de omnibus dubitandum 1. 394

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (1572-1574)

Глава 1.394. КОХАНКА ЕЛЕНЦЮ, ДОТАНЦЕВАЛАСЬ ТЫ СО СВОИМ ОВЧИНКОЙ…

    Больше двух месяцев томится и хиреет в неволе князь Андрей Старицкий.

    В Покровском монастыре пострижена и заточена и жена его под именем старицы Евфросиньи.

    Дети ко двору взяты: будут вместе с обоими царевичами воспитываться и жить. Это сблизит их и, может быть, помешает в будущем возникновению новой распри между царствующим кольцом и ближними сродниками великого князя московского.

    За два месяца немало событий пронеслось над Русью. Война завязывается и на востоке, и на западной грани царства: с Крымом и с Литвою.

    Елена, как умеет, справляется с делами, умеряя жадность и честолюбие князей и бояр, заносчивых и грубых порою; но, кроме Овчины, мало кто бескорыстно помогает ей в этом.

    Чувствует Елена, что одна мысль у всех окружающих трон вельмож, воевод и служилых людей: ослабить за время малолетства великокняжескую власть и снова воскресить то время, когда ватага сильных людей рвала Русь на куски, себе на пользу, всему государству на погибель.

    И поэтому, умея ладить со всеми, стараясь никого не раздражать, правительница больше всех слушает князя Телепня-Оболенского.

    Не по душе это другим, особенно — старым боярам. Но, уступая им во многом, здесь Елена непреклонна. Не слушает наветов, открывает козни против князя ему самому. И многие уж поплатились опалой и ссылкой за попытки повалить с высоты, уничтожить как-нибудь влияние Овчины на дела государства.

    Особенно старался об этом, конечно, Глинский.

    И вот теперь, в середине августа, под вечер явился он, ликующий, словно помолодевший, к Елене:

    — Ну, коханка Еленцю, дотанцевалась ты со своим Овчинкой. Як уж и беду сбыть, не ведаю.

    — Беду? Что там еще за беда? Господи! Часу спокойного не можно пробыть… Не томи, скажи скорее.

    — Перво дело: сговорились многие значные боярове вызволить с неволи удельного князя Андрея. Хотят его на твое место к хлопчику к нашему, к Янеку приставить.

    — Ни за что! Разрази меня Господь, умру — не позволю. Да нешто мыслимо? Двух дней не проживет мой сыночек, если под рукой у дяди будет… Какие бояре в сговоре?.. Скажи скорее… Пошлю Овчину, перехватить велю!

    — Постой, подожди… Разве бы я такой веселый был, коли б тебе либо внучку беда настоящая грозила? Все мы знаем; кого треба, нынче захватим и сами, без твоего Овчинки. А тут иное дело. Старшие бояре все, князья да воеводы говорят, что помогать тебе и Янеку станут, только б убрала ты Овчину. Очень он всем поперек горла стал. Не сдашь на то, не прогонишь Телепня — и мы все отшатнемся. Вот и челобитье у нас припасено…

    В длинных мягких породистых пальцах Глинского забелел внушительный свиток, при котором на шнурах темнело много разных печатей.

    — Добро, добро. Давай. Все сделаю по-вашему. Что ж, ежели правда! — лихорадочно хватая свиток, сказала Елена. — Ну, а теперь скажи, дядя: кто же задумал Андрея освободить? Какие бояре?

    — Кому другому? Все Пенинских гнездо. Двоих мы присадили, которые с Андреем пойманы были. Так остальные за их и злобствуют… Да Палецкий Петька и брат его, Володька… Добре, что Дмитраш Палецкий мой дружок. Он и сказал мне. Да не бойся: всех перехватим… Только пока мал Янек, пока ты все дела ведешь да пока жив Андрей — все будет охота злыдням всяким смуту подымать. Вот коли б меня послушали… не дали жить удельному, — шепотом закончил старый честолюбец.

    Елена поежилась, словно холод у нее пробежал по спине, но ничего не сказала.

    — Ну, то после будет. Требуется в сей час перехватить сговорщиков и Овчину куда убрать. Не хочешь его в яму сажать, — пошли куда подале, хоть против Крыму…

    — Овчину? Мы, дядя, это после. Челобитную я разберу… Теперь перехватать надо тех, кто за Андрея. Теперь…

    Княгине не удалось окончить…

    До молодого чуткого слуха Елены долетел какой-то особый гул. Не то — рокот подземный, отдаленный, не то — клич неистовый, изданный тысячегрудой, взволнованной народной толпой.

    Вздрогнула Елена. Оборвала речь на полуслове.

    Шум толпы никогда почти не достигал за высокие стены, которыми, словно тройным кольцом, обведены теремные здания. Только перезвон кремлевских колоколов или перекличка часовых на стенах по ночам доносятся, словно отголоски внешней кипучей жизни, до тихого обиталища московских государынь.

    Пугающее предчувствие чего-то опасного овладело робкой женской душой.

    Не подстроил ли дядя? Не науськал ли чернь против единственного ее верного друга, против Телепня? И, быть может, подвалили уже опьянелые, напоенные боярами, подкупленные толпы. Орут там, далеко, у наружных стен дворца? Наверно. Отголоски таких воплей, раскаты рева народного докатились сейчас до слуха правительницы, переплеснув через все стены, пронизав все запутанное, густое, зеленое кружево древесной заросли, наполняющее дворцовые сады…

    Слышала Елена и сама видела, на что способна московская чернь, если расколыхать ее.

    Вот почему в смертельном ужасе расширились темные зрачки княгини и, перехватило у нее голос.

    Но князь Михаил, кроме того что, по старости, туг на ухо, слишком занят своими мыслями. Чересчур твердо понадеялся, что приспела минута свергнуть в ничтожество ненавистного ему временщика. А Елена, конечно, не станет спорить, узнав, что все на Овчину. Дядя знал хорошо мягкую, робкую, податливую душу княгини.

    И неожиданно его расчеты не оправдались. Смирная женщина, хотя и слабо, но посмела сопротивляться…

    Пораженный, возмущенный этим неожиданным отпором, Глинский уже не слышал ничего вокруг. Громко, раздражительно заговорил он, спеша перебить племянницу.

    — Теперь…. теперь… Ничего не теперь. В эту пору требуется Овчину прогнать. А ворогов других мы сами перехватим… А как не прогонишь Телепня, гляди!

    Но Елена и не слышит, что говорит Глинский.

    Шум растет. Все ближе. Неужели стрельцы, пищальники не встретили бунтарей? Не слышно было свалки, не гремели выстрелы. Значит, все погибло… И стража изменила. И его нет, Овчины… Он в такую минуту не поспешил на помощь ей, сыну — государю своему… Надо самой взять Ивана, скрыться, бежать куда-нибудь… Под Неглинкой-рекой, подводным ходом выйти вовсе из Кремля…

    И, повинуясь безотчетному страху, Елена кинулась к дверям, ведущим в спальню сыновей.

    — Куда ты? — пораженный, крикнул только Глинский. Но тут и до него долетел гул народной толпы, как раскаты далекого грома, который набегает все ближе и ближе.

    Глинский тоже побледнел и вздрогнул. Неясное предчувствие беды сдавило и его старческую грудь.

    Елена уже стояла у самых дверей, ведущих в детские покои, когда распахнулась противоположная дверца и без доклада появился князь Телепнев.

    В пролете дверей, в тесном, полутемном коридорчике виднелись еще очертания людей, позвякивало оружие.

    — Челом бью, великая княгиня-матушка!.. И тебе, князь вельможный, доброхот мой да милостивец, привет да почет! — как-то слишком раболепно, с явной глумливой улыбкой отвесил Глинскому Овчина земной поклон.

    — Иван Федорович! Пришел-таки! — кидаясь навстречу воеводе, едва могла проговорить Елена.

    Слезы неожиданно брызнули у нее из глаз. Схватив воеводу за рукав легкой шубы, словно ища защиты, она торопливо спросила:

    — Что там? Бунт? На кого народ? Тебя ищут?.. Или на нас с сыном?

    — Да что ты? Христос с тобою, государыня княгинюшка. Кто на вас, на государей? Вся земля, весь люд московский, целый народ руский за ваше здравие каждому горло перервет, — спокойно, уверенно, с улыбкой даже ответил Овчина.

    — Присесть изволь, государыня, да послушай меня.

    Осторожно подводя Елену к скамье и усаживая, продолжал воевода:

    — На неправду народ поднялся. Не терпят лукавства души крещеные. И черные люди, и торговый люд, и все. Слышь, говорят: измена на Москве проявилась. В царском тереме, в палатах великокняжеских гнездо вьет. Проведали люди. На суд лиходея позывают… и способников этих всех. Не то, грозятся, — сами расправу над ними учинят.

    — Так кого же им надо? — теряясь, переспросила Елена.

    — Уж не взыщи… Дело близко тебя касается… Глуп, темен народ… Дядю твоего вельможного, княж Михаила в измене винят. Он-де и покойного государя извел. И на Литве за то же не поддержали, слышь, князя, что слухи прошли, будто он круля Александра опоил, испортил зельем… И нашего славно государя Василия свет Иваныча также со свету сжил… Слышно, и тот лекарь повинился, который на иглу наговаривал, которой иглой наколото было тело покойному государю… В седло, слышь, игла была воткнута. Накололся на нее князь Василий и не почуял. А от той иглы огневица и смерть государю приключилась… Такие сказы в народе пошли…

    — Брехня то! На что мне было Василия изводить? Чтобы тебя себе на шею взять?! — не сдерживая больше гнева, крикнул Глинский. — Ты мог в постель ему что сунуть. У его ж кровати спал. А я…

    — А ты, княже, сам роду высокого. И лететь думал высоко, не то мы, люди малые. Недаром с Жигимонтом дружбу вел… Письма твои к нему, вот они… Бог допомог нам их выдать… Твоя ли рука? — Неожиданно доставая два свитка, свернутых, запечатанных и надписанных рукою Глинского, глядя в упор на князя, спросил Телепнев.

    Ничего не ответил старик. Из багрового, лицо его побледнело. Судорожным движением разорвал он ворот рубахи, чтобы облегчить шею и грудь.

    — Молчит князь. Ответу не дает. Сама можешь уразуметь, государыня, правду ли я толкую. Слышь, латинскую ересь сбирался князь на Руси заводить. А за это, коли бы государя Ивана Васильевича не стало, — обещано князю помочь подать, на московский стол бы сесть ему… Ловко, как скажешь, княгинюшка милостивая?

    Елена, слушала молча. Полные слез глаза ее выражали тоску и ужас.

    Изменник — дядя!.. Враг младенцу-государю — его же дед двоюродный.

    Елена очень уважала князя Михаила. Он приютил ее мать-вдову. Он сильно способствовал сближению покойного царя Василия с нею, с бедной литовской княжной. И теперь оказывается, что все это было сделано не по благородству, не по доброте сердечной, а из тонкого политического расчета.

    Хитрая, уклончивая литвинка, попав в московский великокняжеский дворец, она нагляделась на всякое византийское притворство и предательство, да и сама умела и гнуться и лицемерить, когда надо. Но игра старика Глинского даже ей показалась слишком недостойной и отталкивающей.

    — Да мало того… С боярами с крамольными в дружбу вошел вельможный князь. Попытались бы удельного князя вызволить! И время уже приспело. Лиха беда: Шуйские два князя, Василь с Григорием, да Димитрий. Палецкий Бога вспомнили. Совести своей не сгубили. Все мне выдали. И людей всех указали, кого вельможный князь на то лихое дело подговаривал. Перехватал я их. А народ как взмятется. "Надо, — орут, — и зачинщика на суд!" Вот и сбежались ко дворцу. Приказа твоего ждут да государь великий князь бы соизволил, разрешил князя Михаилу Глинского к суду позывать… Как скажешь, государыня княгиня?

    И, совсем уничтожающим, глумливым взглядом окинул в последний раз Овчина старого князя смертельного врага своего.

    Молча стоит Глинский, губы кусает чуть не до крови. Кулаки сжал так сильно, что ногти в тело впиваются.

    Заговорить хочет — и ни звука не вылетает из горла.

    В тяжелом мучительном раздумье сидит Елена, скорбная, как мраморное изваяние. Только высокая грудь судорожно вздымается и опадает под парчовой душегрейкой, опушенной темным соболем.

    — Что же, государыня? Время не терпит. Слышь, народ уж и близко. Кабы сам не вломился за ограду. Хуже будет… Не то князю и другим многим по пути достанется. Решай, государыня…

    — Мама, мамушка! — вдруг, вбегая в комнату, бледный, испуганный, крикнул ребенок-государь, кидаясь к матери. — Мамушка, что там делается? Смерды как орут… Лихо какое приключилось? Мятеж? Овчина, Ванюшка! Зови ратных! Разгони посадских-то… Чего им! Как смеют в нашем Кремле бушевать!

    — Ничего, государь. Не со злом они. За твою милость посадские-то встали. Лиходея твоего открыли. Вот и галдят, на суд бы его.

    — Лиходея? Кого же?

    — Молчи, Овчина! — вмешалась Елена. — Не пытай, Ваня. Не боись. Нам лиха не будет. Иди к мамке… Аграфена! — обратилась она к Челядниной, которая, запыхавшись, тоже показалась вслед за княжичем. — Бери государя, уведи его…

    — Не пойду. Да, не пойду. Сама сказываешь: государь я! Как же мне не узнать: каков на нас злодей объявился? Сказывай, Ваня! Я волю знать, слышь! — топнув даже ножкой, обратился княжич к Овчине.

    — Д-да… больно молод ты, государь, чтобы так все разом… А и то молвить, узнаешь, не от меня, от иных… Слышь, князя вельможного самого корят… Михаила Львовича… будто он…

    — Дедушка?! Не… не… Быть того не может… Дедушка любит меня и мамушку. Правда, дедушка?

    — Правда, правда, внучек любый! Бо, Сам Бог дитячими устами правду сказать хочет! — хрипло сорвалось у старика Глинского.

    Озираясь, как затравленный кабан, он быстро заговорил: — Кому веру даете — Шуйскому, врагам моим клятым? И ваши они враги. Только сперва хотят меня со свету сбыть. А после и за вас возьмутся. Палецкий — пьяница. А что там народ голосует?.. Выйду я, кину им кипу грошей — и станут меня хвалить, как клянут в сей час… Не слушай его, государь. Не давай деда в обиду. Не верь, что я против тебя иду. Гей, Еленцю, и ты не теряй разума! Я один близкий тебе. Литвинка ты между москалями… Меня не станет — и тебя скоренько не станет! Помяни мое слово! — сильно, пророчески даже произнес Глинский и, двинулся было к дверям, чтобы уйти, пользуясь тем впечатлением, которое его речь произвела на княгиню.

    Но по знаку Овчины вооруженные люди, стоявшие за дверью, загородили ему дорогу.

    — Гей, вы, хамы, пся крев… я вас, — хватаясь за свою кривую саблю, крикнул Глинский.

    Елена вскрикнула и, схватив на руки сына, кинулась из покоя.

    Овчина тоже обнажил свой меч и приказал страже, быстро заполнившей почти половину покоя:

    — Берите князя… Полегче, лих… Саблю отберите… Так… Теперь ведите за мною… Покажем народу, что ни один ворог государев, будь хоть самый ближний, не уйдет от Божьего суда и от людского не укроется.

    Схваченный сильными руками, обезоруженный, тяжело дыша, вынужден был старый боец, как опутанный сетями медведь, идти за своим ненавистным соперником по царству на дворцовое крыльцо, где шумела и гремела, как море, взволнованная народная толпа, залившая все площади и переулки перед дворцом.

    Никто не знал, ни один человек не сумел бы сказать, откуда впервые пронесся слух, что надо идти в Кремль, требовать суда над изменником, над литовским еретиком князем Михаилом Глинским, который не только покойного государя Василия извел, но и сына его, и вдову-княгиню, родную племянницу, сгубить собрался, чтобы самому занять трон и обратить всех православных людей в католическую ересь.

    Сразу, должно быть, во всех концах Москвы и на людных посадах, ее окружающих, зародилась эта весть, заронилась кем-нибудь в кружалах, на постоялых дворах, на монастырских подворьях… А там быстро выросла всенародная молва, прокатилась по площадям и улицам с переулками, докатилась до широкой кремлевской Ивановской площади, где столько всякого люду, — и тут загремела, застонала тысячами голосов.

    Все эти голоса понемногу слились в один клич:

    — На суд пускай поставят литвина, князя Михаила Глинского!

    Немало в толпе шныряет людей из ближней челяди Ивана Овчины и его родственников, иных князей Оболенских. Решив повалить опасного, сильного врага, род Оболенских все средства пустил в ход. По кабакам собирали голытьбу всякую, подпаивали, еще угощенья сулили, только бы поддержали их, руских бояр, против литовского выходца. Закупам многим, кабальным людям свободу обещали, ручались, что внесут выкупы за них, дадут на подмогу, чтобы могли они торг или хозяйство повести.

    Где были люди, обиженные самим Глинским или многочисленной надменной родней его, — всех постарались собрать к этому дню на дворцовую площадь.

    А затем — дело само собой пошло. Народ, что волна. Поднимается первый вал, и на необозримое пространство вся гладь морская заколышется, заволнуется, грянет нежданной грозою, девятым валом.

    В каких-нибудь три-четыре часа, стекаясь небольшими ручьями, толпа в несколько десятков тысяч человек разлилась перед дворцовыми воротами великокняжескими и, то утихая, то горланя во весь дух, — одно вопит:

    — На суд Глинского!

    Вдруг за воротами, ведущими из дворцового двора на площадь, послышалось какое-то движение.

    Часовые, стоящие снаружи у ворот, стали осаживать толпу, слишком тесно обступившую их.

    Ворота распахнулись.

    Впереди всех на коне показался Овчина-Телепень.

    Конница и строй пеших воинов развернулись за ним, поблескивая оружием, шапками и латами.

    Держа на палках шапки, два бирюча пронзительными, звонкими голосами, покрывая гул народный, завели по-обычному, нараспев:

    — Слушайте, послушайте, люди государевы, христиане православные! Боярин главный, князь Иван Федорович Оболенский-Телепнев слово скажет, речь держать будет ко всему миру крещеному, люду московскому и посадскому, и к торговым наезжим гостям, и всякого звания людям!

    — Слушайте… Тише вы, черти! Идолы, слушай, что боярин скажет! Пасть-то заткни! — утишая друг друга, сразу загалдела было толпа. Но понемногу восстановилась тишина.

    Только не стихал гомон. И доносились отголоски народного гула от других концов Кремля, с других меньших площадей, с Житной улицы, с Никольской площади, отовсюду, где клубились волны народные.

    Громко, внятно заговорил Овчина, и во время боя привыкший отдавать приказания, и не раз выступавший перед толпой.

    — Люди государевы, христиане православные! Не зря по Москве весть прошла про измену великую, про лихость князя, первого боярина Михаила Львовича Глинских. Послухи нашлись, что доносы сняли с доносчиков (подтвердили донос). Да кроме того — и письма перехвачены, кои в улику измене и злодейству княжескому. А посему — сам государь великий князь Иван Васильевич и государыня великая княгиня Елена Юрьевна повелели и первые бояре приговорили: суд нарядить, то дело разобрать. А пока суд будет, — за крепкие заставы посадить того лиходея приказ был. Вот и ведем мы его! — указывая назад, закончил Овчина. — Того для ради смирненько по домам ступайте, люди добрые. Не будет зла государям нашим на многие лета!

    — На многие лета! — подхватили ратники, стоящие за воеводой.

    Тот же клич повторила и толпа и понемногу стала таять… расходиться во все стороны.

    Только стоящие у самых ворот подымали головы, вытягивали шеи, чтобы посмотреть внутрь двора.

    Там, на крыльце, против самых ворот, окруженный стражей, в шапке, низко надвинутой на глаза, понурив голову, стоял могучий раньше родной дядя княгини-правительницы, а теперь уличенный и схваченный преступник, князь Михаил Глинский, потомок Гедиминовичей и Ольгердовичей, родник многих державных государей Запада.

    Лица не видно было толпе. Прятал его князь.

    Но от всей сгорбленной фигуры, от шубы с длинными откидными рукавами, теперь кое-как наброшенной на плечи старику, измятой, запачканной в борьбе, от этих рук, висящих, словно плети, вдоль тела, веяло безнадежным отчаянием и грустью.
Даже у тупой, жестокосердой толпы что-то зашевелилось в груди при виде этого опозоренного, раздавленного человека.

    И с негромким клекотом, с невнятными переговорами стали расходиться все по своим делам.

    Со скрипом захлопнулись снова дворцовые ворота.

    А княгиня Елена в это время, уложив перепуганного Ивана-княжича в постельку, сидела около нее, стараясь убаюкать первенца.

    Тихо мурлычет она любимую колыбельную песенку мальчика… песенку далекой родины Литвы…

    Грустно звучит монотонный, усыпляющий напев. И тяжелая дума давит мозг княгине.

    "Что я сделала? Согласие дала заточить родного дядю… Своего благодетеля… Говорят: для царства так надо, предатель он… А если неправда? Тогда нет мне прощения ни на этом, ни на том свете? Господи Боже! Научи, помоги, просвети, как быть?!"

    Увидав, что княжич задремал, она знаком подозвала Челяднину, чтобы та заняла ее место, а сама быстро прошла на половину к старухе, Анне Глинской.

    Та словно поджидала дочку. Ничего не сказала, ничего не спросила, только шепнула по-литовски, как это бывало, когда они оставались наедине:

    — Может, помолиться хочешь?

    Елена кивнула головой и одна прошла дальше, в самую заднюю комнатку, в опочивальню старухи, куда и не входил никто, кроме дочери и итальянца-врача, постоянно лечившего княгиню Анну.

    Здесь на стене, обычно прикрытое шелковой занавесью, белело распятие слоновой кости с изображением Спасителя и, был устроен род маленького католического жертвенника.

    Распластавшись перед крестом, горячо стала молиться великая княгиня московская Елена, чтобы Господь ее просветил: грех сотворила она, предав родного дядю в руки недругов, или подвиг это, необходимый для блага земли, для спасения престола ее сыну, горячо любимому Ивану, государю московскому, повелителю всей земли Руской?..