную воду у шведской шлюпки, готовой, под закрытием дыма и обстоятельств, пуститься в побег от места поражения. Королевские гренадеры, в ней находившиеся, тут же вытащили из воды своего тонущего контр-адмирала и, положив его на дно шлюпки, дали тягу, что было сил налегая на вёсла; но наши перехватили их, разоружили и перенесли Эреншёльда на государеву кампавею.
Унылые шведы были разоружены и препровождены под охраною в трюмы наших судов, дым сражения развеивался не столько ветром, сколько своим растворением, солнечные лучи высушивали пролитую кровь на трофейных палубах; я омыл лицо и руки холодною варяжскою водою и, отдав приказания, пошёл делать смотр своей роте.

Печальное зрелище ожидало меня: на правом фланге не досчитались троих, на треть убыл списочный состав моей роты; раненные лежали и сидели на палубе кампавеи, прикрытые от жарких лучей солнца распяленным парусом. Убитых сносили на корму; от иных моих солдат остались лишь шапки-гренадёрки, плавающие на воде; в зыбких клубах оседающего дыма, казалось мне, парадным строем стоят души служивых, канувших в морские глубины – безмолвно стоят и, развернувшись, навеки уходят в рваные солнечные просветы…
От сих забот и призрачного театра теней я имел повод отвлечься, так как мимо пронесли шведского контр-адмирала; Эреншёльд был без чувств, но раны его были не глубоки: морская вода, капавшая с его одеянья, не имела красного оттенка. За матросами, несущими пленника, широким шагом шёл Государь; лицо его, совсем недавно пылавшее отвагой, теперь имело кроткое и заботливое выражение. Я вытянулся и собирался было произнесть рапорт, но царь Пётр, выражая воинское братство, столь свойственное Его духу, обнял меня, поздравил с викторией и прошёл далее. Я услыхал, как Государь приказал судовому лекарю принесть всё необходимое и осмотреть пленного; вслед за тем Он воскликнул в порыве великодушия: - Вот высокий пример храбрости и следования долгу! – сие зело похвально, хотя и в недавнем враге!
Царь Пётр лично старался привесть контр-адмирала в чувство и, когда тот очнулся, проявил самую христианскую заботу о командире шведского отряда. Вестимо, не менее Он заботился и о своих раненных – обходя и вельми ободряя их своим монаршим участием, приказывая доставлять им всё необходимое. Но и павшие герои требовали заботы: и христианскаго погребения, и памятнаго знака. Все наши павшие воины были свезены на берег и похоронены на скале Гангутского мыса под деревянным крестом, тут же и сделанным: могучие тёсанные брусья долго будут обозначать их память…
(Не поручусь, что именно этими словами я сказывал о Гангутской баталии волостным старостам с присными – описывая сей вечер у прикащика Традела я сызнова увлекся своей тогдашней повестью и, силой воображения несомый, летучим пером своим многое, верно, добавил и изукрасил более, чем прежде старостам было сказано мною на словах.)
- Вот таков наш христианнейший Государь, по вся дни пребывающий в трудах и самого живота своего не жалеющий для возвышения Отечества! – так окончил я весьма долгий сказ свой и замолчал, переводя дух.

Глава двадцать вторая: Об изрядном и добром воздействии от моего сказа в Повенецком заводе. Об отъезде в Алексеевский завод.

Полнейшее молчание отвечало мне; я поднял усталые глаза и обвёл взором сидящих: несколько разинутых ртов и слёзы счастливого участия, блестевшие у многих в очах, не исключая и Герасима Еремеича, поразили меня. Живописностью многих черт повествования и своим горячим воодушевлением рассказчика мне, очевидно, удалось глубоко взволновать сердца; опричь того и образ Государя Петра, которого некоторые из них видели вживе, возжёг в чу;дных своей простотою душах врождённую у русских любовь к своему монарху. Через краткое мгновение слушатели мои сбросили с себя сковавшее их очарование и, не будучи в силах усидеть на месте, окружили меня. Приказчик крепко меня обнял и троекратно расцеловал; взволнованные старосты от души жали мне руку и громко говорили о том, как я их уважил и какие состроил для них «аменины сердца»…
  Я тоже был и рад, и взволнован, и чувствовал большую усталость: голова моя гудела в силу утомления от необычайного дотоле для меня сказывания. Вместе с усталостью пришло и сознание добротно исполненного задания приказчика: священный и любимый образ Государя, картины Северной войны были мною оживлены в сердцах волостных старост и, конечно, будут не раз переданы ими своим односельчанам. Тяжёлые заводские работы снова прочно обретут для них надлежащий вид служения Государю и Отечеству, чем они, по сути дела, и являлись.

- Ну, Отто Карлович! - говорил мне наутро за завтраком Герасим Еремеич, - Ну, батюшка, не чаял я такого мастерскаго рассказу от тебя услышать и такого героя в самом тебе, уж прости ты меня, не надеялся узреть! Как вспомяну наших солдатиков, пушечным боем разорванных! – так ком к горлу и подкатывает.
Я отложил ложку в сторону, расправил усы и, прямо глядя в глаза приказчику, сказал: - Герасим Еремеич! Бился я со шведами под Гадебушем – вернее, был бит шведами два года назад. Это есть правда. Бежать не бежал, но отступил, когда пала ночь. А то, что сказывал вам вечор вчера – всё сие слышано мною от доподлинных участников битвы, дравшихся с неприятелем при Гангуте. Сам же я там не бывал и героем тут назваться никак не могу! Но, рассказывая, я внял твоему пожеланию передать всю картину живыми словами очевидца.
Приказчик несколько смутился от моих прямых слов и, помолчав, тоже ответил мне прямо: - Ведаешь ли ты, Отто Карлович, как я тебя ценю. Когда сказывал ты про Гангут и про Государя, то был ты в сём сражении всей твоей душою и, полагаю, таков был бы, приведи судьба! - и в настоящем деле…
Спустя пару дней приказчик Традел и я, в сопровождении возчиков и заводского мастера, на двух санях выехали в самый дальний Алексеевский завод. Дорога оказалась томительной – извилистой, лесной, местами заметённой снегами; так что сорок русских вёрст (которых саженями никто от веку не мерял) показались мне за все восемьдесят. То ли дело лететь в санях намороженным зимником по ровному озёрному льду!

Генваря  6-го дня 1715 года, в Алексеевском заводе, ввечеру.
Глава двадцать третья: О положении Алексеевского завода, его осмотре и нежданном объявлении общезаводского парада, сделанном мною.

На заводе Алексеевском, по нашем приезде, работа кипела; царь Пётр, проезжая здесь мимоходом, выслушал местных рудознатцев и зорким глазом определил положение будущего завода. Вот только людей, надобных для его устроения и работы, в ближайшей округе не нашлось; посему заводская слобода была населена и иноземными мастерами, и тульскими заводскими умельцами, и местными плотниками и рабочими. Горная руда давала довольно скудную возможность выплавлять медь; болотные и озёрные руды – гораздо большую – приготовлять чугун и укла;дную сталь.
Предприятие сие заводское находится в крайне не хлебородной местности: и лесу, и текучих вод для устроения плотины тут довольно, но на целые страны мрачного леса и болот с трудом сыщется малая пространством лесная пожога, засеянная рожью или ячменём. Поставка сюда продовольствия весьма затруднительна; не потому, что груз велик – чугунные крицы и медные отливки куда как тяжелее – но оттого, что избытков провианта нету и на тысячу вёрст отселе в сторону плодородного юга. Слава Богу, что людей заводских от голоду выручают охота и рыбная ловля; есть и довольно соли, доставляемой с берегов Белого моря.
Также во всех бедах часто выручает кроткий и суровый нрав здешних северных выходцев. Иноземные мастера держат себя весьма горделиво и жалованье получают не в пример больше, чем русские мужики и «корельские дети»; но, если туляки порой и взовьются от сего обхождения басурман, и сделают худую для заводского дела бузу, то здешние уроженцы сурово терпят и тем куда большее себе доставляют уважение.

Герасим Еремеич просил меня держать себя по-разному для сих столь отличных друг от друга разделений заводских работников: с иноземцами, многие из коих были почти моими земляками – строго, значительно и без панибратства; для призванных из Тульских заводов – эдаким удачливым вельможей и царским наместником; для здешних мужиков – доверенным лицом царя Петра и его верным слугою. «Первые чтут выгодные законы и наипаче любят деньги, - говорил он мне дорогою, - вторые – привыкли всех осуждать, но пленяются удалью и фартовостью; третьи же выше всего ставят верность долгу и чистосердечие».
Приезд приказчика здешних заводов, да ещё с приближённым самого Государя, явился для заводчан великим событием. Все заводские люди, опричь занятых у домен, молотов и плавилен, пришли нас встретить к заводским рогаткам. Впереди людского скопленья, надменно расставив ноги и уткнув руки в бока, стоял, очевидно, немецкий мастер с бочкообразным туловищем и породистым носом; суконный кафтан на нём был распахнут, рядом с ним стоял его слуга, держащий снятую хозяином овчинную шубу.
– Ого! Кого я вижу! – зычно вскричал, подняв пуховую шляпу, мой плотный соплеменник, - Добро пожаловать в нашу маленькую Саксонию! - С этими словами он шагнул ко мне, растянув рот в наглой улыбке и намереваясь меня приветственно обнять.
Я остановился, не сделав шаг ему навстречу и холодно сказал нахальному мастеру: - Извольте застегнуться, уважаемый! И доложите мне, кто вы таков и за что здесь отвечаете!
Ошарашенный «битюг», подёргивая носом, медленно застегнул три пуговицы на брюхе, составил вместе пятки зимних сапог и, наконец, ответил мне: - Бергмейстер Иоганн Шульц. Моё дело – выплавка доброго чугуна.

Тут Герасим Еремеич выступил вперёд, откашлялся и громким голосом представил меня как государева посланника и инспектора заводов. Все мастера, берггауэры, шихтмейстеры и простые заводские рабочие сняли шапки и поклонились; я ответствовал им полным достоинства склонением главы. Мы с приказчиком и старшим бергмейстером, управляющим Алексеевским заводом, важным манером прошествовали вперёд, заводчане расступились пред нами, образовав собою живой «колидор». Я делал над собою немалое усилие чтобы, проходя сим «колидором», не выхватывать взором из рядов стоявших отдельные лица; нужно было хранить невозмутимость. Основательно и неторопливо принялись мы втроём осматривать сие металлургическое заведение; конечно, Герасим Еремеич правил бал, обер-бергмейстер давал ответы, а я со значительным видом прохаживался и громким голосом поддерживал суждения приказчика Традела, когда он того ожидал.
Когда уже, по моему мнению, домнам и литейному цеху было уделено достаточно внимания, я, оглянувшись на почтительно следующую за нами толпу подчинённых и вдруг ощутив себя словно бы перед строем своей роты, нежданно даже для самого себя браво воскликнул: - А что, молодцы! – не задать ли нам заводской парад по сей заводской першпективе? А?! – и указал рукою на расчищенный от снегу заводской проезд.
Герасим Еремеич и старший мастер вздрогнули, замолчав на полуслове; но находчивый приказчик, не видя возможности прилюдно возразить цареву инспектору, тут же подхватил мой нежданный прожект, громко сказав, на подобие того, как это делают играющие на театре: - Весьма нужное начинание, ваше высокородие! Непременно надобно произвести полный и торжественный марш-парад во славу Государя и знаменования вашего приезду!

В сей миг я, признаться, и сам спохватился – уместен ли мой нежданный порыв и какое он будет иметь практическое последствие? Но всего удивительнее оказалось поразительное действие моего возгласа на заводчан. Самые захудалые – те ободрились и словно бы приосанились; самые важные наоборот проявили некую даже ребячливость. Давешний бергмейстер Шульц подкинул вверх свою шляпу и завопил: - Ура! – но тут же осёкся и поймав шляпу, с неким восторгом крепко прижал её к груди. – Парад? Што за парад? Какей такей – парад? – зажужжали голоса.
- Тихо!! – прогудел Герасим Еремеич и обернулся ко мне с хитрыми глазами: - Его высокородие господин Мюнхгаузен лично изволит объяснить касательно своего начинания!
- Заводчана! Государевы подданные, слуги и Отечества охранители! – так я начал свою речь, стараясь всех присных объять Государевым именем. – Парад есть смотр наличествующего состава! А делается сей смотр не токмо для счёту, а для показания здравия, удали и войскового согласия! Здравый парадом утешается, болезный – укрепляется! Сиречь как в русской бане париться – так и парадом пройти. Парадом надо идти по разделениям: кто к какому делу приставлен, тот со своей командой вместе и ступай. Кто каким струментом работает – так со своей снастью и иди! Одёжу надеть самолучшую, шапку – козырем, сапоги смазанные! Полагаю учинить парад всему заводу Алексеевскому завтра, в предобеденно время! Першпективу заводскую от нарочитого снегу расчистить шире! После параду всем заводским приказываю выдать по чарке хлебного вина за здравие Государя Петра Лексеича! В сутемно время возжечь сальные плошки и дать пушечный залп холостым зарядом! А теперь – разойдись по работам!
Удивлённые и обрадованные заводчане поклонились, надели головные уборы и разошлись всяк к своему делу; удивлённые приказчик и управляющий озабоченно зачесали в затылке.

Таким внезапным образом первый осмотр завода был окончен; озабоченные горные начальники потянули меня в тёплую фатеру – отогреться с дороги у печи и обсудить насущные дела. Они обстоятельно поговорили о доставке берёзового угля из дальних делянок, о недостатке ржаного хлеба и житной крупы, о необходимости установки ещё одного вододвижного механистического молота и об усилении караульной службы ввиду опасности вылазок неприятеля.
Наконец, деловых разговоров оказалось сказано довольно; заводские головы задумчиво закурили трубки и очи их тогда пристально воззрились на меня. Я невозмутимо выдержал их взгляды, впрочем, не лишённые дружеской теплоты; Герасим Еремеич почесал мундштюком за ухом и промолвил: - Скажи-ка, Отто Карлович, как это тебя угораздило в единый момент войсковой парад на заводе объявить? И где нам теперь всем заводским по чарке хлебнаго вина взять?
Я, к этому времени уже соразмерившись со своими чувствами и порывами, отвечал, что не терплю на государевой службе убогости и испитости услужающих; но вид многих работников показался мне столько унылым и изнурённым, что сердце во мне взыграло и повелело устроить сим труженикам праздник и отдохновение. А тем, для кого сражение есть работа, - парад тем и праздник, и отдохновение! По крайности, на парадах не сдвигают пуп и не умирают.
Приказчик и обермейстер, слушая мой ответ, смотрели на меня почти с изумлением. Герасим Еремеич, поноровив, отвернулся к темнеющему малому окну и сказал: - Дивная ты душа, Отто Карлович! И то, что рассказывали о тебе, и сам теперь вижу… Ладно, водку мы найдём – тем более, что здешних мужиков выпить грешного зелья силой не заставишь, а немцев и туляков вместе примерно половина.

Мне с Фёдором отвели отдельные покои – просторную комнату с белой печью в углу оной; два топчана, большой стол да пара стульев составляли набор мебели. Я тут же украсил свой пристенок, повесив на стенные гвозды пару пистолетов и поставив в угол шпагу; Фёдору повесить на свою стену было нечего, кроме зрительной трубки в кожаном футляре, видом которой он очень гордился.
Я зажёг свечу и, по обыкновению, сел за свои «Записки». Обдумав задним умом свою давешнюю эскападу, я сказал себе: - Э-э! Что удивительного! – учитель словесности, став офицером, требует от солдат изящнее изъясняться; генерал, назначенный министром просвещения, устанавливает в школах занятия по шагистике на плацу. Так вот и я, будучи боевым офицером, осмотрев чугунолитейный завод, предложил устроить на нём парад.
Улыбнувшись сему простому заключению, я отложил тетрадь и задул свечу; завтрашний день обещал быть хлопотным и надо было хорошо выспаться.

Генваря 8-го числа 1715 года, в Алексеевском заводе.
Глава двадцать четвёртая: О предуготовлении и последующем проведении перваго и небывалого доселе общего марш-парада Государева Алексеевского завода.

Конечно, заводская дисциплина не то, что армейская, но тоже позволяет делать великия дела. Назавтра, к предобеденной поре, всё было предуготовлено к посильному заводскому параду. В подготовке и самом марше приняли участие все, кто не стоял на рабочей вахте у плавилен и домен. Оглядев амуницию и придя в неудовольствие, я вытребовал у начальника новые суконные штаны для всех бедствующих штанами; обувь тоже была приведена в возможный порядок. Ключари стонали, наблюдая за опустошением казённых складов, на что рабочие радостно говорили им, утешая: - Не горюй ты, душа сторожевая, - как помру, так штаны тебе назад вернутся – на что мне в гробу-то?
К полудню и снег был расчищен, и доменщики с литейщиками и протчими плотниками были одеты и выстроены в северном конце заводского проезда. Я лично обошёл «когорты избранных» и каждому подтянул кушак и усадил на один нужный манер шапку на голове. Правда, некоторые головные уборы были такого разнобойного вида, что на параде их лучше было бы нести под мышкой.

Вестимо, сразу пойти парадным шествием с необученным людом было нельзя – требовалась хотя бы одно упражнение в шагистике. Общими усилиями мы с приказчиками выстроили заводчан в колонну по четыре, разбив её на разделения: впереди поставлены были иноземные мастера и бергауэры, за ними отдельно следовали забавно, на мой слух, квакающия туляки, последними – спокойные и молчаливые, как лесные сосны, северяне. Я громким голосом начал счёт – Айнс – цвай! – Ать – два! - и, к моему радостному удивлению, саксонцы, голштинцы и прочие единокровные мои, потоптавшись на месте, зашагали в ногу, на «айнс!» ступая левой, на «цвай!» - правой. Русские же топали вперёд как попало, уныло смотря себе под ноги и почёсывая в бородах. Я остановил колонну и приказал русакам внимательно смотреть на немцев и слушать счёт шагов, не путая ноги – правую с левой. Колонна прошла шагов сто, но дело обстояло не лучше, чем прежде. Голова моя вспотела под лёгкой шляпой; я скомандовал: - На месте стой! – и выругался по-русски. Тут же глаза тульских мастеров оживились и один из них воскликнул: - Батюшка! Не томи ты нас – дай ты нам своих ложечников да гудошников поперёд пустить!
Я с досады только махнул рукой: - Валяй!
Тут же два-три мужичка побежали в жилой «балок" и скоро вернулись назад с деревянными ложками и берестяными рожками в руках. Стайка молодых туляков нахально обошла оторопевших немцев и стала перед ними с ложками наготове, являя собой авангард; трое рожечников стали за ними, выделялся среди них добрый северянин с большой, загнутой кольцом берестяной трубой. Завершал инструментарий сего оркестра длинный худой олончанин с квадратной сухой доскою, привешенной на шее и двумя барабанными палочками в руках.

То простонародное «художество», которое возымело случай последовать далее, я, признаться, описать могу только с восхищением, хоть и не без улыбки. Я никак не полагал, что бравые армейские песни и едва прижившаяся в войске Государя Петра военная выправка так скоро могут быть переняты простыми заводскими мужиками; конечно, их потуги угнаться за смотром Преображенского полка были несколько комическими, но эта особая русская бравость и молодцеватость – они-то явились совершенно те же!
Прежде всего, после моего командного взмаха правой рукой, трубач, очевидно более привыкший созывать трубою коров, нежели играть на плацу, произвёл помощию своего инструмента раскатистую замысловатую руладу, разнесшуюся по склонам окрестных холмов глухим эхом. За сим гудошники и рожечники дружно вздохнули, набравши в нутро побольше воздуху, и так лихо грянули некий весёлый марш, разбирая его ступени на всяческие завитки, что, казалось, ноги заводских сами собой тронулись с места и пошли и бодро, и споро. Тут разом началась и «залихватская» песня дружным хором сотни голосов; о чём она была и с каким сюжетом – я, пожалуй, выразить не смогу, припоминаю только, что пелось в ней о селезне, плывшем по некой реке. Колонна достигла конца заводского проезда, обошла кругом небольшой площади у конторского дома и двинулась ко мне; тут я как нельзя лучше разглядел её авангард, состоявший из плясунов-ложечников.
Что это была за пляска! – да ещё на ходу, перед строем! - этакого дива мне ещё видеть не приходилось. Впереди всех мелким бесом, со свистом, рассыпались в присядке два поджарых брата-близнеца с рыжими бородами. Они сняли сапоги и босыми летали над ровной утоптанной дорогою: то часто выкидывали голени перед собой, то шли, подпрыгивая, на руках, то кувыркались колобами с присвистом. За ними показывали своё чудодействие ложечники; деревянные ложки порхали в их руках, выщёлкивая такты маршевой песни самым невероятным образом: и друг о друга, и о лоб, и о колено, и за спиной, и под вскинутой ногою… Кончилось тем, что я не удержался, бросился к долговязому олончанину с доской-барабанкою и застучал его палочками о доску, показывая ему, как держать своею дробью частоту строевого шага.

Нечего и говорить, что после такого репетициона парад, а по-русски – «смотр строя» - прошёл, как говорится, на русское «Ура!» Туляки отрядили для сего общего дела плясунов, рожечников и наиболее бойкую часть ложечников, северяне – трубачей, мужика с барабанкою и другую часть ложечников; но меня весьма порадовало то, что и немцы не устояли в своём высокомерном отчуждении и тоже примкнули к весёлому маршу русских: тот же Иоганн Шульц вдруг сбросил с себя напускное равнодушие, нос его покраснел, бритый подбородок задёргался и, наконец, рот сам собой расплылся в широкой улыбке. Он, а за ним и прочие саксонцы, загорланил: - Ла-ла-ла-лааа-ла! Ла-ла-ла-ла-лааа-ла! – недурно следуя напеву с незнакомыми словами и голосом, и ногами.
Таким образом, заводская колонна на краткое время строевого смотра как бы сошлась душою и сделалась единым целым, что изумило и заводского управляющего, и самого приказчика Традела. Заводские, будучи неудержимы, троекратно прошли мимо конторского крыльца, на котором стояло высокое начальство в нашем лице, и каждый раз мы с воодушевлением поднимали наши шляпы и громкими криками приветствовали их.
Наконец, плясуны утомились, а певуны достаточно наорались; рожки и ложки смолкли и трубач снова издал, при посредстве своего инструмента, протяжный и зычный сигнал; колонна остановилась в другом конце проезда. Мужичкам требовалось отдышаться и прийти в посредственную кондицию; я увлёк за собой приказчика и управляющего и мы скорым шагом подошли к распадавшейся колонне. Из «балка», служившего заводской харчевней, расторопные слуги уже выкатывали на воздух бочонки и выносили столы: тут же на них появились высокие стеклянные стопы и глиняные мужицкие кружки.
Покуда не пресеклось отрадное единодушие и не остыли воодушевлённые головы, я приказал борзо наполнить «кубки», вскочил с полной стопою хлебного вина на обрезок пня и, подняв оную высоко, провозгласил «Здравие и многолетие Государя Петра Алексеевича!» Могучие заводские басы, от которых в ангельские верхи уходили чистые высокие голоса, троекратно пропели «Многая лета» Государю; я одним духом осушил свою стопу и смаху разбил её о гранитный валун. – Ура-а-а!!! – грянуло всё вокруг и в сердце моём; я сошёл с соснового «оковалка», сбросил плащ и зачал «брататься» с заводскими, обнимая каждого со всей радостью и христианским братским чувством.

Тем не менее, последовавшее за заводским парадом празднество не сделалось тупым и повальным пьянством, как того, признаться, желали некоторые туляки и немцы; живое воспоминание недавнего параднаго шествия и светлый образ Государя весь вечер не покидали люд Алексеевскаго завода. Следуя моему примеру, заводские не разбились на кучки-компании в соответствии со своим происхождением, а непрестанно ходили, оживлённо беседовали и веселились меж собою. Бергмейстер с двумя подручными для потехи изображал хождение жены пастора с двумя дочками на рынок; туляки тут же предложили им проехаться на пароконной колымаге по городу: «лошади» виртуозно ржали и фыркали, а кучер бойко пытался объясниться с дамами «по-ихнему, по-немецки»; но когда мнимая пасторша стала интересоваться: выложены ли жеребцы и насколько они смирные – тогда общий хохот стал артистам наградою.
 Сумерки выдались с редкою безветренною погодою; при общем участии на столах, бочонках и даже на нижних ветвях деревьев были зажжены осветительные плошки. Тёплым светом мягко озарились высокие сугробы - не дымным огнём производства, а словно бы десятками домашних свечей, оберегающих до заветного свидания души далёких родных… Когда плошки уже догорали, в ночной темноте были сделаны холостые выстрелы из трёх пушек; пушечный грохот и летучие пороховые искры вновь произвели радостное оживление в усталых людях: северяне допили бочонок сбитню, немцы – свой картофельный шнапс, туляки, давно и скоро выпившие чарку казённой водки, отведав ради праздника и шнапсу, потчевались травяным взваром.
Герасим Еремеич громким голосом объявил конец празднику и пригласил в харчевню мастеров, подмастерьев и десятников, дабы оные честь имели услышать подлинную гисторию из богохранимой жизни нашего августейшаго монарха.

Я был заранее готов к сказыванию; подлинный правдивый сюжет, слышанный мною от верного окружения царя Петра, уже несколько дней занимал ум мой. Пока солдаты и рабочие заносили с улицы столы и укатывали пустые бочонки, я присел за стол, поставленный для меня в большом углу столового помещения и постарался ещё раз обдумать грядущее повествование.
Тем временем в столовое зало набилось много народу – не токмо мастера и мелкие начальники, но и простые работники были здесь; когда я вышел из глубокой задумчивости и поднял глаза, предо мною стояли управляющий заводом и Герасим Еремеич. Все заводские тоже молча стояли, пристально глядя на меня; приказчик Традел поклонился мне и с улыбкой спросил: - Ваше высокородие! Позволительно ли будет заводским людям сидеть в Вашем присутствии?
В ответ я, не моргнув глазом, милостиво дозволил всем садиться. Загремели сапоги о скамьи и табуреты, заводские дружно сели и снова затихли; я с удовлетворением заметил, что многие были в новых суконных штанах и неплохих сапогах, и про себя положил приказать управляющему не изымать у людей выданную им для марш-парада амуницию.
Герасим Еремеич в коротких словах упомянул мою отрадную близость к Государю и, в преувеличенном виде, мои боевые заслуги на службе Отечеству. Затем пригласил всех выслушать доподлинную гисторию из преславных деяний Государя Петра.
Я поставил отстёгнутую от перевязи шпагу в ножнах меж колен, откашлялся и, опершись подбородком на сложенные на рукояти оружия руки, начал рассказывать.

Глава двадцать пятая: О путешествии царя Петра Алексеевича под видом охотника Ивана из Толвуйской волости к Петровскому Александровскому заводу и о добром знакомстве Его Величества с простым дедом Капитоном. (Изложение рукописное моего сказа заводским людям генваря 7-го дня 1715 года в Алексеевском заводе).

- Известно, как Государь любит своё Отечество и предпочитает бывать в разных, даже глухих, частях его самым непритязательным образом. И Он Сам, и Его приближённые вельможи рассказывают на этот счёт такой подлинный случай.

Пришлось как-то деду Капитону Алексееву из деревни Сиговская поехать зимою в лес, дрова готовить. Надел он тулупчик, поверх него балахон, клал в дровенки топор поострей да и поехал по мелкому свежему снегу на своей кобылке соловоей. Нарубил воз дров в деревенском лесу, стаскал деревинья кобылкою в одно место, присел на дровни отдохнуть. Вдруг сороки затрещали, да из лесу выходит на него высоченный охотник: ростом чуть не вдвое выше деда Капитона, в лёгком полушубке и мерлушковой шапке, сумочка с огневым зельем на поясе, а за плечами доброе новое ружьё на ремне.
- Здорово, - говорит, - дедушка! А как тебя звать-величать и с какого ты места в лес приехал?
Дед Капитон оробел, думает: - Видать, на разбойника я попал! Экой здоровенной, да среди дикого лесу! – но сам виду не подаёт: на Бога надеется.
- Дак я, - говорит, - из Сиговской деревни, Капитон Алексеев буду, хрестьянин. А тебя, удалый молодец, как зовут?
- Зови меня Иван-охотник! – отвечает тот деду, а сам присел тоже на дровенки и принялся трубку раскуривать. Дед Капитон видит диво дивное: что охотник дымок из носу и роту пускает, но сам виду не подаёт: мало ли что в людях ведётся!
Покурил Иван-охотник, и спрашивает деда: - А что, Капитон Алексеев, смог бы ты меня на своих санях да на своей кобылке на речку Лососинку в Петровский завод доставить? Заплачу тебе – сколько возьмёшь. Только ехать надо немедленно.
Дед Капитон на это выразил сумление: - Дак у меня таки дровни – никакого удобствия нету, и лошадёнка тихая, а ехать-то далече будет! Лутьше бы тебе у старосты хорошие сани с пологом нанять, да с добрым конём.
- Нет, – говорит охотник, - домой заедешь, сенца охапку в сани кинем – и мне в самый раз будет, ничего боле не надо!
Вот они скоренько на ноги выстали, вдвоём лошадёнку запрягли и поехали обратным следом, а воз дров на месте оставили.

Подъехали к капитоновой избе, в деревню Сиговскую, жена в окно увидала, что муж с высоким барином приехавши, выбежала лошадь на двор принять да мужиков за стол позвать; но Иван-охотник руку к сердцу приложил, отужинать вежливо отказался, а приказал старику ехать побыстрее. Делать нечего, положил дед Капитон в дровни сена довольно, взял с собой только кадушку засолодевшего ржаного теста, чтобы есть можно было не готовивши, и тёплые рукавицы. Распрощался с женою, перекрестился, да и выехал, на ночь глядя, в извоз. Сам не евши, но виду не подаёт: потому как, видать – дело важное.
Места по дороге всё людные шли, ободы деревенские тянулись, дорога накатанная, в сторону с неё не собьёшься – знай-погоняй, да лошадка весьма смиренная, ходко не идёт. Капитон Алексеич по первости кричал на неё страшным голосом и вожжами хлопал, но Иван-охотник не велел лошадку крепко ругать: пусть де идёт, как знает – не на пожар едем. Сам сидит подбочась, о пелинья облокотясь, ружьё стволом на локотке держит. Дед Капитон ему и говорит: - Эдак мы с тобой не меньше недели до Петровского заводу проедем. А у меня только кадушка солодкого теста с собой взядена – что ж мы, Иван-охотник, ись дорогой станем?
- Об этом, дедушко, не беспокойся, в людях я тебя кормить буду!
Едут они; зимой темнеет рано: пала темь, да, слава Богу, что ночь выдалась лунная и звёзды по всей подвселенной зажглись. Едут всё дале, а дорога кружит да изгибается – от деревни до деревни всё поворотами. Вот Иван-охотник и спрашивает деда: - Капитон Алексеев, а Капитон Алексеев! Почему у вас тут дороги не напрямик идут, куда надо, а всё кружат поворотами?
- Это оттого, Иван-охотник, что дороги у нас поля родящие объезжают по закрайкам, а ездют все по заполькам да по неудобьям, где не распахано. Вот снегу подходяще подвалит – тогда и зимник будет напрямки – хоть поле, хоть болото!  Намнёшь дорогу прямую, проморозит её, да и дуй знай, погоняй. А теперя пока что снег мелковат.
Едут дале; ночь зимняя, ранняя, а деду не озорко ехать: такой детина-охотник у него в санях сидит – и кинжал у него, и ружьё заряжено.
Иван-охотник трубку закурил, да опять спрашивает: - А для чего ты, дедушка, кадушку теста в дорогу-то взял? Стряпать, что ли, надеешься?
- Нет Иван-охотник, стряпать я не надеюся. У нас тесто в дороге так едят, сырым. Кружок с кадушки снимешь, отковырнёшь ножиком кусок солодкого теста, возьмёшь, да и катаешь во рту. Голодный – дак ещё бери щепоть. Такая еда в дороге, тут некогды блины разводить!
Подивился такому обыкновению Иван-охотник; сошёл на ходу с дровней, да следом за ними пешим ходом для размайки ног с версту прошёлся.
Так добралися дед с охотником в позднее время до волости; село большое, постучались к дедовой замужней дочке в дом. Лучина в фатере ещё горела; ворота отложили, лошадку на постой определили, гостям дали ужин простой. Простой, да с уваженьицем, с дорогим свиданьицем. Наутро уезжать – Иван-охотник хозяевам два серебряных рубля на угол стола кладёт: - Это вам, - говорит,  - за нас двоих, за хлеб, за соль вашу!
- Ну что ты, Иван-охотник! Какая тут уплата - ведь люди угла с собой не возят! Коли хочешь денег оставить – клади, мил-человек, к иконе на полочку: мы в церкву отдадим.
Приложил Иван-охотник ручку к сердцу, поклонился хозяевам и вышел к саням.

Вот сели-поехали. – А ну-ка, - говорит Иван-охотник, - заверни-ка, Капитон Алексеев, к старосте! Поди знаешь, где его двор-то!
Хорошо, завернули к старосте, к высокому крыльцу. Иван-охотник вскричал: - Кто тут есть староста? Выдь ко мне, пожалоста!
Староста волостной вышел, Иван-охотник его взял под руку, взвёл обратно на крыльцо и короткий с ним разговор имел. Опосля разговору сбежал Иван-охотник со крыльца высокого, сел в сани и уж поехали с концами. Староста им вослед низко кланялся, а от его двора бойкий вьюноша на добром коне так вскачь и пустился, вперед наших поезжан. Дед Капитон сему дивится, но виду не подаёт: потому у Бога на всякий день чудес много.
Порешили день-деньской ехать без обеду до большой деревни, что стоит на бойком месте. День зимою мал – дак и обед пропал. Едут себе, леса, пожни да заколья разглядывают, разговоры разговаривают.
- А что, дедушко, - Иван-охотник спрашивает, - вот заводы туто-ка у вас поставили, пушки да ядра лить, - сильно ли заводские уроки мужичков притуганили?
- Да не то чтобы сильно, - дед Капитон ответствует, - столько хлеба в дом меньше стало. Руки работные хрестьянские от земли да от своего хозяйства отрывают.
- А что ты, дедушко, про шведа думаешь? Побьём мы его, ай нет – как по-твоему?
- А про шведа у нас издавна известно. Как каянские немцы по воды приходют – всё живое прячется, все христьяне в лися бегут. Потому они порато злые: всех под корень рубят, ни баб, ни дитей им не жалко. Такая уж у их натура – думай - не думай… Надо бы побить шведа, конечно.
- Для того, дедушко, и заводы работают. Побьём, зело крепко побьём!
Тут, гляди, и первая звезда скрозь ветки заморгала. Обогнули они скалу каменную, Иван-охотник слез с дровен и пеша пошёл, чтобы кобылке легче подыматься в косогор было. Вот поднялися они наверьх, открылися им дали сумеречные: свет и есть, и нету, звёзды ещё силу не взяли, печным дымком снизу веет, огонёк где изредка жильё выдаёт.
- Эх, - говорит Иван-охотник вздохнувши, - давай, Капитон Алексеев, «Херувимску песню» что ли споём! На сердце-то, вишь как умильно.
Дед Капитон удивился, но виду не подаёт: потому «песню Херувимску» от детства знает, да и к Богу с горы петь ближе. Вот они и затянули, с горы спускаяся, да Божьим Светом любуяся: - И-и-и-и-и-и-и-и-же  херуви-и-и-мы… Иван-охотник баском подвизается, дед Капитон дишкантом старается - так долу и спускаются.

Так вот они и ехали путём-дорогою изо дня в день, а добираться до Петровского заводу им было цельную седмицу. Светлый день до темноты в санях, ночью - у людей в домах. Иван-охотник каждый раз для постою выбирал самолучший дом в деревне, и ни разу ни в ночлеге, ни в пропитании хозяева им не отказали. Но кормить деда Капитона Ивану-охотнику так и не пришлось: хозяева, встречая путников на утлой лошадёнке, говорили одно: - Гость в дом - Бог в дом! - и наотрез отказывались брать в уплату за гостеприимство деньги. Садили ужинать за стол, на почётное место; после ужина с охотой расспрашивали о пути да о виденном. Иван-охотник рост имел трёхаршинный, взор соколиный, бровы соболиные, но лик приветливый; просил себе хлебца ржаного да репы печёной и никакой простой похлёбки не гнушался. Свои неизменные два целковыи клал утром, прощаясь, к божнице пред иконою, крестился да кланялся.
И вот уж у них последняя ночевая пришла, а назавтра - к заводу приехать полагали.
 Ехали они ехали, а ни жилья - ни кола, ни двора - настрету не попадается. Дедка головой крутил-вертел, да и высмотрел в темноте, в стороне, словно бы огонёк посвечивает. Завернули они дровни и на огонёк поехали - по сумётам да по яминам, без пути, без дороги.

Оказалося ехать не близко; долго ли, коротко ли, а приехали они к трухлявой стене, а в ней - окошко малое бычьим пузырём затянуто и в нём свет мерцает, как будто круг коптилки нетопырь летает. Изгородь совсем покосивши, на жердях гнилых старые портянки вьются, на колах битые горшки торчат...
Кабы был бы один в этаком месте да ночью кромешной дед Капитон Алексеев, то и побежал бы ему озноб за пазуху; а с Иваном-охотником - виду не подаёт: ему и сам чёрт не брат. - Тпр-ру! - кричит и к стайке худой на дровнях подъезжает. Распрягли лошадку, огладили, за ветер к стайке привязали, сенца задали, в дом пошли.
Что тут за дом-то такой! - поди разбери: ступени трещат, мостовины скрипят, в сенцы взойти - дверей не найти.
- Эгей! - вскричал тут Иван-охотник зычным голосом, – Есть ли кто в дому? Выходи, крещёные!
Крещёного ни одного не показалося, да только дверь сама собой приоткрылася. Иван-охотник вперёд шагнул, дверь на пяту размахнул, вдвое согнулся, в избу протолкнулся; дед Капитон за ним.
Глянули путники с дороги, снег с ресниц смахнули, да опять глянули: - Мать честная! 
Стены ввалившись, потолок покосившись, печь подавшись, стол приподнявшись. Сидит за столом всякая безобразная нечисть разного пошибу: кто лысый, кто косой, кто с вилами, кто с косой. Губы синие, глаза красные, рожи хитрые, ноги разные. То ли выпивают, то ли заедают - от ихнего духу и ноги приседают.
Гостей в дверях увидали, зубами застучали: - Кто такие?!! – воскричали.
Тут Иван-охотник своим сердцем молодецким не ужахнулся: бесёдовать с ними долго не стал - как схватил столешню за углы, да как опружил её со всей порядней вверх санками! И плошка с огнём улетела и погасла, и всё тут пропало, как и не было вовсе.

Ничего вдруг не стало, только тихий голос раздался: - Да ты не простой человек, не Иван-охвотник! – и ветер задул, как на вольном воздухе. Огляделися путники: стоят они одни в диком поле, лошадёнка к ракитову кусту у них привязана, и ни жилья, ни дороги нету. Вот такие они, огоньки на отшибе, бывают.
Запрягли снова лошадку в дровни, выехали обратно по своему следу на большак и поехали себе дальше, доли-участи искать. С версту только проехали, спустились к реке и большое село наехали. Переночевали там честь по чести, с хозяевами распростились, в дорогу пустились. Солнце восходит, северик щёку холодит, в тенёчке зима живёт, на пригреве синички позванивают.
- Ну, Капитон Алексеев, далеко ли будет до Петровскаго заводу, как по-твоему? – Иван-охотник спрашивает.
- Сам-то я в заводе не бывал – нужды не было. А говорят, что от села ехать – дак к вечеру будем!
А лошадка, видать, окончание дороги чует – рысцой пошла; и леса от пути к холмам отступили – окрест заводу все деревинья на уголь да на всякую стройку повырублены. Вот и слободка началась – с краю победнее, дальше – побогаче; собаки за санями побежали да коты на заборах глаза на проезжих лупят.
Вот и первое средокрестие им попадается: уличка с улицей пересекаются.
- Куда править, Иван-охотник? – дедка кричит; - Едь прямо, Капитон Алексеев! – Иван ему командует. Близко ли , далёко, низко ли высоко - выезжают они из поворота дорожного, да с раскатцем, а дале, до самых заводских ворот, солдаты с офицерами во фрунт стоят, по роте с каждой стороны, а за ними – народ заводской и торговый, все с головами непокрытыми. Как тут грянула музыка боевая, как УР-Р-РА!!! по горам – по долам раскатилося! Солдаты – Ур-ра! – крычат да в струнку тянутся, офицера шпагами салютуют, народ во;пит и шапки вверх, на воздуси бросает.
Изумился дед Капитон, шибко оробел, да и опять спрашивает: - Куды править, Иван-охотник – войско ведь кругом стоит? – Ништо! – ему Иван отвечает, - Едь прямо, дед Капитон, по середине - не робей!
А сам на коленки в санях привстал, шапку с головы снял и тоже весь народ приветствует. – С приездом, Ваше Царское Величество, Пётр Алексеич! – со всех сторон разнеслось.
Тут у деда Капитона вожжи с рук упали, из старых глаз на бороду слёзы закапали: - Как же так, Ваше Царское Величество… А я то – «Иван-охотник», да «Иван-охотник»! да ещё при Вас кобылку свою крепкими словами возил…
Хотел он пасть лбом в сено, да Государь Пётр его от этого удержал и ласково говорит: - Держи, дедушко, вожжи крепче и правь прямо на заводской двор, к пирёному крылечку!

После описания сей знатной сцены я, дивясь самому себе, сделал остановку, чтобы выпить воды и перевести дух. Каким образом я припомнил и смог использовать для сказывания обороты и живописность русского народного просторечия? - я и сам этого не понимал, а потому приписал сие озарению и вдохновению, произведённым в душе моей образом царя Петра. Слушатели мои все настолько приобщились к рассказу, что зримо жили в нём: вздыхали, разводили руками, улыбались и огорчались, толкая друга-соседа в бок. Перерыв в сказывании мог вывести их души из зыбких границ моей правдивой гистории; посему я, испив воды и успокоив сердечное волнение, поспешил продолжить свою повесть:
- Подъехал дед Капитон, себя не помня, к заводской конторе и остался без всяких сил и в слезах сидеть в своих дровнях на сене; Государь же взбежал на крыльцо, аки ядро блистательной кометы сопровождаемый хвостом из начальников, высоких чинов и вельмож. Долго ли аль коротко Капитон Алексеев так просидел, но вдруг сошли к нему с крыльца распорядительные люди, взяли его кобылку под уздцы и сказали, что отведут её в ухожь и чтобы он об ней не изволил беспокоиться; самого же попросили в Его Величества царский дом в их кампаньи проследовать. Там деду Капитону приказали снять тулуп, сапоги и свели, обув валяные коты, в царскую байну; после байны подарили ему на сменку всё новое: синюю сатиновую рубаху до колен, порты доброго холста в полоску и кушак с кистями. Дед оделся, причесал гребнем волосья и прошёл в свой покой; а оттуда был зван к царскому обеду.

Взошёл дед Капитон в царскую столовую оробевши, хотя ни золота, ни занавесей каких с фарфоровыми кувшинами в ней не было, а была она сделана как чистая просторная горница. Дед в дверях поклонился до земли, очи в пол обтупил и стал с ноги на ногу переступать; но царь Пётр оказался весел и милостив: вышел к нему из-за стола, сказал слово приветное, взял за плеча и противу себя за стол усадил. Стол оказался не великий и обедали они с глазу на глаз, вдвоём.
- Ну, дедушко, - царь к нему говорит, - довольно мы с тобой в дороге постовали! - за царским столом не грех и от поста отойти, с дороги! Милости прошу: угощайся.
Подали им кушанья и всякие ествушки. Дед Капитон отродясь такой закуски не видывал и, проголодавшись, ел так, что за ушами у него трещало. Государь же ел мало, время от времени вопросы делал да на деда весело поглядывал. Но вот уж Капитон Алексеев насытился и мочёные яблочки да питьё подали.
- Ты, дедушка, видать, долго проживёшь! - царь Пётр Капитону говорит, - Ешь вельми изрядно, как молодой.
- Дак у вас еда, Ваше Царско Величество, таковая есть, что я такой век не пробовал. Она на брюхо как вода скрозь камни садится - вот и естся как сырок по маслу.
- А вот у меня к тебе какое дело, Капитон Алексеев. Будет у меня сегодня в сём доме бал-ассамблея, сим вечером. Соберутся ко мне все вельможные вельможи, как стадо гусей - гоготать. А ты вот что сделай: вот тебе пять рублёв, сходи на рынок в слободке - там горшечник с возом товару приехал. Купи у него воз горшков и ввечеру стань с горшками этими у меня во дворе, да продавай. А к тебе все мои гости за покупкой придут - дак ты уж гляди, гусей-то не упускай, не продешеви!

Сказано - сделано. Пошёл дед Капитон, купил воз горшков у горшечника и вечером стал с возом у царя-батюшки во дворе. Сошлись-съехались гости царские, идут в царски сенцы, встречает их сам Государь, да и говорит: - Ой вы, гости-господа! Я нынче желаю от каждого из вас себе в подарок глиняный горшок получить! А без горшка вход ко мне нынче заказан!
Развернулись гости на каблуках, да во двор поспешили - там как раз горшечник с возом стоит. Выстроилась к деду Капитону изрядная очередь по горшки. Первый спрашивает: - Почём у тя, дедушка, горшок стоит? - Рупь серебром, ваше сиятельство! - Да ты что, дед - сказился - рубль за горшок берёшь? Ему ж цена копеек пять! - А не берёшь - не наб. Давай, ходи следущий!
Второй вельможа горшок купил - не стал волокититься - да с горшком, на радостях, к Государю в дом пошёл. И так же и третий, и четвёртый. Первый опять к Капитону протиснулся: - Ну, чёрт с тобой! - на тебе целковый, давай сюды горшок! - Ан нет, пожалте три рубли! - Как три?! Ведь только что по рублю продавал? - Это на первую цену по рублю пало! А как другой раз двор обойдёшь - так и по пять рублёв купишь.
Нечего делать - пришлось скаредному вельможе три рубли за горшок уплатить. Так все горшки в одночасье у деда Капитона и раскупили. Вернулся он в свою фатерку, денежки пересчитал, во две мытые портянки завернул, в головах себе положил да и спать улёг.
Утром, до свету, зовут его к завтраку. Царь Пётр спрашивает: - Ну как, Капитон Алексеев, успел ли ты моих гусей теребить? - Оченно даже успел, Ваше Царское Величество! - Много ли пуху-пера с них сошло? - Да с иных и шкура полезла!
Рассмеялся Государь, обнял деда Капитона сердечно, да и говорит: - Ничего, ничего! Иные из них побогаче меня будут. Вот тебе, дедушко, от меня сто рублёв за извоз! Купи нову упряжь на лошадку, новы сани, мешка два муки, да старухе своей отрезов и гостинцы.
Дед Капитон денег брать с царя не хотел, но Государь Пётр Алексеевич слушать его не стал, клал ему рубли в мешочке за ворот под рубаху, за руку распростился и в кабинет столярный вышел.

Закончив описание приключений Капитона Алексеева при Государевом дворе, я вновь оглядел своих заводских слушателей: все они, очевидно, были пленены чередой развернувшихся событий, будто некой волшебной сказкой; а между тем, всё рассказанное мною было чистой правдою, хотя, должно быть, не слишком искусно изложенною. Всё дело в том, что образ мыслей и действий, как и самые великие и мелкие поступки царя Петра нередко производят на окружающих его людей столь разительное впечатление, что заставляют видеть в нём великого, недюжинных сил и способностей человека. Как о них ни рассказывай публично – из чистой правды случая всё выходит героическое сказание или волшебная сказка: Государь вживе стал для своего народа августейшей легендой и чудо-богатырём. И мне думается, что Его светоносный образ не угаснет в грядущие веки, а только ещё сильнее разгорится в российской истории от ветра бесконечного времени...
Оставалось закончить с дедом Капитоном; это я немедля и сделал в следующих словах. Возвращаясь домой из Петровскаго заводу, дед Капитон Алексеев норовил останавливаться в тех же самых домах, в коих ночевал он с Иваном-охотником по пути на завод, и везде говорил изумлённым хозяевам, что ехал давеча в его санях сам царь Пётр Алексеевич. Сим снискал он себе великий почёт и уважение, кои так согревают сердце простодушного старика. В родную деревню Сиговскую прибыл он после полудня; старуха его была немало удивлена, увидав свою лошадёнку в новой выездной сбруе и запряжённой в новые сани. Старика же своего, в крепком чистом балахоне поверх новой шубы и в новой меховой шапке с синим суконным верхом, она не могла признать, находясь в оцепенении до тех пор, пока муж не выразил своё обыкновение несколькими сердечными словами.
По велению Государя, да и по своей супружеской ласковости, привёз Капитон Алексеев жене и отрезы на сарафаны и на верхнюю одёжу, и гостинцы, какие смог найти на слободском рынке: изюму, вяленные фиги, да мелких калачиков на связке. И воз заготовленных дров из делянки не забыл вывезти; а в скором времени притянул лесу, нанял артель да отстроил себе новый большой дом, куда к нему переехала на жительство дочка с зятем и детьми, одинокая старушка-сватья и слепой зятев дедушка Василей. Старый свой домишко Капитон подарил неуживчивому мужику Илье, четвероюродному братану своему, который отшатнулся от прожиточного сына и бродил, работая, меж двор. Затем помог со стройкой двоим племникам своим, сделав им дом на две половины, где они и зажили по-Божески, в трудах; пожив после того с год, поставил часовню Петра и Павла в конце деревни, у озера, и насадил возле неё малую ёлочку, взятую с того места, где вышел на него из лесу Иван-охотник.
Царь Пётр же, как, может быть, некоторым из здешних жителей ведомо, не забыл своего возницу Капитона: бывал у него в дому проездом раз, да вызывал к себе погостить, живым словом перекинуться – раза два. Тут и говорить дальше не можно, потому, что сказ пришёл к настоящему времени».
Сими словами я закончил повесть о Государе и деде Капитоне, встал и поклонился заводскому собранию; и заводчане дружно поднялись с мест и низко мне кланялись. Будучи ещё под впечатлением рассказа, они живо обсуждали вложения государевых средств, произведённые дедом Капитоном и от души радовались устроению «малого Рая на земле» на капитоновом конце деревни Сиговской.
Я простился за руку с десятскими и мастерами и, чувствуя немалое утомление, прошёл в свой покой, где застал своего Фёдора за чтением книги. Отдохнув с час, был зван вместе с Фёдором к ужину; сие торжественное и радостное застолье и завершило оный достопамятный и отмеченный столь редкими событиями день.

Генваря 8-го дня 1715 года, в Алексеевском заводе.
Глава двадцать шестая: О моих размышлениях касательно общей и розной гистории славян и германцев и о получении Государева приказания об осмотре штольни на Совдо-озере.

Назавтра до обеда я никуда не выходил из отведённой нам комнаты; как почти всегда со мной бывало - после особенно ярой деятельности на меня напала задумчивость и нелюдимость. Я сидел за своими "Записками", правдиво излагал события последних дней на бумаге и размышлял о русских людях и России.
Как известно, некогда, во времена Христа и последних веков Рима, германцы и славяне жили как братья: деревни их в лесистой местности Европы располагались вперемежку и твёрдых границ между землями разных племён не было. Когда Тацит описывает внешность, нравы и быт германцев, то нередко кажется, что на самом деле он описывает славян; быть может, так оно и было. Переносясь умом в нынешнюю современность, я невольно говорил себе: как же сильно изменились за прошедшие века мы! и как же много сохранили чистого и незамутнённого почитания своей древности русские. Для северных руссов деньги и сейчас немного значат, почти как и во времена Тацита; они всё также верят приметам, гаданиям и предсказаниям; они всё также распевают поистине бесконечные эпические песни про своих героев; они всё так же живут в замшённых срубах и всё необходимое для своего обихода делают сами; они всё также ценят высокую душу больше земного богатства и так же открывают двери и сердца нуждающемуся путнику и любому доброму гостю. Добавившаяся в их народную жизнь Православная Вера не ожесточила и не обособила их сердца, а, напротив - умягчила и открыла всем окружающим народам; в то время, как в Германских государствах господствует скаредность, национальная нетерпимость и почитание знати, чинов и богатства, опирающиеся при том на лицемерную, только внешне «Христианскую Веру».

Потом мои мысли приняли другое направление: я припомнил то, что удивило меня во время вчерашнего марш-парада, запало в душу как военному человеку. Это - различие в самом восприятии идеи и духа воинства между немцами и русскими. Немцы в строю становятся как бы неодушевлёнными големами, они слаженно и однообразно движутся вперёд, они ждут приказания от начальника, которому как бы предали свои души и, очевидно, готовы его беспрекословно исполнить - такой строй способен сокрушить и уничтожить сильного врага, но не может миловать слабого и щадить чужие святыни. Русский же мужик в строю радостен и горд - радостен той боевой радостью, что готова пировать, свершая подвиги среди бранного поля - беззаветно, щедро и милостиво; горд той гордостью товарищества, для которой друг дороже самого себя и честь быть рядом со своими другами. Такой строй сокрушит неправедного и злого, но пощадит то, что живёт и дышит вне его смрадного дыхания.
Я перечёл эти свои строки и сам им подивился - что вдруг так озаряет досужий ум в минуты покоя? - Бог весть; остаётся только самому подивиться и умолкнуть с молитвою...

Ну и, с понятной неизбежностью, сим одиноким вечером я вспомнил Фёклу, прекрасную, мудрую и задушевную, её детишек - и вновь задумался о своей, общей с ними, судьбе. Я отдавал себе отчёт, что нахожусь в очаровании: Великий Пётр, Великая Россия исполинскими движениями вдруг поднялись и встали исполинами на сырых и холодных задворках старой Европы; необъятная страна, всюду рассеянный, столь разный, но удивительно единый народ; бесконечные белые меха снегов, строящиеся дворцы нуворишей и многочисленные рати, блещущие сталью; бревенчатые избы крестьян и горы дымящегося шлака с бессонными огнями заводов; наконец, великие леса, реки и озёра; и - посреди всего этого Русского небывалого Мира - невысокая и не богатая, совсем простая, но словно отлитая из чистого воска моей мечты - крестьянская вдова, столь же небывалая и великая русская женщина. Не знаю - как, но всё это соединилось в голове и душе моей и составило как раз то необъяснимое очарование, с каким я думал о Фёкле Костиной... Прошло лишь восемь дней, как мы с ней расстались, а я вдруг со страхом подумал, что больше её не увижу. Такой, как она - не сыскать и даже не придумать ни в одной европейской стране; там даже не подозревают - ни клирики, ни просвещённые умы, ни чернь - что есть на Божьем Свете такие женщины. При этом я не могу описать её наружность словами, поскольку у меня нет подходящих к сему случаю слов... 
Сим вечером я твёрдо решил, буде Государь и судьба останутся ко мне благосклонны, остаться на службе в России, принять здешнюю Веру и обрести милую семью, предложив руку и сердце Фёкле Костиной и взяв на своё попечение её детей.

Раздумья мои были прерваны изрядным стуком в нашу дверь; я быстро встал из-за стола и распахнул её. На пороге стоял нарочный в заиндевелом тулупе; его выпученные красные глаза, обнесённые заледенелыми ресницами и обветренное малиновое лицо ясно говорили о долгом морозном пути, который он проделал.
- Его благородию майору Мюнхузену! От Великаго Государя Петра! Пакет! - выкрикнул посланник Государя. За сим он ослабил пояс, отомкнул крючки на груди и вытащил из-за пазухи пакет серого картона с сургучной печатью. Я кивнул ему головою, принял пакет в руки и просил хозяина обогреть гонца.
- Да мы сей же час и байну затопим, и всё что надо с дороги! - не извольте беспокоиться! - заверил меня начальник завода; за сим я пригласил Герасима Еремеича в свою комнату, не думая, конечно, делать секрета из содержания Государева письма для его верного приказщика.
С душевным трепетом открыл я пакет от Государя ко мне посланный, уже сам по себе драгоценный; сломал печать, вынул письмо. Там значилось следующее:
" Его благородию майору керасир Отто Мюнхгаузену.
Полагаю и душею тебе желаю, что ты, мой верный служитель, пребываешь в добром здравии. Пишут мне, что ты, при езде по Онегу-озеру, едва не потонул. И на Кижах о Святках задержался; поторопись же. Береги себя впредь и с делом моим не мешкай: осмотри, кстати, опричь работающих, ещё ново заложенный чугунный завод на Совдо-озере. Приедешь - о том тебя расспрошу. Жду тебя немедля к себе с докладом. Пётр."
Писано было широким почерком Государя, по-немецки.

Герасим Еремеич выслушал мой перевод Государева письма с благоговением и почесал в своём затылке. - Точно так, есть у нас задел на Совдозере - завод ставить чаем. Но покамест о чугунном литье говорить рано - пока что добываем и складываем руду под навесами. И, знаешь ли что, ваше благородие! - приказчик вдруг воодушевился несказанно, - руда там найдена самая настоящая - и богатая, и каменная! Не надо по болотам в ледяной грязи ползать и по озёрам на плотах ездить! Аки тебе в Саксонии той же - можно штольни долбить и руду на тачках возить!
На это я заметил приказчику, что, на мой взгляд, добывать руду со дна мелкого озера совсем не так трудно, как пробивать кирками штольни в природном камне. А пыль? А обвалы? А надобность освещения и хода воздуха? А вред для здравия горных рабочих? - Так-то оно так... - протянул Герасим Еремеич, - но всё же горно-рудное дело - это штольни! копи! Да хоть и прямым шурфом руду можно добывать, ежели она возле дневной поверхности быть имеет! Нет, что ни говорите, а за каменными рудами - а не за озёрными - будущее! Да-с! Попомните стариковское слово. Последнее он добавил с улыбкою.

Генваря 17-го дня 1715 года, в селе Шуньга.
Глава двадцать седьмая: Об осмотре штольни в Совдо-озере и моём отъезде с заводов в столицу России.

Одним словом, после прочтения Государева приказания мы с приказчиком Траделом и тремя солдатами посетили вновь открываемый чугуноплавильный завод на Совдозере. Добирались мы к нему три дня; деревенька Совдозеро, при которой выстроены были рудные навесы, оказалась самая малая и заметённая снегами. Работы на штольне вели семеро бергауэров; руды же сии железные отыскали по указанию самого светлейшего князя Александра Меньшикова рудознатцы из местных староверов.
Штольню начали бить в прибрежной скале озера; устье её было довольно широко, так что я смог, пригнувшись, войти в него. При свете берестяного факела Герасим Еремеич показывал мне ржавого цвета разводы на её стенах и своде, любовно оглаживая их руками. 
- Кварцит, батюшка! Кварцит с железною субстанцией! Сколько его в горе? Бог весть - может статься - и все недра подземельные тут железом полны!
Мы забрали с собой изрядный образчик оного кварциту для предъявления Государю, посетили длинный приземистый дом, где помещались горные рабочие и выехали в обратную дорогу - опасаясь, как бы намятый нами в глубоком снегу след не замело пургою. К сему должен добавить, что Герасим Еремеич привёз рабочим мешок ржаной муки, а также пороху и дроби с пулями. "Ну а рыбу уж сами себе поймаете! - напутствовал он рудокопов на прощание, - И помните, и знайте: Государь на вас надеется и в уме вас держит!
Вот так, начиная от безвестной деревеньки со штольнею, начал я свой обратный путь - всё южнее, всё западнее - путь к новой столице Государя Петра. Днями мы миновали в обратном порядке оба завода, нигде не задерживаясь; у той самой рогатки Повенецкаго завода, где впервые повстречались, мы и простились с Герасимом Еремеичем. Сказать правду - мне стал дорог почтенный приказчик; столько я встретил в нём уважительного прямодушия, прозорливости, гостеприимства и рвения к делу Государя. С иным человеком, бывает, и всего-то два дня проведёшь вместе, а доброе дружеское чувство к нему сберегаешь всю свою жизнь. Мы обнялись напоследок; Герасим Еремеич особенно был рад тому, что я вскоре увижу Государя и просил передать Его Величеству нижайший поклон и уверения в усердии к делу всех заводчан.

Поскольку мы с Фёдором в санях сидели спиною к вознице, то имели возможность до последнего мига исчезновения наблюдать лесные кущи повенецкаго берега. Озёрная белая гладь летела мимо нас по бокам перильев, снежный дым хлестал по воротам и поверх наших голов; вот уже и цвет его елей потерялся и, наконец, сей берег вытянулся во невнятную линию и пропал из глаз в набежавшей дальней метели. Весь обратный путь проделали мы с теми же остановками; ночевали снова в Шуньге у старосты; ехали теми же зимниками, коие представляют собой в холодное время года единственные здесь дорожные пути.

Генваря 17-го дня 1715 года, в деревне Боярщине супротив Кижей.
Глава двадцать осьмая: О нарочитых опасностях, кои подстерегают безпечнаго путника на ледяных путях Онежского озера и об опасном случае, приключившемся с нашим поездом.

При езде по озёрам, однако же, надо неукоснительно блюсти многие приметы и правила. К общим правилам относятся, например, такия: нельзя проезжать там, где имеется "водохож", то есть постоянное сильное течение воды весь год - в таком месте лёд коли и становится, то только для виду, делая ловушку для путников. Водохожныя места суть: узкие пространства меж соседних островов, концы выдающихся мысов, зовомых "нАволоками", места впадения в озёра ручьёв и рек, места над подводными каменьями, близко походящими под зеркало вод, а также и большой глубины места, где озеро "дышит" до самых сильных и долгих морозов. Кроме того, имеются обязательно и опасныя места, известныя токмо местным уроженцам, - такие, где лёд всю зиму худой или где ледовый панцырь, расходясь, всегда даёт широкие незамерзающие трещины.
Онежский зимний путь, по рассказам жителей, вообще опасная и непостоянная дорога: когда, к примеру, возле Кижских Уем уже стоит крепкий ранний лёд, а Большое Онего ещё им не покрыто, в такое время бывают южные ветра, которые гонят большую воду под кижские льды. Тогда случается, что сей крепкий, казалось бы, лёд, размывается прибылым течением исподволь, снизу; в такие дни можно провалиться под лёд, беспечно проходя даже по собственному следу всего через несколько часов.

Оттого благоразумные крестьяне в довольно населённых местах здешних свои ледовые дороги – «зимники» - меж деревнями обустраивают: во-первых прокладывают пути по наиболее надёжным и годами выверенным местам озера; во-вторых, спервоначалу проходят по ним налегке и "пЕшат" лёд - то есть продалбливают его для испытания толщины долотовидным ломом - "пЕшнёй". Коли пешанье им показывает, что лёд достиг уже надёжной толщины, то в оные полые лунки они втыкивают рослые ветки с хвоёю - «вЕхи», которые служат указателями крепкого пути. Сие называют "провЕшить", то есть, обозначить, путь. Вехи ставятся одна от другой в таком расчёте, чтобы их было не можно потерять из виду и в сильную метель; отсюда появилось выражение "свешИться с пути", что означает потерять из виду путеводные вехи, сбиться с дороги. Делают таким же образом по озеру даже и пешие лыжные тропы, по которым не ездят на лошадях, а ходят на лыжах - так называемые "провЕшаны лижницы".
От частой езды возов по зимнику снег на нём уминается, льду под ним намерзает всё толще, выступающая местами вода тоже замерзает, делая колею ледяной и более скорой. Езда в санях по такому зимнику очень резвая и весёлая. Но при этом всегда есть на Великом озере и незамерзающие течи, где вода на пути проступает обильно в любую стужу и расплывается под снегами во все стороны; тогда и копыта лошадей проваливаются сквозь тонкий верхний ледок, зовомый "лубандою", и полозы саней обрастают целыми подушками из ледяной "каши". Тут уж не разгонишься - лошади могут порезать ноги, а сани теряют ход.

Привожу я сии подробные сведения о езде по Онежскому озеру с благою целию предостеречь от беспечности заезжих путешественников; ибо ординарный европеец, искупавшись в ледяной воде среди бескрайнего льда и на морозе вряд ли уже оправится до полного здравия, ежели от той оказии и совсем не помрёт. Даже местные жители, несмотря на всю свою опытность, то и дело проваливаются на льду – чаще всего весною и осенью. Мне приходилось слышать рассказы о том, как один плотник, проходя по свежему льду в ноябре, провалился сквозь него на мелком месте. Он оказался по плечи в воде, стоя ногами на каменистом дне и в ста саженях от берега. Лёд представлял собой гибкую и скользкую воронку кругом него; выбраться на него не было никакой возможности: лёд тут же под ним прогибался и мужик скатывался обратно в воду. Но плотники, как известно, люди сильные и удалые: вот и этот спасся тем, что, оттолкнувшись ото дна, наскакивал на лёд и обламывал его своей тяжестью на пути к суше. Так ломил он себе «майну» - или проход во льду – половину из тех ста саженей, до тех пор, пока воды не стало ему по пояс и он смог из неё выбраться. 
Другой молодой человек ждал свою милую на деревенском берегу, а та, желая поскорее с ним увидеться, решила пробежать к нему через пролив озера по кратчайшему пути. Забыв осторожность, девица «пала» в воду супротив ближайшего к деревне «нАволока», сиречь мыса. Услышав бедственные крики и увидав надо льдом только одну милую головку, суженый бросился бегом её спасать и, выскочив на наволок, в сердцах согнул дугою росшую на берегу высокую берёзку, подав её вершиною прямо к милой в полынью. Та ухватилась за вершину дерева всей хваткою отчаянья; юноша приотпустил берёзу и та, разгибаясь, вынула девицу из воды. Напряжением сил спаситель отвёл ствол дерева в сторону и девица, проплыв по воздуху, наконец опустилась на ноги в безопасном месте. Разумеется, окончанием обоих случаев был ретивый бег пострадавших до тёплого жилья, лежание на горячей русской печи и последующее парение в жарко натопленной «байне».

Мы двигались, насколько я мог судить, с севера на юг; и вот, не доезжая вёрст пяти до Кижей, оказались супротив пологой скалы, как бы сползающей с холмистого берега в озёрные льды. Искристые снега покрывали её голую спину, редкие изогнутые сосны стояли над ними, подобные загадочным изваяниям. – Кобылья Щельга! – провозгласил возница с угадывавшимся в сих словах неким тайным смыслом; не успел он снова повернуть лицо к пути, как скрытый смысл сделался нам явен: лёд затрещал, лошадь захрапела, хотела сдержать ход, но тут же провалилась сперва передней левой ногой, потом, взбрыкнув в испуге, всем задом. Не успели мы и глазом моргнуть, как кобыла наша обрушилась в открывшуюся воду и оказалась погружённой в заметённую снегами промоину. Дико вращая глазами, она билась среди ледяной шуги и ржала, моля хозяина подать ей помощь; возница пулей слетел с саней, выхватил сбоку перильев вставленный багор на саженной ручке, и, щупая лёд железным наконечником, в обход двинулся к голове лошади. Он, судя по всему, ни мало не изумился, крикнул кобыле: - Держись Ночка, не сдавай! Чай, не впервой! - сказал в нашу сторону: - Ехали с орехами, да в ямку бух! После чего улёгся животом поперёк багра и подполз по льду к его краю, на который кобыла закинула свои передние копыта. Хомут вздёрнулся до самых ушей лошади; успокаивая и обадривая её, возница, лёжа, одним движением развязал супонь, после чего оглобли разъехались в стороны и стало возможным высвободить тонкий конец дуги из гужа. Одним махом дуга была отброшена к берегу, на крепкий лёд, оглобли вытянуты из воды багром и мужик крикнул нам, чтобы мы осторожно прошли по его следу и взялись за конец верёвки.
Тут только я оценил значение сей верёвки, которую, готовясь выехать на озеро, возница пропустил под брюхом своей кобылки, а концы привязал с двух сторон к оглоблям. Оба конца спасительной верёвки он перекинул на одну, наиболее надёжную сторону полыньи и мы, с двумя подоспевшими провожатыми, стоя не близко друг к другу, дабы и самим не провалиться, стали вытягивать лошадь на лёд правым боком. – Главно дело – чтобы передни ноги она на лёд закинула, а задок мы ей вытянем! Навались!
Лошадка была крепкой, выносливой, но мелкой местной породы; впятером, при помощи верёвки, мы легко вынули её из дымящегося озера. Сани были нами оттащены подале от «кислого» места; возница и все мы с участием принялись осушивать и растирать ноги и бока Ночки сосновым лапником. – Скорея! На путь, на путь! На ходу согреется! Двор недалече!
Ночка была быстро впряжена в свои сани, тронулась рысью вдоль берега, потом выскочила на надёжный умятый след и вскоре мы примчались в хорошо уже знакомую достопамятную деревню Боярщину, к дому старосты Козьмы Микитина.

Каким-то непостижимым для меня образом о нашем приезде в дому старосты были уже извещены; Козьма Микитин встречал нас у крыльца с распростёртыми руками. Всё его семейство высыпало из дому за ним; нас с радостью повели в высокую избу и, пройдя через сии просторные покои, мы вновь оказались в горнице, которую покинули, уезжая на заводы, почти три недели тому. Едва мы взошли и разоблачились, как нас уже позвали ужинать, и за столом мы снова были окружены радушным семейством. Вместе со мною и Фёдором за стол усадили и пришедшего со двора повенецкого возницу; он всё хлопотал о здравии своей лошади и, в частности, покрыл её спину на ночь грубым тканым одеялом.
Узнав о том, что мы сами едва не окунулись в ледяную купель у Кобыльей щельги, староста чуть не дал ему тумака; только моё присутствие удержало его от расправы над нашим лихим ямщиком.
- Как же можно было тибе не знать, что Кобылья щельга потому и "кобылья", что там лошади то и дело в воду валЯтся?! - восклицал Козьма Микитин.
- Дак девять разов с Богушком-то проедешь, а на десятый и мырнёшь, коли лембой попутает! - оправдывался повенчанин. Из дальнейшей беседы я произвёл любопытныя для себя заключения. Во-первых, то, что лошади здешния потому невелики и не тяжелы, что их часто приходится летом перевозить в лодке, а зимами - вытаскивать из воды на лёд. Во-вторых, я узнал, что пособить лошади выбраться из воды на крепкий лёд можно и без нарочито приготовленной верёвки. Для этого спешно снимают дугу и подсовывают её в воде под брюхо провалившейся лошади; за концы дуги привязывают вожжи и ими вытаскивают её из воды. При этом, однако, лошадь должна сама добиться до крепкого краю и закинуть на него передние копыта; да и вожжи должны быть отменно крепки. При сём случае я записал и характерную пословицу, относящуюся как раз до просовывания дуги под лошадью в воде: "Чья лошадь, того и рука глубже".

Там же, того же дня.
Глава двадцать девятая: О возвращении в деревеньку Боярщину и о моём нежданном свидании с Фёклой Костиной.

Не скрою, что вид знакомой обстановки, того самого рундука у печи, на котором вечерами сиживала Фёкла Костина за прялкой, взволновал меня. Я не слишком замечал кушанья, беседу и вопросы, задаваемые мне - я раздумывал о том, сколько вёрст может быть до фёклиной деревни и как мне её повидать - перед долгой разлукой! - чтобы не нарушить обыденный покой её самой и её родственников... Будучи вдовой с детьми на руках, Фёкла не может позволить ни себе, ни сторонним мужчинам поступков, бросающих хоть малейшую тень на чистоту её положения и души, как бы стоящей в полном смирении пред Господом, а значит, и перед общинным миром.
Наконец, я решился после ужина со всей серьёзностью и даже открытостью своих намерений, расспросить Нестора Степанова о том, как добраться до деревни, где проживает его сестра. Я думал сказать ему, что желаю передать детишкам подарки; но потом решился прямо открыть, что хочу повидать её. Плотники, поужинав, ушли на отдых; я намеревался подождать до той поры, когда они, погодя час после ужина, сядут испить взвару - и тогда переговорить с Нестором. 
После дороги и ужина мне захотелось дать разминку ногам; я надел овчинную шубу, плотно обвязал голову тёмным шерстяным платком и надел сверх него свою шляпу. Вечерней темноты среди белых снегов бояться было нечего: даже от звёздного света они достаточно подают пищи глазам, так как светятся ночью; поэтому я вышел из дому пройтись, думая немного погулять по утоптанной дороге и поразмыслить.

Я сошёл с двух ступеней открытого крыльца и не спеша двинулся по укатанному санному пути. Дрожащие яркие звёзды были рассыпаны в иссиня-чёрном небе; белеющая даль скрадывалась тихим сумраком. 
Я спустился к бане на берегу и тут издалека послышался приглушённый зимним путём конский топот. Непонятное волнение почему-то охватило меня; я остановился на дороге возле бани Козьмы Микитина и стал вглядываться в ледовую гладь.
Вскоре показались небольшая резвая лошадь и всадник на ней; мне подумалось, что и всадник невелик ростом. "Кто же и зачем пустился рысью, верхом, в вечерний неясный путь по озёрному зимнику?" - спрашивал я себя; тем временем всадник повернул к Боярщине и оказался уже рядом. Очевидно, он был более зорок, чем я: когда между нами оставалось не более пяти сажен, всадник перевёл лошадь на шаг и я неожиданно услышал незабвенный тихий голос: "Вота Карлович!" Я бросился вперёд; бесценная сия всадница уже стояла на льду, держа в руке поводья и, повернувшись к лошади, оглаживала рукою её шею. Я стоял за спиною Фёклы - растерянный и счастливый - и не мог вымолвить ни слова. Наконец, протянув к ней руки, как к некому чудесному миражу в ледяной пустыне, я нежно взял её за плечи. В тот же миг весь тёмный окаём вспыхнул передо мной оттого, что Фёкла спрятала своё милое лицо на моей груди. Я окружил её руками и так мы замерли, и с нами вместе остановились небесные светила и земная ось...

Встреча наша была столь же нежданной, как и счастливой; мы оба долго не могли вымолвить ни слова, ибо чувствовали одно волшебное единение, которое охватывает в минуту откровения только истинно любящие сердца.
- Фёкла, дорогая моя Фёкла! - наконец охрипшим голосом произнёс я, - как ты здесь? Какой судьбою? Я прибыл коротким проездом и так желал с тобою увидеться...
- Вота Карлович, прости ты меня, не удержалась я. Неужели, услыхала, Вота Карлович приехал? Села на кобылу и сама не ведаю как и что вышло: увижу ль я его? - будто нет! И про всё-то я позабыла, шальная...
- Всё к счастию, всё по Божью промыслу, Фёклушка! Не кори ты сама себя - ведь и я не лучше! Обнимаю я тебя как богоданное сокровище моё, как невесту свою - пойдёшь ли за меня? Реши судьбу мою!
Никогда я не думал - помня её ровную, ласковую, рассудительную, в окружении детей - что заставлю Фёклу заплакать. Дав ненадолго волю слезам, она подняла на меня искрящиеся небесными звёздами глаза и прошептала нежным и глубоким гласом, от звуков которого сердце моё словно раздало грудь и взволновалось: - Вдовиное ли наше дело за холостягу-офицера идти, за иноземного цАрева посланника... Посылай сватов, ежели надумал... А я согласная, тебе не откажу... И дети тебя полюбили, даже на диво, на удивление - словно всё чудом деется...

Не должен и не могу передавать на бумаге наши с Фёклою нежные речи; скажу только, что мы многое обсудили и успели поговорить о всевозможных сложностях нашего взаимного положения. Но все препятствия на пути виделись нам счастливо преодолимыми именно потому, что путь наш стал – сейчас и впредь – взаимным.
Фёкла, как и все здешние крестьяне, не была крепостной, жители здешних деревень числились «черносошными» - сиречь, государевыми крестьянами. Они во многом были счастливее своих «белосошных» собратьев, принадлежащих помещикам-дворянам. Просить её руки я намеревался прямо у Государя – как особой ко мне милости от Отца отечества Российскаго. И мои, и её родные в сём случае должны были безропотно подчиниться царской воле, что избавило бы нас от действия недовольства и предрассудков. Получив разрешение на брак от Государя, я мог бы известить своих родственников о своём намерении; что касается Фёклиной семьи, и особенно ея свёкра и свекрови, то мы решили, что Фёкла с детьми уедет из их дома разом, вместе с оповещением о решении Государя. Мною будет заплачено им довольно денег, чтобы они не жалели о покинувшей их хозяйство трудолюбивой невестке. Собирание приданного для подрастающих внучек тоже не будет их более беспокоить. 
Сколько времени провели мы укрывшись от стороннего внимания у стены бани – того не ведаю; нам всё было не наговориться и не наглядеться друг на друга. Наконец, подошедшая кобыла стала мягко толкать носом Фёклу под руку; Фёкла словно пробудилась от грёз и лицо её на миг выразило такое горькое отчаяние по причине скорой и безвестной нашей разлуки, что у меня защемило сердце. 
- Нет, Фёклушка, - горячо сказал я ей, - будем счастливы! Будем счастливы с тобою нашей встречей и нашей будущностью! 
- Я словно во снях… - отвечала мне Фёкла, - Да, я и счастлива. Я словно Богом призвана к счастью, потому что не по Божью суду такого счастья не случается. 
После нежного прощания я, не чуя под собой земли, вернулся в дом старосты; также, словно не на соловой кобылке, а на крыльях, улетела вдаль моя бесценная Фёкла…

Генваря месяца 26-го дня 1715 года, в Санкт-Питербурге на Васильевском острову.
Глава тридцатая: О моём приезде в Санкт-Питербург и о достопамятной аудиенции у Государя.

Между тем, письмо Государя было у меня всегда пред очами и оно торопило нас в путь. Утром, ещё затемно, мы с Фёдором выехали из Боярщины. По окрестным деревням разнеслась молва о том, что посланец Государя едет обратно к царю в Питербург. «Его сам Бог ведёт!» - утверждали обо мне местные жители и по сей причине, уверенные в безопасном проезде через Онежское озеро под моим водительством, к нашим саням присоединились ещё дюжины две дровен. Мужики везли и мороженую рыбу, и соль с Белого моря, и кожи, и всякие прочие свои домашние произведения, - иные даже и в Санкт-Петербург, на продажу. 
Я стоял коленями на полах своей шубы и, держась за плечо Фёдора, прощался взором со знакомыми деревнями, со всеми Кижами. Ночной след Фёклиной кобылки убегал от старостовой бани в одну сторону, а наши сани неудержимо понеслись – в другую... Давно скрылась из глаз Боярщина, вот уж сделался резным зубчиком на рассветном окоёме и Кижский Погост. Я оборотился лицом вперёд и боле не смотрел в покидаемую сторону; ветер дул нам в спину, занимался погожий морозный день. 
Не стану подробно описывать нашу дорогу до столицы, скажу только, что Россия не весьма удобна для проезду и даже здесь, у варяжских берегов, велика необозримо; представить же ея азиатские Сибирские пространства я, честно говоря, не в силах даже и летя на крылах смелой фантазии. 
Санкт-Питербург, как город военного времени, встретил нас Выборгскою заставою, за шлагбаумом которой сей град вновь удивил меня живостью и размахом строительства. Всеобщая - как государственная, так и частных хозяев – стройка не затихала и снежной зимою! Европейские города, ограждённые природою от снегов и морозов, да и куда более хлебные – и те никогда не возводились с такой скоростью и воодушевлением. Одушевлены зодческим делом были все – и иноземные архитекторы, и здешние подрядчики, и мужики-каменщики и так до последнего землекопа. Нет, не одно рабство и жестокое принуждение воздвигали сей дивный Град Петра, как о том принято доносить своим дворам у иноземных посланников; а, вернее сказать – совсем не рабство и понуждение. Вестимо, сам мировой Гений сошёл и на рядовых, и на руководителей сего велего градостроительства. Горячий азарт и самоотверженное упорство чувствовались здесь повсюду. Хотя мелкие и алчные души, как то не раз видел и сам Государь, и тут находили способ нажиться и бесчестно преуспеть. Впрочем, оставим это их совести и Божьему суду.

Государь Пётр Алексеевич принял меня, если позволительно так написать, как своего ожиданного друга и, клянусь честью – он во мне не ошибался ни на минуту. Я с поклоном отдал Ему реляцию о своей инспекции Олонецких заводов и, кроме того, рассказал о поездке и отвечал на вопросы Государя; упомянул я, в числе прочего, и о собраниях старост и заводских людей, в которых принял участие. Сии добрые затеи приказчика Традела Государь вельми одобрил и весьма остался им доволен.
Царь Пётр оказался осведомлённым даже о курьёзном случае при моём прибытии на Кижи, когда жители приняли меня за Него, Российского самодержца. По Его велению я рассказал Ему о сей курьёзной встрече у стен Кижского Погоста, чем немалое Ему доставил удовольствие. Государь от души смеялся и потом шутливо заметил, что придётся мне и в самом деле принять Православие, коли уж я так крепко принял Русский дух в свою душу.
После сих Его слов я решил, что час для объяснения по поводу моего личного дела настал. – Государь! – решительно молвил я, - я и в самом деле хочу окреститься в православной купели, потому что желаю жениться на природной православной христианке. 
Царь Пётр взглянул на меня пристально и сказал: - Так вот отчего ты задержался на Кижах о Святочной неделе! Ну-ну, сказывай, - кто она? – выслушаю по-отечески! 
- Не извольте удивляться, Ваше Величество, - она крестьянская вдова, из Ваших крестьян, Фёкла Костина, в девичестве бывшая Степанова. 
Высоко поднялась бровь Государя, но высока была и отеческая душа Его: 
- Вот как? Ай-да майор! И в деле молодец, и в женитьбе богатства и чести себе не ищет. Видимо, хороша и умна наша серая утушка, коли селезня ганноверского приворожила! Ты уж не взыщи – есть чему удивиться; да ведь сердцу не прикажешь. 
После сих слов Государь поднялся из деревянных кресел и, похлопав меня по плечу, возликовав, продолжал: - Эх, брат, люблю свадьбы! Сослужи ты мне ещё одну верную службу, а там и женись по; сердцу. Ей Богу, сам сватом в Кижи поеду! Берёшь ли старшим дружкою шаутбенахта Петра Михайлова?! 
Я со смущением и радостью благодарил Его, низко кланяясь. Государь обнял меня и отпустил отдыхать с дороги, сказавши, что Сам меня призовёт, когда дело поспеет.

Марта месяца 7-го дня 1715 года, в Санкт-Питербурге на Васильевском острову.
Глава тридцать первая: О столичной жизни и развлечениях Питербурга. О другом приёме у Государя; Государь назначает меня помощником в переговорах с европейскими державами.

Я отправился на постой, в ту же свою квартиру на Васильевском острове… 
Столица Российская, хоть и совсем молода, но вовсю думает жить и спешит жить столичною жизнью: то здесь, то там, то у одних, то у других хозяев объявляются балы, ассамблеи или затеваются армейские кутежи. Удивительно, что движителем большинства сих светских начинаний тоже является Государь. Судя по всему, его Величество очень мало имеет ночного отдыху – ибо дни свои проводит в несметных делах, а ночи – на балах и ассамблеях, недавно им же введённых. Поневоле надо тревожиться за состояние монаршего здравия!
Я, как видный собою иноземный офицер, блестящий кирасир и дворянин не обременённый семейством и долгами, был нередко зван и приглашаем как моими соплеменниками, так и русскою знатью; но должен сказать, что я всё боле и боле стал тяготиться сими собраниями Света – сколь блестящими, столь и пустыми. Лишь Государь, и в забавах находивший дело, а в шутке – полезную соль, своим участием преображал натужные увеселения русских бояр и дельцов и чопорные рауты скупых иноземцев. 
Мне часто выпадало сопровождать Государя; он ценил моё умение предаваться воле Бахуса, не теряя при этом разумную голову. Пред свежевыстроенным дворцом богатейшего вельможи в одну из мартовских ночей мы, призывая к бодрости гостей, палили из пушек холостым зарядом: громы, светящийся дым и тучи искр летели над скованной льдом Невою. Государь, невероятно оживлённый, самолично пробанил горячий после выстрела пушечный ствол, отбросил чёрный от пороховой копоти банник и крепко взял меня за плечо, сказав при этом: - Майор! Завтра поутру жду тебя – будь у меня к семи, не раньше. Будет тебе обещанная служба! 
Надо ли говорить, что назавтра, ровно в семь утра, я входил в кабинет Его Величества.

Когда Судьба приближает тебя к Великому человеку, тогда мгновения проживаемой жизни делаются особенно драгоценны и обыкновенно остаются в памяти своим гисторическим значением, но не живописною стороною, которую трудно приметить за лучами славы истинного героя… 
Государь принял меня с замечательной простотою, пригласил сесть и говорил со мной с полным доверием, предавая обсуждению батальные и политические события и план военной кампании 1715-го года в Северной и Западной Европе. Мы обсуждали положение немецких и датских земель, захваченных шведами и возможные направления действий Российской армии и флота против Карла Двунадесятаго. 
Положение дел было следующим: Шведское королевство, целое столетие притязавшее на значение Великой Державы, всё это время стремилось получить полное господство на Остзейском море и держать под своей рукою все балтийские берега. Но Шведскому королевству Господь не судил быть Империей: шведская «оторочка» варяжских берегов никогда не была плотной, а ныне разорвана на востоке Россией; немецкие государства и Дания также желают вернуть отторгнутые у них земли и портовые города. Никто из соседей Швеции не хочет усиления неистового Карла; - Но, - с осторожностью заметил я, - не меньше в немецкой Европе боятся и усиления России, Государь. И прибавьте сюда ещё и ревниво наблюдающего за европейской войной Британского морского Льва. 
Его Величество раскурил трубку, помедлил и произнёс: - Ведаю обо всём. Для того Мы и хотели бы выступить супротив Швеции военным союзом – совокупностью России, Саксонии, Пруссии, Дании, Ганновера и Речи Посполитой – с тем, чтобы разделить плоды общей победы! Так, чтобы Британия и Голландия не вдруг увидели бы за этим явное усиление одной лишь России. Но возможно ли сим союзникам договориться между собою? Возможно ли запрячь в одну упряжку медведя, борова, лань и быка? 
Я не нашёл слов, которыми мог бы ответствовать, и только пожал плечами. 
Государь продолжал: - Русский медведь зело благороден: в двенадцатом году взял у шведа город Эльбинг и отдал саксонцам; на следующий год – отбил у шведа Штеттин и передал Пруссии. Долг платежом красен! – так у нас говорят; а по-немецки: «Ты мне пожаришь колбасу, тогда я налью тебе пива».
Невольно улыбнувшись сему приведённому соответствию простонародных изречений, я тут же стал серьёзен, ибо царь Пётр поднялся – при этом немедленно встал на ноги и я - и торжественно произнёс: - Отто Карлович! Повелеваю тебе выехать из Санкт-Питербурха к моему войску, что стоит у Штеттина, в Померании, под началом графа Шереметьева. Передашь от меня сей пакет графу Борису Петровичу; поручаю тебе также быть ему скоропомощником и всемерно пособлять в переговорах с Нашими союзниками. При тебе будут Мои два письма: к королю датскому Фредерику Четвёртому и к польскому королю Августу Второму, курфюрсту Саксонскому. На словах, опричь пожелания здравствовать, от Меня им ничего не говори; кланяйся и выражай преданность посредственным образом. Крепко полагаюсь на тебя – что порадеешь о чести и выгоде России! 
Я был взволнован, польщён, озабочен - и с искренними заверениями в своей преданности - низко Государю поклонился.

Сентября месяца 9-го дня 1715 года, на Васильевском острову.
Глава тридцать вторая: О кампании 1715 года против Карла Шведского и о моём возвращении в Россию.

Нет никакой нужды в подробностях описывать кампанию 1715 года против Карла Шведского. Действия «Северного Союза» супротив Швеции, несмотря на наши старания, так никогда и не были подлинно союзными и согласными: на мой взгляд, всякий из «союзников» России норовил переложить на плечи русских поболее военных тягот по освобождению от врага своих владений. Государь неизменно обращался к государям «Союза» именуя их «братьями»; они же требовали от Него русских солдат, конницы, денег на их содержание и, при этом, возможно полного неучастия России в политической «кухне» Европы. 
Весьма доказательна для живописания кампании сего лета бесплодная тяжба царя Петра и датского короля Фредерика IV: датчане настойчиво просили русского Царя послать крупные сухопутные силы в Померанию, а Государь, в ответ, многажды требовал прихода датского флота к Финскому заливу. Датчане в очередной раз отказали в сей услуге русскому посланнику князю Долгорукову; тогда князь попросил, чтобы датский флот хотя бы запер шведский флот в его главной базе, в Карлскроне. Но и здесь последовал от датчан отказ; при этом один из министров сказал Долгорукову: - «Король очень печалится и сомневается, что царское Величество не хочет сделать для него такой милости – прислать своих войск». В ответ Долгоруков засмеялся и сказал: - «Царскому Величеству еще печальнее и сомнительнее, что король не хочет послать ему своего флота, без которого царское Величество никакой пользы Союзу принести не может». Этому изрядному случаю я сам был свидетелем и немым участником… 
Всё тёплое время для нас прошло в перемещениях войск, парадах и манёврах; союзники не хотели высаживать десанты на шведский берег, а наш Государь не желал более проливать русскую кровь за прусские и датские владения. Наконец, Государь, видя возрастающее недовольство Россиею внутри «Союза» и определённую сплочённость разнородных «немцев» против Русского царя, решил предоставить оных самим себе и их же своим силам; пруссаки и датчане в июле осадили Штральзунд и к зиме готовились его взять, а я – выехал в Санкт-Питербург. 
Как только колёса моего экипажа завертелись и понесли меня к северу, от моего уныния – ибо я ничем почти не сумел быть полезным Государю! – не осталось и следа. В сентябре месяце 1715 года, девятого дня, я прибыл в Санкт-Питербург. В последние дни дороги природною отрадою моим глазам служили тёмные ельники и могучие сосновые рощи, перемежаемые горящими золотом березняками; в первый же день свидания Питербург обрадовал меня свежими лепыми зданиями и общим молодым видом. Здесь словно был другой воздух, летящий с вольных просторов России. Среди сих простых радостей несколько удручало меня сознание того, что своим докладом я огорчу Государя а, может статься, даже и разгневаю Его.

Сентября месяца 11-го дня 1715 года, на Васильевском острову.
Глава тридцать третья: О третьем приёме у Государя: мой Ему доклад и монаршая беседа; Государь отпускает меня улаживать личное моё дело.

Государь встретил меня приветливо и ласково, но при всём том выглядел несколько разсеянным. После почтительного приветствия я начал было свой доклад, но Он жестом простёртой ладони остановил меня и сказал: - Служба, Отто Карлович, не в однех токмо добрых докладах состоит; хотя немецкую аккуратность в реляциях я весьма и всегда хвалю. Но поведай ты мне, заместо докладу, важнейшее: каково ты, Отто Карлович, заключение произвёл, самолично встречаясь с ними, о государях сих – Прусском, Саксонском, Датском, Ганноверском? Каково они смотрят на Россию, на Меня, царя Русскаго, на заботу мою о благе Государства и народа русскаго? 
Я, отложив свой доклад, несколько смутясь и пораздумав, чрез короткое время ответствовал Государю с прямотою кавалерийского офицера: - Государь! По моему рассуждению, сии правители европейские на Россию взирают, как на дикого лесного медведя, обучившагося от людей некоторым внешним положительным манерам. На народ же российский смотрят, сообразно своим доподлинным картам и подённым запискам немецких посланников, как на тартаров, прискакавших из адских ущельев мрачной Сибири и не имеющих ценности в сравнении с европейскими людьми. И, если я мог бы продолжить… 
Тут я замолчал, опасаясь перейти грань дозволенного своей словесною эскападою.
Государь взглянул мне в лицо пристально и приказал говорить всё, что на уме и на сердце - как на духу. Я решился и, помянув про себя Бога, продолжал: - Вас же, Государь, равно как и Карла Двунадесятого шведского, за глаза при сих дворах почитают за двух безумцев, схватившихся друг с другом в драке и которым обоим нельзя потворствовать в победе. Карл одержим военной славою и величием своим и своего королевства; Вы, по их рассуждению, одержимы воспитанием родных дикарей и введением их в семью европейских народов, в которой они нимало им всем не нужны. Сии мысли, Государь, я выносил из наблюдений и собранных своих впечатлений.
Сказав сие я встал молча, опустив взор; царь Пётр сделал два порывистых шага, обнял меня и воскликнул: - Люблю правду в тебе, Отто Карлович! Несть ничего дороже твоей проницательной прямоты друга!

Всё так! Всё так! – с грустью продолжал Государь, - не бывать общему успеху соседствующих народов, коли их монархи, установленные Богом равными, не равно друг на друга зрят…
После сих слов Царь Пётр оживился и взглянул на меня с обычной своей бодростию: - Видел ли крепость на Заячьем острове? Что? Какова? Хорош ли мой Питербурх тебе показался?
В ответ я постарался высказать свои отрадные замечания, посетившие ум мой после полугодового отъезда. Например, я сказал, что крепость на Заячьем запирает устье Невы накрепко и при бдительном несении службы неприятелю её не пройти. Государь был рад, лицо его светилось, он говорил о новых мостах, каналах, соединении важнейших рек шлюзами и прочих прожектах. Его одушевление заставляло и меня видеть першпективу российскаго будущего нигде в Европе даже не представимую…
- Вот такие, Отто Карлович, наши грешные задумки! – заключил Государь и, проницательно взглянув на меня, продолжил: - А ведь я и о твоём деле помню! И слово своё не забыл и намерен его сдержать. А ты, майор, не охладел ли за временем и за разъездами к тобою избранной вдовушке?
Я отвечал Ему в согласии со своим верным сердцем.
- Хорошо! Вижу в тебе прежнее направление. Тогда тебе надо поехать и прояснить дело такого рода. Пишут нам, что ветряная оспа ныне зело проявилась на Онежских берегах. Всё ли там благополучно? Здорова ли богохранимая твоя невеста? Поезжай! Коли всё по добру обстоит – объяви её родне, что сватает невесту за тебя сам Государь. Ударите по рукам, сговоритесь обо всём – и посылай немедля вестового ко мне. Я не замедлю приехать. А там перекрестим тебя, Отто Карлович и повенчаем!
Закончив, Государь словно бы с неким сочувствием посмотрел на меня. Но тут же успокоил, обнял на дорогу и отпустил от Себя. Я поспешил собраться в путь и на следующее утро выехал водою к Кижскому Погосту.

Сентября 17-го дня 1715 года, при устье речки Шоткусы.
Глава тридцать четвёртая: О пути по Неве и озеру Ладожскому и о счастливом избавлении от ладожскаго шторма.

Найти способ проезду и надёжных попутчиков до Кижскаго погоста оказалось совсем не трудным делом; Санкт-Питербурх имел с Заонежскими землями изрядное летнее и зимнее сообщение, прерываемое на короткое время лишь распутою осеннею и весеннею. Мне указали на одну сойму, идущую заутро к Кижскому Спасу – большую крестьянскую лодку – которую, впрочем, не всякая семья на Севере может иметь. Я тут же познакомился и уговорился с её хозяином о проезде «до Киж»; ранним морозным утром мы отправились в путь.
Сойма наша изрядная и густо просмоленная лодка из широких досок с отёсанными еловыми корягами наместо штевней; две мачты с двумя четырёхугловыми парусами двигают её вперёд. Особенностью оснастки соймы является то, что не токмо паруса, но и сами оные мачты можно убрать и скласть в лодку; впрочем, во время плавания сие почти никогда не делают. Палубного настила в сойме не имеется, зато меж бортами уложены широкие скамьи, называемые нАшестями; на них размещаются гребцы и перевозимые путники. Груз был уложен на донные стлани и покрыт рогожею; мы с Фёдором сели «середь лодки», где развал бортов соймы наиболее широк.
Кроме полотняных парусов сойма наша имела и пять пар длинных и крепких вёсел: две пары в носу, называемые «горнима вёсламы», две пары ближе к корме, зовомые «кормовыми» и одна пара самых длинных вёсел посередине. При плавании по двум рекам – по Неве и по Свири - которое, понятным образом, происходило супротив их течения, вёсла, движимые каждое одним гребцом, работали беспрерывно; когда только можно было ускорить продвижение, сойму тянули и паруса.
По Неве, до малой крепости именуемой Шлиссельбурхом, мы поднимались три дня; выйдя в путь ранним утром, полуденный выстрел петропавловской пушки мы уже не слыхали. Оный Шлиссельбурх, или исконная русская крепость Орешек, был отобран царём Петром у шведов в 1702 г. и теперь служит охраною истока Невы; лодочник с гребцами ночевал, как и всегда, в своей сойме, а я в скромной комнате офицерской квартиры гарнизонного начальника.
Озеро Ладожское, которое славнО своими нежданными жестокими штормами, мы, слава Создателю, прошли как могли скоро и без всякого ущербу; лодочники гребли, управляли парусами и спали поочерёдно. Ночь, проведённую на сем пресном море, мы двигались, держа курс по звездам. Посреди лодки, на тесовых стланях, был устроен «шалаш», крытый плотной рогожей и старыми парусами. Мы с Фёдором не принимали участия в неусыпном деле лодочников и мирно спали на соломе в шалаше, впрочем, держа пистолеты в готовности отразить возможный разбойничий налёт шведов. На протяжении двух дней плавания с Северо-запада не переставая дул слабый, но плотный боковой ветер – так называемая «пОветерь», ровная сила которого служила нашей сойме наилучшим двИжителем.
К исходу второго дня пути по Ладожскому озеру, а именно в четыре часа пополудни, наша сойма оказалась в виду Стороженского монастыря, расположенного на Стороженском же мысу, оконечность коего выдаётся в Ладогу наподобие изогнутого пальца. Стороженский мыс и Стороженская луда – обширный и протяжённый риф из подводных и надводных камней – словно бы устроены Природою для того, чтобы стеречь вход в Свирскую губу с юга; меж ними есть безопасный проход шириною в половину морской мили.
Сентябрьский день в этих местах уже весьма короток, по сему решено было вечером «остояться», дать себе роздыху и с зарёю идти в устье Свири. Мы с Фёдором ночевали в братском здании монастырском; лодочники на сойме.
Однако сия беспечная задержка в пути едва не стоила нам жизни. Ночью ветер усилился и сделался весьма и весьма свежим; укрыться от сего северо-западнаго ветра здесь не было возможности, разве только вытащить сойму далеко на берег. Ветер был для нас попутным, но чересчур сильным; лодочники решились идти к Свири по ветру, аки буревестники предваряя надвигающийся шторм. Играть труса мне было не с руки и мы, не смотря на бледность лица Фёдора,  положили идти на сойме вместе с ними.
Истово перекрестясь на монастырские церкви, поклонясь в землю и поцеловав тельные кресты, лодочники спешно заняли свои места; мы от них не отставали. С большим трудом сойму оттолкнули от берега и сразу с наивозможной силою принялись работать вёслами. К этому времени бескрайний тёмно-серый простор Ладоги побелел от пенных гребней; вздымаясь и падая с трудом прошли мы вдоль берега и, обогнув Стороженский «палец» в трёх саженях от его валунов, наконец, понеслись вперёд, гонимые свистящим ветром. Из пучин Ладоги, за нашей кормой, слышался приближающийся глухой рёв непогоды.
Искусство лодочников покуда спасало нас – им удавалось подолгу, оседлав пологую макушку волны, ехать на ней, среди рядов водяных гор, не срываясь в крутую подветренную водяную пропасть; свирский берег колыхался прямо по нашему курсу примерно в пяти верстах. Но любая волна, как бы она не была велика, в конце концов всё же спадает вниз; тогда нас выручала значительная длина сего крестьянского судна: вздёрнутый нос соймы, промчавшись над провалившейся вниз бездной, с шумом падал на пологую спину впереди несущейся волны и снова начинал подниматься по ней; в сей миг в большей опасности оказывался тыл соймы: кипящая ледяная вода едва не заливала съехавшую вниз корму. Но и корма местными плотниками была круто взведена вверх; это покамест и блюло её от залития водою.
Ветер, всё крепчая, гнал нас вдоль невысокого берега прямо к устью Свири; лодочники слаженно и дружно работали вёслами – то гребя, то табаня, то высушивая вёслы в те поры, когда мы осёдлывали очередную волну и проезжали на ней вперёд. В такие мгновения я привставал на скамье и пристально вглядывался в ладожский горизонт - дальний срез неба и воды был неровен – огромные горы волн ходили там; мне приходилось слышать, что в лютые штормы волны на Ладоге столь круты, что меж ними можно видеть самое озёрное дно. В такие штормы волны вымётывают на свет Божий давно затонувшие суда, покойно лежавшие на дне озёрном, и бросают на берег целые горы свежего песку. Зная, что глубина сего озера в иных местах достигает ста саженей, можно только гадать, какую высоту имеют ладожские волны и насколько отвесные стены из лёгкой пресной воды должен тогда воздвигать своей силою ветер!
Берег меж тем приблизился вплотную; прямо по курсу на песчаном мелководье вздымались огромные волны, имевшие коришневый окрас от взмученного песка; гребцы же прилагали все силы, дабы уйти от гибельной отмели и направить сойму к югу, в открывшееся устье Свири. Мало-помалу, искусно лавируя и рискуя каждый миг «пустить волну в лодку», мы миновали отмель, оставшуюся по левому борту и нашу сойму как щепку потащило в речное жерло. - Гляди, ваше благородие! – крикнул мне ближайший гребец, лицо которого было залито водяными брызгами, словно слезами радости, – Свирь-матушка от ветру вспять пошла!
В самом деле – пред нашими очами не отменитая река устремляла своё течение в Ладожское озеро, а сама Ладога пошла вверх по Свири гигантским наплывом своей гонимой ветром воды. Нас несло вперёд меж затопленных речных берегов силою стихии; все приободрились, гребцы осушили вёсла, лишь изредка помогая рулю держать верное направление. Несомые сим потоком мы миновали устье Паши и Ояти – двух полноводных рек, впадающих в Свирь невдалеке друг от друга, по её левому берегу. Далее течение нагонной воды стало терять силу и мы, пройдя без усилий вверх по Свири около 20-ти вёрст, остановились на ночлег в устье малой речки Шоткусы.
Ступив на твёрдую землю мы с Фёдором радовались от души; ночевали на мягких еловых ветках, покрытых рогожею, на лесистом мысу меж двумя реками. Три бревна сухого дерева, положенные друг на друга горкою, ровно горели, струя много тепла и мало дыма; засыпая я всё ещё видел внутренним взором катящиеся тёмные валы и далёкие водяные горы, с которых ветр срывает пенные навершия...

Сентября месяца 29-го дня 1715 года, в Климецком монастыре.
Глава тридцать пятая: О том, как мы поднялись по Свири и переплыли озеро Онежское, достигнув Климецкого Свято-Троицкого монастыря.

Далее путь наш лежал вверх по Свири - в Онежское озеро; оная река соединяет два великих озера, подобные морям с пресною водою – Ладогу с Онегой. Наша сойма поднималась по Свири девять дней; я пребывал в тоске и нетерпении; мне хотелось бросить нашу медлительную на встречном течении сойму и скорыми стопами устремиться вперёд. На Свири есть пять порогов, представляющих зело грозную опасность для судов; мы счастливо их прошли помощию Божьей, пользуясь бечевой, которая один раз даже перервалась, тяглыми лошадьми и усилиями бурлаков и лодочников.

И томительно мощная Нева, и славная своим безбрежием грозная Ладога, и бесноватая на порогах река Свирь остались за кормою нашей соймы - сей посудины местного «торгольского крестьянина», сиречь деревенского жителя, имеющего разрешение и сноровку вести торг разным товаром. Мы прошли Вознесенье, торговое село, расположенное при истоке Свири из Онежского озера, и пред нами словно бы распахнулось «второе небо»: не всегда и не сразу можно было отличить онежскую воду от вечной небесной тверди.
Фортуна благоприятствовала нам и, направляемая ею, служила нам и сама природа: подул устойчивый юго-восточный ветер, весьма полезный для переезда под парусами чрез Онего к Кижам; ветер такого направления к курсу здесь зовут «пОветерь» – он особо ценится лодочниками, поелику позволяет удобно идти под парусом в обе стороны – и туда, и обратно. Лодочники утверждают, что сей ветер дует с «гнилого угла» и обязательно принесёт худую, дождливую погоду; вероятно, оно и так, но нам он пособил в три дня перейти Онего без больших треволнений.
Первую ночь мы «остоялись» в прибрежном селе Рыбрека, пройдя озером свыше сорока вёрст вдоль западного берега; другую ночевали на острове Брусно, славном своим камнем, из которого местные жители выделывают мельничные жернова. Третий переход, чрез открытое Большое Онего – также в сорок вёрст длиною - проделали мы до Свято-Троицкого монастыря, называемого монастырём Климецким по прозванию его основателя Ионы Климецкаго, сугубо чтимого местными жителями преподобнаго святого.

Путь по открытому Онегу не гораздо весел: в воде нету внешне заметного движения жизни, берега далеки, а если и видны, то низки и туманны. Кормщик смотрел вперёд; гребцы не принуждены были прилагать усилия к вёслам и, глядя назад, на оседающий за горизонт полуденный берег, слушали весьма долгую и заунывную песню, впрочем, не лишённую некого завлекающего слух чередования музыкальных слогов. Исполнял сию особенную песнь крепкий на вид старик, лодочник, одетый в кафтан деревенского шитья, называемый здесь «сибиркою». Глаза его были одного цвета с онежской гладью, лицо имело выражение отрешённой сосредоточенности и спокойной доброты, голос плотный и протяжный. Сойма приподнималась и медленно скатывалась с каждой набегавшей волны; также зачиналась и распевалась каждая строфа в бесконечной песне сего деревенскаго рапсода. Я всматривался в синие дали, на которые указывал нос нашей соймы и тихая грусть заполняла моё сердце; путь мой представился мне запутанной тонкой нитью, а любовь и счастие - невозможными в земной юдоли, вельми и вельми нежными цветами…

Замечательно, что в сем отдалённом монастыре, как и на Кижском погосте, в теперешние годы совершено презначительное храмовое строительство: ныне воздвигнута здесь церковь Сретения, а два года тому была построена новая Троицкая церква, взамен сгоревшей от пожара. Обе эти церквы древяные; увидя многоглавую Троицкую церковь я невольно удивился про себя её схожести с Кижским Спасом: те же высокие и стройные плечи сруба, стройно украшенные многоярусными «верхами», крытыми тёсанной древяной чешуёй. Монастырская церква выстроена пониже и поуже кижской, куполов имеет всего единнадесять, но всё же их сходство, особливо заметное с воды, для меня очевидно.
Начальник сего монастыря Илия встретил нас приветливо и немногословно; он больше слушал меня, с интересом вникая в столичные новости, чем говорил сам. Всякий раз, когда произносилось имя Государя, отец игумен вставал, со всею искренностию клал на плеча крестное знамение и просил у Господа благословения Царю.
Между прочим, я спросил его о постройке Троицкой церквы, похвалив ея пропорции и вид; отец игумен отвечал мне, что рубил её наилучший артельный ватаман Нестор Степанов. Нельзя передать ни словом, ни пером, какое отрадное чувство охватило меня при этих его словах; путь мой до Кижей почти пройден! – возрадовался я - и, даст Бог, завтра, я, верно, увижу и Нестора Степанова, и его бесценную сестру...

Сентября месяца в 30-ый день 1715 года, в деревне Боярщине, поздно ввечеру.
Глава тридцать шестая: О том, как мы, преодолев кромешный озёрный туман, добрались до Кижей.

Сие достопамятное утро, полагаю, навеки останется в моей сокровенной памяти. Монахи поднялись к службе очень рано; с ними и мы, попрощавшись с игуменом, отчалили от берега, благословляемые его Преподобием. Солнце ещё не всходило, берега были залиты туманами, справа по курсу на Климецком острову виднелся крутобокий лесистый холмец, который лодочники называли «горою Медвежицей». Мелкая волна толкалась в левый борт соймы, небо мало-помалу светлело, а туманы с берегов сползали на воду. Мы вошли в протяжённый пролив меж двумя большими островами; до Кижей, по словам лодочников, оставалось не более двадцати вёрст.
Немного погодя над водою поползли белёсые космы и окружавшие нас островки и берега стали пропадать из виду; вскоре глухая молочная завеса окутала нашу сойму так, что ясно можно было различить только нос лодки. При этом мы довольно ходко шли под одним парусом и двумя парами вёсел; кормщик со строгим вниманием глядел на гребни однообразной мелкой волны, набегавшие ровными рядами, то и дело «слушал поветерь» и вглядывался в беспросветный туман, в коем можно было различить берег, полагаю, не далее как в пяти саженях. Вестимо, только вся жизнь, проведённая в сих водах и островах, могла дать ему верный совет и путеуказание; мы же с Фёдором, как, впрочем, и остальные лодочники, положились на его глаз и опыт и беспомощно хлопали глазами, кои зрели одну только ватную завесу.
Словно предвещая скорую стрету с родной деревней и домом, за нашей спиною снова запел одну из своих бесконечных песен давешний «рапсод»; туман осветился с востока, на душе стало легче, а в воздухе – свежее. Миновали минуты и слои тумана озарились радужным сиянием, и заструились вверх; вдруг разорвалась густая пелена и ударили яркие лучи, заплясав искрами по мелкой озёрной ряби. В величественной простоте раздался в стороны занавес огромного Театра Природы: целые страны белого тумана поднимались от сияющих на солнце вод и возносились вверх; свежими росными искрами переливались лоскутные берега, тут и там уставленные деревенскими баньками и домами, зеленеющие скошенными лугами и темнеющие поднятою зябью...

У меня перехватило дух от невыразимого восторга; тут и сам рапсод умолк; среди наших попутчиков обозначилось взволнованное движение и радостное воздыхание. «Гляди-тко, Митя! – восклицал один, - два Погоста тебе разом: к северику – Кижской, а к полудню – Сенная Губа!» Было что-то детское и заразительное в этой радости кижан; и рапсод обрадовался прямо по-детски, чего от него ожидать никак было не можно, и мы с Фёдором оба. Если Сенногубские древяные церкви виднелись неподалёку, то Кижский Спасушко синел ещё вдалеке – синел некой совершенной и полунебесной статью, казалось, не сложенной из дерева, а созданной Божьим промыслом. К нашей радости, мы с Фёдором впервой увидели вдруг уже завершённую, увенчанную церковь Спаса; я живо припомнил усталый облик ватамана Нестора Степанова и всю волшебную механику его артели – катимые по краю пропасти огромные брёвна, скрип воротов и неумолчный стук топоров в зимнем поднебесьи…
Нестор! Фёкла! Кижи! – сии пронзительные образы колоколом ударили в моём воображении и я вдруг вскочил, сорвал шляпу и, размахивая ею, закричал: - Спасушко! Майн Гот! Я пол Европы проехал до тебя! Спасушко!
Таким образом, неожиданно оказалось, что я проявил себя ещё более ребяшливо и куда громче, чем наши спутники; сидевшие к нам спиною дружно оглянулись, бывшие сзади нас - весело рассмеялись. – Вот их благородие! – сказано было среди протчего, - тоже понимает радость Веры Православной! Наш Спасушко таков есть: дитя увидает – запляшет, стАрик увидит – заплачет; а всё от радости православной!
Я с серьёзным видом надел шляпу на голову и сел; сойма наша, при слабой по;ветери, принялась вертеть носом меж малых островов, пробираясь к Кижскому Погосту.

Сентября месяца в 30-ый день 1715 года, в деревне Боярщине, поздно ввечеру.
Глава тридцать седьмая: О крушении моего сердца и счастливых надежд.

Сесть-то я сел, но душа моя ликовала: не видев ещё любимой Фёклы, я словно уже был счастлив. Заметив на выкошенном берегу продольный стожок сена, утыканный шпилями-жердями, я с умилением полагал, что это Фёкла со своей роднёй его сложила; завидев купающихся в осенней воде ребятишек, тут же вспоминал меньших фёклиных детей. Я всем сердцем чувствовал, что приближаюсь к её уютному окоёму, к местам, которые каждый день охватывает её взор, где трудятся её руки и ступают её ноги. Там и сям на островках паслися коровы, дружными компаниями утоляли дневную жажду серые овцы, встав бок о бок у линии воды; на коньках высоких деревенских палат, уставивших берега, сидели чайки и коты. Выбеленные солнцем холстины парусов уносили от берегов далёкие и ближние мужицкие лодки – всё здесь жило, трудодействовало, играло на солнце этим ласковым сентябрьским днём. С Погосту доносился радостный колокольный трезвон, словно являя собой музыку самой матери Природы.
Пока я развлёкся сими прочувствованными пейзажами, Кижи вдруг приблизились и стали вполне ясно различимы: перед нами блестел серебром конусовидный верх зимней церквы, мягко светились жёлтым золотом десятки куполов новой Преображенской. Выйдя с кладбища, на западном крутом берегу острова, у самого края крутика толпился празднично одетый народ.
- Пой-ляй! – высказался наш кормщик, - Это, поди, ватаману Нестору с артелью кижской мир почестку воздаёт! Вишь – было дело! – били по рукам; а топерь Порядная вся вышла. Церьква готова, вот и плотникам почестное наб воздать.

Я не мог прислушаться к словам кормщика - отчасти потому, что не понял что такое значит «почестка» и «почестное», но главным образом потому, что скорее устремился на берег, к народному сходу, надеясь счастливой судьбою встретить там свою Фёклу.
Оказалось, что саженях в пяти от крутого берегового скоса на Кижах в длинный ряд поставлены широкие столы на грубых козлах; за ними, пользуясь тёплой солнечной погодой, и чествовали нестерову плотницкую артель – вели «почестен пир» - праздновали окончание работы и воздавали мастерам «почестное». «Поря;дна грамота» меж миром и артелью - сиречь договор, по которому Нестор с артельщиками подрядились возвести церкву «углами внутрь» и о двадцати двух верхах – ныне был весь исполнен. Мир ликовал, обретши вновь свою Святыню; староста объявил «склощину» и все добрые люди окрестные съехались к столам с угощением. После торжественной службы в новом храме Спасовом, после крестного хода наступила пора и чествовать, и прощаться с Нестором Степановым и его артелью. Мастера плотники артельные были у всех на устах; народ знал наслышкою, а которые и сами видели две многоярусные церьквы углами внутрь, кои сии артельщики срубили на своём веку: Успенскую в селе Анхимовском и Троицкую в Климецком монастыре. Но третье их творение – своя Спасо-Преображенская на Кижах – превосходила соразмерной красотою всё виденное и слыханное.
Итак, я почти выбежал на кижский берег – столы были просты от народа; все толпились, как было сказано, над водою. Я, употребляя всю вежливость, пошёл вперёд, везде ища Фёклу Костину; наконец меня, испытывая большое почтение к офицерскому кафтану, пропустили к стоящим над Погостской губою плотникам. Тут я вздохнул с радостью: вид знакомого лица – Нестора Степанова, родного брата моей Фёклы – долгожданно обрадовал меня. В то же время я заметил, как Нестор выветрился и постарел; новая синяя рубаха и красный пояс с кистями странно оттеняли скорбное и похудевшее лицо его.

Нестор между тем, казалось, не замечал ни меня, ни окружавший его народ: он обернулся к новой церкви, высота коей была около двадцати сажен, и возвёл очи наверх. Потом медленно перекрестил лоб, грудь и натруженные плечи, поклонясь в землю после крестного знамения. Народ весь умолк, дыша словно единым духом; Нестор же продолжительно взирал на новозданную церковь и про себя возносил молитву. Окончив, ватаман поворотился, шагнул вперёд и стал над скосом, под которым синел озёрный пролив. Осенней бирюзою светились его воды; пробегающие то;роки кое-где чёрными мётлами бороздили эту гладь, там и сям пролетая над нею. Что было и не вздохнуть старому плотнику от души, от сердца, глядя на сие зеркало Небес! – он и вздохнул глубо;ко, а затем привычным движеньем вынул из-за кушака топор. Огладил рукою, напоминающей тёмную развилку древеснаго корня, вылощенное бессчётными махами топорище и чуть провёл большим пальцем по остро выправленной кромке лезвия. Затем зычно сказал: - Эх! – и, навесу откачнув, со всею древодельскою силой вдруг бросил топор в озеро. Нежданной молнией мелькнул ватаманов топор в воздухе и пал в воду далеко от береговой горы; народ весь ахнул, глаза артельщиков блеснули слезою.
– Простите мни, братия, Христа ради! – кого огорчил, кого изобидел, – молвил меж тем артельный голова, - вышел мой срок, не достаёт больше сил топором работать. Нету больше мастера Нестора! Нет такового – и не будет.
Суровые артельныя плотники являли собою картину глубокого умилительного огорчения; они все поочерёдно обнимали своего старого ватамана и со слезами, склонив головы, просили у него прощения и благословения, словно бы у своего отца. Я взглядывал то на невыразимо радостную новую церковь, то на светло печального Нестора и, казалось, слышал, что в душе моей звонят умолкнувшие колокола Кижского погоста.

Старый Нестор открылся всем суровым сердцем настрету своим мастерам; глаза его светились мира приятием и той особой добротою, с которой проживают век и отходят в свою пору от всего мирского честные труженики. Благословив артельщиков, ватаман тряхнул седою головой, приосанился – пора было возвращаться за почестный стол - и, наконец, заметил мою высокую фигуру. И радость, и словно бы горечь обозначились в лице его; он низко мне поклонился и молвил дрогнувшим голосом: - Здравствуй, Вота Карлович, слуга верная Государева! – вот, мил человек, и свидеться Бог нам судил!
Я крепко сжал его достойную руку и отвечал: - Многая лета и тебе, Нестор Степанов! Со Спасом тебя Кижским, с церквою! – такая, брат-сударь, память по тебе, ватаману со артельщики, на веки вечные будет!
Нестор Степанов на ответ тихо улыбнулся и сказал: - Послужили мы с робятамы Господу Богу и миру хрестьянскому. Всё на Свете ми;нет, да не всё канет. Пойдём, Вота Карлович, за столы, к народу православному. Наб почестку воздать – наб почестку и принять.
- Постой, Нестор Степанов! – удержал я его, ощутив, как тревожно повернулось в груди сердце моё, - скажи мне, где сестрица твоя, Фёкла? Здесь ли она? Здорова ли?
Опустил свою голову старый плотник и, скоро подняв, прямо взглянул на меня: - Эх, Вота Карлович! Здесь она, наша Фёклушка! но - далёко. Нету глубже земли-матушки: кто в неё ни ходил, оттудова никто не вертался. Лежит наша Фёклушка с моей племничкой, Марфою, под Святым Крестом на погосте.
Всё разом померкло вкруг меня: солнце и лучи его стали чёрными, радость светлого дня – аспидной…

Необходимое послесловие составителя

На этом обрываются «Записки» подполковника Отто фон Мюнхгаузена. Судя по всему, именно пережитая им в России личная драма стала причиной его возвращения на родину, в Боденвердер. Небывалые для саксонского дворянина мечты, сердечная его привязанность к русскому царю Петру, самый интерес к России – вероятно, всё было нарушено, всё было лишено жизненной силы невозвратимой потерей любимой женщины.
Но, конечно, немало замечательного и в том, что автор записок принадлежит к знаменитому нижнесаксонскому роду Мюнхгаузенов и, скорее всего, является отцом непревзойдённого рассказчика и фантазёра Карла Фридриха Иеронима фон Мюнхгаузена, широко известного в занимательной литературе как «барон Мюнхаузен». В отце мы видим, как можно заключить из его «Записок», многие наследственные черты, ярко проявившиеся впоследствии в его сыне. О службе Отто фон Мюнхгаузена в России ранее ничего не было неизвестно – что же, «Записки» открыли нам эту короткую, но весьма интересную страницу его не слишком освещённой достоверными источниками биографии.
«Записки» эти сами по себе настолько любопытны – и по кругу исторических лиц, появляющихся на их страницах, и по описаниям известных и безвестных событий, и по весьма оригинальной личности  самого рассказчика – что мы, редактор и переводчик - невольно были захвачены их обаянием. Остаётся только быть благодарными его Величеству случаю за их счастливое обретение.
Что касается дальнейшего жизненного пути Отто фон Мюнхгаузена, то в общих чертах он известен из открытых источников: Отто дослужился до полковника, был женат, имел восемь детей и скончался в Боденвердере в 1724 году, когда его сыну Карлу Иерониму было всего четыре года от роду. Известно, что будущая знаменитость (или, скорее, знаменитость будущего) Карл Иероним впоследствии тоже служил в России, как и его отец, но гораздо дольше – 12 лет - и дослужился всего лишь до чина ротмистра кирасирского полка, что соответствовало званию капитана. Но это, как говорится, уже совсем другая история…

Олег А. Скобелев.

2020 – 2024 гг.