Игра. Глава 35. Плюс Стейло, Эвриала и Медуза

Евгений Николаев 4
     Двенадцатый удар электронного колокола смолк и под сводами спортивно-развлекательного комплекса послышались звуки флейты. Ее тихий голос был сначала робким, нерешительным. Но с каждой нотой он становился все более сильным, настойчивым. Флейта стонала и жаловалась, в ее напевах слышались отголоски плача и мольбы, быть может, как слышались когда-то отголоски плача и мольбы Серинги от ветра в тростнике, который укрыл ее от Пана.

     Я подумал, что любящий отец, подаривший в свое время сыну и флейту, и самоучитель для игры на ней, конечно, никак не мог предположить, каким целям может послужить этот волшебный инструмент.
 
     Надо отдать должное Виту, искусством игры на флейте он овладел в совершенстве. Записанная на аудиорекордер и воспроизведенная в день нашего побега мелодия, разносившаяся из динамиков везде – и в административном здании, и на стадионе, приводила в волнение, брала за живое. Но и она вскоре смолкла, оставив в сердце ощущение недосказанности, смутное предчувствие беды…

     Через приоткрытые ворота мы увидели, как на стадионе, уже покрытом молодой зеленой травой, дышит земля. Она, пропитанная многодневным дождем, испускала к небу змеевидные струйки испарений. Это дыхание, пропуская через себя наши любопытные взгляды, колыхало все вокруг – линии, отделявшие поле от беговых дорожек, беговые дорожки – от трибун, трибуны – от провалившегося куда-то неба, а еще – вышки с автоматчиками и колючую проволоку. Все дрожало и колыхалось в полуденном мареве, превращая реальные предметы в призрачные видения.

     Словно через помутневший от времени фильтр с янтарным оттенком я вглядывался в безмолвную картинку ровного, как гигантский ковер, но наполненного какой-то внутренней энергией футбольного поля. Вспоминался отрывок из работы Леонида Липавского «Исследование ужаса», который любезно процитировал мне Гриша: «Есть особый страх послеполуденных часов, когда яркость, тишина и зной приближаются к пределу, когда Пан играет на дудке, когда день достигает своего полного накала».

     Да, все было именно так, как в том процитированном отрывке – ослепительное солнце, обескураживающая тишина и беспощадно палящая жара, принуждающая затаиться и укрыться от нее все живое.

     Окинув взглядом себя, не имеющего теперь ничего общего с образом того земного человечишки, которого я изо дня в день видел с небритым простодушным лицом в зеркале и сокрушавшегося, что жизнь, увы, может так и пройти бесследно, посмотрел на Вита, облаченного в причудливое пугающее одеяние Пана, и мне вдруг подумалось: сегодняшняя наша попытка вырваться из этого адского плена первая, но, может быть, и последняя.

     Есть одна известная пословица, которая пришла мне тогда в голову, и которая как нельзя более точно отражала мои чувства. Я крепко обнял моего юного друга, ощутив критическую для здорового человека температуру его тела, и произнес:

     – Либо пан, либо пропал!

     Смысл этого фразеологизма Виту был хорошо понятен. Ведь в основе имени греческого бога природы и земледелия лежит слово ;;; – весь, всё. И он ответил мне на это не менее известной пословицей:

     – Все или ничего!
 
     Теперь нас связывала почти что клятва.

     Мы еще какое-то время смотрели, как завороженные, на дышащее зноем футбольное поле. Но из оцепенения, которое начинало неумолимо овладевать Витом и мной, к действительности вернул нас Роберт, внезапно появившийся рядом. Бросив свой чемодан прямо на пол, он быстро расстегнул его, откинул крышку и почти закричал:

     – Налетай, мужики! Здесь хватит всем!

     Я посмотрел, что было внутри. Почти наполовину чемодан был наполнен румяными подовиками. Не дожидаясь ни нашей реакции, ни нашего ответа, он взял один из них и жадно откусил половину. Толком не прожевав первый, Роберт схватил второй, затем третий…
 
     Вит недоумевал, но мне был хорошо понятен столь безудержный аппетит. Уничтожив за три-четыре минуты с десяток пирожков, Роберт резко отскочил в сторону, испугав стоящую неподалеку лошадь, и из его рта фонтаном брызнула рвота.

     Едва оправившись от приступов необоримой тошноты, он подошел ко мне и, вытирая от слез глаза, произнес изменившимся голосом:

     – Я не мог не сказать профессору, что вы собрались прорываться, как не могу не сказать и вам о том, что с минуты на минуту он будет здесь. Мне удалось закрыть на швабру дверь в аудитории, где он читал лекцию, но, боюсь, что это вряд ли задержит его надолго. Автомат мне не возвращайте, вам он нужнее.

     Меня бросило в жар. Можно было объяснить и принять многое, но с таким двурушничеством я столкнулся впервые. Хотя, что еще можно ожидать от человека с надломленной психикой, основательно подсевшего на наркотики!

     – Как же так? – не скрывая своего возмущения, крикнул Вит.
 
     Он схватил свое копье, прислоненное к одному из столбов, подпирающих потолок вестибюля, хотя, что с ним делать, явно еще не придумал, и ринулся к Роберту. Остановить его из-за сильного нервного возбуждения мне удалось с трудом. В эту минуту я понял, что желание вырваться из тюрьмы, который его отец высокомерно называл Олимпом, давно переросло в нем в идею фикс, вполне взрослую и осознанную.
 
     Однако надо было спешить. Оседлав своих лошадей, мы открыли ворота полностью. Напоминая о себе и о своих магических свойствах, в помещение колдовской волной влился поток всепроникающего яркого света.
 
     Умело пользуясь стеком, Вит выгнал наш небольшой табун наружу. Я спросил у Роберта:

     – Может быть, с нами?

     Он не ответил, но глаза говорили: нет.

     – Как ты теперь?

     – Как-нибудь.

     Роберт – вид его не прочил ничего доброго – нерешительно поднял правую руку вверх, то ли желая перекрестить, то ли попрощаться.
 
     Мы не стали задерживаться на той части футбольного поля, где всегда пасли лошадей: какой смысл топтаться на месте, если часовые вряд ли могли нас разглядеть. А смысл нашего плана как раз в том и состоял, чтобы могли и разглядели.

     Люди чувствуют по-разному. При подготовке к побегу мы с Витом обсудили, в том числе, вариант, при котором магия полуденного ужаса на кого-то элементарно не подействует. Причина может быть простой – «толстокожесть» или обыкновенная недозрелость человеческой личности. Не случайно ведь Липавскому довелось пережить ужас, который философ назвал экзистенциональным, то есть, угрожающим самому существованию его, как индивида, останавливающим время и делающим бессмысленной жизнь, равную смерти, а Бианки описывает свой детский страх лишь как смущение… в силу малолетства, неспособности глубоко чувствовать, в силу неразвитости ощущения мира как части себя и себя как его части. Людей, не успевших «повзрослеть», полуденный ужас может и не охватить. По сути, для таких мы и устроили «маскарад».

     Наше усердие при изготовлении костюмов и при облачении в них объяснялось просто: в греческих мифах описывался не только полуденный ужас, но и страх, порождаемый внезапным столкновением с самим уродливым Паном, как существом чуждым и незнакомым, как чем-то необычным, не имеющим никакой связи с земными человеческими мыслями и чувствами. Пронизываемые этим чувством и ознобом до костей, неподготовленные к этому столкновению люди содрогались, замирали в изумлении, лишались зрения и разума.

     Видимо, и без пояснений будет ясно, что наш диковинный и воинственный внешний вид соединял в себе как безобразное, так и страшное, угрожающее. «Три сестры» греческой мифологии – горгоны Стейло, Эвриала и Медуза были в равной мере и страшны, и безобразны. Их образы, вызывающие отвращение и страх, которые накладывались друг на друга, взаимно усиливали отвращение и оцепенение. Им не нужно было пользоваться своей силой: одним своим «чудовищным» видом они способны были умертвить все живое. Всякий, кто только видел отвратительно безобразную горгону, каменел. Если не относиться к рассказу древних греков о Персее и его подвиге как к обыкновенной развлекательной беллетристике того времени, то вполне можно поверить и принять, что такое безобразное обязательно имеет прочную сцепку не только со «страшным», но и с ужасным.

     Мы полагали, что сильный испуг, который приводил к оцепенению и гибели всех, кто видел Стейло, Эвриалу и Медузу, также имел под собой реальные корни: неведомое, уродливое и чужеродное может еще как страшить! Или, во всяком случае, верили: впечатление от «оживших» мифических героев только обострит паническое восприятие трудно объяснимого явления природы.