Подснежник

Александр Лысков 2
Она явилась в жарком мареве полдня, в колыхании воздуха над холмом. Спустилась по тропе, подошла и поздоровалась - внятно на столько, чтобы быть услышанной в музыке из акустической колонки на скамейке у моего дома.
Стояла и рассматривала букетик ромашек в руке, явно смущаясь своего невольного воздействия на мир вокруг себя, и на меня, в частности. Кажется, с этой новой силой в себе, в своём девическом первоцвете, она ещё не вполне освоилась и смиряла её как могла. Но мне для смущения и этого было достаточно. Я приложил к потному лицу платок, и долго не отнимал. А отняв, почувствовал себя легко и радостно. Только что под музыку Малера я был действующим лицом в битве земных страстей, и вдруг всё перевернулось. Оп-ля, и я уже стою здесь, на задках своей дачи с граблями в руках такой безыскусный, а можно даже сказать, и ребячливый.
Во всей эфемерности её появления, оказывается, присутствовала и намеренность, впрочем вовсе не огорчительная для общего лирического впечатления. Она принесла свои стихи на прочтение.
Мы пошли к дому в зудении оводов и в звоне сена под ногами. Она осторожно перешагивала валки, стараясь ни былинки не примять, что обличало в ней горожанку. Не без игривости я принялся граблями расчищать перед ней дорогу в валках. Это оживление, возникшее во мне вблизи неё, вряд ли можно было назвать прытью. Благодаря её такту, я вовсе не чувствовал себя стариком, ухлёстывающим за молоденькой. Что-то другое, новое и для неё, и для меня, и очень доброе, зарождалось между нами.
На веранде, где мы устроились за чаем, её пёстрое платье словно бы растворилось в расщеплённом свете стеклянных витражей.
Я пробегал глазами по строчкам, и воспринимал их как пояснительную записку к тому обаятельному почти невидимому сейчас существу, сидевшему напротив меня.
Передав мне тетрадь, она как будто лишилась душевной невинности, сидела печальная и несколько растерянная, расправляя цветы в стакане с водой.
Поражённый её доверчивостью я не сразу смог вникнуть в суть стихов.
Мне была преподнесена сокровищница её тайных побуждений. Передо мной исповедовались, открывали душу. Я не обладал закалкой профессионального исповедника и был озадачен высказанной в стихах её любовью к какому-то мальчику. В своих мечтах она была с ним накоротке и даже поучала как умудрённая опытом женщина.
Я пролистал тетрадку до конца. Последнее стихотворение было о Родине. И в нём не столько её ум и скрытая в ней сила воли поразили меня, сколько небесная чистота помыслов человека, выросшего в разврате наших дней.
Пространство вокруг себя, познанное и освоенное ею за шестнадцать лет жизни в стране неуютной, надломленной она описывала в виде цветущего города под стеклянным куполом.
Поэтические красоты в этом стихотворении были созданы зрелой личностью как некий план действий, - казалось, и родину она готова была опекать и воспитывать как своего любимого мальчика. Ни взыскующей ноты, ни досады, ни горечи не прорывалось в напеве стиха. Передо мной, зачерствелым и разочарованным, распахивалась дверь в сияющий мир, уже имевшийся в наличии, хранимый и взращиваемый в этой молодой душе.
Я вернул ей тетрадку. Она засунула её в сумочку и оживилась. Смотрела на меня расширенными, смеющимися глазами и рассказывала о поломке аккордеона, который она привезла с собой из города в деревню. Родители уехали на заработки. Её отправили на житьё к бабушке и записали в нашу местную сельскую школу за пять километров от её нового дома. Она здесь будет жить всю зиму.
С бабушкой я был знаком, покупал молоко от её коровы, когда она была ещё в силах ухаживать за бурёнкой. Ходу до её жилища было полчаса. Я взял подходящий для ремонта ножичек с множеством лезвий, и мы пошли починять музыкальный инструмент.
Ей трудно было смирить в себе неудержимую силу молодости и она всё время забегала немного вперёд меня, останавливалась, чтобы дождаться, но скоро опять оказывалась в поле моего обзора. Иногда поворачивалась ко мне лицом и бойко шла задним ходом.
Всё-таки она была человеком женской организации, и под её лёгким платьем я не мог не видеть её ловкое молодое тело, ножки в кроссовках завораживали частотой колебаний.
Я окидывал это божье создание любопытными взглядами. Между нами пролегала пропасть лет, со стороны я мог выглядеть нелепо, как на картине с сюжетом неравного брака, но сейчас, наяву, я видел рядом с собой счастливую девушку, сам находился в приподнятом настроении, и всё глубже проникался недоверием к художнику в истолковании им этой вечной темы неравного брака.
Она говорила без остановки, а я, в ответ, от волнения нет-нет да и впадал в ступор, с трудом подбирал слова, мычал и покашливал.
Но и следа не осталось от её смелости, когда под ней закачался мостик на тросах. Пришлось взять её за руку. Она не противилась, но в конце мостика торопливо освободилась от поддержки и спрыгнула на землю.
Далее тропинка привела нас прямиком к её дому. Она помахала бабушке, ковырявшейся в огороде, и по-хозяйски взбежала на крыльцо.
Лестница в мезонин вела из коридора. Ступеньки были врезаны в толстый столб винтом в два оборота с поручнями из пучка скрученных прутьев. Она пошла первой, зажав в кулаке подол впереди себя. Я немного подождал, чтобы не оказаться лицом на уровне её ног, и последовал за ней.
Девичья светёлка была убрана в полном соответствии с её назначением. В углу высилась деревянная кровать с горкой кружевных подушек, - несомненно творениями бабушки. Под ногами расстилались домотканные половики. Выцветший ковёр с изображением семьи оленей висел на стене. Возле окна стояло кресло старинной резной работы. Под потолком висел абажур с кистями. И на круглом столе под ним – как некий живой обитатель, (самовар или... кот) стоял маленький дамский аккордеон с широкими ремнями.
Ремонт занял несколько минут. Перочинным ножиком я подогнул два язычка, добился их «звучания в разлив», чем отличается аккордеон от баяна, и попросил её сыграть что-нибудь.
Она вся полыхнула – с головы до пят. Влезла в ремни, села в кресло, попробовала звук и, ускользнув сознанием в неведомое, заиграла мелодию из того места в фильме «Титаник», где Роуз стоит на носу корабля раскинув руки. Только я перенёсся в бурные воды Атлантики 1912 года, в прекрасный и трагический мир молодых пассажиров на знаменитом лайнере, как резкий, требовательный  голос бабушки снизу, из лестничного проёма, прервал игру. Бабушка назвала внучку по имени – и лишь теперь я узнал как её зовут, - Юля.
Противиться воле бабушки я не смел. Оставалось обзавестись никнеймом моей новой знакомой и спуститься по винту вниз.
Бабушка на коридоре, выступая в роли строгой охранительницы, весьма недружелюбно ответила на моё «счастливо оставаться».
«Значит, Юля, - думал я возвращаясь домой. - А так же Galaxy girl – (Девушка галактики)».
Назавтра она опять пришла. И мы, поговорив о стихах,  вместе возили сено на тележке в сарай соседа, державшего овец.
К вечеру пошёл дождь. Она решительно отказалась пересидеть ненастье у меня дома, согласилась только надеть мою прозрачную накидку с капюшоном. И я долго смотрел с крыльца, как она льдинкой растворялась в дожде, и на холме вовсе исчезла в пелене ливня.
Прогноз обещал многодневную непогодь.  Пора было срочно съезжать с дачи  в виду подъёма воды в реке и непролазности дороги до шоссе.
В строке контактного сообщения я написало ей об этом. «А как же ваше сено? – ответила она. «Бог с ним, с сеном. И без него не помрут овечки».
Она бурно воспротивилась такому пренебрежительному отношению к животным и пообещала довести мой сенокос до победного конца.
И в самом деле, через несколько дней я получил от неё фото сарая соседа, забитого сеном под крышу, и моего чисто убранного участке, готового к зиме.
Больше мы не встречались, традиционно - в созвучии наших натуральных голосов, в чувственном соединении биополей. Но и не расставались, если иметь в виду ежедневное общение в холодке и стерильности виртуала.
На экране моего ноут-бука постоянно появлялись её фото. Бабушка на завалинке. Школьный автобус с деревенскими детьми. Овечки. А чаще всего пейзажи. В подборке до десяти. Чувствовалось, что она снимала жадно, взахлёб, с каждым разом всё более изощрённо, вырастая как художник. Удивляла и замыслом, и композицией. Многие фотки я выносил на свой рабочий стол, восполняя этим самым томление по родному углу.
Пейзажи чередовались с себяшками, как она говорила об автопортретах. Вот она у колодца с ведром. Вот едет по разбитой дороге в школьном автобусе. Испуганно смеётся на фоне стада коров. Чистит крыльцо от снега.
Она становилась заметной в сети как автор странички, и я предлагал ей начать публиковать свои стихи, почва была готова. Она не решалась. А я в свою очередь не решался оставлять комментарии под её снимками, - в ряду откликов её сверстников мои слова, вернее их строй, выглядели бы старомодными.
В конце концов я, что называется, подсел на её послания. Её образ постоянно играл передо мной всеми красками молодости. Даже наяву невозможно было бы общаться столь проникновенно. Я был переполнен благодарностью этой девушке за её смелость и искренность. Если в какой-нибудь из дней, под вечер, я не находил её поста, жизнь меркла, сон не шёл.
И вдруг она вовсе перестала появляться в ленте. И день, и два, и неделю. Произошло это нынешней зимой, когда на всех нас вдруг низринулась невероятная снежная напасть. В новостях передали, что на моей родине бушевал ледяной дождь, оборвал провода в деревнях. Люди остались без света. А снег всё сыпал и сыпал. Даже и в Москве у меня на подоконнике вырос такой сугроб, что не видать было соседних многоэтажек.
Лента интернета осиротела без моего друга. И мне ничего не оставалось кроме как, завалившись на диван, налаживать с галактической девушкой связь ещё более технологичную чем этот самый интернет – включать писательское воображение, переходящее в сон.
И однажды, находясь в такой утренней полудрёме, я вдруг унюхал запах печного дымка. Расслышал треск дров в топке. Скрежет железного чайника по чугунной плите (и  сам когда-то в детстве просыпался на полатях под эти звуки и запахи, и бабушка была такая же суровая как у моей юной поэтессы в домике возле висячего моста). Увидел и этот мост, готовый рухнуть под тяжестью снега. Застрявший на берегу у магазина школьный автобус. И бульдозер, пробивающийся в заносах для расчистки дороги. Увидел человеческую теплокровную жизнь на пределе возможного, прозябание в полном смысле этого слова. Картинки передавались квантами. Вот перед глазами у меня затрепетало пламя в кухне-зимовке у грозной бабушки по прозвищу Мостовая. Увиделись окна, залепленные вьюгой, заштукатуренные, едва обозначавшиеся в темноте (такой матовый, покойницкий свет, наверное, бывает и у медведя в берлоге, подумал я).
Но вот разлетелась надвое ситцевая занавеска у кровати в пригреве печи, и в сиянии вдохновенной улыбки явилась  миру моя дорогая юница, сама собою олицетворяя доброе утро, без слов, так уж повелось у них с неласковой бабушкой. Девушка ступила в загодя нагретые валенки и с мобильником в руке выбежала в коридор. По винтовой лестнице она стала подниматься в мезонин, чтобы на последних вольтах зарядки сфотографировать мир после вьюги. В белой ночной рубашке, взбираясь по спирали вверх, всё выше и выше, она из мрака ветхого жилища поднималась, тянулась к свету наподобие блеклого, нежного,  младенческого ростка - из земли  пробирающегося сквозь толщу снежного покрова, - к солнцу.
Оборот вокруг столба, ещё оборот. И голова её показалась из проёма в полу мезонина, по плечи и выше, в полный рост. Окно там было чистое. Она встала коленками на кресло и не сразу начала фотографировать. Минуту медлила, поражённая величием блистательного простора перед собой, отмечала оттенки белого – цвета морской раковины у русле замерзшей реки, дымчатого - по тенистому берегу. В волнах заливного луга усмотрела тусклые льняные тени.  Никакой мертвенности не чувствовалось, всё было тепло и живо.
Я представлял этот домик в океане снега и лицо девушки в окне мезонина. Видел её сияющие глаза, алые губы, распушённые со сна волосы. От её дыхания окно запотело. Она смахнула испарину ладонью, и опять ненадолго появилась. Наконец лицо её расплылось и вовсе исчезло.
Видение, без неё, потеряло для меня всякий интерес. И деревня, и домик и весь мир медленно погрузился в сонную снежная топь.