de omnibus dubitandum 31. 418

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ (1662-1664)

    Глава 31.418. МОЖНО ЛЬ НА ЦАРСТВЕ ЕУНУКА-ПЕРСИАНА ТЕРПЕТЬ…

    Звонко пробили часы на Фроловской (Спасской) башне над воротами.
И как всегда появился придверник с докладом к дядьке царевича Федора (Алексея – Л.С.), как к старшему в горнице:

    — Его благословение, инок Симеон пожаловать изволил. Чести молит: царевича очи видеть мочно ли есть?

    — Зови, проси милости! — проснувшись, отряхаясь и поднимаясь навстречу наставнику, торопливо проговорил Хитрово.

    В горницу вошел среднего роста, худощавый инок-иезуит, 35-летний иеромонах Симеон Полоцкий, известный словесник, ученый и пиит. Дверь была очень низка, и на пороге ему пришлось слегка склонить голову в высоком черном клобуке.

    Царь [фантазиями романовских фальсификаторов и талантливого писателя позапрошлого века Гельман Леона Германовича, писавший под псевдонимом Льва Жданова) – Л.С.] столкнулся с Симеоном в Полоцке, зная уже об иноке как о человеке большой учености. Очень понравились ему приветственные вирши, поднесенные Алексею умным монахом, скорее царедворцем с гибкой, честолюбивой душой, чем иноком.

    После двух-трех свиданий и разговоров царь предложил еврею (белорусу)-монаху ехать на Москву, заняться воспитанием и образованием царевича Федора (Алексея – Л.С.), который являлся, прямым наследником престола.

    — Але ж, пресветлый царь-государь, не знайдется разве на Москве своих, что ты мене, чужого, ни до чего не призвычайного у вас, хочешь призвать на столь трудное дило? — начал было отговариваться Симеон.

    Между тем его неправильное, но выразительное лицо, обыкновенно бледное и спокойное, так и вспыхнуло, а в глазах, темных и проницательных, даже огонек какой-то загорелся.

    — И не спорь со мной, отче! — по обычаю, неторопливо, но внушительно-настойчиво возразил Алексей. — Аль я не знаю, что творю? Не отец я сыну? Не царь в своей земле? Слыхал, ведь, немало новины хотел бы завесть я в Московском царстве=Залесской Украине. Вот ты и пособляй мне.

    — Твоя правда, государь. Будь, как твоя воля цесарская есть. А я стану служиць тоби, як отцу родному. А царевича научать, як свое децко родное…

    Так переехал Симеон на Москву из просвещенного Полоцка и поселился в царском дворце в качестве воспитателя царевича-наследника.

    Сейчас, при появлении Симеона, дети, очень полюбившие инока, едва дождались, пока тот обменялся обычными приветствиями с боярином Хитрово и ответил на поклоны мамушек, совсем отошедших в дальний угол.

    Сразу все царевны и Федор (Алексей – Л.С.) обступили наставника.

    — Отец Симеон, благослови!

    — Благослови, отче! — лепетали дети, перебивая один другого и целуя благословляющую руку инока, такую мягкую, выхоленную, что она скорее походила на женскую, чем на мужскую.

    Такие руки бывают у католических пасторов, особенно у тех, кто вращается в высшем кругу.

    Вообще и своим явно неруским говором, и видом, и всей уклончивой и вкрадчивой манерой и речью Симеон не походил на представителей московского духовенства, обычно рабски угодливых или резких и строгих до грубости даже по отношению к царю.

    Не любило Симеона московское духовенство до самого патриарха включительно и за его манеры, и за близость, за влияние на слабовольного царя… Не любили его попы и за новшества, допускаемые иноком в церковном обиходе.

    Например, проповеди Симеона.

    Обычно, если надо было сказать слово прихожанам, руские священники приводили слова апостолов и отцов церкви, читали главы из Евангелия, кое-где давая осторожное толкование.

    Симеон завел нечто иное.

    По примеру западного священства, он говорил проповеди, если не сочиненные тут же в храме, то заранее приготовленные и составленные им самим на какой-нибудь церковный текст.

    Эти живые, умно составленные речи сильно влияли на слушателей, и храм бывал переполнен, когда ждали, что инок Симеон скажет свое «слово».

    У знатных и у простых только и разговору было, что о приезжем «риторе-иеромонахе». Его сравнивали со своими, московскими проповедниками и, конечно, не в пользу последних.

    Но пока Симеон был в полной силе при дворе, попы таили свою зависть и злобу, терпели посрамление и только ждали дня, когда можно будет свести счеты с «наезжим сладкогласом»…

    Царевны и царевичи любили ласкового, разговорчивого наставника, жадно ловили каждое его слово и своею привязанностью, своими успехами в науках еще больше упрочили положение Симеона при московском дворе.

    Сейчас, конечно, первым вопросом у детей был вопрос о матери:

    — Што родная? Какова осударыня-матушка в здоровьи своем? Не слыхать ли? Ты все, поди, знаешь, все ведаешь, отче! — один за другим зазвенели детские голоса.
И личики у них побледнели. Сдерживаемая до сих пор тревога вырвалась наружу и у старших.

    — Чему быть? Все буде, як Божа воля… Не слыхаць злого, значит, все ладно! — успокоил детей наставник. — Ну, а теперь, цо почнем учить? — желая отвлечь детские мысли от печальных событий, проговорил Симеон, подошел к столу, опустился на свое обычное место, вынул очки и стал протирать стекла большим цветным шелковым платком.

    — Что учить-то? Не до учебы. Все про мамушку мнится, — грустно, слегка нараспев сказала Анна. — Я и сна не имела ноне во всю ноченьку…

    — А я и спала, только учиться неохота! — подхватила Софья. — Скажи нам лучше сам чево… Из гистории… али иное что…

    — Да уж, лучче скажи што! — запросил и Федор (Алексей – Л.С.), очень любивший рассказы инока, применявшего уже и тогда систему обучения живым словом, а не мертвой книжной буквой.

    — Добро… Вижу: душки-то ваши малые смятенны. И у тебя, царевич… А, лико, ты вьюнош еси, муж будешь, царем настанешь на Руси, егда час придет… Не гораздо то есть… Вот, скажу я вам про некую девицу, царского тоже роду, Пульхерией, сиречи Прекрасною нарицаемой. Како она, духа мужеска преисполнясь, всяки беды на царстве познавала и отводить их могла…

    — Скажи… Сказывай, отче.

    Сплетясь живым кольцом, кто стоя, кто сидя рядом на табурете, кто прямо опустившись на ковер у ног инока, дети стали слушать его рассказ.

    — Было то не столь давно, еднако, и не в близку от нас, пору. Скончал дни живота своего император преславной Византии Аркадий, коего царица Евдокия воздвигла гонения на блаженного псалмопевца, рачителя веры Христовой Иоанна, рекомого Хрезостома, сиречи: Златыя уста по-словенски.

    — Вот ровно бы ты у нас, отче Симеоне, — заметила бойкая Софья, которая всегда особенно внимательно прислушивалась к словам красноречивого наставника.

    — А ты слухай, молчи да помалкивай, царь-девица! — с ласковой угрозой отозвался инок.

    Так прозвал он свою любимицу царевну. Живая, находчивая, настойчивая по характеру, она всегда верховодила в играх с братьями и даже со старшими сестрами. Ученье тоже ей давалось много легче, чем остальным детям царя.

    — Скончалась та Евдокия и, преставился император сам Августус. Осталися по них сироты-детки, малолетки: наследник-цесаревич, чадо единое мужеска пола, малость постарей, вот, нашего царевича, так годков десяти, да четверо сестер-царевен. Старшой-то самой, никак, пятнадцатый годок…

    — Как сестре Овдотье, — снова вставила Софья.

    — Так, скажем. И волей родителя — Августа, в Бозе опочиваго, остался правителем на царстве некакий еунук Антиох, из персианов, верою, однако, Христовой просвещен еси был…

    — Еунук — это безбородый такой… Што царицыны терема в Цареграде стерегут? — опять задала вопрос София. — Я видала: мних один к нам такой наезжал. Даров молил для патриарха для цареградского. Словно баба старая, у-у, какой…
И девочка забавно сморщила все свое лицо, изображая евнуха-монаха, недавно гостившего на Москве.

    — Вот, вот… Был той Антиох пестуном — дядькой царя-отрока. Да покуль живы были родители, и он дело свое добре правил. А как остался сам старшой во всей земле — и сдурел. Неподобно вести себя почал. И дела государские в небрежении покинул…

    — А казнить бы ево за то! — строго сдвигая темные густые свои брови, снова вставила замечание Софья.

    — Ну, где казнить? Кому? Слыхала ж: государь малолеток сам еще. Да и духу не хватило бы наставника свово позорить.

    — Ну, ежели он ровно баба, сестра бы старшая вступилася! — не унимаясь, сказала царевна. Очевидно, она очень близко к сердцу приняла историю, которую начал им рассказывать Симеон.

    — И то… По твоим по словам и вышло, мудреная ты моя! Призвала царевна Пульхерия многих вельмож первых, кто с Антиохом не в дружбе был. К отцу патриарху святейшему сама понаведалась. Говорит: «Можно ль на царстве еунука-персиана терпеть да ко всему о земле нерачителя? Одно знает: злато гребет, шлет караванами в свою персицкую сторону. Скоро и вовсе казну опустошит». Согласилися все с царевной. Нашлись воины верные, ночью в опочивальне захватили персюка.

    — И смерти предали? — сверкая глазами, задала снова вопрос бойкая девочка.

    — Сослали далеко. В такой край, где и не выжить никому. И то добре, без кровипролития, как Христос заповедал…

    Тогда взяла себе царевна Пульхерия правительство и, како подобает, Августой-цезаревной нареклася. По-мужески царством стала править, вестимо, заодно с мужами совета старейшими да разумнейшими. А сама жизнь истинно святую вела, в посте и в молитве пребывала, храмы воздвигала, строила Господни, обители иноческие ухичивала, дарами оделяла щедрыми. И долго тако было. Брат подрос, оженила она ево. А сама — по-старому землей владела…

    — А что же брат-то? Ежели женатый уж он да большой стал? Как же он? Каков же он государь был?

    — Да ни во што и не мешался. С малых лет видел, что сестра хорошо правит. Ему и лучче. Слабосильный был той Феодосий император. Умом тоже не больно востер. Вот и рад! Что ему ни подаст сестра на царскую скрепу, он любой указ и подмахнет, даже не прочтя.

    Стала уж сестра Пульхерия ему с досады толковать: «Этак править можно ль? Мало что тебе подадут? А ты, не глядя, и руку приложил! Срам!»

    — «Пустое, — говорит ей брат-государь, — мне за тобой спокойно. Жизнь долга ли нам на земле дана? Ты — царством ведай. Я — поживу на свое удовольствие. Что еще там с делами главу свою мне сушить!»

    Ни слова не сказала Пульхерия-Августа. А на друго утро и приносит ему за большой печатью харатейный лист. «Подпиши!» — говорит. Он и черкнул по обычаю своему, и не глянувши, Федосей-император.

    А к вечеру сестра присылает своего еунука с той самой хартией к брату, и еунук говорит: «Прислала меня Пульхерия-Августа. Поизволь, государь, супруге твоей, Евдокии-афинянке в гинекион идти в царевнин. Утром твой своеручный указ даден: «Аки рабу, во оно время сребром купленную, передал ты супругу свою сестре в рабство!..» Вот подпись твоя царская, печать большая и скрепа. Все, как след!»

    Побледнел, затрясся даже Феодосии. «Не дам, не пущу! — кричит. — Жена моя, императрица, государыня — не раба Евдокия!..»

    А та, при всем была, слушала и говорит: «Пусти государь! Перво дело: ты сам подписал. И печать большая при указе. Сам царь, коли раз руку приложил, своего указу менять не может. Не водится так. А второе: худа мне не будет. Шутку завела сестра-правительница. Поучить тебя хоче: не чтя указов, не прикладывал бы руки своей кесарской. Поглядим, што со мной делать станет?»

    И пошла в гинекион, в терем женский в царевнин… А Пульхерия и впрямь, аки рабу, приняла золовку-императрицу, за работу засадила за простую… Чуть ли не в брань да в толчки приняла, кода та ей не потрафила.

    Узнал Федосей. Не свой стал. Кричит: «Пускай сестра жену вернет! Не то стражу возьму, весь ее гинекион разорю»…

    Послушала Пульхерия, сама привела к брату императрицу Евдокию. Пытает его: «Станешь ли наслепо указы давать, не прочтя, руку прикладывать?».

    Слова не сказал брат-государь, отвернулся, молчит, нахмурился. Только с той поры каждую строку дважды перечтет, ничем подпишет… Вот какая девица-царевна Пульхерия была.

    — Ну, а далей што? Как с ими было?

    — Далее, зло затаила Евдокия и другие на Августу-Пульхерию. Наветы навели. Удалил ее брат от себя, изгнал из чертогов царских. Та, лих, не стало царевны, и порядку в делах да на царстве не стало. Все — тащиць казну почали на разные стороны. Народ замутился. Только и слышно по стогнам стало: «Вернуть нам Пульхерию-Августу. Одна народу она оборона от вельмож, от грабителей!».

    Ну, и вернули. Так до кончины до братней она и правила всем царством.

    — А как он скончался? Ужель девица царем и взаправду стала? Нешто, можно оно? — вся раскрасневшись, захваченная рассказом, допытывалась София.

    — Никак не можно. Закон византийский не велит. Обычай не ведется. Царям подобает лишь престол занимати. Не то у византийцев, како у нас, у словен было, где и жены государили, скажем, Ольга, княгиня великая да иные… Тамо — мужеску полу единому скипетром владеть належит…

    Избрала и Пульхерия супруга себе и нарекла его императором. Простого, незначного воина взяла, из стражи своей из кесарской, именем Маркиан.

    И до брака ему сказала: «Людей ради, для всенародного мнения потребно на троне императору, у меня супругу быти. Но помни: как прожила я в девстве, в чистоте монашеской пятьдесят и четыре года жизни моей, тако и впредь будет. Почести тебе всякие. Утехи и воля. Мне власть, молитва и келья моя девичья, опочивальня особая во дворце нашем императорском…».

    Так и пребыла чистой девой, непорочной до конца дней своих. А при кончине и вовсе схиму прияти сподобилась, как оно подобает государям христианским, правоверующим… Вот она какая Пульхерия — девица-государыня византийская на свете була!..

    Симеон умолк. Наступило небольшое молчание. Не только дети, но и взрослые, очевидно, находились под впечатлением занятной были из царской жизни, рассказанной ученым монахом.

    — А я ж таки, коли стану царем… вот и не стану тебя слухать, Софка! — неожиданно нарушил молчание первый Федор-царевич (десятилетний Алексей – Л.С.).
Его слабый, сиповатый голос и самые слова вызвали улыбку у старших и взрыв громкого, веселого смеха у детей.

    — Вон он што! Ишь, куда метнул! Ах ты, воин! — привлекая к себе мальчугана, ласково погладил его по редким, шелковистым кудрям монах-наставник.

    — Ах ты, Федюля (Алеша – Л.С.)! Помалкивай лучче! Как девчонка ты теперь: одно, знай, хнычешь, да плачешь, да «бобо» тебе бесперечь… Так и век проживешь. Не то меня, всякого чужова послухаешь! А я, вот, погляди… — начала было громко, задорно, быстро-быстро, по своему обыкновению, Софья.

    Но вошел придверник и доложил:

    — Царь-осударь сам изволит, жалует.

Рис. 35-летний Симеон Полоцкий с царскими детьми