de omnibus dubitandum 1. 340

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ (1572-1574)

    Глава 1.340. ДОВЕСТИ, ЧТОБЫ ЖЕНКИ МОСКОВСКИЕ, НА ПОЛНОЙ ВОЛЕ СВОЕЙ ЖИЛИ…

    Месяцев пять прошло со времени ареста Шуйских и князя Димитровского, Юрия.
Стоит середина апреля 1534 (1530 – Л.С.) года. Да такая веселая, дружная весна наступила после тяжелой, долгой зимы. Дни ясные, теплые, солнечные. На глазах трава из земли пробивается, зеленеет-кудрявится. Почки везде на деревьях еще к Страстной налились. А на Пасху — только-только не лопаются, последними усилиями сдерживая в своих коричневых блестящих скорлупках бледно-зеленые клейкие первые листочки. Земля отдыхает после зимней стужи и нежится в лучах, в тепле солнечном, которое и отдает на заре обратно воздуху.

    Отстояла вечерню в своей дворцовой церковке государыня Елена Глинская и засветло еще с четырехлетним великим князем, с ближними боярынями и прислужницами вышла в сад, разбитый затейливо при женских кремлевских теремах. Сквозь сеть безлистых еще ветвей темнеют и проглядывают высокие, толстые стены, немногим только уступающие наружным кремлевским стенам и охраняющие этот уголок царского нового дворца.

    Прямо в любимую хмелевую беседку прошла правительница и государь-ребенок с нею. Боярыня и девушки сенные разбрелись, кто куда, по саду.

    После затхлого воздуха душных темных покоев, где натоплено жарко, где пахнет травами да куреньем, приятно теремным затворницам погулять на просторе, подышать вешним прохладным и нежащим, истому наводящим воздухом.

    Беседка стояла на искусственном холме. Сидя в ней, можно было видеть и Неглинку-реку, и верхи кремлевских соборов и дворцов. А Троицкое подворье, расположенное рядом, совсем хорошо было видно из беседки.

    Только уселась Елена, окинула взглядом знакомую, любимую картину, как от сеней теремных показалась мужская стройная фигура, направляясь прямо к беседке.
— Матушка, дядя Ваня идет! — радостно объявил царь-ребенок и побежал навстречу своему пестуну, любимому боярину Овчине-Телепню, четко отбивая подковками по хрустящему крупному песку, которым заботливо усыпаны все дорожки.

    Через две-три минуты Овчина появился на пороге беседки, держа на одном плече ребенка, который подпрыгивал и гарцевал, словно бы сидел на добром коньке-иноходце.

    Осторожно придерживая царственную ношу, Овчина отдал низкий поклон княгине:

    — Буди здрава на многая лета, государыня княгинюшка ласковая.

    — Храни тя Христос! С тобою мир да лад навеки. Не взыщи, что в покоях твоего приходу на доклады не дождалася. С чем пришел? А ты, сынок, побегай, коли охота.

    — Не, мамушка, Ваня про царские дела сдоложит. Кой же тут мне бег, коли слушать надо? Про царство я все ведать желаю. Сама ты сказывала: навыкать мне надоть, — с самым серьезным видом заявил ребенок и чинно уселся рядком с матерью; Овчина — против них.

    — Ведаю я, — с обычной своей ласковой, чарующей улыбкой произнесла Елена, — многие косо глядят, как это я почитай с глазу на глаз с бояриным с молодым речи веду, да о делах о земских, не в палате особливой, а вот хоша бы тут беседую. И пускай. Дума моя — так довести, чтобы женки московские, не похуже чем в иных землях хороших, на полной воле своей жили, как и вы, мужики тутошние. Простой люд умен у вас, баб взаперти не томит, а бояре — те по-бусурмански жен кроют да томят в неволе. Ну, да те дела не в первый кон. Поважнее, чай, есть. Говори, что?

    — Всякого жита по лопате наберется. Дурно и хорошо припас. С чего починать волишь, государыня?

    — Да сыпь вперемежку. Одно одним и покроется, княже.

    — И то. Так, в перву стать… хоша бы про новые кремли, про детинцы да стены крепостные поведаю. Слышь, немало их позарубано да позакладано из камня. Ино, слышь, и государю покойному не уступим. В Перьми-городке кремль муровать-кончать стали. В Устюге деревянна крепость срублена. Крепкий городок, Мурунзой звать, на Москве-реке нагородили. На Балахне — земляные стены повывели, поселье обнадежили. А там, сама видела, и в Москве-матушке каменные стены вкруг Китай-города повел-начал наш фрязин дошлый Петра Малый… Чуть из земли повыйдет — и молебны будем петь да рублевики с червонцами в первый угол закладывать, крепче бы дело было.

    — Положим, положим, Иван Федорович. Не жаль. В старые годы, слышь, под городские углы и людей живых закладали. В народе слыло: так крепче стены стоят…
— Всего бывало, государыня… Далее слушай. К деньгам слово подошло. По воле усопшего государя да по твоему приказу [В марте 1535 г. (1530 – Л.С.) издан Еленой указ, который запрещал принимать и платить за товары маловесную или порченую монету. Обращение урезанных и поддельных гривен возбранялось под угрозой пыток и казней. Были выпущены новые деньги весом 3 рублевика из гривенки, а не 2,5 как было раньше по новгородскому счету. Это была уступка торговым людям, которым раньше за гривенку серебра приходилось платить до 500 копеек испорченной, обрезанной монетою], почитай по всей, земле, по всем местам-городам торговым старые, порченые, воровские рублевики, полтины с гривнами все отобраны. Перелито серебро. Новые, полновесные рубли да деньги чеканены. Году не минует — нигде, глядишь, дурного алтына не сыщется. Торговый люд тебе челом ударит, молить станет Бога за твое здравие. А то срам и молвить: пол на пол от порченой деньги люди убытку несли. Нечто можно? Москва торгом сильна да богата. Теперь и сладится все.

Рис. Монеты княжения Ивана IV (1534–1547 гг.)

    — Дай Господи, княже! И спаси тя Христос за подмогу. Благодарствуй, боярин.

    — Не на чем, княгиня милостивая. Далей чего скажу, выслушай. Новые города, чу, зачинаются. На Проне-реке — Пронской, Буй-городок — в Костромском повете. В Нове-городе в Великом — нацелено кременец-детинец поновить. Притихли новоградчане. А для их шатости и стены досель там не поровнены. Случаем мятеж взметется, не было бы им за чем хорониться. А от Литвы, слышь, да от люторов вести больно худые идут. Вот и надо для опаски Нов-городок покрепить малость! И Вологодский городок тут же. Глядишь, с того краю, с северского, ни подступить к нам, ни подъехать, как известно бывало. А как еще Господь допоможет литовскую грань в повете по Себежу городками крепкими обставить, от других ворогов исконных, от ляхов да…

    Но Овчина недоговорил, вспомнив, что сама Елена, дочь того "враждебного" народа, имя которого было у него на языке. И густой краской покрылось белое и румяное обычно лицо красивого боярина.

    Но за него договорила Елена:

    — От лях да от Литвы?! Твое слово правое. Толкуй начисто, боярин. Пусть я родом и литвинка, да веру приняла вашу же, рускую, православную. Дите мое — московский великий князь, царь всея Руси. Какая ж я теперь литвинка стала? Зла не могу своим желать. Да и от них зла для Руси, для наследья сына моего, не пожелаю… Говори, княже… не оговаривай себя, без оглядки безо всякой. За то и люб ты мне, что прямая, смелая душа твоя.

    — Уж не повзыщи, государыня княгинюшка. Привычны мы так на Москве… Ляхи да Литва, хошь по крови и родня с Москвой, да горше чужих с нею сварятся, всякие нам зацепки чинили. А може, Бог подаст, не всегда оно так останется… И мир крепкий станет промеж всею Русью, и нашей, и тамошней, и Малая, и Белая, и Великая Русь воедино оберутся…

    — Вот-вот… И покойный князь Василий о том же порою мне сказывал. Какие еще вести по царству?

    — Да вот из той же из Литвы. По приказу по твоему писано стрыю твоему вельможному. И отписка от него пришла. Сговорил он, гляди, сто три добрых мастеров. Ладят они переехать на Москву надолго, со своим со всем гнездом: с чадью и домочадцами. Всею семьей… Едино теперь, насчет кормов да вольгот толки идут… да какое положить им жалованьишко.

    — Торгуетесь? — с невольной улыбкой не удержалась от легкой иронии Елена. — Вестимо дело, Москва любит взять подороже, дать подешевле… Тем и стоит. Ну, торгуйтесь, лиш, не тяни долго. Много тут надо чего поновить у нас и по домашнему, во дворцах, и по царству.

    — Ладно уж. Не прижмем! А и кусков лишних кидать не след чужим людям. За гранью, слышь, так слывет: "На Москву ехать — золото лопатой грести". Так нешто оно можно? Людей нам надо навыкших, знающих. Да, слышь, и золото же у нас не куры клюют. На что надо, и не вечно есть. Первое дело. Второе: кому бережется все? Твоему же сыну, великому князю наследье. Сама ведаешь.

    — Ведаю уж, ведаю… не ворчи. Далее. Пугал ты, что у тебя всяких вестей припасено. А пока одни добрые. Все, как быть, и ладно у нас?

    — Ладно, да не больно. Акромя доброго и злое есть… Слышь, пожарами лютыми города попалило. Да города все значные: Ярославль, слышь, да Владимир Клязьменский, да Тверь ближнюю. Та, слышь, недавно и погорела совсем. А в иных городах по осени великие пожары были. Так вот города и сносит. А про деревнюшки и слов нет. Ровно языком слизнет, как найдет Божье попущение… И что поделать, не придумаешь. Людям — разорение. Казне — убытки великие. Вот оно, дело-то каково.

    — Что же, пожоги? Али от себя? Как люди бают?

    Овчина в нерешительности развел руками.

    — Разно, слышь, толкуют. Вот поместные дворяне, боярские сынки, коих в думу в государеву призвано для вестей всяких для совету [Еще при великом князе Василии "местные люди, боярские дети" избирались на местах, приезжали в Москву и сидели в государевой думе для совета. А в правление Елены, которая, как литвинка, особенно старалась сблизиться с землею руской, — деятельность этих "земских представителей" проявляется особенно сильно, как видно из актов и летописей того времени], — те одно ладят: строено в ихних городах по-старому, тесно, опасно. Срубы деревянные. Стоят долго. По летам, по жарким, высыхают, словно трут. Где загорится, в людской ли избе, на сеновале ли… да ветер… вот и пойдет косить. С усадьбы на усадьбу, ровно кот прыгает, огонь перекидывает… Так селить бы всех, приказ дать, подале двор от двора. Да садами перемежать… вот…

    — Конечно, так бы ладно. Да не везде можно. А не думские люди что? Как местные? Земские что толкуют?

    — Те иное сказывают. Вражда да свара промеж бояр да земских людей. Иные за старый строй, иные за наше, за новое стоят. И палят друг дружку со злости. А потом от одного двора целые посады погорают.

    — Гляди, что ихняя правда тоже: и так бывает! — в тяжелом раздумье отозвалась княгиня. — Что же? Как же быть? Гляди, за той пожогой бездомных да голодных сколько! Помочь им надо дать.

    — Даем, княгиня милостивая. Поманеньку давать приказано. Из запасов, из казны. Зерна да мучицы. И леску на домишки из лесу из государского. Черным людям, пахотным да промышленным, грамоты уставны поновляются, вольготы новые даются, стародавние дачи подтверждаются. А и торговому люду, и местным служилым людям тоже поблажки чиним. Без того нельзя. Тем и земля стоит. Земле хорошо — и в казне гуще. Отколь же набрать казну, как не из кошеля из земского? Не можно тому кошелю пустовать давать.

    — Так, так… Слушай, Ванечка! Запомни, что князь говорит. Охо-хо!.. А все, как ни кинь, плохо это, боярин.

    — Ну, плохо, да не больно! — сразу повышая тон, словно желая отвлечь Елену от грустных мыслей, подхватил Овчина. — От Заболоцкого, слышь, от Тимошки добрые вести пришли.

    — От посла от нашего? Из Литвы? Что там, сказывай, сказывай, боярин!

    — Да, видно, Жигимонт* взаправду мира ищет.

*) Сигизмунд I Старый Ягеллон (пол.)(01.01.1467 – 01.04.1548) - король Польши (c 8 декабря 1506 и великий князь Литовский с 20 октября 1506), пятый сын Казимира IV Ягеллончика и Елизаветы Германской. До вступления на престол носил титул князя Оппельн и Глогау, владея в Силезии землями Глоговской (с 1498) и Опавской (с 1500), где приобрёл репутацию умного и распорядительного правителя. Прозвище Старый приобрёл из-за того, что великим князем литовским и королём польским стал в весьма зрелом возрасте после того, как на польском троне сменились два его старших брата. Был выдающимся меценатом, способствовавшим раннему проникновению искусства Ренессанса в Польшу. В его правление был перестроен королевский замок в Кракове.

    Шлет опасну грамоту на наших послов, к себе их подзывает до Вильны… Напугали старого круля наши полки, которые на литовские грани посланы… Пригонил, слышь, гонцов при той же посольской грамоте, челядинец один, Андрюшка Горбач. У брата он, у Федора, давний слуга.

    — Который в плену на Литве?

    — У него у самого… И пишет мне Федор: "Сам-де князь Радзивилл, гетман крулевский, ему сказывал: круль престарелый от миру не прочь. И паны многие радные. А по той причине, что им думалось: не хватит у Москвы рати и на Литву наступать, и от крымцев боронитися. А как видят паны радные, что полки московские посланы и на Себеж супротив их, и на Коломну боронить берегов царства от татарской орды, — тут иначе зашумели. На мир клонятся". Так брат пишет.

    — Ну, значит, можно и веру дать. Дай, Господи, миру! Земля поотдышится. Все тебе челом бить надо, боярин. Твои советы. И откуда столько ратных людей у нас приспело?

    — Набрали, государыня княгиня. Немало и те полки пригодились, что Старицкий удельный по твоему слову на Коломну выслал.

    — Значит, все ладно!

    — Ну, ладно, да не очень…

    Иван, несмотря на дремоту, которая одолевала его, внимательно слушал всю беседу. Тут вдруг он весело рассмеялся, и даже дрема слетела с блестящих темных глаз ребенка.

    Ванечка, ты что? — обратилась к нему Елена.

    — Да, слышь, мамушка, у вас, словно в побасенке. Ты ему: "Ладно", — а он на ответ: "Ладно, да не очень!" Ты ему: "Худо"! А он свое ладит: "Худо, да не больно".

    И ребенок, совсем было прикорнувший под локтем у матери, завернувшись в край ее телогреи, с улыбкой потянулся к Ивану Овчине.

    — Верши, боярин, что почал. О чем дале речь будет?

    — Да, слышь, о князе об удельном, об Андрее Старицком. От имени его тот же челядинец Горбач сказывал — князьки Ивашка Ляцкой Кошкиных да Сенька Вельской с литовским крулем переговоры ведут. Сами сбежать на Литву сбираются, там помочь собирать для Андрея супротив тебя и государя нашего.

    — Да слыхать и я слыхивала. Князь Михайло день и ночь твердит: перехватать всех надо. Только, слышь, не верится. Андрей-то Иваныч неужто супротив родного племянника пойдет? Сколько раз уж он присягу давал?! Как же нам не верить ему да хватать людей?

    — Вестимо, хватать зря не след. Только лишних недругов разводить по царству. Да поглядим. Мы тоже настороже. То я и сбирался сказать тебе, государыня княгинюшка. Дружок есть у нас при дворе княж-Андреевом. Звать его Петька, прозвищем Голубой, князек Ростовских роду. И прибежал он на рассвете нынче ко мне. Клянется-божится: удумал-де удельный князь во скорях на Литву бежать.

    — Вот беда-то… Сызнова бои да свары пойдут. И спокою нам не знать с сыном моим с малым.

    — Да не кручинься, государыня. Выслушай. На Литву не пустим удельного. На Волок на Ламский уж брата Никиту-хромого с полками я снарядил. Ворон не пролетит за литовский за рубеж, серый волк не проскочит! Не то, что Старицкий князь с цельной дружиной протянет куды. А надо будет, — и сам выйду в поле. Знаешь: татар бивали, Литву громили. Князька захудалого удельного с его ратью малой — и голыми руками возьмем!

    Смело звучит речь князя. Горят глаза. Удальски потряхивает он золотистыми кудрями.