Мир тебе. Или уставший ненавидеть

Игорь Ходаков
Небольшой и посеребренный снегом деревянный крест на куполе церкви показался, когда и без того не ахти как светившее солнце окончательно скрылось за верхушками застывших, словно заколдованных стужей, сосен.
Воины зашептались за спиной Абу Суфьяна. В их негромких голосах слышалась  смесь облегчения и тревоги. 
Облегчение одних от какой-никакой возможности задобрить местных духов в святилище, и вторых – помолиться Христу.
Первые – кияты, пришедшие в негостеприимные для них леса и ополья с берегов извивающейся синеватой змеей средь бескрайних степных просторов, бурной весенним паводком,  Аргуни. 
Вторые называли себя киданями и исстари верили во Христа. Кочевали они в долине реки Чу, напоминавшей расстеленный и пахнущий ковылем зеленый ковер, поверх которого чья-то невидимая рука набросила серебряную нить, коли смотреть на нее с высоты орлиного полета.
Кидани не знали ни церквей, ни икон, на могилах же предков ставили камни с изображением  креста. На некоторых, давно поросших быльем погребениях, встречались  надписи и на сирийском, неведомом уже большинству кочевников.
И держались они чуть поодаль от киятов, хотя и безо всякой вражды. Те, кто постарше еще помнили времена, когда их кочевья не знали узды ни найманов, коварный правитель которых, Кучулук, лишил власти гурана Елюя Чжулху; ни нынешних завоевателей, словно требушетом выстрелянных с востока – монголов, приведенных в землю киданей  потрясателем Вселенной Чингисханом.
И если найманы воссели на троне гурхана  коварством, то монголы – доблестью и искусством полководцев.
Впрочем, они не стали изводить киданей под корень, а включили их в свое, не знавшее поражений, войско.
Те и другие не боялись гибели бою, но в этом, чужом, так непохожем на недавно покоренные ими кыпчакские степи, лесу, с напоминавшими погребальные курганы сугробами и столь коротким, скованным стужей, днем, смерть таилась в ином. 
Всадникам на низкорослых мохнатых и неприхотливых лошадях казалось, будто схоронившиеся в соснах-великанах и нахохлившихся под толстыми белыми  капюшонами елях духи ждут своего часа, который вот-вот наступит с наползающим ранним декабрьским сумраком, уже цепляющимся за вечнозеленые иголки ветвей.
Абу Суфьян не боялся никаких духов. Был молод. Статен, высок – на голову выше своих воинов. И отличался храбростью, как и беспощадностью к врагам и своим – тем, кто смел ослушаться его приказов или не исполнить их в срок.
И совсем не походил на ни киятов, ни на киданей. Да собственно не относился ни к тем, ни к другим. О прошлом Абу Суфьяна ходили разные слухи. Скорее даже не ходили – витали. На вечернем привале, под потрескивание  сгоравшего в пламени костра хвороста.  Говорить о прошлом своего нойона вслух воины не решались.
Хотя Абу Суфьян всегда держался поодаль от них. И разговоров слышать не мог. Питался он отдельно, не вкушая  свинины, и всегда носил с собой расшитый арабской черной вязью зеленый коврик для молитвы. И мрачнел более обычного, когда ее минуты приходились на битву. 
Он появился в ставке Бурундая на земле рухнувшего под копыта монгольских коней, вместе со вчера еще цветущими городами и ирригационными системами, Хорезма, внезапно представ перед эмиром подле входа в его шатер. Бог весть как прошел незамеченным мимо постов. И не ночь ведь была – день, только-только начинавший склоняться к вечеру под щебет паривших в синеватой дымке неба стрижей.
Происходящий из рода кият и лучший, после великого Субудэ, монгольский военачальник   едва завершил беседу с плененным стриком-дервишем одного суфийского ордена. Вместе с ним выходил из шатра и как раз рукой отодвинул его полог.
По той учтивости, с которой полководец  общался с дервишем можно было счесть, что старик скорее гость Бурундая, нежели его пленник.
Прищурившись, дервиш пристально посмотрел на Абу Суфьяна и позже, обращаясь к эмиру, произнес:
– Коли он не был бы человеком, я бы подумал, что перед нами соткавшийся из дыма разведенного поодаль костра джинн.
– Он прошел мимо наших постов незамеченным, может он и есть джинн? – то ли в шутку, то ли всерьез проговорил Бурундай, не глядя на вытянувшегося перед ним начальника кетбуулов, белого как смерть и уже распрощавшегося с земной жизнью.
Дать пройти чужаку, да еще вооруженному, к самому пологу шатра Ставки – это стоило смерти, несмотря на прежние боевые заслуги.
Так бы, пожалуй, и случилось, но после разговора с дервишем эмир неожиданно для всех воздержался от наказания.
Хотя начальник кетбуулов, не веря своему счастью, еще с неделю ходил белый как полотно. Правда, более потрясенный не милостью сурового Бурундая, а искренним непониманием: как чужак прошел сквозь расставленные и лично им проверенные посты.
Дервиш же на вопрос эмира отрицательно покачал головой.
– Нет, повелитель, он человек.
– Самый обыкновенный?  – уточнил Бурундай без усмешки.
– Обыкновенных людей не бывает. Все создания Аллаха в чем-то уникальны.
Эмир отпустил дервиша и даже пожелал наградить его, услышав в ответ.
– Всевышний даровал мне жизнь, разве может быть ценнее награда?
 Проводив дервиша до передовых постов, Бурундай вернулся. Абу Суфьян ждал его подле шатра. Начальник кетбуулов, понурый, стоял поодаль. Едва заметным движением руки эмир приказал ему удалиться.
Выразившему же желание служить в монгольском войске чужеземцу  Бурундай заметил:
 – Разве мы не твои враги?
Тот в  ответ лишь пожал плечами:
– У меня есть основания ненавидеть шаха и не служить его сыну.
При упоминании сына – храброго и талантливого военачальника Джелал ад-Дина, не четы его бездарному и спесивому отцу Мухаммаду – эмир несколько удивленно приподнял бровь, но, удовлетворившись ответом, промолчал.
После этого Бурундай жестом приказав Абу Суфьяну войти в шатер, причем не потребовав оставить за пологом оружие, и лично допросил чужеземца.
Его приняли на службу – поначалу обыкновенным нукером, но вскоре, после первых же стычек с кыпчаками и остатками разбитых хорезмийских войск, Абу Суфьян возглавил арбан – десяток воинов, потом Бурундай доверил ему командование джагуном – сотней, состоявшей из киятов и киданей.
Собственно воины джагуна и называли Абу Суфьяна нойоном, да и держался он соответствующе.
С самого начала чужеземец не отличался разговорчивостью и с расспросами к нему никто не лез даже из знати. Между ним и остальными воинами будто возникла незримая стена.
Не враждебности, нет. Просто в глазах монголов Абу Суфьян был хоть и заслуживавшим храбростью и военным талантом уважение, но – чужаком.
Единственное, с кем, помимо службы и собственно Бурундая, беседовал Абу Суфьян были встречавшиеся в землях Хорезма дервиши или муллы мечетей.
С некоторыми он говорил на фарси, с кем-то общался по-арабски; с монголами – на их языке. Знал Абу Суфьян и тюркский, хотя на обоих последних изъяснялся с легким акцентом. И, да, еще он – порою подолгу – общался с немолодым христианским священником-сирийцем,  находившимся среди киданей.
В походе Бату против урусов Абу Суфьян оставался командиром джугана. И в нынешних, наваливавшихся студеных сумерках его отряд – он взял с собой с десяток самых опытных воинов – преследовал, после битвы на льду небольшой замерзшей реки, нойона урусов, которого на местном же языке – также, хоть и плохо, но знакомого Абу Суфьяну, –именовали князем.
Его закованное в латы небольшое конное войско было разбито.  Князь не бежал с поля битвы, попытавшись пробиться к центру монгольского построения и убить потрясенного, но не дрогнувшего Бурундая. Почти в одиночку. Не получилось. Раненный, он повернул к лесу и, проложив себе путь мечом, скрылся средь деревьев. Пораженные и даже завороженные его храбростью монголы не препятствовали князю уйти. 
А когда пришли в себя и бросились в погоню, не обнаружили тропы, уводившей вглубь сурового и чужого, враждебного степнякам, леса. Следы обрывались на самой его кромке. А по сугробам кони пройти не могли
Дремучий и дремавший, укрытый снежным одеялом и с дыханием стужи, лес схоронил князя, в котором монголы увидели чародея, исчезнувшего, словно растворившегося, средь сумрака и деревьев.
Отправленный ранее в разъезд Абу Суфьян не участвовал в битве. Когда вернулся, все было кончено. Слышались только сдавленные стоны раненых, которым оказывали помощь. И на берегу мрачные воины – погибших было очень много – устраивали погребальный костер, стаскивая убитых – своих и врагов. Хоронить их в стылой и скрытой под толстым снежным покрывалом земле не было никакой возможности, да и времени – тоже.
Абу Суфьян буквально упросил эмира разрешить ему настигнуть князя. Недосчитавшийся многих своих нукеров и не взявший ни одного пленного Бурундай, видевший за свою боевую жизнь всякое, но такое – впервые, нехотя разрешил. Нехотя – потому что не желал еще и сражаться с местными духами.
И нойон, с загоревшимся хищным блеском глазами, отправился в погоню. С десятком самых верных воинов. Впрочем, и кияты  твердили заклинания по пути, обвесившись оберегами, самым сильным из них считался ташуур – кнут, сжимаемый воинами в левой ладони. И кидани, озираясь с плохо скрываемой тревогой на лицах,  просили помощи у Христа.
Тропу и следы  конских копыт Абу Суфьян в наступавших сумерках обнаружил сразу. Как? Об этом из воинов никто не спрашивал.
Преследовали без устали две ночи. Под бледным сиянием  луны и звезд воинам казалось, будто нойон шел по наитию, ведомый….
О том, кем был ведом Абу Суфьян, воины не решались шептаться.
Совсем небольшие привалы делали, только когда нойон расстилал на снегу свой зеленой коврик для молитвы. И даже несмотря на мороз неизменно стягивал с ног унты, оставаясь босым.
Тогда воины успевали поесть, не разводя костров. Абу Суфьян не ел ничего. Его взгляд словно горел одержимостью. И в нем читалось только одно желание: догнать князя урусов.
«Дался он ему», – шептались воины, блуждая по пугавшему их лесу.
И вот в наступавших сумерках и схватывавшей воздух незримыми рукавицами стуже, наконец, на третий вечер добрались до пристанища, к которому вели следы копыт – по небольшой протоптанной тропе: двум коням не пройти. Абу Суфьян поднял праву руку. Отряд остановился.
Не отдавая воинам приказа спешиться, нойон сошел с коня.
Почти бесшумно и чуть ли не в одночасье явившейся темноте, ступая по снегу мягкими подошвами кожаных, отороченных мехом, унтов он подошел к церкви, не сильно толкнул ладонью небольшую, ниже его роста, дверь.
Оказалась не заперта. Абу Суфьян, не стряхивая с подошв снег и впуская за собой царствующую в этих зачарованных местах стужу, переступил порог. Его левая ладонь привычно обхватила ножны, из которой вот вот-вот должен вылететь, словно несущий  смерть Азраил, меч
И первое, что увидел: небольшой красиво орнаментированный бронзовый светильник с поддоном, подвешенный к потолку на трех цепочках. В привычных ему мечетях таких не встретишь.
Нойон вдруг почувствовала себя неуютно, что с ним бывало крайне редко. И в то же время его души, сказать точнее – какой-то, неведомой самому воину ее части, – коснулся покой, словно схороненный под спудом военных тревог, забот и сражений. И еще жестокости.
Спиной к нему и напротив закрытых резных врат, стоял старик в длинном черном облачении и с длинными же, до плеч, черными волосами, негромким голосом, как догадался Абу Суфьян, читавший молитву. В голове промелькнуло: «Старик обращается к пророку Исе. Мир ему».
Повинуясь какому-то неведомому стремлению, нойон снял шапку, убрав ладонь с ножн. И услышал произнесенное на фарси: «Мир тебе». Или показалось? Был ли это голос небесного малаика, или все же старика?
Да, перед ним  стоял именно старик. В этом  Абу Суфьян не сомневался, хотя согбенным тот не был, да и седины в его волосах не проглядывалось. И роста они были одинакового.
Нойон не сразу заметил прислонившегося к стене человека с закрывавшей его лоб повязкой, поверх которой спадали русые, с проседью, волосы. Сквозь повязку, едва проступало красное пятнышко.
Меч с богатой инкрустированной рукоятью,  укрытой ладонью,  был вложен в ножны, на дорогой кольчуге виднелись уже высохшие пятна крови. Левая нога была согнута в колене, правая – вытянута. Обе – в красных, из дорогой кожи, сапогах. Плечи укрывала отороченная собольим мехом шуба, полы которой доходили до коленей. Шлема не было.
От взгляда Абу Суфьна не ускользнуло – ладонь именно покоилась, не сжимая рукоять, а на правой, приложенной к груди, кроме поднятых указательного и среднего пальца остальные были сложены в кулак.
Всю дорогу Абу Суфьян представлял, как настигнет князя и либо убьет его в поединке, либо доставит в ставку связанным и живым. И никакие чары урусу не помогут.
Сейчас будоражившие его мысли рассеивались в голове, подобно дыму, исходившему из печных труб изб местных землепашцев и растворявшемуся в прозрачном морозном воздухе.
Князь открыл глаза и убрал ладонь с рукояти меча.
– Я не так и представлял себе собственную смерть. Я не хотел покидать поле сражения, желая остаться на нем. Вместе со своими воинами. Заодно и ваших забрать с собой как можно больше. Но…
Говоривший тихо князь замолчал, облизнув губы. Слова давались ему явно с трудом. На своего врага он не смотрел. Не потому что боялся, нет. Никакого страха в его голосе не было. Как, впрочем, и вражды, Просто что-то несравненно более важное ему слышалось в монотонно читаемых монахом и непрерываемых словах молитвы.
Абу Суфьян вдруг заметил подле князя наполненную водой корец. Сам не зная почему, он подошел, опустился на корточки и подал корец врагу, которого вот только что собирался либо убить, либо живым доставить Бурундаю.
Тот принял корец обеими руками, едва заметно кивнул  и сделал несколько больших глотков, оставив прозрачные капли на аккуратно постриженной рыжеватой бороде.
Абу Суфьян внезапно почувствовал ранее неведомую ему усталость – неведомую потому, что война была средоточием и нервом его жизни. А тут вдруг усталость надавила на плечи, обволокла собою все тело.
Повинуясь ей, он привалился к стене подле князя и, вдруг ощутив на пересохших губах жажду, молча протянул руку к корцу и принял его из ладонь уруса, сделав глоток. Вода была студеной и необычайно вкусной.
Абу Суфьяну вспомнилось слышанное в этих краях поверье о живой и мертвой воде. Эта, без сомнения, была живой.
– А потом словно какая-то неведомая мне сила направила моего коня к лесу. Здесь моя земля, но я никогда так далеко в этот лес не забредал, – продолжал князь, то ли обращаясь к нойону, то ли к самому себе.
Абу Суфьян слушал молча. И даже рассеянно. Ненависть, желание сражаться и убивать с каждым негромким словом читаемой иноком  молитвы, не обращавшего на них внимания,  растворялись в его душе, уступаю место покою.
Вспомнились как-то слышанные им слова одного жившего среди киданей священника, давшего ответ на вопрос нойона о различиях его веры с той, что принята на землях Дар аль-ислама:
 – Вы почитаете Иисуса пророком. И то, что почитаете – хорошо. Но пророк просит Всевышнего. А Бог – дарует и наказует. Творит и обращает в прах.  И мы верим в Христа именно как в Бога.
Тогда эти слова заинтересовали Абу Суфьяна. Но не более. В круговерти битв и походов ему некогда было над ними размышлять.
Сейчас он понял, Кто ниспосылает в его уставшую – нойон  и не подозревал об этом – душу покой.
Абу Суфьян поднял взгляд и увидел, наконец, лицо инока. Вздрогнул. И пальцы его правой ладони сложились для крестного знамения. Впервые в жизни.
…Монах  поставил перед задремавшим и перевязанным им князем корец с водой. Не спеша зажег от лампады свечу и встал перед Царскими вратами. Читать вечернее иноческое правило. За разукрашенным морозом небольшим окном в свои права вот-вот вступит ранняя и долгая декабрьская ночь.
Через некоторое время сквозь негромкие слова молитвы монах расслышал мягкий скрип подошв по снегу и через несколько мгновений дверь в храме отворилась, впуская стужу.
Монах на мгновение прервал молитву Спасителю, едва слышно шепнув  на фарси: «Мир тебе».


7 марта – 4  апреля 2024 года. Чкаловский