Старик и время

Владимир Игнатьевич Черданцев
                “ Вернулся я на Родину. Шумят березки встречные.               
                Я много лет без отпуска служил в чужом краю.
                И вот иду как в юности я улицей Заречною,
                И нашей тихой улицы совсем не узнаю”.

          А село, то наше, встречает своего бывшего жителя неприветливо и настороженно. Подозрительной тишиной и недоверием. Скажите на милость, а как прикажете встречать его, может еще с хлебом-солью, да в ножки ему поклониться? За то, что более полувека назад, он и ему подобные, стыдливо убёгли со своей малой родины в разные стороны. В деревне, где у всех уехавших, только и остались, что их пупки, в землю зарытые. Обезлюдела деревенька родная. Жителей, то, и тех,  осталось, по сравнению с годами ранешными, с гулькин хрен. Вот и молчит деревня, приглядывается настороженно, скрозь занавески оконные, кого это черт к ним занёс на этот раз. Что-то не походит пришелец ни на кого из местных своим обличьем, значит не нашенских он кровей. Залётный, скорей всего.

      Обидно? Возможно и так. Но ведь и справедливо же. Не могут признать сельчане в пришельце земляка своего, потому как возраста они все много младше его. А ровесников его совсем чуть-чуть осталось в деревне, а кто постаре, то на пальцах одной руки можно перечесть. И что же ты, мил человек, хочешь увидеть тогда здесь, чтобы сердчишко твоё старческое взволновалось, забилось учащенно, как когда-то в молодости?

        А пришельцу, между нами говоря, совсем и не обязательно общаться с этим племенем, молодым и незнакомым. Разве только спросить, чьих вы, молодняк, кровей будете? Неужто Рехтиных, а может быть тогда Шадринцевых, нет, скорей всего, Фефеловых, и мучительно потом  вспоминать их отца-мать, а если не поможет, то и деда с бабкой.  Зачастую, безрезультатно.  Мешает только эта челядь предаваться стариковским воспоминаниям. А ему надо то, всего лишь пройтись тихонечко по улочке деревенской. Да по любому переулочку кривенькому. Взглянуть пристально на тот, или иной, постаревший и покосившийся дом. И тут же вспомнить кучу моментов из  детства и юности, связанных, в том числе, и с молодыми годами этого дома-старичка. А если окинет он своим глазом близлежащие горы и лога, тогда всплывёт этих воспоминаний, уж совершенно точно, не на одну книгу.

    Но самое интересное и занимательное у этого незнакомца, это память на  говор своих сельчан, говор той поры давней, когда он босоногим пацаном, разинув рот, с упоеним слушал, как разговоры разговаривают меж собой старички и старушки, дядьки и тётки в их деревне. Особенно нравились ему разговоры пожилых местных старообрядцев, коих звали в деревне кержаками и кержачками. Словечки то совсем не такие, какими учителка в школе их наставляла говорить. Той простительно, она совсем недавно из города к ним в деревню приехала. Но слова, словечки эти, как оказалось, ни в жисть не вытравить из памяти своей. Это как синие наколки, что исколол себя всего, какой-нибудь зек.  Сколько бы времени ни прошло, и в какие города и веси, ты бы не переселился. Они всегда будут потихонечку звучать в твоей головушке. Ну, а если ты сейчас находишься там, где впервые услыхал их, то держись. Они будут звучать отовсюду. Из каждого дома, из каждого пригона, из каждого деревенского закутка. Громко и с той неповторимой давнишней интонацией:

      - Отец! Ты хоть глянул бы на Нюрку-то нашу. Ишь, нафуфырилась вся. Ты, вот по-отцовски взял бы, да пристыдил ее как следует. Дрыном, да по голяшкам голым. Космы распустила свои и пойдёт сейчас шоркаться по зауглам, шуры-муры наводить. Ой, потеряем девку. Принесет нам в подоле, будем мыркаться с тобой опосля.

     Это тётка Настасья своему мужу дядьке Ивану высказывает, стоя вот у этих самых воротчиков. Выглядывает из ограды вслед дочери, что направилась на тырло, где молодежь деревенская всегда кучкуется. Нет уж давным-давно ни Настасьи, ни Ивана. Лежат рядышком на местном погосте, а вот воротчики, ну надо же, стоят те же самые. Крепкие, знать, изладил покойный Иван Евстигнеич. Золотые руки были у мужика. Интересно, а что с самой Нюркой стало? Видной ведь девкой росла. И статью своей и красотой выделялась среди сверстниц своих.

     Проходя мимо Миронова огорода, Степан Емельянович, именно так звали-величали нашего незнакомца, вдруг вспомнил неудачную ночную вылазку трёх друзей за огурцами. Как будто вчера это была. И звонкие голоса их матерей вновь звучат в его ушах:

          - Да язьви в шары, твои бесстыжие! Ты что, совсем, знать, ополоумел! Это ведь надо было до такого додуматься! Ну, погоди, вот отец придет с работы, он задаст тебе, по первое число. Выпорет, как Сидорову козу, будешь знать, как по чужим огородам  ночами шастать.

      Это так из одного деревенского дома доносилось. Правда, из другого соседского дома слышалось почти то же самое, но уже гораздо угрожающе.

     - Дубина, ты, стоеросова! Олух царя небесного, вот ты кто! Тебе что, дома своих огурцов не хватает, или как? Выпластать все гряды, вместе с плетями, это как же теперь нам с отцом твоим, соседям в глаза глядеть? Это ты, бесстыжая рожа, вылупишь свои зенки и будешь ходить, как ни в чем не бывало. А нам, то, каково! Поганец, ты и есть поганец!

       Из третьего дома раздавалось почти то же самое, но отличия всё же были.

      - Ты что, совсем дурак, или только наполовину? Как же тебе в башку твою дурью пришло такое, да чтобы в свой огород залезть вместе с дружками и  огурцы все вырвать? Ты чем думал, страмец ты, этакий?

        Улыбается сам себе Степан Емельянович, вспомнив, как по запарке он обмишурился и в свой огород ночью привел друзей своих. А вот, что за этим последовало, вспоминать как-то совсем не хочется.

       Присел на лавочку Емельянович, передохнуть, малость, надобно. До конца деревни далековато еще идти. Домов, правда, почти совсем не осталось на улице, только по зарослям крапивы, да лебеды, можно угадать подворья бывшие. Странное дело, лавочка под черемошником осталась, а самого дома нет. Разобрали, видать, да перевезли ближе к райцентру. Говорят, сейчас многие так поступают. Чей же дом этот был? Вспомнил! Дедушки Якова дом здесь стоял. И историю вспомнил Степан Емельянович давнишнюю. В ту пору он еще парнем молодым, да неженатым был.

     Шел он как-то порой ночною по улице этой и вдруг слышит:

                - Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй мя грешного. Сгинь, сгинь, нечистая сила. Господи Иисусе… Да за что же, наказание такое, свалилось на мою бедную головушку.

                А вот и он сам, дедушка Яков, стоит у калитки, бороденкой, своей реденькой, трясет, толи от страха, толи от другого чего.

           - Это ты, ли чо ли, дед Яков? Ты пошто, господа бога, ночью тревожить изволишь? Спит он, боженька твой, в сей момент, да и тебе давно пора на покой. Чего колобродишь, то? Людей добрых, как я, пужаешь.

          - Стёпушка, это ты, мой оладушек, христовый? Как хорошо, что появился ты счас около меня. Беда-бедёшенька у меня, прям, таки страшенная приключилась, боюсь даже с места стронуться. Да, по правде, и не могу вовсе. К ногам, навроде, как гири двухпудовые, кто привязал.

           - Вишь, Стёпа, закавыка, то какая, у меня. Старушка моя, Пелагея Яковлевна, она давно на тот свет ушла, наверное, еще тогда, когда ты, на свет белый, народиться не успел. И вот в последние годы, почти кажну ночь, она в гости ко мне приходит.

           - Откроет дверь, встанет на пороге, и смотрит, смотрит, не отрываясь, на меня. Ничего не говорит. Молчком стоит. А я ведь ей, сколько раз говорил, да присядь ты, Пелагеюшка, на скамеечку, да поговори со мной, об чем-нибудь. Расскажи, что и как там у тебя, меня спроси, о жизни моей. Хочу подойти к ней, хоть бы за руку подержать, да погладить, а не могу. Ноги не слушаются. И так каждый раз. Постоит, а потом повернется и уходит. А дверь-то за собой, никогда не прикрывает, открытой оставляет, навроде, как приглашает и меня, за собой идти.

         - Вот и в энту ночь, пришла моя Пелагеюшка, постояла молча у порога и ушла потихоньку, растворилась в темноте. Проснулся я, после ее ухода, захотел по нужде малой, на двор сходить. Пристроился к заборчику и вдруг слышу, как Пелагеюшка моя, зовет меня. Жалобным, тихим голоском своим,  тем самым, что в молодости своей, со мной разговаривала, которого я уже много лет, и слыхом, не слыхивал:

         - Яша, Яша, ну где ты, куда, зачем ушел? Яша, иди сюда,  мне боязно, тут одной стоять.

      Заулыбался Степан Емельянович, явственно вспомнив, как они с дедом Яковом в ту ночь соседского лоботряса спугнули, не дав ему сначильничать девку приезжую в бане дедовой.

      Посидел на лавочке старик Емельянович, отдохнул малость, поковылял дальше не спеша. Вот добротный крестовый дом, в котором жил когда-то, ныне покойный, дружок закадычный, Федьша Филимонов. На его свадьбе тогда довелось погулять Степану. Запомнилась по сию пору Емельянычу картина, как два бородатых старикашки, выясняли меж собой отношения. И не где-нибудь, а уже под столом, дергая друг друга за бороды.  Ладно бы сегодняшние обиды вспомнили, а то ведь они их лет этак через пятьдесят на свет вытащили:
      
      - Я ведь тебе, Никишка, никогда, ни в жисть не прощу, до самой смертушки своей, как ты у меня отбил, самым наглючим образом Клавку мою. Чай не забыл, помнишь, как мы жили на стоянке в Мосеевом логу в то лето? У-у-у, злыдень!

     И дед Кузьма, в доказательство того, как ему и сейчас, через добрых полсотни лет с гаком, больно и обидно, вцепился в Никишкину бороду.

    - Я ведь на ней в ту осень собирался жениться. Уже матушке своей о своем решении сказал, чтоб одобрила выбор. Правда, самой Клавке не успел о своих чувствах сказать. А ты, сучий потрох, и рад стараться, воспользовался, что она не знала о моих намерениях, поманил ее пальчиком и на стог затащил. Приголубил на всю ноченьку мою Клавку, лихоманка тебя задери.

     Пьяными слезьми заливался дед Кузьма, но трясти за бороду своего обидчика не переставал.

     - А как же я отомстил тебе тогда, паскудник ты этакий, чтоб загасить свою горечь. Это ведь я назавтра умудрился изловить и засунуть тебе в торбочку с едой здоровенную гадюку. Ты бы, охальник, видел свои бесстыжие зенки, когда развязал свою котомку, чтоб пожрать, а оттудова красавица энта выползает. Видать, надолго пропала твоя охоча опосля этого, до женского полу. Боялся, поди, портки свои спускать, как бы туда еще кака змеёшка ненароком не заползла.

        Дед Кузьма беззвучно затрясся своим старческим смехом. Не беда, что он совершенно непричастен был к гадюке в Никишкиной торбочке. Она сама  заползла в нее, из любопытства своего, или запахи ей поглянулись в ней. Бывает у них такое. Но пусть этот злыдень думает, что это он, Кузьма, сподобился сотворить месть такую.

    Теперь настала очередь и деду Никифору напомнить товарищу своему, кой чего такого, об чем бы тот вспоминать, ну совсем уж не хотел.

      -  А помнишь, Кузя, как ты самустил Сёмкину жену помиловаться с тобой в их же бане. Ох и дурень же ты был тогда. Ну, рази кто так делат таки вот дела. А это ведь я тогда подпёр дверь банёшки тихохонько колом, чтоб не удрал ты ненароком. Да Ваньке наказал, чтобы он Семена срочно в баню вызвал. Эх, Кузя, ты и есть самый настоящий Кузя. Ты, если бы со стороны глянул, как вы с Нюркой носились тогда по огороду, совсем в непотребном виде своем, то со смеху сдох бы сразу.

      … На горе, в устье лога, старик заметил, среди деревьев и травы высокой, несколько крестов, окрашенных голубой краской. Не потерял зрение дед Степан, особенно хорошо мог видеть, если вдаль будет смотреть. А вот ноженьки уже не те у старика. Не под силу взойти ему теперича на горку кладбищенскую. С горечью подумалось, вот в деревне три кладбища, а ни на одном из них он не смог бы сейчас побывать, даже если и захотеть сильно. Хотя и в разных логах могилки деревенские, но перед каждым из них подъемы приличные, тепереча неподъемные для старика.

     А вот на могилках этих, лежат сельчане, с которыми дед Степан жил, дружил в молодости. С ними он мог бы сейчас подолгу разговаривать, но замолчали навеки его бывшие друзья-товарищи. Только березки листочками своими тихонько шелестят над могилками. А может, это меж собой  перешептываются те, что лежат под ними.

     Старик, превозмогая усталость и боль в ногах, упорно шагал на другой край деревни. Он не мог, не хотел поверить, что и домика, того, что стоял на окраине, к которому он сейчас спешит, тоже нет. Пусть половины домов уже нет в деревне, но этот должен стоять и ждать его. Домик, в котором давным-давно, жила его первая любовь, по прозвищу - Вера-хохотушка.

     Радостно сердце забилось у старика, когда он еще издали увидел, что домик так и стоит на прежнем месте. Неужели сейчас, как тогда, откроется калитка и навстречу ему выбежит его рыжеволосая бестия и бросится на шею. Нет, старичок, не льсти себя зря надеждами. Речушка, что рядом с домиком бежит, никогда не повернет вспять свои воды. Так и время-времечко, сколько его утекло с той поры, когда ты после службы своей обещался приехать и забрать ее.

     А домик стоит, доживает последние денечки свои. Без окон и дверей, продуваемый, насквозь злыми ветрами, дождями и снегами. Будто, немым укором стоит. Для тебя, Степан Емельянович. Будто бы знал, что придешь когда-нибудь сюда, вот и держался из последних сил своих, чтоб совсем не завалиться. А хозяйка где, спросишь ты? А вот хозяйка не дожила до этих дней, не сдюжила. Давненько уж, на деревенском погосте лежит. Под березками, что тихо шепчутся листочками своими. Там, куда ты сейчас вскарабкаться не можешь. Проглядела Вера все глазоньки свои, тебя дожидаюсь. И замуж так и не сподобилась выйти. А женихов то сколько было у ней!

       Чудная история получилась. Вроде и смешная и грустная, опять же. А чему тут удивляться. Она, как есть, жизнь наша. Вся в полоску.