Идущие вдаль

Сергей Калиниченко
Повесть-гипотеза
   
   Со стороны океана приближалась ночная гроза.
   Где-то над океаном, далеко, уже загремел гром, вспыхнули под сводом клубящихся туч молнии, обрушился навстречу вздыбленным волнам дождь, похожий на водопад, ветер смешал с ливнем морскую пену и соленые брызги. А здесь, на побережье, небо до сих пор сияло звездами. Ни один самый слабый ветерок не тревожил густые леса на склонах гор, поднявшихся в незапамятные времена из глубин океана.
   Южный океан — так назывался он в лоции англичанина Кука, первого из европейских капитанов, видавших берег этой гористой земли в восемнадцатом веке. Берег напомнил ему горы старой доброй Шотландии. Каледонии. Так говорили предки Кука в минувшие времена, когда сама Англия называлась Британией по имени кельтского племени бриттов. И внешнее сходство оказалось достаточным основанием для того, чтобы без долгих раздумий дать вновь открытой земле старое имя с приставкой «Новая». Восемнадцатому веку было не до новизны. Просвещенный восемнадцатый век  устал от бесчисленных открытий и давно уже не ломал голову над изобретением оригинальных имен. Острова, затерянные в незнакомом океане, получали имена знакомых, привычных мест. Две сотни лет назад возник на европейских картах Новый Свет (который вовсе не был новым), а сейчас возникли Новые Гебриды, совсем не похожие на Гебридский архипелаг туманной Британии. Явилась и заняла место на карте Новая Зеландия, ничуть не похожая на старую Зеландию холодной Балтики. Возникла Новая Гвинея, которую даже по случайности не спутаешь со старой, африканской. Были зафиксированы Новая Британия, Новая Ирландия… и Новая Каледония. Нью Кэледони. Так назвал ее англичанин. А французам, которые сто без малого лет спустя основали тут очередную колонию, осталось лишь перевести ее название на свой язык. Появилась Ля Нувель Каледони. Деловой, решительный девятнадцатый век тоже не любил тратить время там, где можно не тратить время.
   Сияли над горами удивительные звезды. Звезды, совсем недавно занесенные на скрижали научных астрономических карт во всем разнообразии своем. Удивительнее всех — Южный Крест: четыре больших светила и два поменьше. Небесная драгоценность, воспетая в легендах и в стихах о романтике южных морей. А со стороны океана небо уже становилось черным, пустынным. Оттуда двигались тучи. Они шли, гася созвездия, они захватывали все большее пространство, как наступающая армия. Тусклый розовый отсвет молний озарял сплетение тяжелых, переполненных водою облаков, точно хотел выдать их продвижение. Грома еще не было слышно. Ветер тоже не успел одолеть океанские просторы, не успел долететь до новокаледонских берегов. Пальмы над полосой белого кораллового песка безмятежно дремали, склоняясь к лагуне Нумеа, в которой отражался звездный узор. Спали на берегу лодки. Вынесенные далеко на песок и крепко привязанные, они были похожи на цепочку застывших волн. Настоящих волн не было. Спокойное море медлило будить лодки: воде было неохота бросаться так далеко на сушу. Море баюкало камешки, окаймляя каждый камешек голубым светящимся колечком, и дремало под свой едва различимый шорох.
   Но темная грозовая стена, подсвеченная молниями, надвинулась на спящий мир. Прилетел ветер. Он упал в темноте на леса, он разбил зеркало лагуны, поднял не видимую в ночной темноте пыль, закружил и понес над землей сухие пальмовые листья. Первые волны, сонно шипя и быстро уходя в песок, добрались до ближней лодки — долбленой туземной пироги. Одна волна лизнула корму. Откатилась. Вспыхнула молния. Оказалось: гроза совсем рядом. Тучи клубились над головой темнокожего маленького человека, который спешил к лодкам.
   Напряженная тишина лопнула от грома. Человек замер от яркого света и тяжкого гула. Вскрикнул. Закрыл руками голову. И побежал так дальше, ускоряя шаги. Голос был тонок. Следы, которые оставались на песке, были невелики: пожалуй, они могли принадлежать мальчишке лет пятнадцати — юному канаку, жителю туземной деревни. Вторая вспышка застала его уже у лодок. Он, бросившись на колени рядом с крайней, обеими руками дернул за веревку. Хитрые узлы не поддавались. Он покосился через плечо назад, быстро выхватил из-за пояса единственной своей одежды — набедренной повязки — полированный костяной нож, резанул по веревке. Еще, еще раз резанул. Сопревшие волокна надорвались с сухим треском. Но другой резкий звук отвлек его внимание. То был не гром. То был громоподобный голос оружия, которое бросает невидимую молнию за сотни шагов. Оно бывает только у белых, а канаку трудно ждать добра от белых.
   Первой его мыслью было: уйти и спрятаться, чтобы не попасться им на глаза. Но очень уж серьезным было дело, которое привело мальчишку к лодкам! Он огляделся еще раз. Что-то пробормотал. Изо всех сил натянул веревку и опять ударил по ней лезвием.
   Звук выстрела повторился. Где-то вверху свистнула, будто птица, невидимая молния. Стало светло, как днем: проснулась видимая молния. Она вырвалась из тучи. Очень синяя, очень яркая. Берег озарился светом. Мальчик-канак зажмурился. Но прежде успел заметить: по высокому берегу спешат вниз, к воде, два обыкновенных белых человека, один офисе и три сольда.
   Вообще-то, сольда и офисе — тоже белые. Но… злые. Их боятся даже свои. Ну а если сольда по приказу офисе начинает палить в своих, да еще, как сейчас, среди ночи, — стало быть… значит… кто-то убежал из злого дома по имени призьон! Те, кто заперт в призьон, одинаково враждебны как для сольда, живущих в длинном доме казарм близ призьонной стены, так и для офисе, живущих в малых каменных домах главного селения под названием Нумеа! Не надо ними встречаться! Скорее! Скорее! Веревка, почему ты вдруг перестала рваться под ударами лезвия? Те двое обыкновенных белых уже спускаются по обрыву!.. Первый из них — марин, его одеяния — полосато-бело-сини сверху и черны снизу. Старик-отец советовал маленькому канаку держаться как можно дальше от марин, которые входят в бухту Нумеа на громадных облачных лодках, пьют загорающуюся воду, испускают смрадный дым и пристают к местным женщинам. Но второй из бегущих к лодкам — призьоннэ! Одеяния его — белесо-бесцветны, эти одеяния родились, когда умер старый парус… а на бледной ткани четко выделяется смоляной номер! И-е! О, страх! Оба они видят канака! Что делать канаку? Что делать?.. Сольда и офисэ замерли на обрыве. Оттуда прорычал злой и требовательный голос, а затем — еще один выстрел. Невидимая молния с визгом зацепила волну. Волна сердито вздыбилась, рванулась на берег, обдала черного мальчика светящейся пеной с головы до ног. Он бросил свой костяной нож в лодку. Он, падая на колени, плечом навалился на корму. Сейчас волна пойдет обратно, сейчас волна поможет сдвинуть пирогу! Волна обязательно поможет!.. А бегущие — уже рядом, в десятке шагов.
   Канак встречался с марином. Этот белый — маленький белый. Тоже — мальчик. Единственный белый, которого черные канаки могут не бояться. Он — очень слаб. Очень бледен. Бледнее всех их. Только волосы — темные. Темно-рыжие. Как волокно кокосовых пальм. А на лице, возле носа, — крупные рыжие точки. Старик-отец, пока был жив, говорил сыну: белых женщин можно изредка видеть в Нумеа, белых мальчишек даже в Нумеа нет, потому что их вовсе не бывает. Старик ошибся! Бывают! Вот — один из них. Только — не веселый, как полагается в детском возрасте. Задумчивый. Скучный. Ругаться, правда, умеет. Два дня тому назад этот маленький белый волок по грязи груз еды для призьон. Рядом шел другой чужеземец. Большой. Точнее сказать: большой, тощий и очень злой по причине своей худобы. Как мурена, рыба коралловых рифов. Та ведь тоже ну никак не может разжиреть, хватая-пожирая все подряд! Оттого, что зла!.. Большой оставил мальчика под стеной хижины, в которой белые пьют загорающуюся воду. (Магическую воду. Магия у нее — тоже зла. Убивает черных людей, а белых заставляет кричать, хвастаться, задираться, падать с ног и смотреть дурные сны). Большой рыкнул маленькому иноземцу несколько своих злых слов и исчез за дверью. Канак догадался: теперь он вряд ли скоро выйдет! Можно подойти к маленькому. И спросить:
   «За что сюда попал, марин? Убил кого тоже, как призьоннэ?».
   Чужая речь с трудом ворочалась во рту канака, но белый мальчик все понял. Отвечать не хотел. Глядел хмуро — как бы не на черного мальчишку, а сквозь него, на все деревья у него за спиной. Но… ответил все же:
   «Не убил. Хотел убить, да промазал. Иди отсюда».
   Сердиты были слова его.
   А сам он не казался страшным. Разве маленький марин — зол? Сердит. Просто сердит. Не в духе он. Канак передумал обижаться. Улыбнулся маленькому марину, спрашивая:
   «Это зачем?» — И показал на его спину, где сквозь рваную рубаху виднелся шрам. У черных такое бывает по одной причине: когда бьют жгучими веревками на палке. А как у белых?
   «Это чтобы слушался», — ответил маленький бледный иноземец.
   Черный мальчишка сочувственно произнес:
   «Ой-йо!».
   Потому что, в самом деле, — ой-йо! У белых оно все, оказывается, точно так же…
   На том первая беседа кончилась. Громыхнула дверь. Большой белый выскочил на свет, что-то рявкнул по-своему, хлестнул маленького канака жгучими веревками, с которыми он никогда не расставался… и канак ушел. Что было делать? Только — уйти. Убежать. А сейчас марин — опять не один. Рядом мчится призьоннэ. Чуть выше него ростом. Он отстает на десяток шагов, потому что заметно хромает. Рыкнули выстрелы с обрыва. Призьоннэ споткнулся. Рухнул лицом вниз. Ударил песок кулаками. Марин оглянулся на бегу. Остановился. Бросился назад. Призьоннэ что-то приказал ему и подкрепил приказ жестом — взмахом руки в сторону океана. Канак заметил это все при двух ярких молниях. Молнии осветили берег, одна за другой, и ночь после них, двух, показалась особенно темной. Глаза ослепли. Когда черный мальчик почувствовал, что опять может видеть, призьоннэ по-прежнему лежал там, где его остановила невидимая молния. Марин был рядом с лодкой. За его спиной — тоже близко — были три сольда, которые успели спуститься с обрыва и мчались вслед за маленьким белым, утопая в песке. Кричали. Видимо, требовали остановиться. Грозили марину ружьями. (Но не стреляли. Не смогли вовремя покормить огнем свое оружие). Канак сообразил: они, гонясь за своими, — могут схватить и чужого, то есть… его самого!
   Была причина!
   Сегодня утром такие же (а может, — и эти) сольда вместе с офисе пришли в деревню, чтобы кричать отцу: «Старик, ты ловил рыбу не по нашим законам!». Стали требовать плату за оскорбление их законов. Отец ушел за деньгами к родственникам. Сольда принялись рыться в семейных вещах, как в своих. Как у себя дома. Ничего не взяли. Брать было нечего. Сольда ругались. Сольда махали кулаками. Только офисе не кричал, не махал. Офисе подошел к старшей сестре канака и взял ее за руку. Отец вернулся. Отец бросился на землю перед офисе. «Не делайте так! — закричал он словами белых. — Я дам гораздо больше, только не делайте так!». — «Завтра дашь, — скучным голосом ответил офисе и ударил старикам ногой. А сестру увел в Нумеа. Она не вернулась. Рыбаки нашли ее случайно. Сказали: утонула, доставая раковину с большой глубины. Хотя сестра умела нырять лучше всех на побережье. Отец лег на циновку. Закрыл глаза. Больше не поднялся. Маленький канак вышел из дома. Потому что понял: сюда он вряд ли когда-нибудь вернется. Он уже умел понимать многие сложные вещи. Он встретил закат солнца в лесу. Он встретил восход луны возле океана, под пальмами. На закате луны вернулся старший брат. (Отходил в большой лодке на соседний остров). Брат уже все обо всем знал. Он не стал ничего не стал больше выяснять. Нашел в доме три ножа. Один нож дал младшему брату со словами: «Вторая лодка еще на месте, садись, уходи. В океане гибель — снизу, тут — со всех сторон». Два других ножа взял себе. Поклонился отцу, над которым плакали родичи. Ушел. Не говоря, куда. Младший брат догадался: брат не вернется. Некуда возвращаться. Возвращаться некуда! Единственное, что оставалось от прежней жизни, — вторая лодка. Вот эта. К которой бегут марин и трое сольда.
   Маленький белый кинулся на лодку, как на добычу. Он уперся бледными руками в корму. Канак ничего не сказал. Канак молча — хоть и со страхом — принял не прошенную, неожиданную помощь белого. Волна, отбегая назад, в океан, приподняла долбленку. С треском разорвались последние волокна привязи. Молния ослепила трех сольда, гром заставил их на мгновение остановиться. А когда они опять смогли видеть в темноте, лодка была уже далеко.
   — В порт беги! Живо! — крикнул один сольда второму и третьему. — Надо сообщить на крейсер!
   Второй сольда сделал вид, что не только ослеп от молнии, но и оглох от грома. Третий махнул одной рукой (другая была занята, он решил закинуть ружье за спину как вещь, которая в ближайшие несколько минут вряд ли пригодится):
   — Шторм! Где тот ненормальный, который выйдет сейчас в океан ради каких-то!.. Скажем китобоям: «Утонул ваш юнга!». И китобои скажут: «Черт с ним!». Правильно?
   — Правильно вне всяких сомнений, — заговорил второй сольда, к которому вдруг неожиданно вернулся слух заодно с речью. — Идем. Покойника взять?
   — Идиот! — рыкнул первый. — Мы обязаны брести под дождем, волоча дохлятину? Брось его тут — и скорее туда, под крышу! Начинается дождь!
   Да, грозовой ливень не заставил ждать себя. Он рухнул из туч. Он отгородил океан от берега, точно занавес, опущенный небесными гигантами. Он смыл с песка кровь, сгладил отпечатки босых ног и кованых ботинок сольда. Волны заровняли борозду, оставленную лодкой. Волны докатились до неподвижного призьоннэ. Подхватили его. Укрыли пеной, точно кружевным одеялом. Синяя молния осветила рубаху с номером… и опять упал непроницаемый дождевой занавес.
   Утром на берегу было пусто.
   
   А мальчики — марин и канак — были далеко.
   Океан все не мог угомониться. Океан гремел, бросался на береговые камни пустынного маленького островка вдали от Нумеа. Хотел достать волной лодку. Но пирога стояла далеко от волн. И крепко держалась днищем за каменистую почву. Тяжелые коралловые глыбы были навалены выше уровня ее бортов. Пальмы качали над лодкой перистыми листьями, отбиваясь от ветра. Голосили птицы, пользуясь ветром: ловили рыбу, которую шторм пригнал к камням. По мокрой береговой гальке неторопливо прошагал краб, кося глазами-стебельками на двуногих пришельцев.
   — Ну вот, — сказал один из пришельцев: блестящий от брызг, темнокожий, белозубый и веселый. Тот самый мальчик-канак — Пускай теперь они будут нас отыскать!
   — Только-то и делов… — откликнулся другой, бледный и сердитый, выкручивая свою мокрую полосатую рубашку. Тот самый марин. Рубашка вновь стала мокрой от брызг. Марин разозлился, вложив свою злость в слова: — Ну и что, если нас не отыщут! Сами сдохнем от голода, черномазик!
   — Не надо испугай самого себя, — сверкнул белыми зубами темнокожий. — Лучше говори: за что сюда попадала?
   — Отцепись! А то я живо познакомлю тебя с приемами французской школы бокса!
   — Но ведь мой тебе много себя сказал…
   Марин отшвырнул рубашку:
   — Ох, прицепился!.. Из-за чего люди страдают? Из-за чужих грехов и собственных глупостей!.. Но ты учти: я ехал сюда за свои франки! Все мужчины в семье Новиков ездят по миру за свои франки! Жалованье. Так называется. Хоть… это — тоже глупо!.. Всё на свете — глупо…
   — О-о-и! — протянул канак, и белозубая улыбка вдруг погасла. — Значит, кто-то еще где-нибудь страдал за тебя?
   Марин ответил еще злее:
   — Молчи, черномазик! Все равно ты не поймешь!
   И отвернулся, глядя на волны.
   
   
   
   I. Парижская весна
   
   
   Сплошные неприятности
   
   Марсель еще раз взглянул в зеркало платяного шкафа, изучая свое унылое отражение. Да, Люси говорит правду. Эти веснушки отвратительны и ужасны. Как он, Новик-младший, до сих пор жил с такими дурацкими веснушками?
   Вчера Марсель (как только доктор позволил ему прогулки на свежем воздухе) сам явился к ней. Разумеется, без приглашения. Напрямую спросил: «Значит, ты меня не любишь?». Именно так и спросил. Не копируя акцент влюбленных гасконцев месье Дюма. За инфлюэнцные постельные дни, перечитав «Три мушкетера» в очередной раз, Марсель решил: романов меесье Дюма он читать больше не станет. Романы — один из способов, с помощью которых люди соблазняют других сделать то, чего сами делать не способны. Доктор, меесье Лекок, тыкал Марселя в попо иглами с новомодным названием «шприц» и говорил: «Для твоей же пользы!». Автор, меесье Дюма, колет своих читателей в душу обветшавшими понятиями, говоря то же самое. Кто-то всегда лучше тебя знает, что полезно для тебя! Не догадываются спросить только одного-единственного человека: тебя самого. Пускай о мушкетерской любви читают сопливые дети, не смысля в реальных человеческих отношениях!.. Марсель так и сказал отцу за обедом. Отец рассмеялся: «Это инфлюэнца так повлияла на тебя! Достойно похвалы!». Марсель окончательно убедился (и бесповоротно решил: романов в этих руках больше не будет. Книжная любовь — сплошь красивые слова, реальная любовь — сплошное молчание. Молчание и — плюс к нему — многозначительные взгляды. Как их понимать? Как их понимать, эти взгляды?.. Люси поняла всё по-своему. Она долго смотрела на Марселя мимо зеркальца, округлив глаза и приподняв брови. Брови у нее были тонкие, а ресницы — пушистые, загнутые на кончиках.
   «Почему не люблю? — переспросила она. — Какие глупости!.. Когда я узнала, что у тебя эта противная инфлюэнца… я весь вечер переживала за тебя! Ты — большой. Ты — сильный. Ты — из приличной семьи, но не похож на Луи-Жана. Конечно, «сын генерала Новик», «сын заводовладельца Новик» — было бы солиднее, чем «сын адвоката»… но твой папа', меесье Габриэль, сейчас знаменит! Если бы не гадкая война с бошами… ах… у него такая практика… такие связи… и вообще… — (Люси сделала эффектную паузу. Повернулась к Марселю спиной, разглядывая себя в зеркало. Марсель видел то каштановый локон над ресницами, то коротковатый нос, то зеленые глаза. Потом он увидел в зеркальце себя самого. На краткий лишь миг, как пишут в романах. Но надежда, как пишут там же, воскресла в душе. Настрой улучшился. Марсель принялся подбирать слова, чтоб если и не правдиво, то хотя бы остроумно обосновать свое незваное вторжение.) — Ты очень славный, Новик. Но ты совсем обычный».
   «Как, как?».
   «Ах, я не знаю!.. Тебе не хватает… чего-нибудь!.. Ну, вот если бы у тебя были гусарские усы, большой живот или, скажем, волевой подбородок государственного деятеля!.. А у тебя — только веснушки. Банальность!..».
   Да, она права.
   Банальность.
   К такой авторитетной науке, как физиогномика, Новик-младший до сих пор еще ни разу не прибегал. Хотя говорят: сбывается!.. Гм, гм! Подбородок чуть-чуть выдается вперед. Но по форме — не квадратный, а остренький. Как бородка православного кюре отца Геннадия, который захаживает к отцу на чай. Хотя ведь… подбородок выдается вперед! Один признак сильного характера — налицо. Или — на лице. Так тоже можно. Отец, когда шутит, часто передергивает слова, будто карты в игре!.. Большой живот? Ну-у, милостивые государи, у отца ведь живота нет!.. Плечи — широкие. Уже сейчас. В четырнадцать лет. Со временем, надо полагать, сделаются еще шире. Волосы начинают завиваться. Достаточно каштановые волосы, чтобы не считать их рыжими. (Это ведь только женщинам в Париже позволяется носить рыжие локоны! Мужчине Париж не простит). Усы? Вот усов-то нет и в помине! Рановато. Эх, как бы они сейчас пригодились! У вышеупомянутого Луи-Жана, счастливого соперника (которого с недавних пор зовут в колеже: Луи-Наполеон), пробиваются на верхней губе… нет, пока не усы… но явные намеки на таковые. Правда, «Наполеону» — шестнадцать лет. Он старше всех в классе. На второй год его оставили вот уже во второй раз. Поговаривают: папаша Луи женился на троюродной сестре, вот Луи и туп сроду. Не потому женился, что следует заветам древних инков (об инках Марсель узнал недавно, когда от скуки перелистывал старые «Журналы образования и развлечения», в которых печатаются романы меесье Верна). Дело не в инках. А во франках. Сестра была единственной владелицей дядиного сундучка с золотыми франками. Так говорили. Марсель не слишком верил. «Наполеон», конечно, туп… зато он хорошо боксирует, умеет без малейшей стеснительности разговаривать с девочками… и (это главное) у него уже есть — почти есть — усы. Отчего судьба так несправедлива к Новику-младшему?..
   — О-ля-ля! Новик-младший вникает в таинства физиогномики!
   Марсель вздрогнул: так неожиданно вошел Новик-старший. (Отец не зря рассказывает месье д'Эксу об охотничьих своих приключениях! Вот еще одно доказательство! Настоящий охотничий шаг!). А вздрогнув, засмеялся вместе с ним. Действительно: парень вертится перед зеркалом, как провинциальная мадемуазель! О-ля-ля! Как это выглядит с отцовской посторонней точки зрения?..
   Отец — большой, сильный, очень веселый. Всегда веселый. Унылым Марсель его почти не видел. Хотя медвежья охота в Квебеке — отнюдь не единственное приключение, которое Новик-старший испытал за свои сорок шесть лет. Прежде чем поселиться в Париже, он год с лишним прожил в самых ужасных трущобах лондонского Сохо. А прежде того — выиграл нелегкую партию в догонялки. Чтобы сойти на лондонский причал с корабля, перевозившего лес, он должен был уехать из Санкт-Петербурга. Не правда ли? Вы думаете, милостивые государи, петербургская жандармерия глупее своих собственных сапог?.. А до того как попасть на грузовой корабль, отец обошел мир на корабле военном. На корабле императорского российского флота. Отец носил тогда мичманские эполеты. Путешествие, богатое на впечатления! От перестрелки с работорговцами у берегов Анголы остались, помимо впечатлений, две ружейные пули под правым легким. Что уж говорить о полярных штормах и связанном с полярными штормами туберкулёзе!.. А месье Новик полон оптимизма. Никто не верит, что он прожил такую опасную жизнь. Что он не всегда был преуспевающим адвокатом. Никто не верит даже, что Новик — фамилия не эльзасская, а русская. У русских — такие странные фамилии!.. Впрочем, о своей молодости отец мало кому рассказывает. Только месье д'Эксу. Месье д'Экс не будет уныло доказывать, что мичман Новик в двадцать лет — без знакомых в российском Адмиралтействе, без дядюшки-генерала — никак не мог претендовать на офицерские эполеты. Месье д'Экс просто скажет: «Иначе не могло быть, если речь идет о русских, которые прошли пол-Азии и обошли весь мир! Они могут кое-что такое, чего мы, французы, не умеем со времен Карла Великого. Вот и все дела…». Как жаль, что месье незадолго до войны уехал из Парижа! Почему хорошие люди всегда исчезают так неожиданно и так надолго?.. Отцу светили, между прочим, лейтенантские эполеты вслед за мичманскими. Уже был готов в Санкт-Петербурге указ. Но царь узнал, что мичман — пока еще мичман — Новик во время плавания почитывал не только лоции дальних морей! Марсель недавно листал один из тех томиков с крупными буквами «Колоколъ» на обложке. Ничего особенного. Как в обыкновенной газете… но речь об эполетах прекратилась. Речь пошла о том, что мичман Новик — верней, уже не мичман, поскольку чинов и званий отец лишился быстрее, чем зарабатывал их! — может оказаться «там, куда Ма-кар телят не гонял». Где именно? Вот такой он, русский язык! Но Марсель знал, где. В Сибири. Которая — дальше и хуже, чем Французская Гвиана. Отец переехал в Лондон. Из Лондона — уже вместе с матерью и новорождённым Марселем — в Париж. Неподалеку, в церкви, хранится метрическая книга, согласно которой Новик-младший появился на свет в Париже и ни в какие Лондоны отроду не выезжал. А сам Марсель мало что помнит. Унылая комната с дождем за окнами без штор… скрипучий стол, зыбкий круг света от керосиновой лампы… на границе света и тени — седая борода месье Александра (того самого, который издавал в Лондоне журналы с надписью «Колоколъ»… тоже те самые)… вот, пожалуй, все младенческие впечатления! Отец поссорился с месье Александром. За тем скрипучим столом, в тот самый вечер. И мать (которая очень уважала месье Александра, хотя была француженкой) вместе с отцом оказалась опять на родном своем Монмартре — среди художников и студентов. Здесь, говорят, квартиры стоили дешевле. Потом месье Новик нанял другое жилье. Преуспевающий адвокат не должен ютиться среди художников и студентов. На Монмартре Новики — отец и сын — бывали по воскресеньям, во время дальних (и, надо заметить, увлекательных) прогулок. Небо, перечеркнутое бельевыми веревками с пестрым, как флажки морской семафорной азбуки, тряпьем между домами, картины на тротуарах и даже на перекрестках, на мостовой, льющаяся со всех сторон музыка, позвякивание медных сантимов в футляре от гитары… Мать рассердилась, когда узнала, что мужчины гуляют отнюдь не в парке Тюильри. Почему? Она сказала только: «Антон, ты знаешь, о чем я». И отец долго не ходил с Марселем на Монмартр. Потом началась война. Потом — инфлюэнца… но ладно, хватит об инфлюэнце, ведь мать тоже умерла от этой болезни!.. Знакомые считают: Марсель удался в мать. Только рост — отцовский. Да еще — веснушки. Всего пара дюжин, зато крупные, как рисовые зерна. Ужасного рыжего цвета.
   Все ужасно! Одни сплошные неприятности с такой внешностью!
   Отец уловил смену настроения. Сказал, усмехаясь в бородку:
   — Похвально, что ищешь в себе характер!.. Только прервись на время. Уже обед. Обед сегодня будет настоящий.
   — Настоящий — это с мясом? — не понял Марсель.
   — Увы, сынок, опять овсяная каша. Однако…
   — Фи-и-и! Опять овсянка! Она мне еще в Лондоне надоела!
   — Сынок, война с немцами есть война с немцами. Сейчас всем французам мало места!.. Но обед будет настоящим, потому что сегодня у нас гость. Капитан де Роше.
   — Моряк, как ты когда-то?
   Отец немного помолчал. Ответил:
   — Нет. Кавалерист. В отставке. Был ранен во время алжирской войны. Месье д'Экс вел его тяжбу, а продолжать придется мне.
   — Фи-и-и!.. Кривоногий кавалерист… да ещё и — отставной!.. Я-то думал…
   — Сын, не будь чрезмерно строг к людям. У него, между прочим, — вот такие усы! Настоящие!
   
   ***
   Усы были настоящие, хотя капитан де Роше оказался совсем молодым. Если отцу — сорок шесть, а месье д'Эксу — тридцать восемь, то этому… ну, тридцать — самое большое. Зато он так солидно держится! У него — такой властный, уверенный голос!.. Жаль, разговоры — точь-в-точь как у всех. О политике. Когда говорят о политике, — все время врут. Это еще противнее, чем романы.
   — Месье Новик, представьте себе: там — бунт! В Алжире — бунт! Восстание, с позволенья сказать! Снова желтомордые собаки бунтуют, черт бы их подрал вместе с пашой!
   — Позвольте, позвольте, капитан, паша-мятежник давно убит… его пустили к аллаху в том году, когда вы сделались младшим лейтенантом…
   — О-ля-ля! Какая осведомленность для человека, который повторяет, что политика не существует для него!
   — Да, политика не существует для меня. С тех пор как политика — в частности, идиотская, никому не нужная война как продолжение политики — отняла у меня жену и готовилась разлучить меня с единственным сыном. Последний раз я был в городе шестнадцатого марта. Полтора месяца тому назад, капитан. Все равно деловая жизнь — почти прекращена. Все эти беспорядки…
   — Шестнадцатого? Беспорядки? О-ля-ля, тогда вы и на самом деле кое-чего не знаете! Беспорядки выглядят совершенно иначе, чем то, что вы видели до шестнадцатого!
   — Поменьше бы мне знать! Мы, Новики, иногда нарушали порядок, это случалось, но беспорядки для нас всегда — одни сплошные неприятности. Это — наша фамильная черта. Это, начиная с двадцать пятого года, для Новиков — как рок!.. На чем мы остановились?
   — Нарушали порядок, не любя беспорядков? Хорошо сказано, черт возьми! А остановились мы на паше-мятежнике. На алжирцах. Вы хотели мне что-то возразить мне.
   — Ну, не то чтобы возразить, скорее — внести уточнение. Вы, по-моему, чересчур пристрастны к этим… как они… вы их называли — «бико»… да, да, алжирцам!.. Не надо, капитан. Не надо. Люди всюду — образ и подобие божье, хоть молятся иным богам.
   Отец отхлебнул чаю, который он предпочитал всем сортам кофе. Капитан закурил сигару. Выпустил сквозь усы, вместе с великолепными кольцами дыма, ядовитый вопрос:
   — Вы думаете?
   — Что касается богов, капитан… — начал отец.
   Гость перебил его:
   — Я не о богах. Черт бы побрал там их богов! Я — о самих алжирцах. Вы думаете, они чего-то заслуживают, кроме виселицы? Да, пожалуй. Я бы перестрелял их всех, будь моя воля. Так скорее. Свалил бы застреленных в одну кучу. Облил керосином. И сжег.
   — Капитан де Роше! — воскликнул отец, отодвигая свою чашку. Скатерть на столе собралась морщинами, чай едва не опрокинулся. — Наши с вами досточтимые предки еще гоняли медведей и калечили друг друга каменными топорами, когда их досточтимые предки строили города и корабли. Там, где вы получили ваше звание, располагался Древний Карфаген. А пращуры египтян, о коих вы тоже отозвались прошлый раз не весьма лестным образом, давно закончили свои пирамиды и уверенно…
   — Месье Новик! Когда всё это  б ы л о!  А я веду разговор о том, что  е с т ь.  Я хорошо знаю их, месье защитник, и… в общем, я далек от иллюзий. Шакалы. Скоты. Немытые вонючие сволочи. Да, они могут быть послушными. Более того — угодливыми. Сколько хотите. Да. Но — днем. Ночью они пошлют вам в затылок пулю. Из-за угла какого-нибудь трухлявой глиняной ограды.
   — Ну, капитан де Роше, их рыцарство в бою общеизвестно…
   — Согласен. Кое-кто из них настолько смел, что не побоится даже подлезть к вам вплотную и вонзить вам кинжал под лопатку. Да. Это так. Не знаешь, чего от них ждать. Ходят в тряпках до пят, морды тряпками закрывают. Поди узнай, что там внутри! Они так жили и до нас: резали, стреляли друг друга. Больше ничего не умеют! Резать да стрелять. И учиться не хотят!
   — А мне рассказывали: алжирцы весьма трудолюбивы и сметливы. Разве может быть иным народ, который умеет выращивать сады на краю пустыни? Да и лица свои закрывают у них далеко не все. Только женщины…
   — Разбери там! Думаете, мало бунтовщиков пряталось под женскими накидками? Да и прекрасный пол у них, доложу я, ничуть не лучше, когда прекрасный пол дорвётся до кинжалов. Я говорил и буду говорить: существуют разные породы людей, которые явились на свет в итоге естественного развития…
   — О-ля-ля! — перебил капитана отец (хотя перебивать было не в его привычках). — Вы тоже поклонник идей сэра Дарвина!
   — Да, полоумные англичане иной раз способны на здравую мысль!.. Так вот. Разные сорта людей. С некоторыми сортами можно иметь дело, поскольку они самой природой сотворены для умных дел, а с некоторыми… да что уж там, нельзя даже обращаться, как с людьми! С виду — очень похожи на нас. В том-то и кроется опасность!
   — Капитан, капитан! Это слишком!
   — Нет уж, любезный адвокат! Я слишком уж о многом умалчиваю! Я мог бы привести вам уйму фактов, и все это — лишь мои собственные впечатления! Терпеть не могу повторять чужие слова… я сам видел предостаточно для того, чтобы…
   — Допустим, допустим! — вновь перебил отец. — Хорошо. Ну, так кого же вы причисляете к этим… к этим «иным»? Египтяне с их древней цивилизацией подпадают под вашу графу «иные»?
   — Под эту графу подпадают все, кроме белых. Желтые, черные, красные, коричневые, зеленые в голубую полосу. Все, сколько их есть на грешной земле! Они — в равной мере скоты. Все они созданы только для того, чтобы служить. Я не мог спокойно смотреть в Алжире, как желтомордая тварь идет по базару, гордо выпрямившись. Я долго боролся с желанием взять свой охотничий арапник и хлестать по этой грязной спине, пока она не согнется! И однажды я, будучи в слишком дурном настроении для того, чтобы помнить о мелких приличиях…
   — Вон как! С этого и начались ваши неприятности, которые вынудили вас уйти в отставку и обратиться ко мне, капитан?.. Сынок! Выйди в свою спальню.
   — Ну, папа… — начал Марсель.
   — Я сказал: выйди!
   Отец говорил так… таким голосом…
   Таким голосом он говорил редко. Настолько редко, что Марсель вскочил из-за стола и не просто вышел — убежал прочь из столовой.
   — Николь принесет тебе чай! — крикнул вдогонку отец. — А еще булочку! Две булочки!
   — Так она и принесет… — буркнул Марсель себе поднос. Сделал шаг назад и столкнулся с Николь: горничная ни с того, ни с сего надумала появиться на службе среди бела дня. (Обычно она является к вечеру. Если вообще является. На шее у нее какой-то красный шарф, на языке — тысяча ехидных словечек. Работает в квартире одна только Мари — кухарка, женщина необъятных размеров с грубым голосом и толстым красным носом. От Мари тоже не дождешься светских манер. Ну… она хоть работает! Даже ворчит на Николь: «Молодая, а на тебе! Распустили людей! Теперь им всем хозяева виновны! Само собой, виновны: не напомнили тебе вовремя, за что деньги платят, а за что тумаки дают!». Отец шутливо поддакивает. «О, нравы! О, времена! Теперь никто в Париже не хочет заниматься своим делом, все занимаются чужим!». Кухарка бубнит в ответ: «А я о том же! Всюду пушки эти, всюду какие-то солдаты не наши бегают. Вроде, болтают по-нашему, а сами — федераты, ну-ка разберись! Пораспустили людей! Вот в наше время…». Отец терпеливо выслушивает, как было в ее время. Давится смехом. Марсель  не может понять: что же тут смешного?.. Ну да бог с ней. Наговорившись, Мари и на стол подаст, и посуду вымоет, и воды для мытья посуды где-нибудь — непонятно где, водопровод давно сух, как сезонная река-вади в алжирской пустыне, — наберёт, и даже прокрадётся сквозь уличную толпу на рынок, чтобы завтра было что подавать на стол и что смывать ржавой мутной водой со столовой посуды).
   — Ты чего, гарсон? — выпалила Николь, развязывая свой красный шарф.
   — Ничего, — огрызнулся Марсель, поворачиваясь, чтобы войти в свою комнату. Привычно услыхал сзади привычное: «О-о, научу же я тебя разговаривать со старшими!». Привычно хлопнул дверью. Автоматически, не задумываясь, накинул крючок. (Крючки на дверях появились недавно. Когда Марсель болел. Отец говорит: это — надежней, чем хлипкие дверные замки. Велит на ночь «закрючиваться». Бранит Марселя, когда дверь спальни остается открытой). Николь докричала:
   — Ишь мне тут ещё один месье! Теперь все месье всюду кончились! А пыль в комнате вытри сам! Развел грязищу! — и покинула квартиру, громыхнув на прощание входной дверью. Мари накинула на входную дверь крючок и, бубня что-то неразборчивое, уковыляла в кухню. Закрылась за Мари другая дверь. Тут же — с грохотом — распахнулась третья: дверь столовой.
   — Я переоценил вас, де Роше! — крикнул в столовой отец. — Вы относитесь к самой подлой человеческой породе! К самой подлой из тех пород, о коих вы только что рассуждали!
   — За такое вызывают на дуэль! — хрипло выкрикнул там же гость. — Но, поскольку дуэли между цивильными теперь — абстракция, соизвольте уточнить, де Новик: какую породу вы имели в виду?
   — Ту, которая извлекает выгоду из всего на свете! И из учения великого сэра Дарвина, и из самой нижайшей низости!
   — Нижайшей низости? Какой?
   — Той, капитан, которая кроется в каждом вашем слове! Если русские крепостники хотя бы маскировали зло мелкими приличиями, — вы ничто ничем не маскируете! Вы не намерены соблюдать даже приличий!
   — Да, не намерен! Да! За что я всегда презирал и буду презирать вас, прудонистов, — так это за трусость! Вы ничего не доводите до логической итоговой черты! Ни рассуждений, ни поступков! А мы идем до конца! Всегда и во всем, де Новик!
   — Я вам уже сказал: я не прудонист и вообще никакой не  и с т! Сие — во-первых. Во-вторых: если так, не смейте упоминать Дарвина. Его имя свято для меня, и я запрещаю вам искать в его идеях то, чего он никогда не говорили говорить не собирался.
   — Дарвин не собирался? Ах, так? Вы лжете, любезный! Я плохо обучен вашему ремеслу — цепляться за буквы. Да я и не читал его книг. Я запомнил то, что сам видел: всякая порода живых тварей развивается от худшего к луч-шему…
   — От низшего к высшему, капитан!
   — Ладно. Говорю ведь: цепляться за буквы я не обучен… а инородцы — сплошь — сволочи, ублюдки и скоты! Все! Все до одного, любезный адвокат! В этом я признаю за ними полное равноправие! Они равно не способны к мыслительной работе. Да что уж! Простую физическую работу они делают так лениво и тупо, что прямо-таки сам тупеешь, глядя на них! Чтобы загрузить корабль мешками, белому сброду в порту Брест понадобилось бы двенадцать часов. Они — копаются неделю! Жаль, вы не были в колониях…
   — Я потратил много времени, обходя острова, кои еще не стали ничьей колонией. Однако я надеюсь, что вы не до конца отупели в полку и сможете ответить на мой итоговый вопрос.
   — На какой? Давайте уж! Слушаю!
   — Добро, капитан. Оставьте в покое негров, алжирцев, индийцев. Объясняйте несправедливые отношения, которые бытуют на границах разных сословий одной нации. Скажем, русской. Или… ах да, вам не повезло быть в России, вам трудно судить… остановимся на Франции. Все тут — представители одной расы, подданные одного государства. Но, я знаю, вы и в Париже имели кучу неприятностей… с кем-то дрались… кого-то ранили…
   — Набить лакею морду — это, по-вашему, ранить, месье адвокат:..
   — Иными словами, нельзя было решить дело без драк? Даже гигантские нации, смею вам заметить, ухитряются заключать договоры, а уж отдельно взятые личности, пусть и не питающие друг к другу христианской любви…
   — То-то бо'ши дерутся с нами вот уже в который раз!.. Ладно. Не цепляйтесь за буквы. Скажите вот: вы — охотник, месье Новик?
   — Страстный. К вегетарианцам отроду не принадлежал.
   — Да зачем мне вегетарианцы, плевал я на них!.. Вы мне ответьте: какая собака вам больше нравится — дворняга или борзая?
   — Вопрос риторический, капитан. Борзая. Вы угадали. А может, вам кто-то подсказал? — Гость обрадовался гость. Даже хлопнул в ладоши. Отец торопливо спросил чужим недобрым голосом: — Что вы имели в виду, де Роше?
   — Да то я имел в виду, мой прудонист! Очки надень! Люди бывают, как ты мне тут сам полчаса назад трещал, разные: и породистые, добрых кровей, и — подзаборные шавки, не годные ни на какое умное дело. Так, из-за угла тявкать да хвостом вилять перед теми, кто бросит кусок пожирнее. А ты: уговор, договор…
   — Вы и ненависть к идее общественного договора почерпнули из Дарвина, капитан? Но человек не собака! И не одной знатностью происхождения…
   — Знатность! — снова перебивая, вскричал гость. — То о боге вспомнил, то еще вот… о знатности!.. Сейчас — новая знать! Аристократы дела! Это не я сказал, у меня для этого ума бы не хватило, но я отношу себя к их числу. Титул — хорошее дело, по крайней мере все видят: я не дворняжка, а дворянин. Пускай и нищего рода, промотавшегося еще при Бурбонах до последней пуговицы. Хорошее дело. Меня не били по морде сержанты, когда я начинал службу. Остальное — все, что имею, — я взял сам. Вот этими руками. Я начинал рядовым. Я чистил коней вместе с выродками нормандских фермеров. Я многое вытерпел. Денщик мне, видите ли, был не положен!.. Ну ладно фермеры. Ладно. Вы — городская крыса. Вы не знаете их. Присмотритесь хотя бы к досточтимому городскому сословию, которое господа   и с т ы — все эти немецкие Энгельсы и Марксы — называют громко и красиво: про-ле-та-ри-ат! Что увидите? Оловянные глаза. Тупые рожи. Неуклюжие пальцы, способные только на самый грубый труд.
   — Ну, капитан, строить машины по сложным чертежам — это, согласитесь…
   — Строить машины по готовым чертежам! Мостить дороги, заранее спланированные архитекторами! Много ли ума требуется для всего для этого? А дай им палитру, дай им рояль, дай им научные приборы, — что он сможет, ваш пролетариат? Ни-че-го! Да вам еще и придется периодически вытряхивать их дерьмо из вашего рояля.
   — Ничего не способны, говорите? Это сейчас ничего. Пока они темны и безграмотны. А если научить их?.. Я не знаю ни Марксов, ни Энгельсов. Я не видал ни строки, написанной ими. Но я видал и знаю простых людей: мастеровых, солдат, матросов, земледельцев. Они отличаются от нас с вами, пока не умеют грамоте, не владеют азами наук. А сравняйте эту разницу, и — поди разбери, кто породистый, а кто…
   — Слушай, адвокат, ты опять ломишься в открытые двери! Я ж не спорю: некоторые шавки — при должном уходе и дрессуре — могут даже сигареты курить. У нас в полку был такой пес. Хитрый неимоверно! Их было у сучки пять щенят. Он оказался хитрее всех. Остальные так и подохли дворнягами. Но он… так, так, так, о чём я?.. Наука, если даже прилипнет к дураку, ничего в дураке не изменит. Только наведет внешний лоск, из-под которого будет время от времени проглядывать скотское нутро: глупое и трусливое.
   — Допустим, глупое, — согласился отец. (Марсель видел через коридор: он даже кивнул головой). — А почему трусливое?
   — Да ты взгляни, наконец, в окно, дорогой мой адвокат! Разве благородные, мыслящие люди бегают стаями? Они не боятся ходить по дорогам истории в одиночку, потому как знают: с пути не собьются. А эти — шакалы и шакалы, потому что стаей валят. Да все — с ружьями, с ружьями…
   Марсель оглянулся. Мимо окна маршировал строй солдат в незнакомых серых мундирах с красными отворотами. (Утром, бегая к Люси, он их почему-то не видел). Ему представилось, как рота шакалов — обыкновенных, африканских, с рыжими хвостами, — чеканит шаг (винтовки — «на плечо») мимо египетских пирамид. Хихикнул. Испугался: что, если услышат отец и гость? Но те не услыхали.
   — Все как один! — хрипло повторил гость. — Без своих шаспо и спать не лягут. Случится на кого-то напасть, тоже кинутся стаей. Не страшно. Да и выгодно: придет время отвечать, — не поймешь, кто из них конкретно в чем виновен. Хотя мы разберемся! День, когда мы растопчем их сборище, станет лучшим днем моей жизни, дорогой адвокат!
   «У старого обманщика месье Дюма сказано по-другому: «Один за всех и все за одного»», — подумал Марсель, чувствуя знакомую головную боль. Инфлюэнца еще не прошла. Доктор говорил: «Нужен покой наряду с прогулками». О, верно говорил! А политика — испытание даже для здоровых людей!.. Ну ведь могут же эти взрослые так долго болтать о политике!..
   Новик-младший вернулся к себе. Сел на постель… и понял, что уснул, только в тот момент, когда проснулся.
   Разбудили его крики.
   — Убирайся к черту! — гаркнул за дверью комнаты отец. Голос был неправдоподобно сердитый, громыхающий. — С бабами тебе воевать, по чужим сундукам шарить да курам шеи сворачивать, как ты делал в Алжире! Иди куда хочешь! По делу — ищи меня в конторе, а сюда ни ногой! Понял?
   — Ну уйду, уйду я. Даже морду тебе не стану бить, хотя есть за что бить. Но ты сам от себя не уйдешь, адвокат.
   Опять политика!.. Взрослые говорят: политика — те же дрязги, но в другой форме. Справедливо говорят.
   Был уже вечер. Постель, устроенная в виде корабельного гамака, оставалась в тени, свет из окна падал только на стол. Настоящий штурманский стол с леерами-бортиками, чтобы в качку не свалились инструменты. Подарок ко дню рождения. Отец купил стол в Бресте, в деловой поездке, узнав из письма: сын увлекся книгами о дальних плаваниях. Вот они, эти книги. Длинная полка рядом со штурвалом и старым корабельным фонарём. Есть даже одна русская. Читать ее трудновато: прописное и строчное «мыслете» отличаются только размерами, «рцы» все время притворяется латинской «п». Хорошо хоть, что «ер», «ять», «ша», «ща», «живете» ни на что непохожи, кроме самих себя. Но трудно бывает только вначале. Первые десять страниц. Дальше — не замечаешь ни букв, ни бумаги. Про-сто видишь все, как наяву. Атоллы, обведенные каймою прибоя, синие конусы вулканов, зыбкие миражи, чайки над седыми вершинами волн, красавцы альбатросы, гибкие пальмы, спрятанные в их тени домики-фале, веселые туземцы на лодках под циновочными парусами. И — океан. То бирюзовый, то голубой, то черный, полуночный, с отражением четырех больших звезд Южного Креста. Автор — офицер русского флота, которого знал дед, отец отца, капитан-лейтенант Гавриил Новик (Марсель его не видел ни разу, он давно умер в России, в городе Санкт-Петербург), — свидетельствует: Южный Крест вряд ли с чем спутаешь. Отец тоже говорил так. Он видал Южный Крест. Видал и Большую Медведицу, запрокинутую в темном небе почти над самой головой. Отец бывал и в тропических широтах, и в приполярных. В сибирских. В той самой Сибири. Чукотка и Камчатка, например, — тоже Сибирь. Восточно-Сибирское генерал-губернаторство. Марсель об этом специально спрашивал у учителя географии в колеже!.. Сыну, увы, достались только отцовские книги. В том числе и другая. На французском языке. Ее автор — французский моряк де Лессепс. Офицер де Лаперуза. Единственный человек из всей команды, вернувшийся назад во Францию. Остальные — пропали без вести. Он — вернулся. Через Камчатку, затем — через остальную Сибирь, по которой он проехал на собаках, оленях и мохнатых, как медвежата, сибирских лошадях!.. Отец говорил: Сибирь — земля, преисполненная магией. Есть в Сибири какая-то сила. Ману. Хотя само это слово — не сибирское. Новозеландское. И люди… те, кого Сибирь признает своими… обретают в Сибири невиданную силу. Хотя отец что-то подобное говорил и о Новой Зеландии! Светлокожие (матросы-европейцы, обжарившись на тропическом солнце, были куда темнее них) гиганты с черными вьющимися волосами способны ходить босиком по раскаленному пеплу. Могут проплыть сотню лье от острова к острову, толкая перед собой закрытую скорлупу кокосового ореха с сухой набедренной повязкой и не имея никакого оружия против акул. Держат курс на своих лодках, не имея никаких навигационных приборов. Это и есть ману. Марсель, человек просвещенного девятнадцатого, века в магию не верил. А проверить все самому… как? Сначала тебе скажут: ты еще мал. Затем скажут: ты уже не малыш и должен строить иные — более осуществимые — планы! Марсель никому не говорил о своих мечтах. Но книги о мечтах всё знали. (Судить хотя бы по их зачитанному виду). Авторы книг понимающе смотрели с портретов на корешках: улыбчивый француз и хмурый с виду приятель деда Гавриила (который на самом деле был добродушным и веселым)…
   Еще одна полка. Видавшие виды, потрепанные журналы. Такие же потрепанные книги в обложках и (увы!) без обложек. «Зимовка во льдах», «Приключения капитана Гаттераса», «Дети капитана Гранта», «Плавучий остров»!.. Самые толковые книги на свете — сочинения месье по фамилии Верн. (Говорят, он не уехал из Парижа с началом войны и живет где-то не-далеко). Единственная книга без следов зачитанности: «Две тысячи лье под морями». Марсель ее достал за день до своей инфлюэнции. «Луи-Наполеон» (который уже покуривал тайком от мамаши-тетушки) заломил за нее чудовищную цену. Фунт табака! Марсель пошел на преступление: уволок чертов фунт из отцовского кабинета. «Наполеон» остался доволен. Марсель ему сказал: то — особый камчатский табак. Еще один грех. Но слово «особый» — недалеко от правды. Знай «Луи», что курит он махорку, свирепую жгучую смесь, которую сибиряки называют — «махра'», — он был бы на седьмом небе от счастья! А вот Марсель воспользоваться своим приобретением не успел. В тот же день свалился с температурой. Книга не прочитана!.. Ох, ладно! Жаль, свечи' в фонаре нет! Надо идти на кухню за свечой… а в коридоре — опять голоса, крики, ругань!.. Политика… Что они там нашли в своей политике?.. Марсель, откинув крючок, выглянул в коридор. У входной двери толпились солдаты в серых мундирах с красными отворотами.
   
   ***
   Впервые Марсель видел странных федератов так близко! И — самое странное — оказались они самыми обыкновенными людьми. Только… небриты.
   — Я вам говорил и еще раз повторю! — кричал на них отец таким голосом, что звенели стекляшки пыльной люстры. — Какие ружья? Ружей нет! А если бы даже были, я бы вам ничего не отдал! Это произвол! Как вы смеете изымать чью-то собственность? Какое вы имеете право?
   — Не произвол, месье, а декрет за одиннадцатое апреля, — ответил самый молодой федерат. Обыкновенным голосом. Ну, не как месье д'Экс, например. Как ломовой извозчик Жан Вуаля (которого отец в прошлом году назвал Жаном Вальжаном, расплачиваясь с ним за телегу дров). Или как сапожный мастер Клод Четыре Угла, который латал башмаки на монмартрском перекрестке. В общем, понятно. Вполне по-французски. Хотя грамматика требовала поставить «от одиннадцатого апреля» вместо «за»…
   — С каких пор вы подписываете декреты? — громыхнул отец.
   — То не я. Коммуна.
   — Опять же, с каких пор? Коммуна — всего лишь городской район, а декреты издает, сколь я могу судить, правительство!
   — Коммуна в Париже как раз и есть правительство. Да.
   — Я не знаю никаких правительствующих городских районов! Прочь из моего дома! Я вас не звал!
   — Вы отдайте ружье, месье Новик, и мы сами уйдем. Или как, мы из головы это придумали? Откуда нам знать, кому из господ что взбредится? Иные и в спину стреляют. Да.
   — Нужны мне чьи-то спины! — поправив домашний галстук, прохрипел отец. — Спины, бока, задницы!..  Д р а й   в а ш у  м е д ь…
   — Как вы сказали? — насторожился федерат, ловя последнюю фразу. — Это по-ученому? Или ругаетесь? Вы тут смотрите мне!
   Из коридорной тьмы вылетела на всех парах кухарка Мари:
   — По-ученому, по-ученому! Иди вон! Нет никакого ружья! Тараканов нам, что ли, стрелять? Вороны в саду все давно уж все съедены…
   — Вы тут смотрите мне! Да! — повторил парень в сером мундире с красными отворотами. Федераты переглянулись и всей толпой начали тискаться в полуоткрытую дверь. Кухарка Мари быстро перекрестилась. А Марселя вдруг одолел смех. Он понял, что означала последняя фраза. Хотя в русской книге о морских приключениях, кажется, ничего подобного нет. Великая вещь — интуиция! Шестое чувство, о котором часто спорили отец и месье д'Экс…
   — Что за любопытство? — гаркнул отец Марселю. — Живо запрись у себя на крюк и сюда носу не суй!
   — Я только свечу взять! Пап!
   — Мари, дайте юноше три свечки! Самых больших! Иначе я за себя не ручаюсь! И за его уши — особенно!
   Корабельный фонарь со вставленной свечой бросил круг света на стол. Книга «Восемьдесят тысяч лье под морями» раскрылась сама собой. Первая глава была не очень. Огромный кит носился по морю, топил суда, корабль под американским флагом напрасно гонялся за ним. О-ля-ля, месье Верн! Если говорить об американцах, что-то такое уже было! Правда, кашалот имел собственное имя. Моби Дик. Не находите, месье Верн?.. Эти китобои и этот кит встретились. Странный зверь не ушел на глубину, как то бы сделал на его месте любой другой кашалот — более нормальный. Стал играть с кораблем в догонялки. Это уже интересно! Ненормальный кашалот! Или не кашалот вовсе?.. Марсель перевернул несколько страниц, чтобы узнать, с каким результатом кончилась игра… и опять зазвучал крик за дверью. На сей раз шумела горничная Николь:
   — А я вам говорю, месье Новик, тут все законно! Им жить негде, а у вас четыре комнаты на двоих с гарсоном! Вот декрет за двадцать четвертое апреля, могу вам прочитать, коли не умеете! Коммуна разрешила занимать пустующие квартиры!
   — Да черт вас побери! — громыхал в ответ отец. Уже не притворяясь. Он, действительно, был вне себя. Как в разговорах с капитаном де Роше и с федератами. — Коммуна! Опять она лезет со своими декретами к честным людям!
   — Если бы к че-е-естным! — протянула горничная. Судя по всему, хотела добавить что-то еще… но другой голос — мужской, сильный — вмешался в разговор.
   — Николь, давай сходим туда. В городе полно брошенных домов! — предложил этот голос. 
   — Э нет, господин товарищ! — затрещала горничная, не давая никому больше ни слова произнести. — Когда вам на вашей Гвиане в ссылке пожрать было нечего, наш толстопузый месье курочку с корочкой хрумкал, кофе со сливками пил! Вот пускай теперь ему всё то отрыгается!
   Именно так Николь назвала говорившего: месье камалад, господин товарищ. Нелепое обращение… но Марсель обратил внимание не на это. Какое вообще право имеет служанка говорить об отце — толстопузый? Отец — в отличной спортивной форме, несмотря на сорок шесть лет, пуза у него отроду не было!
   — Друзья мои, при чем здесь кофе и Гвиана? — перебил Месье Камалад (Марсель решил называть его так, словно по имени, ведь представиться ему сквозь дверь новый персонаж, естественно, забыл!). — При чем здесь…
   — Богатые все заодно! — крикнул еще один голос. Ломкий, будто у мальчишки, который изо всех сил старается говорить хрипло, как старшие. — Эй, Васэ'к! Ты где пропал? А ну, вперед!
   Марсель приоткрыл дверь комнаты.
   Посреди вестибюля, упираясь кулаками в бока, стояла Николь в своем красном шарфе. Такой же шарф (или почти такой же — не алый, а цвета бордо, хотя велика ли разница?) был у Господина Товарища: очень загорелого, очень худого месье в матросской робе и тяжелых ботинках. Оттеснив обоих, в круг света от лампы вышел мальчик тринадцати-четырнадцати лет: темноволосый, без шапки, в очень старом пальто и деревянных башмаках. (Марсель прицокнул языком: в Париже нечасто увидишь настоящие сельские сабо! Вот экзотика! Надо рассказать рыжей Люси!..) Он тащил за руку другого мальчика: светловолосого, в женской кофте до колен и вообще без ботинок. Грязные босые ноги топтались по паркету, от них оставались мокрые следы, и он зябко приподнимал то одну, то другую.
   — Мы займем вон то крайнее помещение, — властно молвил обладатель сабо, произнося слова как урожденный парижанин. Звук «р» он растянул на треть фразы, все «а» проглотил, а «о» переделал в почти что «у».
   — Там кабинет моей покойной жены, — с вызовом, как достойному противнику, бросил в ответ отец.
   — Да что вы дрожите! — фыркнул мальчишка. — Васэ'к, пошли!
   Месье Камалад извиняющимся голосом проговорил:
   — Мы на одну ночь. Мы постараемся завтра же утром…
   — Нечего, нечего тут! — оборвала Николь. — Вас Коммуна селит! Живите! Не старые времена!
   Отец проводил их глазами. Такого взгляда Марсель еще не видел. Когда закрылась за ними дверь, отец тихо (очень тихо) повторил знакомое:
   — Драй вашу медь… — но смешная фраза показалась вовсе не такой забавной.
   
   ***
   В первом часу ночи (Марсель еще не спал, читал «Двадцать тысяч лье», то и дело вздрагивая от звуков: загонят в постель спать или нет?) снова явился капитан де Роше.
   — Ну, месье адвокат, как ваши постояльцы? — долетел голос отставного алжирского кавалериста. Впечатление было такое, что капитан давно все знал… и что капитана ни разу не выталкивали взашей из этого дома.
   — Снимай свое пальто сам, слуги заняты политикой, — буркнул отец. — Вешалка в углу.
   — Я думал, речистый месье адвокат выразится более красочно, — продолжал гость. — Более решительно выразится, черт возьми. Вот так: «Если начнут буйствовать, я их вышвырну вон, хоть и в красных они шарфах!». А месье адвокат, извините, лепечет едва слышным голосом… который они могут истолковать как молчание. Как молчание, которое означает теперь согласие. Да. Означает. Меня пять минут назад просветили на сей счёт: «Молчание сейчас можно толковать как угодно, месье, уж вы говорите-ка, кто таковы да куды следуете, вдруг злоумышленник вы!». Не хотел я, видит бог, но… видит бог… они могли истолковать все превратно… хотя мертвым все равно…
   — Пьяная морда, — оборвал отец. — Что тебе? Кофе с коньяком? Чай? Кипяток без чая по новой парижской моде?
   — Коньяк без чая, — ответил де Роше. — Чертов Монмартр! Я продрог на этих проклятых холмах, пока — извозчиков ведь нет — сюда выдвигался пеший по-конному.
   Отец, взяв отставного капитана за рукав, втащил его в столовую. Усадил на стул. Вернее: толкнул отставного капитана так, что де Роше буквально прилип к резной выгнутой спинке. Отец удержал рукою стул, чтобы гость не опрокинулся. Хотел взять колокольчик. Но махнул другой — свободной — рукой и не взял. Оставив гостя, сам ушел на кухню. Вернулся. Со стуком расставил на столе коньяк, стопку, стакан для чая. Налил по самые края темно-золотую жидкость. Толкнул стопку по скатерти, будто официант в бистро. Сам взял стакан… и выпил все одним глотком, даже не крякнув. Дверь столовой оставалась открытой. (Отец ее не закрыл, его руки были заняты). И Марсель, глядя из своей комнаты, едва смог поверить своим глазам! Отец же никогда не пил! Ни! Ко! Гда! Коньяк предназначался только для гостей и клиентов!
   — Однако… — прокряхтел капитан де Роше. — Однако!.. Я после сего всего готов простить вам ваши высказывания относительно кур, сундуков, даже слабого пола…
   — Ты на кой черт сюда явился, мокрушник? — перебил отец. — На дуэль, что ли, меня зовешь? За компанию с теми федератами уложить меня в землю хочешь? 
   — Мог бы. Но — не время, месье… то есть, тьму ты, Коммуна ведь правит, летосчисление вновь как при якобинцах и обращение, соответственно, вновь якобинское, то есть — «гражданин» и «гражданка»… я к тебе обращаюсь, адвокат! Где твой… как он… гражданин товарищ постоялец?
   — Только и всего? — вопросом ответил отец. — Забирай себе всех троих, если надо.
   — Заберу, если пойдут.
   Капитан ушел в мамину комнату. Через две-три минуты, расшаркавшись на пороге, он впустил в столовую Месье Камалада. Господин Товарищ был, несмотря на позднее время, совершенно одет. Шарфа красного, и того не снял. Капитан, жестом пригласив его сесть, налил ему коньяку в свою стопку. Месье Камалад отрицательно покачал головой. Капитан со смешною нарочитою поспешностью метнулся через коридор на кухню. Принес чайник. Наполнил стакан кипятком. Бухнул чайник на стол, пачкая скатерть сажей чайничного донца:
   — Вот, просим! Сахарку, ах и увы, не имеем: новая парижская мода!
   — Спасибо, я к сахару и не привычен, — спокойно ответил тот, поправляя шарф.
   — Ах да, да! — спохватился капитан. — Мы же не спросили, как называть господина товарища! Имени не зная…
   — Имени не зная, пользуйтесь прозвищем, — перебил Господин Товарищ. — На Монмартре меня все так зовут.
   — Ах, Монмартр… ах… ну, ладно, вы   д о   с и х   п о р исповедуете идеи месье Бланки?
   — Нет, капитан.
   — Почему?
   — Потому что я   н и к о г д а  не исповедовал их. Я не являлся последовательным сторонником какой-либо одной жестко определенной идеи. Я всего-навсего честный человек, который открыто принимает сторону людей, коих считает справедливыми. Так и сейчас. Я встретил людей, которым — верю — принадлежит будущее.
   — О-ля-ля, какая жалость! А я-то уже готовился назвать вас бланкистом! У меня был сосед по квартире. Он отсидел пятнадцать лет в Гвиане. Или пять. Точно не помню. Так вот: он гордился, что исповедует идеи месье Бланки! А я считал…
   — Если вам хочется, капитан, можете считать меня марксистом.
   — Вы великодушны! — обрадовался де Роше. — Удивительная встреча! Не правда ли, месье адвокат? Редко встретишь настоящего бланкиста вне… хм, как бы сказать деликатнее… хм… вне определенных зарешеченных интерьеров…
   — На свободе, вы сказать? — так же спокойно и вежливо уточнил Месье Камалад. Голос у него при том не дрогнул. С таким поставленным мощным баритоном только и выступать в Опере…
   — Да, да, да! Я сам хотел сказать! Слово «свобода» — в моде. Красиво звучит! Свобода, равенство, братство…
   — Хороша свобода! — заворчал отец. — Влезли в чужую квартиру… угнездились тут как у себя дома…
   — Любезный адвокат! — воскликнул де Роше. — Это только начало! Они залезут во все дома, во все банки, мастерские, порты! Они до всего доберутся, только дайте им срок! Я верно сказал, месье марксист? Вы до всего доберетесь… если мы вам позволим?..
   Марсель (воистину любопытство даруется свыше!) стоял у своей двери и с нетерпением ждал ответ. Разговор — трудно объяснить, почему, — оказался интересным. Что ответит странный, по-морскому одетый господин со впалыми щеками и оперным голосом? Что он скажет?
   Сказал Месье Камалад одно-единственное слово:
   — Разумеется! — и этот короткий ответ привел в восторг капитана… но отца буквально вывел из себя.
   — Да черт вас возьми! — громыхнув кулаком по столу, крикнул отец. Зазвенела, опрокидываясь, стопка. Чайник плеснул кипятком из носика, падая. (Капитан успел поймать его на лету). А отец все гремел, обращая свой гнев то ли на де Роше, то ли на Месье Камалада, то ли на обоих: — Влезьте вообще всюду! Натворите вообще что угодно! А при чем тут конкретный я? Я, адвокат Новик, не имеющий ни заводов, ни банковских контор, ни тем более портов? Что я вам сделал? Что?!
   «При чем тут порты?» — удивился Марсель.
   — Я не хотел заводить этот разговор, — тихим вежливым голосом ответил Месье Камалад. — Я привык довольствоваться самым необходимым. Жизнь среди природы и природных неиспорченных людей соскоблила с меня ржавчину так называемой цивилизации. Лично мне адвокат Новик ничего не должен. Нам двоим — л и ч н о нам двоим как отдельным личностям — делить нечего. Но, если капитан де Роше затронул тему, я тоже позволю себе напомнить капитану и вам то, что уже говорила депутат Николь: имеются некоторые обстоятельства, которые побуждают меня действовать не только от своего имени, но и по поручению других людей.
   — Вот так! — воскликнул капитан.
   — Вот как! — зарычал отец. — Но, если  л и ч н о  мы с вами все же разошлись во взаимных расчетах, то… оставьте-ка меня в покое! Меня и мой дом! И вы, и… такие вот… господа товарищи…
   — Что ж, извольте, — с готовностью согласился Месье Камалад, поправляя шарф. Под шарфом мелькнула полосами в свете лампы сине-белая матросская рубаха. «Да он моряк! — чуть не крикнул Марсель. — Настоящий! Не то что капитан Роше — кавалерист!».
   — Изволю, — прохрипел отец.
   — Не далее как завтра мы трое… Анри, Вацек и я… переедем к моему другу… который, живя менее просторно, чем некоторые, предлагал нам снять у него угол, — завязывая шарф, так же тихо и вежливо проговорил Месье Камалад. — Хотя капитан де Роше прав. На мне конкретном дело не остановится. К вам постучатся другие. Не все в Париже считают так, как я. Иные гораздо более радикальны. В том капитан безусловно прав! Верхний слой общества… старого общества… был компанией спекулянтов. Верхний слой старого общества перепродавал наш тяжелый рабочий, крестьянский, матросский труд и на том богател. Сие — преступление. Хотя по старым законам сие определялось как дело благое и даже почетное. Разумеется! Поскольку право писать и принимать законы принадлежало не нам! Стоит ли удивляться, что преступление — богатство одних, выжатое из крови и пота других, — было всесторонне оправдано законами, которые вы, юрист, защищали? Но теперь народ пишет новые декреты. Верхнему слою старого общества пора отвечать.
   — Времена… нравы… — прохрипел отец, вытряхивая в стакан последние капли коньяка из бутылки. — Чем болтать, ответил бы ты лучше на вопрос, в конце концов: что я тебе сделал? Почему твои дружки, федераты, занесли меня в реестр врагов?
   — Ну, «реестр врагов»… чересчур сильно сказано… — поправил Месье Камалад. — Вы, Новик, неплохой дядька сами по себе. Я знавал многих юристов, направо и налево торгующих честью, а вы о чести регулярно вспоминаете. Однако в списках наших друзей Антуан Новик числиться не может. Он оправдывал грабеж. Он находил ему в томах законов благопристойное обоснование.
   — Во-о!.. — протянул отец. — И всё… почему? Да всё… потому… что один из нас окончил Сорбонну, а другой влип в грязную историю и, чтобы не попасть в Гвиану за государственный счет, удрал туда за свой, нанявшись матросом на первый попавшийся пароходишко!.. Я вспомнил, где я видал твою рожу! Как же я с первой минуты не мог уразуметь? Пьер-кочегар!
   Месье Камалад ответил не сразу. Даже не сразу взглянул на отца. Собственный шарф заинтересовал его вдруг больше всего на свете. Месье Камалад снова стал поправлять его. Развязал. Завязал опять. Только тогда поднял взгляд, сказав:
   — Я тоже узнаю тебя, Габриэль! Мы встречались. Более того: я думал, что мы с тобой дружили.
   — Дружбы не помню, — буркнул отец, отставляя бутылку.
   — Может быть, может быть: столько лет прошло!.. Мы хотели купить окорок на Пасху, но истратили все деньги на новый роман Гюго. Потом мы дрались в кафе «Струна лиры». Не друг с другом. Мы были заодно. Мы, встав спина к спине и расшвыряли целую шайку. Даже Аннет — когда, разыскивая тебя, она спустилась в «Струну» по истертым базальтовым ступенькам, — угостила кое-кого из них подсвечником. Ведь они критиковали «Отверженных» месье Гюго, значит — они были и против нас! Мы думали: пройдет вечность, а мы будем все так же заодно! Студенты… о-о, само собою, не те из них, кому приходилось пересчитывать на ладони последние су… нарекали нас либералами! Радикалами! В их устах то и то звучало, как проклятие. А мы были счастливы. Я заодно придумал себе еще другое имя: Маленький Робеспьер. А ты себе — Рылеич. Или — Рылеев внук. Мы были счастливы носить эти имена… мы, как все счастливые, не знали конца своему счастью… и это — хорошо, Габриэль… я же не знал, что от твоих идей оставалась неприкосновенной едва ли половина!.. Или ты врал мне, что один из твоих предков убит в двадцать пятом году на петербургской Сенатской площади?
   — О-ля-ля! — воскликнул капитан де Роше. — Гвардейский мятеж, декабристы… это интересно! Хотя — не по нашей части. Все де Роше верно служили тому, кому они давали присягу.
   — Так, так, — прохрипел отец, пододвигаясь к Месье Камаладу вместе со стулом. — Обвинение? Тогда потрудись-ка, Пьер, обосновать: в чем виновен отставной мичман Гавриил Гавриилов сын Новик? Именно в том, что прапрадед мой, по романтической глупости ушедший на службу простым матросом… хотя и матросом гвардейского экипажа… был вместе со всеми прочими обманутыми дурачками разорван пушечным ядром возле памятника Петру Великому? Или в том, что я — да и не только я один — по молодости слишком прислушивался к бренчанию заморского колокола? У нас, у русских, говорят: колокола за морем звонки, да к нам придут — и словно бы лукошко. Афоризм. Ты не поймешь. Ты не был в той шкуре, Маленький Робеспьер. Самое большее, что грозило тебе, — тропическая теплая Гвиана или Новая Каледония. А мне — Сибирь… где, извини, сопля замерзает на лету!.. Думаешь, жандармы не пытались меня достать во Париже? Доставали! Сейчас даже из Аляски выковыривают беглых петрашевцев! Ушло время, когда Аляскою ведал Кондрат Рылеев! Он служил в Российско-Американской компании. Да. Но сейчас Аляска закуплена на корню. Американцы закупили. Чохом. Огулом. Со всеми оставшимися самоварами!
   — Всё это крайне интересно, Рылеич, — перебил Месье Камалад таким же тихим твердым голосом, — но багаж твоих идей в то время быстро уменьшался. Я видел это. Я гнал от себя мои сомнения. Я повторял опять и опять: Гавриил — потомок славных людей двадцать пятого, земляк Радищева и Чернышевского! Вы, русские, всегда поражали и восхищали меня. Вы — люди, которые не лгут ни себе, ни своим убеждениям. Стараются не лгать. Если кто из ваших и учится этому, — он учится у нас. В Европе. Таково правило. Я думал: ты — не исключение из этого правила. Я надеялся. Я старался не замечать твоих странностей…
   — Которых? — прорычал отец, сжимая в руке стакан.
   — Изволь. Первая: ты, потомок декабриста и муж Аннет — женщины, чей отец мальчишкой пришел в Париж из Марселя с революционным полком защищать революцию, — занял у шурина кругленькую сумму и сделался компаньоном старого д'Экса. Неплохо! Шурин уже в то время был изрядно богат, ему не хватало другого — изворотливости. Ты продал ему свое знание. Ты в совершенстве владел искусством не теряться в лесу этих лазеек между законами. Ты говорил правду, рассказывая о своих охотничьих приключениях в лесу за Ладожским озером. И ты был прав, повторяя: «В Англии разрешено все, что не запрещено, в Пруссии запрещено все, что не разрешено, в России запрещено даже то, что разрешено, зато во Франции разрешено даже то, что запрещено». Плюс умение ходить по лесу, не рискуя заблудиться. Столетняя практика выживания въелась в вашу северную кровь. Отложилась в вашей природе, как и учил сэр Дарвин. Беззаботный Париж — тучное поле для подобных талантов. Шурин оценил тебя! Шурин не зря споил тебе столько коньяку! Ты умел превращать его незаконные биржевые аферы в законные операции, не лишенные ни лоска, ни блеска, ни даже благородства по отношению к растоптанным конкурентам… он готов был молиться на тебя… но зато Аннет все больше и больше презирала вас обоих!.. Далее, Габриэль: шаг второй. Чтобы уложить в багаж кошельки с деньгами, ты — не даром тебя дразнили радикалом! — радикально перетряс свой житейский чемодан. Выкинул прочь многие идеи. Ведь бескорыстие занимает столько места! Бескорыстие так громоздко!.. И с тех пор ты катишь вперед налегке. Браво… браво, Габриэль! Покойный тесть-якобинец влепил бы тебе пощечину! А покойный прадед-декабрист добавил бы с противоположной стороны! По-матросски! Без церемоний!.. Но вот — шаг номер три…
   — Ладно, ладно! — оборвал отец. — Болтай что хочешь. Но я запрещаю тебе играться словами революции! Во имя светлой памяти Аннет я запрещаю тебе употреблять слова «равенство», «братство», «свобода»! У тебя —грязные руки, Пьер-кочегар. Не хватайся ими за них. Понял?
   — Габриэль! Это — уже напрасно. Я не участвую в подобных играх. Если даже говорю об идеях, то — лишь о тех, с которыми я согласен, а идеалы революции тысяча семьсот восемьдесят девятого года…
   — Ты понял?! — громче и злее переспросил отец. — Беспородный! Выучился тявкать!
   Месье Камалад поднялся из-за стола. Не вскочил. Именно поднялся.
   — Зачем ты орешь, Гавриил? Я разговаривал с тобой нормальным тоном…
   — Вот именно! — крикнул капитан де Роше. — Они, говоря нормальным тоном, влезут во все дома, во все банки и мастерские! Ты станешь молча глотать пилюли, которые они для тебя спокойно изготовят… а я сейчас сформулирую просьбу! Господин товарищ, как только вы увидите своего учителя… этого боша по фамилии… о, черт, как же он… тьфу ты, черт возьми… да, да, по фамилии Маркс… вы, пожалуйста, передайте ему…
   Марсель вздрогнул. Сделалось холодно на сквозняке напротив двери. А может быть, упоминание о пилюлях (и воспоминание об уколах) оказалось чересчур сильным охлаждающим средством?.. Подать сюда роман месье Верна! Что там вытворял неуязвимый кит? Был ли он китом в действительности? Романист всегда пудрит мозг читателю! Сказали бы вы, месье Верн, сразу: это — не кит, а подводный корабль! Где там кит, если профессор Аронакс, слуга Консель и гарпунёр-канадец Ленд увидели на его спине железный люк, будто на пароходе?..
   — Значит, так! — сочилось сквозь  двери. — Когда вы снова встретите своего учителя по фамилии Маркс…
   — Любезный капитан! Я ни разу не встречался с ним.
   — Ну… если повезет встретиться… передайте ему: герр Маркс… или камрад Маркс… вы знаете, некий де Роше из Парижа говорил, что начало у вас — хорошее! Туман по утрам всегда прекрасен! Да только вот… поднима-а-ается солнце… рассе-е-еивается туман… и… каково же будет продолжение?.. Бульварные газетки с недавних пор делают хитро: печатают кусок романа… одну главу… прерывают текст буквально на полуслове… и ставят короткую строчку «Продолжение следует»! Жди, читатель! Плати денежки! Только тогда — смотри, соображай, какое последовало продолжение! Вдруг продолжение будет не таким — или почти не таким, какого тебе хотелось?..
   «Капитан де Роше совершенно пьян! — подумал Марсель. — А у меня опять инфлюэнца с температурой…».
   — Что вы имеете в виду, капитан? — гудело сквозь двери. Голос у Месье Камалада был по-прежнему оперный, но уже не такой приятный. Едкий. Сухой. Будто меловая пыль на тротуарах Монмартра знойными днями.
   — А ты со своим Марксом спросился у нас, захотим ли мы терпеть такое вот будущее? Ты поинтересовался, каково наше мнение на сей счет?
   — Париж не похож на Алжир, напоминаю, —заметил Господин Товарищ.
   — Эй, адвокат! — вскричал де Роше обрадовано. — Ты видишь! Ты называл меня драчуном и забиякой… но сейчас ты видишь: у меня — чересчур терпеливый характер!
   — Бессмыслица, — буркнул отец. — Даже с точки зрения простой здравой логики…
   — Вы оба суть воплощенный здравый смысл! — Теперь голос Месье Камалада был уже не едким. Обжигающим. Будто песок алжирской пустыни. — А поскольку человеческие недостатки суть продолжение человеческих достоинств, это — главное ваше преступление перед людьми и перед всевышним. Париж — не Алжир. Советую меньше болтать.
   — Ну…
   — Особенно — тебе, любитель колониальных приключений.
   — Вот видишь, адвокат! Я говорил! У меня чересчур терпеливый характер!
   «Сейчас передерутся, — подумал Марсель. — Сейчас капитан де Роше даст ему по физиономии, как гарпунер Нед Ленд молчаливому стюарду на этом странном корабле!.. А кто капитанствует в нашем доме? А почему подводный корабль топил английские суда? Что они ему сделали такого, эти англичане? Ладно уж немцы! Кто он такой, этот герр Маркс?..».
   — Прекрасно, прекрасно, — рычал в столовой отец. — Хорошо. Прямой вопрос: почему, почему вы — коммунары — меня так ненавидите?
   — Ненавидим? Нет, презираем. За то, что ты р а з у ч и л с я   ж и т ь   з а   с в о й  с ч е т.
   — Всего-то?!
   — Вполне достаточно. Я видел много человеческих племен. Племена охотников, земледельцев, мастеровых… и людоедов. Вы оба, например, — людоеды.
   — Та-ак!
   — Именно так. — (Господин Товарищ кивнул). — Вы ничего не производите, а только потребляете чужие жизни. Я не останусь здесь. Единственное, о чем попрошу… нет, чего я потребую: мальчики останутся здесь до утра. Их подвал не годится для ночлега. Утром я заберу обоих, Анри и Вацека. Прощайте! Счастливо оставаться!
   — Всего хорошего, — процедил капитан.
   — Проваливай, — хрипло выговорил отец.
   Месье Камалад не спеша проследовал мимо Марселя в мамину комнату. Сказал что-то мальчику, которого Анри называл: Васэк. Через несколько секунд красный шарф мелькнул в проеме входной двери. Дверь тихо закрылась. Щелкнул замок.
   — Я тоже пойду, — сказал в столовой месье де Роше. — Время позднее, меня ждут… по крайней мере, мои дела…
   Марсель вернулся в свою комнату. Там до половины сгорела первая свечка из трех, вставленная в корабельный фонарь. Порядок —тот же, лишь две-три книги сдвинуты с мест. Но… за столом, поджав ноги и раскачиваясь на стуле, сидит темноволосый Анри. Он занят. Занят тем, чего менее всего ждал от него Марсель. Грязный оборванец… погрузился в чтение!
   — Добрый вечер, гражданин Новик, — сказал он. — Я тут один роман взял на время.
   — Бери что хочешь. Только «Двадцать тысяч лье под морями» не лапай.
   — А я его и читаю …
   Марсель уже .устал переживать и удивляться за день. Но все же задал себе еще: один вопрос, рискуя, что и он останется без ответа. Малец в драной рубашке и сто раз латанных штанах — читает про моря?
   Зачем?
   Зачем ему моря?..
   — Хорошая книга, — сказал оборванец, переворачивая страницу. — У меня такая была. Сгорела вместе с каморкой с нашей. Про капитана Немо.
   — Капитана Никто? — переспросил Марсель, еще помнивший уроки латинского языка в коллеже.
   — Немо, — то ли согласился, то ли, наоборот, заспорил Анри. — Он помогал людям, которые того стоили. Жаль, я не знаю, чем все кончилось: поймали его тогда англичане или ушел? Совсем немного страниц оставалось… а тут — пожар от немецкой бомбардировки! В наш дом ядро попало. Зимой. Когда боши стреляли по городу. Мы переехали в другой подвал. Там — еще хуже. Мама совсем слегла. Я целый месяц мыл полы в госпитале. Собрал деньги. Пригласил доктора. Но мама умерла…
   — У меня тоже… мама умерла… — выдавил из себя Марсель.
   — Тоже туберкулез?
   — Нет. Головные боли. Нервы…
   — Тоже мало хорошего…
   Анри махнул рукой. Ладошка в свете фонаря казалась прозрачной, как розовая льдинка.
   Долго молчали, думая каждый о своем. Наконец, мальчишка спросил:
   — Ну, как относительно «Восьмидесяти тысяч лье»?
   — Читай уж…
   По-другому Марсель никак не смог бы ответить.
   Не получилось бы.
   Вошел Васэк. (Или Вацек). Что-то сказал. Вроде по-французски, но совсем непонятно. Как бретонец из самой глухой деревни. Мальчишка, оторвавшись от книги, ответил ему:
   — Что же, утром так утром. Иди спи.
   — Хорошо, Франсуа, — старательно выговорил тот. — Доброй ночи, Я тебе кушать оставлю.
   Он закрыл дверь, тихо прошел по паркету в сторону «их» комнаты. Франсуа — видимо, так звали темноволосого мальчишку, — взял «Два-дцать тысяч лье под морями» и тоже двинулся к выходу.
   — Ты что? — спросил Марсель.
   — Пойду к тете Николь на кухню. Там печка горит-светит.
   — Зачем тебе?
   — Читать буду, до утра успеть надо.
   — Читай здесь. Мне свет не мешает.
   — А свеча? Она денег стоит, да и не купишь нигде…
   — У нас еще есть.
   Франсуа посмотрел на Марселя и сказал, отводя взгляд:
   — Спасибо.
   Марсель быстро разделся, прыгнул в свой гамак. Накрылся с головой одеялом, чтобы стало теплее: дом отапливался плохо… Но сна не было. Нет, не из-за того, что в комнате горел фонарь: когда хотелось. Марсель за-сыпал в любой обстановке. ..
   Франсуа читал, шевеля губами и хмуря тонкие темные брови.
   — Эй, — позвал его Марсель.
   — Что? — обернувшись, спросил тот.
   — Слушай, Франсуа, где вы жили?
   — То есть?
   — Ну… где вы жили с твоей мамой? В каком городе?
   — Здесь, — ответил Франсуа. Было заметно: он удивлен. — Я, кроме Парижа, нигде никогда не бывал.
   — А тот… Васэк? Где он жил? В Бретани?
   — Нет. В России. Оттуда пришлось уехать. Его родители участвовали в восстании против царя. И проиграли. Но  тут оказалось не легче…
   — Где служат… то есть, работают его родители?
   Франсуа задумался. Помолчал. Не слишком охотно ответил:
   — Спроси. Хотя он сам все говорит… если надо…
   Марселю стало еще холоднее. Он влез под одеяло с головой и начал считать до тысячи, заставляя себя уснуть. Помнится, когда был маленькие, это помогало всегда…
   Проснулся рано. Фонарь с догоревшей свечкой поблескивал в оранжевых лучах восходящего солнца. Книга стояла на месте. Было тихо… если не считать голосов, которые приглушенно доплывали до Марселя из столовой.
   Говорили месье де Роше и отец.
   
   
   Т о т  Монмартр
   
   — Ну, что, любезный адвокат, вы поняли, кто из нас прав?
   — Не относите это целиком на свой счет. Ваши наукообразные выкладки из Дарвина тут не чем, они запутанны и мало стоят. Я сам анализировал существо дел и — надо признать — кое-что увидел с непривычной стороны. Да, молодой мичман Новик сочувствовал декабристам. Молодой мичман Новик всецело разделял взгляды Герцена. Это были светлые мечты. Это были возвышенные идеи. Но… как они разошлись с действительностью! Вы, капитан, знаете, что такое миражи, вам объяснять не надо. Так вот: мои кадетские грезы — мысленный мираж. Отцы, насмотревшиеся в пятнадцатом году на европейские вольности, быстро пришли в себя. А дети — то есть, мы, — оказались чересчур наивны. Моя карьера блестяще складывалась, ничто ей не мешало, — я разрушил ее. Сам, своими руками! И даже поначалу не слишком жалел, вот что самое удивительное! Истинных ценностей я не понимал, не умел беречь то, чем обладаю. Грезил о чем-то… э д а к о м. Читал запрещенные стихи, которые ходили по рукам в обтрепанных мятых списках. Философствовал на тему свободы, равенства, братства, мечтал об избавлении крестьян. Нахватался идеек, которые, если разобраться, ничуть не были мне нужны. Какое мне до всего этого дело? Разве все это меня касалось настолько, что либо помирай, либо хватайся за ружье и иди завоевывать себе свободу? Так, игра в тайны!.. А мои идейки взяли да и утащили меня на дно. Я всего лишился в один миг. Всего! Вернуться на родину, где меня заочно приговорили к Сибири? Даже в те бесшабашные годы это было для меня невозможным. Остаться в Лондоне, куда я счастливо бежал? Но в британской жизни я понимал еще меньше, чем в российской. Да и потом, в Париже: прудонисты, террористы, социалисты… Поди разберись! Я и не разобрался. Плюнул в конце концов на политику, окончил, в итоге, университет — да и стал делать свое маленькое дело, сына воспитывать. Покойная Мари называла меня ренегатом, А я вот, знаете ли, совсем так не считал. И не считаю. Прожил я честно, никого не пре-давал, не обманывал… а главное, не делал новых непоправимых ошибок. Можно быть справедливым В этом мире, можно быть свободным, счастливым, каким хочешь. Но — только для себя. Так, чтобы это не касалось других людей. Не надо никого агитировать, не надо ни кого обращать насильно в свою веру, затевать споры, дискуссии, затрагивающие такие болезненные сферы, как интерес и благополучие. Втиснулся меж другими, занял место — и живи себе… Так оно лучше. Тем более, в наших кругах я и сейчас слыву радикально настроенным адвокатом, человеком резких суждений и весьма передовых взглядов… Все в мире относительно, капитан! Все верно лишь по сравнению с чем-то неверным, все хорошо по сравнению с чем-то более плохим. Главное — вычислить свой, наилучший для себя предел. Мне это удалось, я вполне доволен. Вполне. Только бы мне не мешали…
   Марсель слушал, стоя у двери. Не потому, что все это казалось ему интересным, — потому, что делать было попросту не чего. Да, повелся за ним в последнее время такой грех, и от этого греха оказалось не так просто избавиться… Он слушал, ловил каждое слово.
   Скрипнула под ногой паркетная плашка. Разговор в столовой мгновенно замер. Наступила тишина. Какая-то странная тяжелая тишина.
   — Кто там? — строго спросил из-за двери отец. — Ты, Николь?
   Марселю стало холодно. Ответить? Это значит выдать себя. Не ответить? Тогда отец выйдет узнать, кто прячется под дверью. Слышно было: в столовой кто-то уже поднялся с кресла. Шаги приближались.
   «Можно сделать вид, что просто шел мимо», — явилась вдруг спасительная мысль.
   Но воплотить ее Марсель не успел. Звякнула, распахиваясь, дверь, отец быстро и резко шагнул через порог, и Марсель завопил от боли, почувствовав свое ухо в крепких, невероятно сильных пальцах. На шум вы-бежал полковник. Но разобравшись, что к чему, поспешил скрыться за дверью.
   — Что ты здесь делаешь? — громыхал отец. — Кто тебя подослал?
   — Никто… я случайно остановился…
   — Не ври, я слышал, как вы ночью шушукались с этим гаденышем! Он тебя сагитировал? Отвечай!
   Как удалось вырваться, — Марсель не помнил. Отскочив к дверям своей комнаты, захлебываясь слезами, вдруг почувствовал, что вот-вот грохнется в обморок. Сердце колотилось, как никогда не бьется ни от испуга, ни от неожиданности. Что происходит? Почему отец так… так… Нет, Марсель не мог выразить чувства, которые вдруг охватили, обожгли, пода-вили его. Самое ужасное: сомнений ни на миг не возникло — все происходит на самом деле!
   — Ты… ты… — задыхаясь, повторял Марсель. — Я тебя ненавижу… ненавижу…
   — Меня? — каким-то чужим голосом переспросил отец. — Жаль, я тебя никогда не порол, как делают другие! Замолчи!
   — Не замолчу!
   — Молчать, кому сказано!
   В какие-то доли мгновения Марсель хотел действительно замолчать, убежать к себе, закрыться и выждать, пока отец сменит гнев на милость. Но обида опрокинула доводы здравого смысла: он, родной отец, ни разу не сказавший сыну ни одного сердитого слова, всегда такой выдержанный, справедливый даже в строгости… он… как уличного мальчишку… И теперь уже трудно, почти невозможно было остановиться.
   — Не замолчу! — оглохнув от собственного крика, срывая голос до визга, кричал ему Марсель. — Ты говорил, я больше похож на маму, и я горжусь, что похож на нее, а не на тебя! Стихи читал, с Герценом встречался, из России уехал, чтобы в Сибирь не попасть! А теперь ты кто? Сытым стал, да? Где твои идеи? Это нечестно, это подло!
   Кричал, не думая: просто выкрикивал все, что приходило на ум. Не знал и знать не мог, откуда брались слова. То был вопль обиды, которая не слишком разбирает, кто более прав и кто более виноват. Одно только подумал в те секунды: слишком по-детски, по-мальчишески выглядит его протест для четырнадцати лет. Слишком все несерьезно… Можно было бы все сказать не так…
   — Молчи! — рявкнул отец. Марсель зажал уши ладонями и, вдохнув побольше воздуха, завопил еще громче. А потом бросился в свою комнату, вытащил из шкафа сломанный чемодан и стал быстро собираться.
   — Уйду! — повторял он. — Уйду и не вернусь!
   — Пожалуйста! — слышалось из-за двери, из вестибюля. — Иди к своему месье Камададу, и чтоб ноги твоей не было в моем доме!
   Марсель до этого, может быть, и сомневался. Но тут путей к отступлений уже не осталось. Ушел сразу, не раздумывая. Только и успел, что взять любимые книги да набросить пальто. И убежал, как был: в легкой сорочке, домашней бархатной курточке, старых брюках да комнатных туфлях с вязаными теплыми носками.
   
   ***
   Улицы были полны народа. Рябило в глазах от множества незнакомых лиц. Вдруг мелькнула знакомая, чуть сгорбленная фигура, тускло-красный шарф, черная матросская куртка… и месье Камалад остановился, удивленный, столкнувшись нос к носу с Новиком-младшим.
   — Ты откуда?
   — Оттуда, откуда отец меня прогнал, — весело ответил Марсель, перекинув чемодан с плеча на плечо. — Размышляю, как попасть в Нант, чтобы завербоваться на корабль.
   — И все это… серьезно?
   Марсель не знал, серьезно это все или нет. Но ответил:
   — Серьезней, чем сама серьезность!
   — Так, так!.. Ну, пошли!.. Здесь, правда, не Нант, и все же… где один, там и двое… а нас — уже четверо, ты будешь пятый.
   
   ***
   Четвертым, как выяснилось, был у месье Камалада незнакомый, донельзя оборванный мальчишка. Судя по внешнему виду и манерам, — гамен, каких в Париже (прав старик Гюго!) больше, чем воробьев. Шустрый, как птичка, такой же худой и шумный, он первым заметил месье и его нового знакомого. И завопил об этом так, что узнал весь дом — от первого этажа до мезонина, напоминающего капитанскую каюту старинной каравеллы.
   Лестница, которая вела в мезонин, была не слишком похожа на трап. Разве что своей шаткостью и ненадежностью. Одна ступенька провалилась прямо под ногами. К счастью, Месье Камалад успел схватить Марселя за руку, а сам Марсель успел схватиться за Месье Камалада.
   — Прошу любить и жаловать, мой новый знакомый, — отрекомендовал гамена месье Камалад. — Знакомство произошло при романтических обстоятельствах: он забрался ко мне в карман, да так неумело, что я почувствовал. Я — ему: «Зря стараешься, там все равно пусто». Он — бежать. Я его поймал за полу… и вот он здесь. Буду мастерить из него человека.
   — А тот, он что за тип? — поинтересовался гамен.
   — Это Марсель, — ответил Господин Товарищ. — Между прочим, славный парень.
   — А-а!.. Эй ты, курить есть?
   Марсель признался, что нет. Гамен потерял к нему всякий интерес.
   Дверь распахнулась, впустив в мезонин холодный сквознячок. Вслед за ним появился Франсуа. Бросил к камину охапку дров. Такую же сложил рядом и Васэк, который, шумно пыхтя, ввалился вслед за ними. Вернулся, аккуратно закрыл дверь. Достал бумагу, спички.
   — Эй, подожди! — окликнул его Марсель. — Хочешь, покажу, как мы в Канаде костер разжигали?
   — И в деле тот месье, — сказал Васэк, заметив Марселя. — Здравствуй, месье.
   — Доброе утро, — вежливо поздоровался Франсуа. — Книгу я оставил на полке. Спасибо.
   — Ну, так — вам показать? — переспросил Марсель.
   Франсуа взглянул на приятеля. Васэк немного помолчал, раздумывая. Наконец ответил, старательно выговаривая каждое слово:
   — Вам показать.
   И Марсель принялся за дело. Настрогал лучинки, сложил в камине шалашиком. Наверх бросил палочки потолще, под низ сунул какую-то га-зету, Чиркнул, спичкой, Но огонек тут же погас, не желая разгораться.
   — О, матка боска! — воскликнул Васэк по-своему. Марсель его почти понял: язык был очень похож на русский. — От добжа Канада!
   — Погоди ты! — махнул на него рукой Франсуа. — Пускай еще попробует, он давно не разжигал.
   Но огонек снова замерцал на краю газеты, не думая превращаться в нормальный огонь.
   — Береста нужна, — объяснил Марсель. — Бумажки — это
   так… несерьезно…
   — Наверное, в Канаде дрова сухие, — сказал Франсуа. — А Васэк всю жизнь топил печку сырыми дровами. Дай ему, он умеет.
   И — действительно: без всяких лучинок, только от бумаги и единственной спички разгорелся, заплясал в камине бойкий костерок. Франсуа предложил ему еще несколько поленьев, огонь с урчанием принялся за них. Сырой мезонин стал наполняться невидимыми теплыми волнами. Приятели вдвоем подтащили огромный медный чайник, устроили его на каминном крюке. Гамен не проявлял ко всем» этим приготовлениям никакого интереса. Он — руки в карманы — слонялся по большой, но до предела захламленной комнате. Судя по всему, здесь была обитель художника: мольберты, кисти, гипсовые модели, какие-то тряпки, холсты на рамах и без рам, прочие вещи непонятного назначения и происхождения… А над всем этим великолепием царили краски. Они были повсюду: точечным узором покрывали пол, скучали в тюбиках и банках, безнадежно ждали своего часа на палитрах, сверкали и переливались на холстах. Гамен успел вымазаться и, не боясь за чистоту костюма и
   рук, водил пальцем по холсту на одном из мольбертов:
   — А зачем тут тетка нарисована? И зачем она такая голая?
   — Не тетка, а Минерва, — поправил месье Камалад. — Ну-ка, внеси свой вклад в общее дело: сбегай еще за дровами,
   — Прямо сейчас и побегу! Пускай работают лошади, а у меня с утра мигрень!
   Васэк недовольно фыркнул. Франсуа, ополаскивая в ведре разнокалиберные чашки, произнес:
   — При мигрени полагается диета.
   Чайник в камине тихонько запел. Месье Камалад, подбросив поленьев, извлек из кармана своей робы что-то, завернутое в бумагу. Дивный аромат поплыл по комнате… А когда бумагу сняли, там оказалась булка. Свежая, румяная, каких Марсель не видел уже целый месяц!
   — Откуда она у вас? — не удержавшись, спросил он.
   — Из булочной, — ответил месье Камалад. Просто, как если бы наличие хлеба в магазинах осажденного Парижа было для него чем-то само со-бою разумеющимся. Вынул из кармана большой складной нож. Разрезал ее на части.
   — Дай мне! — крикнул гамен, тут же забыв про холсты.
   — Э, приятель, как же без чая? — укоризненно покачал головой месье Камалад. Но гамен успел: сцапал ее краешек и поскакал в дальний угол, за мольберты. Послышалось довольное чавканье.
   Месье Камалад добродушно расхохотался. Васэк снова фыркнул.
   — Приятного аппетита, друзья мои! — раздался с лестницы сиплый, точно простуженный голос. Дверь скрипнула, отошла в сторону, из полу-темноты показались сначала огоньки двух трубок, потом две мокрые от дождя шляпы, а чуть погодя — и их хозяева.
   Один (которому принадлежал голос) был примерно того же— возраста, что и месье Камалад: сорок или чуть больше. Марсель почему-то сразу подумал, он и есть художник — хозяин многокрасочной обители. Вернее, не хозяин, а… как называется человек, снимающий комнату… в общем, надо будет спросить у месье Камалада. Старое немодное пальто, под которым оказался такой же старый и немодный костюм без галстука (Марсель, признаться, не одобрял, когда с сюртуком подобного покроя носят не галстук, а шейный платок), видавшая виды манишка, грязные ботинки. Мятая шляпа, которую он тут же бросил в кресло рядом с палитрой. Ну, а седеющая всклокоченная борода уж точно могла принадлежать только художнику, причем — художнику, живущему и работающему не где-нибудь, а на Монмартре. Его спутник выглядел гораздо моложе и одет был не-сколько лучше. Правда, изучив его наряд. Марсель тут же дал ему подходящее определение: элегантность бедности. По гардеробу этого месье можно было изучать модели черырех-пяти минувших сезонов. И шляпа, и перчатки, и пальто, и сюртук, и панталоны, давно утратившие память о наглаженных стрелках, и узкие остроносые туфли — все было дорогое, но случайное и не подходило друг к другу. Но лицо! Марселю давно не приходи-лось видеть таких жизнерадостных, приятных лиц, как у этого месье. Да то-му, пожалуй, и дела нет до собственного гардероба! Он, элегантным пинком закрыл дверь, повесил свое пальто на огромный ржавый гвоздь, бросил шляпу рядом со шляпой художника и, потирая руки, спросил:
   — Что у нас сегодня к чаю? Я заказал бы вот эту булку и… немного ветчины!
   Быстро обернулся к своему пальто, сделал два-три пасса, как фокус-ник в цирке. Молниеносным жестом извлек из кармана душистый сверток, в содержимом которого не приходилось сомневаться.
   — Эх, люблю ветчину! — оглядываясь, чтобы узнать, какое произвел впечатление на окружающих, воскликнул месье. — У нас в деревне откармливают таких свиней!.. Правда, то и дело забывают их есть, почему-то везут на рынок. Но я еще достаточно молод, чтобы не жаловаться на склероз!
   — Откуда такое богатство, Луи-Филипп? — спросил месье Камалад.
   — Ну сколько я вас просил не называть меня этим именем! Я что, виноват, раз батюшка по своей неграмотности изобрел мне такую вывеску? Имя Жан-Поль, как у старика Марата, мне гораздо больше нравится, смею заметить!
   — Ладно, пусть Жан-Поль. Так, откуда ветчина?
   — Я каюсь, каюсь, ибо вновь я грешен! — голосом оперного певца (если бывают оперные певцы с лицами актеров из комедии дель арте) про-пел Жан-Поль. Добавил, возвращаясь к прозаическому жанру: — Выменял ее на свой первый военный паек. Решил побаловаться перед дорогой.
   — Значит, сегодня уже отбываете? — спросил художник.
   — Нет, месье Фера, наш легион отправляется завтра. Благо, до фронта сейчас не дальше, чем до Булонского леса!
   — А как же университет? — снова спросил художник.
   — Закроем эту тему до лучших времен, — махнув рукой со свертком, ответил Жан-Поль. — Месье Камалад, я вижу чайник, который вот-вот взорвется от пара, но чаю не вижу до сих пор!
   Месье Камалад принес вскипевший чайник, нарезал ветчину на пестром от красок столе. Разлил чай по чашкам. Жану-Полю чашки не хватило, месье Фера принес ему какую-то жестянку с обтрепанной этикеткой, на которой уже ничего нельзя было разобрать. Спросил:
   — Кому что?
   Гамен раньше всех догадался: это — команда. Цапнув два ломтя ветчины, снова ускакал за мольберт. Вацек и Франсуа ели не торопясь. Художник, взяв свою чашку и свой бутерброд, подошел к холстам. Увидел на одном рогатого чертика, которого изобразил гамен. Нахмурился. Подумал. Добродушно рассмеялся:
   — Так, вижу, они тут освоились!.. Браво, браво: что естественно, то не безобразно, как учил старый Жан-Жак, словами которого восхищается любой мыслящий гражданин!.. А для вас, друзья, у меня есть новости.
   — Какие? — быстро спросил месье Камалад. Жан-Поль оставил свою чашку. Перестал жевать.
   — Увы, не из разряда приятных, — ответил месье Фера. — Наш старый знакомец Тьер заключает… можно сказать, заключил перемирие с бошами, обязался отдать им Лотарингию, Эльзас, выплатить контрибуцию в пять миллиардов и отпустить из плена сто тысяч наших солдат.
   — О-ля-ля! — воскликнул Жан-Поль, громыхнув кулаком по столу. — Это не сто тысяч наших солдат! Это сто сорок тысяч версальцев!
   — Сто тысяч, — поправил месье Фера.
   — Я и говорю! Сто тысяч в дополнение к тем сорока тысячам, которые уже стоят под ружьем у самого Коротышки! Арифметику-то я помню!.. И вы не забудьте мое слово: боши и версальцы — как кот с собакой, но они еще не раз найдут способ договориться, чтобы изорвать нас на за-платы! И о том, что банк: пора национализировать, тоже говорил еще в первые дни. А им все-таки дали возможность вывезти миллионы из Парижа в Версаль!.. Теперь это будут тысячи ружей и сотни пушек!
   — А я говорил, что газеты всех мастей надо закрыть, оставив только наши, — вставил вдруг Месье Камалад. — Я говорил об этом еще в первые дни! С помощью их писанины им удалось распространить столько клеветы, что нам волей-неволей придется рвать ее штыками. Наша доброта оборачивается против нас. Это естественно. И как раз поэтому особенно ужасно.
   — Поглядите, да это тоже герой! — обиделся вдруг месье Фера. — В жизни муху не обидит, на улице слово лишнее не скажет, а чуть дошло дело до политики — вот, готово: он уже Робеспьер!
   — Именно дело, мой друг! — воскликнул месье Камалад. — Именно дело, а не только слово! Я сегодня же поставлю этот вопрос на заседании!
   — Представляю, как поднимут тебя на смех… — (И художник сам усмехнулся).
   — Кто поднимет? Прудонисты? Он был бы удивлен, услышав их аплодисменты в свой адрес! — вместо Господина Товарища ответил ему Жан-Поль. — Они даже теперь готовы действовать уговорами, готовы и дальше мирить нас с хозяевами, как бошей — с версальцами. Лишь бы все оказалось тихо, без шума… Но без шума не получится, мой друг! Шум уже начался!
   — Браво, друг мой! И особенно я рад аплодировать вам, Месье Кама-лад! — воскликнул месье Фера.
   — Ну еще бы! Он, наконец, решил предложить то же, что предлагает народ. — (Жан-Поль кивнул, жуя булку с ветчиной). Я рад, если он научится и действовать, как народ. Последовательно, решительно, бесповоротно. Доводя каждое начатое дело до конца…
   — То есть, опять заговоры… — воскликнул месье Фера.
   — Мой друг, ну причем тут какие-то заговоры! — перебил Господин Товарищ. — Коммуна — не банда и не тайное общество, она — политический орган, избранный по воле народа. К чему нам прятаться? Настало время действовать открыто, люди требуют этого от нас! Все уже достаточно наголодались, чтобы снова жить одними обещаниями!
   — Погоди, погоди. Ты хочешь втянуть федератов в войну? В новую войну, когда еще не кончилась старая? Я тебя не понимаю…
   — А я не понимаю тебя, Фера! Неужели ты до сих пор надеешься, что идеалов Революции — коль скоро ты их так высоко ценишь — можно достигнуть мирным путем? Да, конечно, светлую прекрасную жизнь тебе преподнесут богатей! Сам Коротышка подарит ее тебе, как букет цветов! Нет сейчас таких дураков, не от кого ждать подобных букетов! Надо воевать, драться, только тогда возьмешь то, что принадлежит тебе по праву, мирного пути нет! Даже Вацек это понимает, не то что Жан-Поль…
   — Боже! «Коммуна — не банда», «Коммуна — не банда»… и — опять война! Опять кровь, опять грязь и мерзость! Где логика? Я не вижу логики!
   — Вольным художникам она вообще не свойственна и не понятна, друг мой! — ответил Жан-Поль.
   И они снова заспорили на эту запутанную и малопонятную тему…
   — Нашли о чем спорить, — тихонько заметил Марсель. Ни художник, ни Жан-Поль, ни месье Камалад не услышали. Но Франсуа услышал.
   И сказал:
   — Это ты зря. Значит, правда, что твой дед — из тех, кто принес в Париж «Марсельезу»?
   — Да, но меня еще не было на свете.
   — Да, но их дело осталось не законченным. Теперь его надо закончить.
   Вроде бы просто сказал. Спокойно. Но Марсель чуть не подавился чаем от неожиданности…
   
   ***
   С мезонина был виден переулок — один из многих переулков на склонах холма Монмартр. Толпы людей. Красные флаги. Плакаты на стенах домов. Гремит откуда-то военная музыка, проходят по мостовой колонны федератов в темно-серых мундирах с красными отворотами и в фуражках-кепи. «Вива! — слышится с разных сторон. — Вива!» Иногда кажется: это кричат сами дома, потемневшие от времени, побитые ветрами. И все вокруг напоминает подготовку к какому-то празднику…
   Марсель посторонился: к окну подошли художник, Жан-Поль и месье Камалад. Они давно не спорили. Подошел Франсуа, за ним Васэк. Прыгая на одной ноге, явился гамен:
   — Ух ты! А что там такое?
   — Это, мой друг, настоящий Монмартр, — ответил месье Камалад. — Часть настоящего Парижа, квартал рабочих, поэтов, художников, студентов и мечтателей.
   — Мечтателей вроде тебя, — ворчливо добавил месье Фера.
   — Знаешь, я не буду спорить, — ответил ему месье Камалад. — Я и в самом деле мечтаю о временах, когда мир станет прекраснее. В нем не будет войн — но не потому, что одни добьются покорности других. В нем не будет несправедливости — но не потому» что полиция, суд и закон призовут всех к соблюдению писаного порядка. В нем люди будут ценить и любить друг друга — но не потому, что они родственники или чем-то друг другу полезны. Ведь можно любить друг друга за то, что мы — люди, жители одного большого мира…
   — Не слишком-то все ныне происходящее напоминает эпоху любви! — заметил художник. — Я и сам мечтаю дожить до дня, когда люди перестанут ненавидеть друг друга. Не говоря уж о том дне, когда они начнут друг друга любить. Но почему, когда у нас заходит речь об этом, ты принимаешься спорить со мной?
   — Мы расходимся в главном. Ты хочешь, чтобы этот мир наступил сам собой, как в сказке. А я реалист. Я призываю браться за дело и пере-страивать мир. Переделать его. Чтобы он стал, наконец, таким, каким он должен был стать.
   — Друг мой, я тоже в некоторой степени реалист. Допустим, в мире останется только хорошее. Но тогда — вопрос: куда исчезнет плохое? На луну, что ли, оно улетит?.. Ради всего святого, не поднимай меня на смех, не вышучивай — просто дай ответ, и все: как оно будет, по-твоему?
   — Ответ достаточно прост, дружище. Когда мы доведем до конца все то, что было начато в годы Революции, для плохого попросту не останется места. Ему негде будет существовать, не за что будет цепляться. Но увы, работа чертовски далека от завершения…
   — Для того ты стал депутатом, чтобы ее завершить поскорее?
   — Именно для того, — согласился месье Камалад. — Скажу больше: для того я прожил всю свою жизнь.
   Марсель смотрел в окно. И снова, в который раз, переживал чувство внезапного открытия: так поразила его новизна только что постигнутой взаимосвязи. Дед вместе с полком марсельцев шел в бурлящий Париж, чтобы не стало на земле королей, попов, их лживого благополучия и обманутой нищеты рядом с ними. Тогда, без малого сто лет назад, работа действительно осталась незавершенной, мама не раз говорила так, споря с отцом. Выходит… месье Камалад, этот странный господин, ничуть не похожий на героя или государственного деятеля, намерен завершить начатое?
   Пожалуй, над всем этим стоит подумать…
   
   
   Новые друзья и старые знакомые
   
   Орудийный гул с каждым днем приближался. Но погода стояла такая прекрасная и жизнь была так необычна и нова, что Марсель не обращал на него внимания. Он теперь был занят одной проблемой: как записаться в федераты и получить ружье. Люси завизжит от восторга, когда увидит его с настоящим ружьем шаспо наперевес!
   Франсуа записался. Выдали ему, правда, не ружье, а барабан и в караулы ходить не заставляли. Но он носил форменный китель, солдатские огромные ботинки, кепи военного образца.
   В мезонине только ночевал, целыми днями пропадая в каком-то покинутом здании. Что там было раньше, трудно понять. Сейчас дом напоминал казарму: всюду были солдаты и люди, которые пришли записываться в легион. Марсель так его про себя и называл — казарма. А Франсуа говорил иначе: «революционный клуб».
   В «клубе» Марсель побывал несколько раз. Выстоял несколько длиннейших очередей. Но его так и не записали. Ладно иностранец Вацек, ладно гамен, который и собственного имени толком не знает, — но он-то, Марсель Новик, чем не понравился командиру? Он вполне отвечает за свои слова и, если говорит, что умеет стрелять, то так и есть. Отец учил!
   Наконец, терпение лопнуло. Приглядев у стены казармы чье-то ружье, он быстро вскинул его к плечу и крикнул:
   — Видите, вороны летят? Четвертую с краю собью!
   Шаспо громыхнуло так, что все вокруг наполнилось дымом и звоном. Четвертая с краю ворона сложила крылья и начала падать за соседние крыши. Гамен с радостным воем устремился туда. Вацек воскликнул: «Матка боска!» Франсуа удивленно присвистнул. А командир — старый серьезный месье, похожий на мастерового, — выхватил у Марселя ружье и влепил другой рукой полновесный подзатыльник.
   — Чтоб я тебя тут больше не видел, Новик! — громыхал он, совсем как отец в минуты гнева. — Чье ружье? Кто оставляет ружье без присмотра? Кончайте мне эти вольности, не старое время!
   Нет, Марсель не обиделся. И от клуба-казармы далеко не ушел.
   Вернулся гамен, волоча за крыло ворону:
   — У-у, какая! Давай съедим!
   — Фи! — Ответил Марсель. — Я не дикарь, и у нас не Гвиана!
   — Дурак! — завопил гамен. — Жрать захочешь, все съешь! Хоть во-рону, хоть кошку, хоть таракана!
   Марсель опять не обиделся: уже начал привыкать к тому, что не на все мелочи надо обижаться. Особенно на слова. Но Вацек сказал:
   — Слишком часто у него дурак. Наверное, сам дурак, а? Он думал. Марсель согласится с ним. Марсель, однако,
   не согласился. Пускай гамен неразборчив в словах, пускай изумит и просит у месье Фера трубку покурить. Не у всех же светское воспитание! Поживешь в грязи — сам запачкаешься. Зато он бойкий, неунывающий. Он выгодно отличается от балованных чистюль, с которыми Марселю приходилось дружить в лицее. Гамен напоминал ему другого беспризорника из романа месье Гюго. Роман, конечно, нравился Марселю не весь (да если признаться, у него и терпения не хватало прочесть его весь), но страницы, где упоминалось имя Гаврош, помнил чуть ли не в слово в слово…
   Впрочем, Вацек остался при своем:
   — Кричит многое, — сказал он, медленно выговаривая слова. — Поганы то люди. Мутные. У, панова крев!
   Марсель уже знал: говорит он неважно, это так, но свой язык с французским не путает. Разве что если волнуется,..
   Отлучившись ненадолго к месье Фера, чтобы пообедать (нормальным супом и хлебом, разумеется, никак не воронами), Марсель вернулся к казарме.
   Людей, как всегда, было множество. Одни стояли в очереди — записываться в федераты, другие толпились просто так. Увидев командира. Марсель принял меры предосторожности, спрятался за угол. Но командиру было не до него: он как раз говорил о чем-то с бородатым месье в рваной солдатской шинели.
   — Значит, ты воевал унтер-офицером? — спрашивал командир.
   — Так точно, — сиплым голосом отвечал собеседник. — Воевал, да недолго: под Седаном моя война кончилась. Хорошо, сумел от пруссаков уйти.
   — Ну, так это же прекрасно! Солдаты у нас есть, а учить их некому. Возьмешься?
   — О, мой командир, с превеликим удовольствием! На этого Коротышку у меня давно зуб!
   Сказав так, незнакомец расхохотался, закашлялся, как месье Фера. Напомнил он и еще кого-то. Даже сильнее, чем добрейшего художника. Но вот кого?..
   Марсель, не покидая своего укрытия, стал следить. Во дворе построились федераты-новобранцы. Взяли ружья. Бородатый объявил, что будет учить их строевым приемам.
   — Левой! Левой! — командовал он, то и дело кашляя. — Кто там опять ногу путает, черт возьми? Подтянитесь!
   — Эй, дядя, — подали голос из задних рядов, — нам каблучная грамота ни к чему. Ты покажи, как стреляют.
   — Верно! — поддержал еще один голос. — Мы не на парад собрались.
   — Кто дал команду разговаривать? — гаркнул бородатый. — Или сами командовать хотите? Я вас!
   Учил он их долго. Так долго, что Марселю пришлось пододвинуть ящик и устроиться удобнее. На каждое слово отвечал дюжиной крепких ругательств, казалось, вот-вот полезет на федератов с кулаками. Наконец, объявил перекур. Новобранцы с удовольствием выполнили команду, рас-селись вдоль стены. Кое-кто начал дремать. А сам бородач куда-то исчез. Так быстро, что Марсель и не заметил.
   От жары, столь непривычной после затяжных апрельских дождей, он и сам начал было дремать на своем наблюдательном посту. Вдруг стало прохладнее, как будто солнце зашло за тучу. Марсель приоткрыл один глаз — и увидел: оно действительно зашло. Только не за тучу.
   Над крышей клуба лениво, словно нехотя, клубился дым.
   Пламя на ярком солнце казалось почти прозрачным. Но оно успело охватить весь чердак. Дым пробивался сквозь крышу, и черепицы, сердито треща, разлетались в разные стороны. Слышался топот и голоса: люди спешно покидали казарму. Кто-то подкатил пожарные бочки, но воды в них не было. Марсель заметил свежие отверстия, мокрые следы на досках… и вдруг понял все. Понял, на кого из безбородых похож знаток строевого устава.
   Подбежал командир. Быстро отдал распоряжения, суета начала обретать черты слаженной работы. Марсель, забыв о предупреждении, хотел уже броситься к нему. Но побоялся, что командир попросту не заметит его, не обратит внимания.
   — Все живы? — спрашивал он пробегающих мимо федератов. — Никто не пострадал? Где наш приятель-сержант, который вас учил ходить строем?
   — Я смотрю, кто-то меня уже ищет! — раздался сиплый, старательно измененный голос. — Не успел сходить за газетой, а у вас уже пожар! Придется мне сбегать еще и за пожарной командой!
   Переодетый бросился к воротам. Еще быстрее подлетел к командиру Марсель: раздумывать было уже некогда.
   — Он не сержант! Он капитан, я его знаю! Он приходил к нам, он про вас, коммунаров, говорил что-то нехорошее!
   Больше всего Марсель боялся, что командир перебьет его вопросами, которые совершенно не нужны в таком случае и только мешают: «Мальчик, ты о чем говоришь? Какой полковник? Куда приходил?». Увы, так и оказалось. Взрослые во многом похожи: когда чересчур догадливы, а когда… Переодетый, оглянувшись, мчался рысью по улице, расталкивая прохожих, Вскоре исчез за углом. И Марсель в отчаянии напустился на командира с упреками:
   — Все из-за вас! Я говорил, а вы не верили! Это шпион, капитан, в Алжире воевал и грабил, он сейчас уйдет! И все из-за вас!
   Только тут командир о чем-то догадался. Выхватил пистолет и бросился вслед за Марселем по улице. Следом понеслись новобранцы.
   — Где он? Вы не заметили, куда он побежал?
   Искать человека на людной улице, да еще с таким опозданием — это, как говорит гамен, «дохлый номер». Помочь могло разве что чудо. Но, за-вернув за угол, они увидели: чудо произошло. Полковник валялся на земле. На нем, заламывая ему руку с ножом, сидел месье Камалад. Де Роше рычал сквозь зубы самые страшные ругательства, пытался вырваться. Но все было напрасно. Как у худого и сутулого месье Камалада появилась вдруг такая силища? Наверное, он и есть бывший моряк!
   Или… не бывший?..
   Полковник заскрипев зубами, рванулся сильнее. Прохожие отшатнулись: такой поток брани хлынул вдруг им в лица.
   — Только не ругайтесь, — сказал Месье Камалад. — Я этого в последнее время терпеть не могу.
   А Марсель сказал командиру:
   — Так я и думал, что он не зря убегал. Вот, разрешите представить: капитан де Роше, доблестный ветеран грязной войны. Кем он теперь воюет у Коротышки, — спросите у него. Прошу любить и жаловать… но будьте с ним построже.
   
   ***
   …Теперь Марселя не выгоняли из клуба. Он мог приходить туда в любой час дня и ночи, а вернее — совсем не уходить оттуда. Его хлопали по плечу. И не только хлопали по плечу. Его, действительно, признали своим!
   Федератов становилось все больше. Они оставались тут ночевать, многие даже устраивались на длительное жительство. Клуб в самом деле стал походить на казарму. Во дворе стояли пушки: побитые, закопченные. Артиллеристы, приводя их в порядок, рассказывали о боях на подступах к городу. Им пришлось отступить: врагов было в несколько раз больше, а патронов и пушечных боеприпасов им подвозили в достатке. Не то, что федератам… Говоря о врагах, они имели в виду не бошей: в первую очередь — версальцев. Тоже французов, только в других мундирах. Марсель уже не удивлялся тому, что свои воюют со своими. И давно понимал, насколько не случайно командир влепил ему подзатыльник за меткий вы-стрел по вороне.
   Были среди солдат и раненые. Они старались улыбаться и шутить: «Ничего! Лето будем встречать в Гавре и Бретани, подлечимся на курортах! А сейчас некогда!».
   Друзья все реже и реже ходили в гостеприимный мезонин. Ночевали здесь, в клубе. Вместе с гаменом и Вацеком Марсель помогал федератам, чем мог. Ружье и кепи ему не давали, хотя подарили солдатский китель и огромные ботинки, Но ни сам он, ни приятели не собирались терять надежду. Нет ружья — зато рядом пушки и веселый канонир, парень из предместья Сент-Антуан, не оставляет без ответа ни один вопрос. Отвечает, как их наводить, чистить. Единственное, чего не мог он показать, — саму стрельбу: пороха было маловато. Заряжать учились на кульках с опилками.
   В трудах и заботах пролетали дни. Усталости не было! И по вечерам приятели, дождавшись Франсуа, уходили гулять по Парижу. Командир и месье Камалад, который иногда появлялся в клубе, не запрещал им: в городе с некоторых пор появилось много такого, чего не было раньше. Хлеб по нормальной цене, школы без закона божьего, квартиры для всех. А главное — порядок. Ни одного вора, ни одного налетчика не осталось во всем огромном Париже! Гамены — и те перестали безобразничать. Франсуа говорил: «У всех нашлись более толковые дела».
   Стоял май. Цвели каштаны. Белые пушистые свечки виднелись издалека в молодой листве: ночь долго не приходила, — вечера были прозрачные, как летние ночи на севере России. В серебристой полутьме четверо друзей забирались на какую-нибудь крышу, устраивалась поудобнее. От-сюда можно смотреть на улицы и улочки, на запутанный лабиринт дворов и волны уходящих во все стороны крыш и тихонько разговаривать, никому не мешая.
   Да, как не странно: Марсель за свои четырнадцать лет ни разу не смотрел с крыши на Монмартр! Он вообще ни разу не сидел просто так на крыше! Никогда! Он был мальчик из хорошей семьи, скакать по крышам и чердакам ему не полагалось. Мешали приличия, запреты, манеры, убийственно-чистая одежда. А теперь штаны и сорочка все равно не первой чистоты, некому следить за каждым шагом их обладателя, никто не предписывает ему делать то-то и ни в коем случае не делать то-то… Делай всяк что хочет! Вот это жизнь! Да здравствуют парижские крыши!
   Когда сгущалась тьма и звезды заполняли все небо, крыша была как плот на волнах ночного океана. Теплый, прогретый майским солнцем черепичный плот бесшумно скользил над редкими огоньками, мерцающими в узких улочках, над бесчисленными огнями бульваров. Перед ним всходили созвездия. Струились запахи каштанов. Чуть-чуть фантазии — и можно представить: нет ни улиц, не затихающих до утра, ни кольца фронтов, сжимающих город, ни шпионов вроде капитана. Есть только океан ночных крыш. И да здравствует он!
   Грохот близкой войны нет-нет да тревожил тишину в гулких дворах. Но его можно было принять за гром надвигающегося циклона. Или, напри-мер, за гуд прибоя. Или за грохот пробудившегося вулкана. Или на что-нибудь еще. Марсель по-прежнему не говорил никому о своих фантазиях. В конце концов, это было его личное дело: как и что себе представлять.
   
   
   
   Момент истины
   
   Месье Фера в дни все более редких появлений четверки у него в мезонине находил, что Новик-младший совсем перестал напоминать человека, изнеженного цивилизацией. Марсель не мог ни согласиться, ни поспорить: о былой своей жизни он едва вспоминал, ничто не заставляло его сожалеть о покинутом. И единственный человек, с которым он действительно не прочь был бы встретиться, — оставалась Люси.
   Он три раза писал ей трогательные письма, отправляя их через гамена. Это был самый романтичный посланник, какого только можно было придумать. Истинно в духе старика Гюго! Но ответа не последовало. На четвертый раз гамен объявил, что бросит письмо в мусорный ящик. Тогда Марсель уговорил Вацека. Тот сбегал по адресу, но очень быстро вернулся.
   — Твоя фиансэ… она почему-то не выходит. И двери запертые совсем.
   У Марселя заныло в душе. Он хотел немедленно броситься к ней, узнать наконец, в чем дело, разобраться в своих душевных волнениях. Но заметил: федераты сходятся во двор клуба. Собрались все, даже раненые. А в середине, поднявшись на орудийный зарядный ящик, что-то говорил месье Камалад. Рядом с ним стоял Жан-Поль, которого было трудно узнать в долгополой шинели. Да и не только одежда меняла его: веселый студент был непохож сам на себя. Усталый, очень бледный, какой-то расстроенный. Разве мог человек так перемениться за столь короткое время? Да и сам месье Камалад выглядел не как всегда. Красный шарф сбился, шляпа скомкана в руке. Лицо, всегда такое загорелое, стало желтым, как у больного.
   Люси была тоже забыта.
   — Товарищи, — говорил месье Камалад. — Вы уже знаете о положении дел на фронте, Жан-Поль вам все рассказал. Я только хочу добавить: никогда опасность не была так близка. Если бы вы не были солдатами, я бы призвал вас браться за ружья. Но вы — уже солдаты. И потому я говорю: надо готовиться к бою в самом городе. Нужны баррикады.
   — Зачем баррикады? — крикнули из задних рядов. — Прикажите занять позиции на подступах к Парижу, а не торчать здесь без дела, — и тогда не нужны будут укрепления в самом городе!
   Месье Камалад отрицательно покачал головой.
   — Неправда, — сказал Жан-Поль. — Стройте на подступах к городу хоть тысячу фортов, но нельзя оставлять без защиты сам город. Пускай он застрянет в глотке у Версаля! Так просили передать товарищи, избирая меня делегатом. И я повторю их слова
   в Коммуне! Париж должен превратиться в образцовую, неприступную крепость. Каждый дом, каждая улица должны стать фортом. Я не знаю, в какой день и час начнется их генеральное наступление. Знаю другое: встретить их надо в полной боевой готовности. И я прощу вас…
   Жан-Поль умолк. И — видно было — побледнел.
   — Почему он молчит? — подхватили голоса. — Что случилось?
   — Да малый просто устал повторять вам одно и то же, — вместо Жана-Поля ответили из задних рядов.
   Шум прокатился по рядам. Негромкий, тревожный. Жан-Поль взглянул на федератов. Словно через силу произнес:
   — Да, я прощу вас, именно прощу: товарищи, бдительность и еще раз бдительность! Я уже знаю, как опасно недооценивать врага. Целый мир поднялся против вас, целый мир поднялся против Коммуны, избранной по вашей воле. Беспечность стоит жизни. Помните об этом! Я прощу вас, помните! Вы не имеете права рисковать тем, что вы уже успели отвоевать у хозяев!
   — Ну а я вам что говорил! — вмешался дядя Гийо, который до войны работал на фабрике и мог своими руками сделать буквально все. — В сорок восьмом году у нас чересчур легко все отобрали, И только баррикады не позволили им перестрелять нас, как цыплят.
   — Надо построить баррикаду в двух местах, — предложил молодой канонир из Сент-Антуана. — Тогда обе эти улицы будут у нас на прицеле. Как в сорок восьмом.
   — Откуда знаешь? — проворчал старый дядя Гийо. — Отец, что ли, рассказывал?
   — Он самый, — кивнул канонир.
   И все, без слов разошлись, чтобы тут же приняться за дело.
   
   ***
   Баррикаду строили три дня. Повалили фонарные столбы, выкатили из магазина бочки (раз уж «баррикада» — от «барри», то есть — «бочки»). Наломали булыжника из мостовой, накопали земли, всем этим заполнили ящики и корзины, постепенно образовался не очень надежный с виду, но достаточно высокий завал, в двух местах перегородивший улицу. Для прохожих оставили узкие воротца. Дядя Гийо даже навесил ту-да двери, снятые с петель в одной из лавок. Их можно было в случае чего запереть и привалить чем-нибудь тяжелым. С одного фланга к баррикаде примыкал дом с глухой стеной без окон, с другой — клуб, который в окружении своих высоких заборов и сам мог превратиться в форт. Позиция была, что надо…
   Четверка работала вместе со всеми. Не увиливая даже гамен: ему нравилось бить, ломать, с грохотом валить в кучу разные вещи, не беспокоясь за их сохранность. А Марселя эта работа привлекла вот почему: руки хоть и покрылись царапинами, но зато теперь никто не скажет, что они чересчур нежные. Впрочем, и раньше ему ничего подобного не говорили. Но Марсель заметил, что у него чересчур нежные руки. Никогда не обращал на них внимания, это казалось не главным, не основным. А теперь выясни-лось: на настоящем Монмартре быть белоручкой — признак дурного тона. Как он завидовал канониру из Сент-Антуана, дяде Гийо, месье Камаладу! Руки у них сильные, грубые, с хорошо заметными жилами. А у него? Хоть и не слабые, а… совсем как у девчонки. Да и лицо до безобразия светлое, нежное. Что, если заметят и начнут смеяться?.. И он радовался, что от общения с ящиками, камнями, досками и землей руки становятся грубее. Да и лицо постепенно темнело от горячего майского солнца. Как хотелось, чтобы оно стало таким же обветренным, как у месье Камалада! Может, проклятые веснушки заодно исчезнут?..
   Когда баррикада была готова, на ней подняли красный флаг и установили пушки, часовые присмотрели, откуда удобнее наблюдать и стрелять. И, только успели закончить дело, как в дальнем конце улицы послышались крики и шум.
   — Верно говорил месье Камалад, все повторяется два раза, — произнес дядя Гийо. — Золотая молодежь. Как в сорок восьмом году…
   К баррикаде двигалась нарядная, чем-то явно рассерженная толпа. Были тут солидные господа с тросточками. Были дамы с кружевными зон-тиками. Были няньки с малышами. Но в первых рядах наступали крикливые, франтовато одетые молодые люди. Они вопили, кривлялись, неумело бросали камни, свистели. И в одном из этих щеголей Марсель с удивлением узнал своего приятеля по коллежу — «Луи-Наполеона».
   — Эй, Луи-Жан! — крикнул он, быстро взбираясь на самый верх баррикады. — Что ты здесь делаешь?
   Безо всякой задней мысли, просто потому, что давно не виделись, Но «Луи-Наполеон» чуть не споткнулся, заметив его.
   — А ты идиот, Новик! — завизжал он. — И еще ты красный! И вас всех перестреляют!
   — Ну, разошлись, — проворчал канонир из Сент-Антуана. — Пальнуть, что ли, разок для успокоения?
   Дядя Гийо погрозил ему кулаком:
   — Все бы тебе палить! Не видишь: там дети!
   — А я холостыми. Командир, разрешите?
   Командир молчал. Он явно не был удивлен появлением толпы, но ничего не предпринимал. Медлил. Толпа тем временем приближалась. Камни задевали солдат. Самые бойкие в наступающих рядах уже подскочили к баррикаде, ухватились за доски и бревна, которыми она была сцеплена.
   — Грязные скоты! — слышалось сквозь пыхтение и скрип раскачивающихся ящиков. — Мы загоним вас обратно в подвалы!
   Само собой, их усилия ни к чему не вели. И все-таки Марсель испугался: что, если им на головы сыграет какая-нибудь бочка с камнями? Вот крику-то будет…
   — Командир! — уже громче повторил парень из Сент-Антуана.
   Тот снова не ответил. Толпа подкатилась вплотную, булыжники стучали по баррикаде. Вдруг хлопнул пистолетный выстрел. Сначала один. Потом другой, третий… Марсель почувствовал: кто-то сильно рванул его за штанину, стаскивая вниз.
   — Холостыми! — крикнул рядом командир, оборачиваясь к пушкам. — Заряжай!
   Спустя считанные мгновения баррикада содрогнулась от грохота. В дыму и гуле потонул испуганный визг множества бегущих людей. И, когда воздух очистился. Марсель увидел перед баррикадой только одного Луи-Жана. Он, видимо, споткнулся, расшиб коленку и теперь не мог встать.
   — Эй, Луи! — закричал Марсель. — Ты цел? Погоди, я сейчас!
   Прыгая с ящика на ящик, с бочки на бочку, он спустился вниз. Можно было и шею сломать, но Марсель чересчур торопился, чтобы думать о предосторожностях. Подбежал к Луи, хотел помочь ему подняться на ноги и привести в порядок костюм. Но вместо «спасибо» Луи, шарахнувшись от него, испустил такой вопль, словно увидел, по крайней мере, привидение.
   — Ты что? — вскрикнул Марсель, тоже отшатнувшись назад от неожиданности. Дуй не ответил. Снова попятился, споткнулся, шлепнулся на мягкое место, И так, сидя, пополз от баррикады, оставляя на тротуаре мокрый журчащий след.
   Наверху захохотали. Луи перепугался еще больше. Он уже не кричал — сипел от ужаса. Впрочем, и вид его перекошенной физиономии тоже мог испугать кого угодно. Во всяком случае, Марселя он испугал. Белое, совершенно неживое лицо, на котором чернеют маленькие прозрачные усики, дергается рот и таращатся какие-то бессмысленные застывшие глаза.
   Чтобы не видеть. Марсель поскорее вернулся обратно. И заметил: двое федератов держат за руки другого крикуна. Тощенький, совсем уже не воинственный парнишка лепетал что-то бессвязное, ойкал и икал. Его прыщеватое личико становилось то белым, то красным. Дядя Гийо деликатно проверил его карманы. Вытащил пистолет. Крошечный «дамский» пистоле-тик, похожий на игрушку с перламутровыми купидонами на рукоятке.
   — Так, так, хорошо, — произнес дядя Гийо нарочито строгим, каким-то учительским тоном. — Придется вести куда следует.
   Марсель почему-то сразу догадался, куда: в полицейский участок. Или как они там сейчас называются, эти кутузки. А участок совсем недалеко от большого розового особняка, в котором живет…
   Ах, даже сердце забилось… Кажется, так пишут в романах?..
   Командир, как не странно, внял просьбе. Разрешил даже взять с со-бой ружье. Сломанное, правда, и устаревшей марки. Но тем не менее?
   Прыщеватый парнишка поплелся отвечать за свои шалости по законам Коммуны. Шел еле-еле, несмотря на то, что солдаты вежливо и сильно подталкивали его с двух сторон. Лакированные ботинки скребли по тротуару. Он буквально висел на руках своих конвоиров, если бы не они — давно бы шлепнулся где-нибудь. Марсель начинал терять терпение…
   — Ну что ты плетешься? — крикнул он на парнишку. Тот совсем перепугался, снова заикал и застучал зубами. Один из конвоиров оглянулся на Марселя. Сказал:
   — Ладно, сами отведем.
   — Беги к ней, — с едва заметной усмешкой добавил второй. — Толь-ко не задерживайся!
   — Вы это… серьезно?…
   — Нет, не серьезно. Давай, беги! Он рванул с места, полетел по улице, не чуя под собой ног. Только на углу оглянулся. Крикнул:
   — Будьте с ним построже!
   И снова рванул к знакомому дому, только на бегу вспомнив, что забыл сказать спасибо…
   
   ***
   Дверь была не заперта. Дом встретил его настороженной, звенящей тишиной пустынных мраморных лестниц, ведущих наверх их солнечного, просторного вестибюля. Где все? Куда они девались?
   Уехали?..
   Держа ружье на плече и хрустя ботинками на рассыпанных осколках стекла. Марсель поднялся на второй этаж. В коридорах никого… Дверь од-ной комнаты оказалась открытой… Вся мебель сдвинута со своих мест, вещи разбросаны. А на полу, спрятавшись за крышку распахнутого чемодана, сидела перепуганная девчонка.
   Трудно было узнать ее.
   — Люция! — позвал Марсель.
   Люси его сначала не узнала. Лишь потом, когда он подошел и сказал ей несколько ободряющих слов, она медленно, нерешительно поднялась из-за чемодана:
   — Вы? А почему такой… и с ружьем…
   Глянув через плечо в зеркальную дверцу шкафа, он понял: было чего испугаться девочке из приличной, благовоспитанной семьи. На коврах, среди шелковистых обоев и изящной мебели, топтался с ружьем на плече какой-то оборванец. Загорелый, чумазый, одетый самым небрежным образом. Куртка федерата наброшена как пальто, волосы всклокочены. Грязные брюки, сорочка, гладя на которую даже нетактично заводить какой-либо разговор о стирке. Солдатские башмаки оставляют на коврах мокрые следы. Как он чужд для этого дома и этой комнаты… А ведь казалось, что вид у него сейчас боевой, романтичный и мужественный… не то что тогда…
   Скрипнула дверь. В комнату заглянула служанка и, испуганно вскрикнув, спешно ретировалась. Марсель посмотрел на Люцию и, чувствуя, что краснеет, еле слышно спросил:
   — Как я вам нравлюсь?..
   — Вы… Вы…
   Люция не могла говорить. Она стискивала кулачки, комкая в них платочек с розовыми кружевами. Губы подрагивали, в глазах собирались слезинки» Несколько секунд она смотрела на него, всхлипывая и тем самым вгоняя Марселя в полнейшую растерянность. ..
   — Вы… вы… — лепетала она. Вдруг отскочила к окну… и завизжала так, что стекло отозвалось звоном: — Убирайся вон, ты отвратителен!
   — Почему? — только и мог вымолвить Марсель. — Ну почему ты…
   — Пошел вон, оборванец! — кричала Люси, сжимая кулачки. Марсель заметил: она уже плачет.
   — Хорошо… — сказал ОН, сам не замечая, что пятится к двери.
   Ему хотелось сказать что-то вроде: «Что ж, я уйду. Но помни: я до-бьюсь твоей любви!» На худой конец, просто взять и молча хлопнуть дверью. Но он не сказал и не хлопнул — просто выбежал из комнаты. Спустился по лестнице. На мгновение замер, потому что увидел себя снова, В другом зеркале.
   — Хм, «оборванец»… В Нидерландах оборванцев называли гезами, во Франции, как известно, санкюлотами. Очень приятно, сударыня! Буду знать, как меня зовут!
   Был бы на его месте Франсуа, он бы ответил именно в таком духе. А что бы сказал гамен? Он бы сказал! Он бы ей сказал! О-о!..
   Щеки горели, как от самых хлестких оплеух. Никогда, никогда больше не вспоминать о ней! Ни за что, ни за что сюда не возвращаться! Хватит! Сколько можно? Пора быть твердым!
   А все равно: зачем она так? Что он ей сделал?..
   
   
   Майская неделя
   
   Снова потекли дни. Марсель их не запомнил: дни сливались для него в какую-то яркую, неразборчивую картину вроде тех, что дрожат и без конца меняются в волшебном фонаре. Все видно, все четко, а — никак не разберешь, что такое. Он по-прежнему дневал и ночевал в клубе, все так же проводил вечера на крышах Монмартра. Слушал, как Франсуа рассказывает Вацеку и гамену о подводном корабле. С кем-то о чем-то разговаривал, спорил, даже смеялся. А внутри, в душе, было пусто. И словно магнит какой тянул обратно к знакомому особняку… Раз или два прошел мимо дома, где на третьем этаже светились окна отцовского кабинета. В столовой было тем-но, в кабинете матери и в комнате с гамаком тоже… Войти не решился: не хватило сил взяться за ручку двери.
   А потом стало не до размышлений. Все как-то вдруг перемешалось, переплелось в один грохочущий ком. Орудийная стрельба ворвалась в го-род, покатилась по кварталам, заливая улицу за улицей; версальцы пробились в Париж. Марсель, да и не только он, не мог знать, что это им дешево достал лось: боши, с присущей им точностью соблюдая писаные и неписаные условия заключенного мира, пропустили их через свои укрепления.
   Франсуа сделался молчаливым и сердитым:. А Вацек пришел к командиру и тихо, забывая от волнения слова, потребовал дать оружие. На вопрос, умеет ли стрелять, ответил, что не умеет, но научится. И командир, хотя до того сам прогонял Вацека с баррикады, велел дать ему ружье и полтора десятка патронов.
   У Марселя оно уже было. Да не просто ружье, а шаспо новейшей конструкции. Такие выдавались лучшим стрелкам, Теперь он ломал голову: как стрелять, чтобы не убить человека? Пускай версальцы, пускай враги наподобие полковника Роше, — но убить… Спросил, что думают по этому поводу друзья. Франсуа не ответил, разбирая свое ружье и перетирая ветошью детали. А Вацек коротко бросил:
   — В правую стреляй.
   От этого совета действительно стало легче. Раненный в правого руку — не солдат, а пол-солдата… и, главное, ранить — все же не убить…
   Гамену оружия так и не дали. Он злился и потому был теперь далеко не такой веселый. Изобретал для друзей конкурсы: кто дальше плюнет, кто дольше простоит на одной ноге. Он любил похвастаться своими многочисленными талантами, а друзья всегда охотно принимали его вызовы на очередную дуэль. Но теперь что-то не хотелось.
   — Черт бы вас побрал, — злясь еще больше, бубнил гамен, шагая по двору клуба. — Сам бог сказал, делиться надо, а кто даст мне свое ружье? Ну, кто?
   — Не заслужил, — ответил ему Вацек.
   — Кто? Я? Да я…
   — Болтун, больше никто.
   — Я?! Да я тебе сейчас…
   — Эй, воробьи! — прикрикнул на них командир, проходивший мимо. — Сейчас вот всех разгоню по домам!
   Угроза была достаточно реальная: кто издает приказы, тот и отменяет… Вацек молча ушел со двора, Гамен воспринял это как капитуляцию:
   — Ага! Тебя сейчас выгонят, а меня гнать некуда: у меня дома-то нет! Мой дом — весь Париж! Бе-бе-е!
   — Панова крев, — тихо произнес Вацек, не оборачиваясь.
   Марселю подумалось: наверное, это у него означает то же, что у отца «Драй твою медь»…
   Одна за другой приходили новости. Взяты баррикады на Гренеле, на площади Руа-де-Ром, возле Триумфальной арки. Пали баррикады на Менском шоссе, напротив Законодательного корпуса. На Тюильри и площади Согласия еще слышна стрельба. На левом берегу Сены обороняются целые кварталы, но долго им не продержаться… Федераты с криками подступали к командиру, требуя послать их с Монмартра туда, где решается сейчас вопрос о жизни и смерти. Командир твердил: без разрежения месье Камалада он не имеет права отпустить и не отпустит ни одного человека, уход с баррикады будет приравнен к дезертирству со всей вытекающей ответственностью по законам Коммуны. Но спор разгорался снова и снова.
   Все ближе подкатывалась орудийная пальба. Отчетливее, резче слышались выстрелы. Шесть суток, днем и ночью, парижские кварталы отбивались от врагов. Дни стояли жаркие. Западный ветер приносил волны порохового дыма, становилось невозможно дышать. Ночи содрогались от грохота, бледнели от близких пожаров. Не была спокойной и ночь с двадцать второго на двадцать третье мая: стрельба слышалась совсем рядом. Не была спокойной и ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое: весь гарнизон маленькой крепости был поднят по тревоге и до утра не сомкнул глаз. А потом наступило утро двадцать четвертого.
   Марсель спал, отдыхая после ночных волнений. Сквозь сон услышал какие-то крики. Открыл глаза. Федераты, схватив ружья, неслись мимо него к баррикаде. Марсель удивился: как много незнакомых лиц! Потом разглядел, что кителя у них измазаны в саже и земле, что лица серы от усталости и от бессонницы, что почти у всех проглядывают из-под одежды затертые грязные бинты. Знакомые солдаты давно стояли на своих местах» Марсель тоже вскочил, досадуя на себя. Где-то рядом, на улице, громыхнуло орудие. И буквально в ту же секунду, пробив возле самых ног завертелся ка-кой-то круглый предмет.
   Это была артиллерийская граната. Она шипела, готовая взорваться, сыпала искрами. Трудно было понять, как она до сих пор не взорвалась. Все вокруг смотрели на нее и на Марселя, никто не мог двинуться с места. Марсель тоже не мог. Рядом мелькнуло что-то белое. Он зажмурился, падая на землю лицом вниз. Шипение делалось оглушительным.
   И вдруг оно стихло.
   — Куда ты! — раздался в тишине испуганный голос дяди Гийо. Скрипнула какая-то дверь… Сам не зная как. Марсель заставил себя от-крыть глаза, глянуть в ту сторону. Увидел завал баррикады, серые дома, ярко-синий кусок неба в конце улицы. Заслоняя эту синеву, баррикады медленно поднимался, как черное дерево, фонтан дыма и земли.
   Когда Марсель снова открыл глаза, все вокруг казалось удивительно ярким. А звуки, наоборот, доходили слабо, приглушенно. Федераты из старого гарнизона вели с баррикады ружейный огонь. Вновь прибывшие солдаты, заслоняя глубокое небо, наклонились над Марселем. Был среди них и дядя Гийо.
   — Живой? — спросил он. — Живой. Ну и слава богу.
   — Не бога пусть благодарит, а Вацека! — раздался рядом голос канонира — сент-антуанца.
   Чувствуя холод в животе и тошнотворнейшее головокружение, Марсель приподнялся. Дверца в баррикаде поскрипывала от ветра. Двое федератов катили бочки, собираясь ее завалить. Еще двое стояли возле опущенных на землю носилок, носилках, укрытый до подбородка алым знаменем, лежал Вацек. Его лицо, совершенно бескровное, словно мертвое, было запрокинуто вверх. И взгляд был такой, будто он хотел что-то вспомнить. Что-то важное. И оно не вспоминалось.
   Федераты взялись за ручки носилок. Но дядя Гийо остановил их:
   — Пусть побудет здесь.
   Марсель ни о чем ни у кого не спрашивал. Только потом, в минуты другого такого же затишья, попытался приподнять артиллерийскую грана-ту, лежавшую наготове у одной из пушек. И поразился, насколько велика ее равнодушная, безжизненная тяжесть… Но удивляться долго не при-шлось: Франсуа ударил в
   барабан, и все, кто был на баррикаде, стали сверять затворы в ружьях.
   Баррикада держалась до вечера. Вернее, то, что оставалось от нее после нескольких атак и артиллерийского обстрела. Из-за каждой бочки, из-за каждого ящика гремели ружья. Падали на улице солдаты в мышино-серых мундирах и красных штанах, падали и оставались неподвижно лежать на баррикаде солдаты в темных кителях с алыми отворотами. Через какое-то время Марсель заметил: федератов на баррикаде меньше всего. Палили из ружей незнакомые мальчишки, наводили последнее уцелевшее орудие незнакомые мужчины, перевязывали раненых не-знакомые бедно одетые женщины. Среди них Марсель вдруг узнал горничную Николь. И почему-то совсем не удивился.
   — Пить хочешь? — спросила она. В руке у нее было ведро с водой, через плечо — патронташ и два ружья. Без фартука и накрахмаленной наколки, в небогатом, но явно праздничном платье, платке и деревенских полосатых чулках она казалась и моложе, и… красивее. Почему он никогда не замечал, что она такая красивая, эта толстушка? Интересно, сколько ей лет? Наверное, немногим больше, чем ему. Марселю…
   Так он подумал — и понял, что давным-давно хочет пить. В горле спеклось от порохового дыма, в голове гудело от выстрелов. Он бросился к ведру, жадно выпил, сколько мог, теплой безвкусной воды и повалился на ящики.
   — Целый, нет? — спросила Николь. — Папаша его по всем друзьям искал, а он вот где!
   Она ругалась, но была не сердита. Потом улыбнулась. Сказала:
   — Хорошо стреляешь.
   — А ты… а вы зачем сюда пришли?
   — Я-то? А вот взяла да и пришла: денек сегодня жаркий!
   Марсель поднялся. Зарядил ружье,
   Снова ударил на баррикаде барабан. И с этого момента он ничего не запомнил. Ни о чем не думалось: ни о том, сколько врагов целится в него, ни о том, что они намерены делать и что можно предпринять в ответ. Ни тем более о том, что произойдет, если они ворвутся на баррикаду. В голове сидела одна-единственная мысль: надо стрелять. Надо целиться в этих солдат, в эти серые мундиры. И он следовал единственной своей мысли не думая, не рассуждая. Пули находили цель: то один, то другой версалец, оказавшись на мушке, ронял ружье и, споткнувшись, опрокидывался на мостовую. Все было опять как в волшебном фонаре: ясно, четко, непонятно. И все казалось ненастоящим. Единственная мысль — «Надо стрелять!» — гасила остальные мысли и ощущения.
   Вечером пальба неожиданно стихла. В раскаленных улицах, как дым, повисла тишина. Тоже какая-то ненастоящая: ее рвали близкие залпы, ее пронзал тут и там треск ружейных выстрелов в соседних улицах, давил грохот, доносившийся из соседних кварталов. «Затишье перед бурей…» — почему-то пришли на память слова. Марсель не стал вспоминать: где, в ка-кой книге о каких приключениях он встречал эту фразу. Отогнал ее, как муху. .Она была особенно ненастоящей, какой-то наигранной, ненужной, ничуть не соответствовала тому, что творилось вокруг.
   Серые солдаты залегли. Они прятались за убитыми, за бочками, за ящиками, за афишными тумбами, следили за баррикадой из-за каждого угла. Чего-то ждали. И Марсель догадался, чего именно
   Среди порохового дыма замаячил всадник в пехотном версальском мундире. Белого платка с ним не было. Но вся баррикада поняла: этот явился неспроста. Нудно цокали по камням подковы. Лошадь мотала головой, как будто ее одолевали комары.
   — Эй, там! — раздался голос, и Марсель опять узнал давнего знакомого. Мундир мало менял капитана де Роше, только делал его более злым, похожим на шакала. Почему именно на шакала, — трудно сказать, но все же сходство было весьма определенное,
   — Ты зря беспокоился, приятель! — крикнул дядя Гийо. Капитуляций мы не подписываем.
   — Дело ваше, — ответил капитан. — Но тогда я поступлю, как поступают боши: пять минут на размышления — и открываю огонь.
   — У тебя все? — крикнули с баррикада.
   — Да, все. Уговоров больше не будет.
   Как Марсель ненавидел его! Всегда старался целить в руку, в правую руку, чтобы ранить, а не убить. Но сейчас хотелось одного: взять шаспо, прицелиться левее. Получше прицелиться. Чтобы навсегда перестал каркать этот гад.
   Он осторожно покинул баррикаду. Пересек двор, взбежал по лестнице клуба, поднялся на чердак. Надо спешить: вдруг у капитана спешат часы?.. Вот и разбитое окно, поскрипывающие обугленные доски горячи от солнца. Внизу все — как на ладони. Черная воронка от взрыва, рядом с которой гарцевал тогда на своем одре полковник. Вот его солдаты: как воры, таятся за углом. Вот он сам. Сидит, смотрит на часы. Ну, смотри, смотри. Главное — не промахнуться…
   И Марсель не промахнулся бы. Нельзя было мазать. На баррикаде по одному патрону на стрелка, свой патрон Марсель взял с собой. Тот, что в стволе. Долго и тщательно устраивал его в своде ружья, долго и тщательно прицеливался. Еще раз все проверил. Положил палец на курок. Де Роше вскинул правую руку, готовясь подать своим солдатам сигнал.
   В руку и ударила пуля.
   Он взвыл так, что было слышно даже на чердаке, Рухнув с коня, растянулся навзничь. Солдаты шарахнулись от него. Выскочил откуда-то щеголеватый лейтенант, удивительно похожий на паренька из толпы «золотой молодежи», быстро глянул на своего полковника. И, перепрыгнув через лежащее тело, с саблей наголо кинулся вперед. Загремели выстрелы и жид-кие крики «Вива».
   Со стороны баррикады не слышалось ни единого звука. А когда версальцы подкатились к ее подножию, их молча встретили штыки.
   Только потом федераты стали стрелять: когда через здание клуба от-ходили в глубину улиц и переулков, унося с собой раненых. А может, и убитых. Разбирать было некогда: бросить друга, пусть даже мертвого, казалось высшей подлостью. Канонир из Сент-Антуана нес Вацека. Марсель бежал рядом.. Версальцы гнались за ними, как волки, остановить их было нечем: патроны кончились. Дорогу отступающим преградил еще один серый отряд, замелькали перед глазами чужие мундиры, сабли, штыки, лица, гулом отозвались в ушах злые вопли. Одному Марсель с разгона всадил в пузо штык, другому рубанул по рукам саблей, которую, не поняв как, вы-хватил из ножен у убитого лейтенанта. Франсуа тоже подобрал клинок и неумело, но сильно, рубил им направо и налево. Потом упал. Марсель увидел, случайно оглянувшись: друг бессильно сползает на землю по стене дома. В руке Франсуа все еще был клинок, надломленный чьим-то мастерским, тренированным ударом.
   Марсель потащил его на себе, путаясь в проходных дворах и переулках. Он не знал, откуда берутся силы, позволяющие идти и нести на себе тяжелеющее с каждым шагом тело. Но успел убежать далеко. Откуда-то выскочил гамен. «Плетешься, как пьяный клоп! — заверещал он. — Догонят! Всех передавят!» И, не ожидая ответа, помчался к воротам, которые вели прочь со двора. Марсель хотел догнать его. Но успел только поду-мать:
   отчего же до сих пор он не видел, не запомнил гамена на баррикаде, словно бы там его и не было?.. Версальцы напали со спины. — Беги! — вырвалось запоздалое. Марсель ткнул саблей через плечо. Наугад. Видно, попал: острие вонзилось во что-то мягкое. Тут же почувствовал, как падает на землю. И со всех сторон посыпались тяжелые удары прикладов и кованных солдатских каблуков.
   На мгновение приоткрыв глаза, Марсель заметил: гамен уже далеко. Пуля без пользы ударила рядом по кирпичной стене, разбрасывая ярко-оранжевые крошки… Франсуа он увидел потом, когда его самого уже подняли и, закрутив руки за спину, связывали ремнем от ружья. Марсель не сопротивлялся: не было сил. Во рту, кроме кислого порохового, чувствовался соленый привкус крови. Перед глазами все плыло, делалось то черным, то красным, то ослепительно-разноцветным, как тогда, на баррикаде. Только одного Франсуа он видел отчетливо и ясно. Видел, как версалец зарядил ружье и, встав над безжизненным телом, выстрелил другу в лицо. Точнее, в висок, чтобы наверняка добить ненавистного мальчишку в ненавистной форменной куртке с алыми отворотами. Франсуа не вздрогнул, не вскрикнул. Он все так же лежал на удивительно яркой свежей траве под каштаном. Белые свечки опадающих цветов сыпались ему на лицо, а он их не замечал: смотрел в небо, как Вацек. И не двигался. Бесполезный клинок был все так же стиснут в руке.
   Когда Марселя притащили обратно к зданию клуба, там уже выстроились все враги. Смерив взглядом серую колонну. Марсель хотел усмехнуться: едва ли рота осталась от батальона, штурмовавшего баррикаду. Но усмешка не получилась.
   Защитников тоже выстроили в ряд. Было здесь одиннадцать человек, считая Марселя, Николь и… гамена, которого они, видно, все же успели догнать. Мальчишку поддерживал плечом незнакомый мужчина. Гамен не был ранен. И все равно стоял на ногах с трудом: его била лихорадка. Он с ужасом смотрел на колонну серых солдат. Оттуда приближался де Роше. Сам идти он не мог, солдаты несли его в каком-то сломанном кресле. Рука, обмотанная тряпкой, висела на перевязи.
   — Кто стрелял? — цедя слова сквозь зубы, спросил он. Ответом было молчание. Версальцы остановились, держа кресло на себе, как паланкин. Роше махнул здоровой рукой. Из строя вышло пятеро солдат. Они повиновались его жестам, как машины: быстро, четко, не думая. — Так кто же стрелял? — повторил свой вопрос Роше. Отвечайте, или я пущу в расход каждого второго но счету, как делают боши. Ну?!
   — Молчи, — тихо сказала Марселю Николь. — Ты все правильно сделал. Они…
   Договорить Николь не смогла: как-то странно выдохнула и стала падать. Через мгновение, словно издали, докатился звук выстрела. И вместе с этим звуком в сознание ворвалась мысль: не убьют! Он не второй, а первый по счету!
   Зато гамен был вторым. Серый солдат подошел вплотную и как-то нехотя взвел курок. Мальчишка выскочил из строя.
   — Это не я! — завопил он, бросаясь перед солдатом на колени и уворачиваясь от других версальцев, которые бросились схватить его и вернуть на место розыгрыша прусской лотереи. — Это не я в вас стрелял, я не хочу умирать! Это он!
   — Кто именно? — спросил полковник, невозмутимо цедя слова.
   — Он, он!
   Гамен показал на Марселя.
   — Прекрасно, — усмехнулся полковник. — Можешь брести на все четыре стороны, бродяга.
   Гамен не расслышал. Он ползал на коленях, тыча пальцем в сторону Марселя. И повторял: «Это не я! Это не я!» Короткое слово «тряпье», которое бросил один из защитников, тем более не остановило его.
   Полковник брезгливо-болезненно сморщился:
   — Заткните ему глотку. Стоявший рядом солдат выполнил приказание: воздух дрогнут от выстрела, и гамен замолк на полуслове. Полковник снова поморщился: — Как можно быть настолько тупым? Все вы понимаете в одном смысле, идиоты.
   — Но приказ… но вы приказали… — забормотал версалец.
   Полковник, свесившись с кресла, отработанным движением влепил ему здоровой рукой оплеуху. И так же брезгливо произнес:
   — Щенка — ко мне. Целым. Вы поняли?.. Вы поняли на этот раз?
   — Так точно, мой полковник!
   — Выполняйте, — бросил Роше. И, обернувшись к Марселю, добавил с неожиданно пробившейся в его усах ядовитой усмешкой: — Ты еще позавидуешь своему…
   Он кивнул на гамена.
   — Предателям не завидую, — отрезал Марсель. — И тебя не боюсь.
   Полковник уже развернулся, чтобы проследовать дальше по делам в своем паланкине. Ни удостоив его оборота головы и даже краткого ответа:
   — Посмотрим, посмотрим…
   
   ***
   Идти со связанными руками оказалось чертовски неудобно. Версальцы подталкивали его штыками. Это тоже оказалось чертовски неприятно, а главное, очень больно. Больнее, чем можно было представить заранее.
   Но страха все же не чувствовалось.
   Так он шел неизвестно сколько, едва различая путь в сером вечернем сумраке. Фонари были разбиты, лишь отсвет гаснущей зари позволял хоть что-то видеть. Пустота и тишина царила в знакомых улицах. Марсель узнавал и не узнавал их. И вдруг на перекрестке мелькнула знакомая фигура.
   — Я так и знал! Я это чувствовал! — отчего-то по-русски крикнул отец, бросаясь навстречу. Марсель почувствовал, что задыхается: что-то горячее и твердое застряло в горле. Ничего не ответил. Отец подбежал, неловко запахивая пальто, наброшенное поверх домашнего халата. Снова спросил: — Почему ты молчишь? Что случилось? Говори же!
   — Не все ли равно… — буркнул Марсель, едва справившись с горячим комком в горле.
   — Ну, скажи! Я сделаю все, чтобы тебя отпустили!
   — Не надо. Я сам выбрал путь — и не жалею, — уже свободнее произнес Марсель. По-французски. Чтобы все поняли.
   Отец хотел что-то сказать солдатам. Но они грубо оттолкнули его:
   — Уходите, месье иностранец! Не положено! Отец схватился рукой за левую сторону груди. Остановился среди улицы. Через некоторое время, оглянувшись. Марсель увидел его там же. И поразился: неужели это он?
   Такой же большой, как всегда. Но какой-то растерянный, бессильный. И одинокий.
   
   
   Мираж
   
   — Ну что, так и будем играть в молчанку? — спросил полковник. — Повторяю: каяться еще не поздно.
   Вместо ответа Марсель сплюнул себе под ноги, как старый дядя Гийо. И растер ботинком. Пол театра Шатле, куда согнали больше тысячи арестованных, в том числе мальчишек и девочек, был настолько холодный, что чувствовалось даже сквозь толстую подметку. В театрах не топили печей всю зиму. Декабрьский холод царил здесь. Как в Сибири. 
   — За одну только солдатскую обувь тебя можно ставить к стенке, — бросил Роше, и впервые за все время в его холодном голосе послышались нотки раздражения. Привстал, опираясь здоровой рукой о письменный стол.
   — Что, понравились ботиночки? — съехидничал Марсель. — Давай подарю.
   Не развязывая шнурков (да он и не смог бы их развязать: руки, хоть с них и сняли ремень, были как чужие), скинул просторную обувь вместе с носками. Пнул всё в сторону полковника. И невольно переступил ногами по кафелю пола. О-ля-ля… Сибирь в натуральную величину!.. Воздух был ненамного теплее. Избитые бока чувствовали это даже сквозь куртку.
   — Ее заодно сними, — потребовал Роше. — Поиграл — хватит.
   Марсель сбросил куртку на пол. Ветерок сердито прошелся под низкими сводами подвала для хранения каких-то театральных ценностей. На письменном столе полковника взметнулись какие-то бумаги. Сделалось еще холоднее.
   — Великолепно, — процедил полковник и, придерживая больную руку, опустился в кресло рядом с письменным столом. — Вижу, твоим воспитанием надо заняться всерьез.
   — Занимайся, но только не думай, что будешь воспитывать пугливого, — ответил Марсель. — Я не боюсь тех, на кого следует смотреть сверху вниз.
   — Да ничего я не думаю!.. — Де Роше устало помассировал лицо здоровой рукой. — Я все проверяю на практике. Но вот тебя я определенно где-то видел. Фамилия?
   — Забыли дать.
   — Ладно. Имя и возраст?
   — Семнадцать, — соврал Марсель, удивляясь собственному нахальству. — Это все сразу. И имя, и возраст, мой капитан.
   — Пиши: восемнадцать, — обернувшись к офицеру, который вел протоколы, сказал Роше. — Приметы… так, так… особые приметы… пиши: веснушки.
   — Слушай, ты, я сейчас лопну от злости!
   — Лучше бы придумал себе фамилию, — язвительно заметил Роше. — Ходячее собрание веснушек.
   — Так точно, мой генерал, — с такой же ехидцей ответил Марсель. — Жак Леташ меня зовут.
   — Жак Веснушка? Я-то думал, Гаврош… или что-нибудь такое в книжном духе!.. Нач-ч-читались!.. Увести.
   Солдаты, безмолвно стоявшие у двери, все так же без единого слова потащили Марселя к выходу. Он даже удивился: ловко у них получается! Не захочешь идти — все равно пойдешь!
   — В угол, — коротко бросил им вслед де Роше.
   — Фи-и! — тут же ответил Марсель. (Ответ нашелся сам собою) — Я думал, ты что-нибудь поумнее придумаешь! Углы мне в школе надоели!
   — Ничего, — донеслось в ответ. — Я успел приобрести некоторую практику, я твое дурачество выбью. Все забудешь, чему тебя научили!
   Строго говоря, Марсель мог бы вполне идти и сам: волочиться по ступеням вслед за версальцами было унизительно. Хорошо хоть, никто не видел, а то бы подумали: боится!.. Солдаты не давали ему встать на ноги. Тащили вниз, в самые недра театра Шатле, по каким-то лестницам, старательно выворачивая ему руки. Становилось все темнее. Лестницы уходили в подвал. Скоро уже совсем ничего не стало видно в холодной и душной темноте. Как они находят ступеньки? Наверное, спускались тут не раз.
   Остановились. Один выпустил Марселя, второй немедленно перехватил его освободившуюся руку. Звякнули ключи, взвизгнула железная дверь.
   — Шагай! — рыкнул версалец, для убедительности подкрепляя команду пинком.
   — Тихо, ты! — огрызнулся Марсель. И тут же чей-то незнакомый голос сказал рядом в темноте:
   — Смотри-ка, даже детей стали хватать!
   — Товарищи, попрошу без оскорблений, — как можно более независимым тоном отозвался Марсель. — Капитан сказал, что мне восемнадцать. Если бы он сказал, что коровы летают, они бы полетели. Только по-коровьи низко.
   В ответ никто не засмеялся. Только версалец отреагировал:
   — Не разговаривать! Не положено!
   С этими словами он бросил Марселя на пол. Второй, возившийся с ключами у двери, точно таким же голосом скомандовав:
   — Выходить всем! Живо!
   Раздались шаги. Кто-то закашлял, кто-то еле слышно застонал. Кто-то спросил:
   — Эй, дядя, куда нас теперь? Хочу оставить адрес знакомой девушке.
   — Из угла одна дорога, — последовал ответ. Марсель даже удивился: оказывается, они знают какие-то другие слова, кроме «Не положено!»…
   Подумав так, он сделал попытку привстать. Руки медленно, но верно отходили, вместе с болью к ним возвращалась чувствительность. Версалец шарил в темноте, что-то отыскивая и что-то проклиная такими словами, по сравнению с которыми даже отцовское «Драй твою медь» показалось бы признаком светского воспитания. Пнуть его разок, чтобы загремел, да и — ходу…
   Умелый удар заставил его снова рухнуть лицом на пол. Не успел Марсель даже понять, в чем дело, как стало еще больнее: ка-кая-то сила свела ему руки назад, выворачивая суставы, и на запястьях затянулась веревочная петля. Такая же петля стянула щиколотки.
   — Валяйся тут до второго пришествия, — сказал из темноты версалец. — Научились болтать, говорящие попугаи!
   Снова шаги. Взвизгнула дверь, закрываясь. Повернулся в замке тугой ключ. Стихло звяканье сапожных подковок за дверью.
   Марсель прислушался, с трудом  приподнявшись на локте. Попробовал встать на ноги. И тут же полетел лицом в жидкую грязь на полу, а руки и ноги пронзила такая боль, что в ушах зазвенело. Хотя, может, зазвенело от его собственного крика: сдержаться было выше сил.
   Через некоторое время боль ушла. Марсель ничего не чувствовал, кроме холода и благородного негодования. Так, месье Роше, вы имели честь утверждать, что у кого-то там есть какая-то практика? Допустим. Но у вас нет оснований утверждать, что Новик-младший вас испугался! Новика-младшего куда более волнует простуда, неизбежная в подобных условиях…
   Он снова сделал попытку шевельнуться. Как это в романах узники перетирают свои узы об угол кирпича?.. Боль с удовольствием вернулась, а верёвка осталась целой. Ну и пускай! Даже в этих мучениях, в этой отчаянной попытке вновь обрести свободу было что-то необычное и привлекательное. Марселю никогда еще не приходилось чувствовать ничего подобного. Сволочи! Пусть не думают, что нарвались на другого гамена! У них еще есть время убедиться, кто трус, а кто нет!
   Руки опять немели. Какое-то время Марсель еще пытался шевелить пальцами, но оставил это занятие: все силы направил на то, чтобы перетереть веревку о кафельные плитки пола. Но она бесполезно скользила в грязи, растирая кожу и делая боль особенно жгучей. Все сильнее чувствовалась усталость. Ледяной холод пробирался сквозь брюки и сорочку, все тело давно покрылось пупырышками. Зубы без конца выстукивали сигнал «отбой».
   — Черт бы вас побрал, — сдерживая эту дрожь, цедил Марсель, вспоминая разом всю компанию от де Роше до предателя-гамена включительно. — До каких пор мне так валяться? Что за идиотские шутки?
   Говорил первое, что приходило на ум. Как и до того. Но вдруг в со-знании сначала неясно, а потом все четче и яснее замаячила мысль, которой раньше не было. Вернее, вопрос:
   «Ч т о   б у д е т?»
   Что будет через минуту, через час? Что будет через неделю?
   Да и будет ли существовать через неделю сам Марсель?
   Стало еще холоднее. В первый раз за много дней пришел страх. Не испуг при резком звуке выстрела, не минутное содрогание при ответном выстреле, когда знаешь, что вокруг свистит множество пуль и все они, кроме твоей собственной, летят в твою сторону. Настоящий страх. От которого все тело покрывается холодным потом.
   
   ***
   Да, раньше Марсель ни о чем таком не думал. И сейчас не то что понимал — ощущал всем телом, как ощущал раньше боль и холод: он действительно имеет все шансы остаться здесь навсегда. Не на минуту, не на час, даже не на несколько дней. Навсегда. Связанный по рукам и ногам, брошенный в приятной компании крыс, которые уже тот тут, то там скребутся в своих норах.
   Все, с ним происходящее, — это не на время. Это не шутка, не проверка, которая хоть и не сразу, но все же когда-нибудь кончается. Это всерьез. Он действительно не может освободиться!
   Каждая его попытка будет неизбежно сопровождаться болью, и в конце концов не хватит сил вытерпеть все.
   Он не может вырваться отсюда! И не сможет. Если даже очень пожелает! Здесь некому спрашивать, чего он хочет и чего нет.
   Книжные воспоминания подсказали ему: очень давно, когда Париж назывался Лютецией, римляне точно так же расправлялись с непокорными галлами. Только не доверяли такой хлипкой мере пресечения, как веревка. Пользовались цепями. Зная: подобной смерти боялись даже отчаянные из отчаянных. Умереть в подвале, лежа лицом в грязи! Воля, мужество, сила — ничто не могло здесь помочь. Такой расправы не выдерживал ни один. Самое большее месяц без воды и пищи — и воина уже нет. А хозяева Лютеции не торопились. Что им какой-то месяц!
   Капитан тоже не торопится.
   …Это был самый настоящий ужас. Впервые Марсель понял не с чьих-то слов, а на собственном опыте: бывает, когда ничто, ничто в твоей судьбе не зависит от тебя самого. Твои муки, твоя жизнь, твоя смерть или счастливое избавление от этого кошмара — все в воле тех, сто решил уничтожить тебя. От его прихоти зависит — казнить или миловать. А полковник не намерен прощать, Надежды тщетны! Вот что они означают, эти слова! Вот что они означают!
   Знал ли Марсель заранее, что враги бывают не только в книгах? Более того: он знал, что в действительности они еще страшнее. И, казалось, готов был ко всему. Готов был вынести что угодно, готов был сопротивляться, пока хватит сил. Готов был и к смерти. Но только не к такой!
   Он уже десять, сто, тысячу раз позавидовал тем, кого уже нет! По крайней мере, они умерли достойно, с оружием в руках. Некоторые — например, Франсуа — не выпустили оружие и после смерти,.. Завидовал тем, кого расстреляли версальцы: по крайней мере, они не испытывали та-ких мучений. А он? Почему именно он должен умереть такой страшной и позорной смертью?
   За что?
   Он уже не повторял отчаянных попыток освободиться. Капли пота, смешиваясь со слезами, падали на пол. Камню было все равно, что льется на него: холодная мертвая вода с потолка или горячие слезы. Каменная толща гасила каждый звук. Стоны, тихие всхлипывания, вопли жалости к самому себе… все умирало здесь. На волю не проникало ничто. И когда он умрет в этом подвале, о нем тоже никто не узнает и не вспомнит,
   Все меньше оставалось сил. И чем скорее покидали они избитое тело, тем четче Марсель понимал ответ на свой вопрос. Да, все что с ним про-изошло, за эти месяцы, — один сплошной непрерывный самообман. Его вина в том, что он по верил этому миражу, бросился за ним. И теперь страдает за свою легковерность. Как он теперь не может подняться на ноги, так и раньше не мог с одним ружьем победить капитана. И самого полковника, и ту огромную равнодушно-жестокую силу, которая за ним стоит. Что для него мальчишка? Раздавит. Отныне свобода — мираж, неволя — жестокая непреходящая реальность.
   А все могло быть по-другому! Что с того, если один из неведомых родственников отца был убит в России на Сенатской площади, в декабре давно прошедшего и забытого года? Что с того, что даже его собственный родственник — дед, отец матери, — был когда-то революционным генералом и мечтал сделать счастливым весь свет? Какое до них дело ему. Марселю Новику? Зачем он. Марсель Новик, полез в драку за чью-то свободу и чье-то счастье? Можно подумать, ему без того не хватало счастья, а тем более свободы! Все у него было? Что хотел, то и делал! Жил бы себе да жил, читал бы книги, мечтал… Так нет: «свобода», «продолжение великого дела»… Вот пускай те, кому надо,  и воевали бы за свою свободу! Например, этот месье Камалад на пару с месье Фера! А Марсель Левин тут причем? И тем не менее он, а не месье Камалад, валяется сейчас в этом чертовом подвальном холодильнике, лишенный свободы! Он, а не месье Фера, подыхает сейчас за нее! Позорной смертью.
   Нет, капитан не простит. Добьет, как один из его солдафонов добил Франсуа. Только более жестоко…
   Потом и эти отчаянные мысли куда-то ушли, растворились в черном тумане безразличия и бессилия. Стало все равно.
   Как пришел версалец, — он не заметил. Очнулся от жгучей пощечины и еще более жгучей боли в руках. Застонал, открыл глаза. Увидел мутное, серое от утреннего света оконце над уже знакомым столом. Чуть левее светился огонек железной жаровни. Но тусклый сумрак ничуть не рассеивался.
   — Ну, как спалось на новом месте? — откуда-то издалека раздался голос. Не сердитый и кипящий от гнева, как на баррикаде, не издевательский, как вчера. Просто равнодушный. Голое человека, который решил убедиться, что враг еще не сдох, но уже не опасен. Двое, державшие Марселя, встряхнули его, приводя в чувство. Стало еще хуже. — Приятная была ночь, не правда ли?..
   Даже несмотря на полное изнеможение. Марсель удивился. Одна ночь? Все, что с ним было, — одна ночь? А если они задумали вернуть его туда еще на сутки? На двое суток? На трое?.. Что угодно, только не это!
   Наверное, он высказал свои мысли вслух, потому что голос полковника удовлетворенно заметил:
   — Давно бы так. А то лезут в политику… молокососы…
   Марсель с трудом различал его в серой темноте. Капитан поднялся. Теперь он смотрел сверху вниз, опираясь рукой на спинку кресла. Постучал пальцами по блестящей черной коже, обтягивающей его трон, пошевелил усами, усмехаясь в ответ мыслям. Сказал:
   — Давно бы так. И все бы так. Подписывай.
   Версальцы подтащили Марселя к столу. Полковник обмакнул перо в чернильницу. Удержать его Марсель не смог: пальцы были словно чужие. Капитан сам взял его руку в свою и криво начертил внизу какого-то листка:
   
   Леташ.
   
   — Ну все-таки, где я тебя видел? — спросил он, возвращая перо на место, — Может, хоть сейчас вспомнишь, как тебя зовут? Это уже не меняет дела.
   Марсель вздрогнул. Похолодел так, словно в его руки снова впилась веревка.
   — Не надо… — прошептал он, еле слыша сам себя. — Не надо… ту-да… не надо…
   Капитан все расслышал и понял. Две-три секунды смотрел на него, подавшись вперед и все так же выстукивая пальцами по блестящей коже. Затем коротко бросил, обернувшись к офицеру-секретарю:
   — На сегодня все, дальше будет думать трибунал. А его — в цен-тральную. Пусть немного очухается.
   ***
   …Как прошел день, — этого Марсель не заметил. Он понимал, что жив, что останется жив хотя бы на время. Что страшного «угла» больше не будет. Но легче не становилось. Он метался в непонятной горячке, вскакивал, снова падал, не ощущая ни боли, ни холода. И плакал. Плакал, не пытаясь даже остановиться.
   Временами слезы утихали. Он начинал вспоминать, что с ним про-изошло за прошедшее время. Та первая стычка на баррикаде. Ссора с отцом. Злой, полный ненависти крик Люси: «Грязный оборванец!». Что бы сказала она, увидев его сейчас, после этой ночи?.. Гибель Вацека и Франсуа, Предательство измена… И жалость к себе, сожаление о своих растоптанных чувствах к людям, которых он привык ценить и любить, ощущение безвозвратной утраты тех, кого он тоже привык ценить и любить, заставляли его снова падать лицом на холодный каменный пол, биться в судороге плача. Каменные стены были немы и равнодушны, за их пределы все так же не могло проникнуть ничто.
   Лишь много спустя он по-настоящему очнулся. И понял: это потому, что он здесь уже не один.
   За маленьким окошком сгущались сумерки, становилось темно. И все-таки он увидел рядом с собой человека. Белая рубашка, темный костюм, черные волосы. Человек осторожно приблизился. Погладил Марселя по голове, как ребенка. Сказал:
   — Ну, камалад, это никуда не годится. Раньше ты не разводил сырость. И на баррикаде вел себя молодцом.
   «Откуда вы знаете?» — хотел крикнуть Марсель, отталкивая его руку. Но — не крикнул. Узнал и этот голос, и человека, которому голое принадлежал.
   А, узнав, снова захлебнулся слезами.
   
   
   Отчаяние
   
   — Что вы меня успокаиваете? — простонал он сквозь слезы, чувствуя, что на крик уже не осталось сил. — Вы тут говорите красивые слова, а меня все равно сошлют на каторгу! Ну вас к чертям!
   Месье Камалад не обиделся. Даже показалось: он невероятно рад.
   — О-ля-ля, мой друг! Я-то думал, буду ждать расстрела бок о бок с незнакомцем, а тут — такая встреча! Думал, ты ничего, кроме всхлипывания, не сможешь мне сказать, а ты, выходит, можешь и ругаться. Тогда не все потеряно. Рассказывай, как дела.
   Марсель не ответил.
   — А у меня дела неважные, — вздохнул месье Камалад. — Скверные дела. Ты хоть успел им показать, что такое баррикада, а я… Стыдно при-знаться: ни одного выстрела не сделал. Ни одного! Схватили меня в первый же день, когда я спешил к воротам Сент-Клу. Напали кучей. Связали… Да что там!
   Месье Камалад ударил кулаком по стене.
   — Досадно, мой друг, — сказал он после некоторого молчания. — Горько. Но хуже « другое: мы не смогли, не смогли их удержать! Я слушал, откуда еще доносится орудийная стрельба и где она стихает. Версальцы заняли Париж. Они победили нас, потому что напали все одновременно. Их объединила ненависть:
   хотя меж собой эти хозяева готовы передраться, как собаки из-за подачки, все они одинаково ненавидели нас. Они понимали — мы хотим ли-шить их главного: завтрашнего дня. Если бы у нас были союзники за чертой парижских укреплений, если бы они поили в контратаку одновременно с нами… Все могло быть по-другому! Все было бы по-другому, если бы Коммуны в остальных городах смогли продержаться хотя бы месяц!
   Марсель опять не ответил.
   Месье Камалад вздохнул. Слышалось лишь его хриплое тяжелое дыхание — дыхание нездорового, измученного человека. Потом он закашлялся и опять заговорил:
   — Но ничего, мой друг, ничего! Даже теперь им было непросто разделаться с нами! Я не уверен, что они и сейчас могут торжествовать полную победу: утром, когда меня перевели сюда, я слышал орудийные залпы. Где-то там, в стороне кладбища Пер-Лашез. Конвоиры были чем-то явно напуганы, услышав их одновременно со мной. Так что… мы еще повоюем! Жаль только, что с нами гибнут и те, кто не был нашими сторонниками, а потому мог остаться в живых…
   От этих слов Марсель похолодел, чувствуя, что его оцепенение вот-вот готово превратиться в бурную истерику. Горе, поутихшее было, вновь поднималось в нем обжигающей пеной.
   И месье Камалад это заметил.
   — Прости, мой друг, — сказал он, обнимая его за плечи. — Я вряд ли в силах тебе помочь. Утешать не буду, потому что я не поп и не научен обманывать. Скажу только: на каторгу тебя не сошлют. Разве что в ссылку. Это тоже нелегко. Я знаю, что . это такое, мне приходилось бывать в Гвиане за казенный счет. К все равно прощу тебя: как бы то ни было, оставайся человеком. Тогда ты победишь.
   — «Победишь»! — передразнил Марсель. — Кого? Все это красивые слова!
   — А ты подумай. Может, за словами еще остался какой-нибудь смысл? Даже сейчас, даже после того, что случилось? Не плачь, подумай спокойно. Мне кажется, месье Фера был в детстве таким вот смелым мальчишкой. Совсем как ты. Он хороший человек, человек редкой веры. Они его убили, но я все равно не поверю, что его нет.
   — Убили? — повторил Марсель. — За что? Он даже не был на баррикаде!
   — Фера помогал раненым: Жану-Полю и его товарищам. Я знаю об этом от самого Жана-Поля. Настоящим сторонником Коммуны мой друг художник так и не стал, как не был и последовательным сторонником идей Великой Революции. Он понимал их чересчур по-своему: просто верил в добро, в справедливость… Мечтал о том времени, когда они воцарятся на земле. Жаль, мечтал только для одного себя. Я с ним спорил. Но я горжусь, что он мой друг: ведь честным, добрым, справедливым человеком он остался до конца. Уже одно это многого стоит. Марсель.
   — Мечты… — всхлипнул Марсель. — Нет у меня никакой мечты! И не было! Все обман, обман! Где она теперь? За что меня сошлют туда? За что? За мечту, которой у меня даже не было?
   — Так нельзя говорить, мой друг.
   — Можно! Будь она проклята, эта мечта!
   Он снова начинал слепнуть от слез, глохнуть от собственного крика. Месье Камалад прижал его к себе, снова погладил, как маленького.
   — Ну, это более чем никуда не годится, — скорее почувствовал, чем услышал Марсель его тихие слова.
   — Ну и что! А я буду так говорить! Все из-за вас, из-за ваших сказок! Не было у меня никакой мечты!
   Он вырвался, отскочил к другой стене. Месье Камалад остался на прежнем месте. Сидел, ничего не говоря. Долго, очень долго висело над Марселем его тяжелое молчание. Марсель плакал. К вдруг сквозь слезы, сквозь обиду на все, сквозь жалость к самому себе до него дошло: месье Камалад молчит не просто так.
   Молчит потому, что рассержен.
   — Не смей так говорить, — послышался наконец его тихий голос, И этот голос куда лучше самого громкого крика напомнил Марселю: остановись. Впервые за весь день по-настоящему захотелось прекратить истерику жалости к самому себе. Вытереть слезы, хоть немного прийти в себя, подумав от том, как это выглядит со стороны,
   — Не смей так говорить о мечте, — повторил месье Камалад. — Она у тебя была. Но — холодная.
   — А что, бывает еще и другая?! — испытывая последнее желание упасть обратно в яму отчаяния и забыться там, отрешившись от всего, воз-разил ему Марсель.
   — Бывает, — кивнул месье Камалад, — Горячая, сильная мечта. Разве ты не знал об этом?
   ***
   Мальчишка сидел у стены, сжавшись в комочек под его курткой, дрожа от холода и время от времени всхлипывая. А он все смотрел на него, не отрываясь. Только что хотел сурово отчитать за подобные умонастроения, за явную трусость, которой не терпел и не прощал никому и никогда. Даже близким друзьям, даже в самые худшие дни гвианской ссылки. Но теперь вот посмотрел внимательнее на Марселя… и не стал ничего ему говорить.
   Как можно обвинять четырнадцатилетнего мальчишку из благополучной семьи в том, в чем он еще не может быть виновен? Окажись на его месте Франсуа, разговор был бы другой. А он и не мог поступить иначе. Не был готов поступить иначе, не знал, как можно иначе себя повести. Да и капитан со своими людьми сделал более чем достаточно: кровоподтеки на бледном лице, следы веревок на нежных руках, мрачные стены вокруг, страшная судьба впереди — не много ли для четырнадцати лет? Не всякий взрослый выдержит, а он — совсем ребенок. Веснушки такие трогательные…
   Месье Камалад протянул руку, хотел погладить крупные золотистые пятнышки. Марсель подскочил. Словно его обожгло это прикосновение.
   — Не трогайте мой нос! — что есть силы закричал он. — Вообще оставьте меня в покое! Ничего не делайте, ничего не говорите — просто оставьте, и все!
   — Извини, — сказал месье Камалад. — извини, я забыл, что сам пообещал не утешать тебя. К винить тоже не буду. Ты — холодный, слабый мечтатель. Фантазируешь только для себя, для своего интереса, и мечты твои слабы. Они не способны помочь даже тебе самому, не говоря уж о людях.
   — При чем тут люди? Мечты вообще бесполезны: они не сбываются…
   — Вот видишь. Ты — холодный мечтатель, совсем как твой папа.
   При упоминании об отце мальчишка снова всхлипнул. Месье Камалад поспешил добавить:
   — Понимаю, что делаю тебе больно. И все же я обязан тебе все сказать ради правды. Ту несправедлив по отношению к нему: он желал тебе добра, он очень любит тебя, К он хороший, честный человек. Но — холод-но-честный. Честный для одного лишь себя. По отношению к себе он всегда будет таким. И он остался таким даже тогда, когда предавал свои идеалы…
   — Я вас не понимаю! Как предатель может быть честным?
   — Любой человек таков, каким он вырос, хотя и может весьма существенно перемениться. Потому я и считаю: твой отец — такой, каков он есть, — для самого себя поступил наиболее честно: отказался от идеалов, как только понял, что он слишком слаб для них. Это и есть холодная, внутренняя честность. Беда в том, что по отношению к другим такой чело-век поступает не так, как надо, а так, пав ему угодно: хочет — честно, хо-чет — предательски. По своему усмотрению. Ведь единственный, кто может по-настоящему властвовать над человеком, заставлять его что-либо делать, — это сам человек с его убеждениями и взглядами. Твой отец ре-шил не заставлять себя быть до конца честным по отношению к идеалам молодости: он так воспитан, что не привык себя ограничивать. Честность, направленная вовне, уже обязывает, побуждает к действию, к беспокойству. А он хотел жить спокойно. Что ж, его право. С точки зрения холодной честности он ничего худого… ничего слишком уж худого не совершил. Но, тем не менее, я назвал его предателем. И я, с моей точки зрения, тоже прав.
   Месье Камалад помолчал немного. Не для того, чтобы проверить, ка-кое впечатление произвел на собеседника: эти парламентские штучки, столько раз виденные им на заседаниях Коммуны во время выступлений депутатов-прудонистов, были ему чужды. Просто собирался с мыслями. Как объяснить, чтобы мальчишка понял? Сам он изучал диалектику не столько по книгам, сколько в жизни и потому знал, как все бывает неоднозначно, противоречиво, запутанно. Один и тот же человек может быть добрым и злым, один и тот же поступок — дурным и благородным. В одно и то же время! Все завесит от того, с какой позиции смотреть, какую ситуацию брать во внимание. Нет безусловно «хорошего» и безусловно «плохо-го», все хорошо и плохо лишь в какой-то совершенно конкретной связи… Но как объяснить все это мальчишке, для которого еще нет полутонов? Наверное, было бы прекрасно, если б полутонов не было и для взрослых…
   — Вот такая она, холодная честность и холодная мечта, — продолжал он. — Просто мечтаешь, не прилагая никаких усилий к тому, чтобы она осуществилась. Не обязываешь себя ни к чему. И она либо сбывается сама по себе, если ей ничто не мешает, либо совсем не сбывается и ты пере-стаешь думать о ней. Разве не так?
   Мальчишка не ответил. Месье Камалад ответил за него:
   — Так, именно так. Холодные мечты тоже нужны: помогают жить. Украшают досуг. С ними как-то светлее. Но придать сил они не способны. Не смогут они я другого человека зажечь. Иное дело — сильные мечта, горячие мечты. Они всемогущи. Они ведут вперед тысячи людей, как только овладевают их умами и сердцами. Они делают непобедимым самого мечта-теля…
   — Так не бывает, месье Камалад. Человек — очень хлипкая штука. Его легче всего уничтожить…
   — Человек не штука, он всегда человек. Да и уничтожить его не так просто. Убить тело — ты прав, не трудно при обилии той стреляющей и взрывающейся дряни, которую успели придумать мы и боши к началу нынешней войны. Но убить мечту… Ведь сильная мечта тем я отличается, что принадлежит не одному человеку, а многим. Она просто чересчур велика для одного! Вот в стремись, чтобы твоя мечта стала мечтою твоих друзей. Чтобы ока стала горячей, сильной…
   — Как это сделать? Как это сделать сейчас?.. Я просто хочу жить. Ну как я могу заразить своей мечтой целый мир?
   — Ну, друг мой, это самая холодная к ненужная фантазия изо всех, какие я знаю! Осчастливить собою мир!.. Мир — слишком отвлеченное понятие. Когда человек хочет один осчастливить весь мир, — он тем самым вольно или невольно ставит в центр мира самого себя. Чтобы от него, как от солнца, исходило счастье…
   — Но ведь и вы хотите сделать счастливым весь мир.
   — Не весь. И ты упускаешь одну важную деталь: я собираюсь сделать это не в одиночку. Вот где секрет! Невозможно зажечь своей мечтой о счастье весь мир, всех людей. Но можно и нужно зажечь многих! Многих, понимаешь? А они зажгут других, те третьих… Вот как должно быть! Но для этого нужна горячая мечта! Очень горячая и сильная, чтобы не остыла от того, что ее передают друзьям! Так я все это понимаю. Может быть, объяснил все плохо, нечетко, но увы… как уж умею…
   Месье Камалад, конечно, не сказал, что и сам пришел к этому выводу только что. Он всю жизнь действовал именно так: стремился зажечь своей мечтой других людей, стремился тем самым доказать им, что жить, как живут они, — холодно, бесполезно, даже преступно. Преступно верить в добро — и ничего не делать, чтобы оно восторжествовало, верить в справедливость — и мириться с несправедливостью, верить в гармонию — к своим бездействием благословлять все уродства существующего мира. Кое-кто говорил, удивляясь, негодуя или одобряя, что у месье Камалада есть непостижимая сила влияния на людей, что он владеет какими-то магнетически-ми искусствами, о которых остальные могли судить лишь во туманным слухам, распространяющимся в околонаучных и просто образованных кругах. Он, впрочем, так не считал, никаких особых гипнотических данных в себе не чувствовал. Выразить все в некоей словесной форме никогда не пробовал. Других забот хватало. И теперь даже сам удивился: оказывается, все сложное в конце концов оказывается достаточно простым! Как бы со-бранным из простых на вид частей… каждая на которых — непостижима, как непостижим и сам человек.
   Некоторое время оба молчали. Потом мальчишка тихо произнес:
   — «Друзьям»… «Людям»… Да много ли настоящих людей которым можно не только поверить, но и доверить? Я так хотел, этот гамен оказался… ну как у месье Гюго. А он… Что, он — тоже холодный мечтатель, честный сам для себя?
   — Я тоже в нем ошибся, — признал месье Камалад. — Но он — не исключение. Он просто никакой. Не успел стать чем-то определенным. Я видел, как закоренелые злодеи становились нормальными, а то и очень славными людьми. Но — только в том единственном случае: когда в них изначально было больше хорошего, чем плохого. До тех пор как жизненные передряги надломили их, озлобили и сделали такими, как они есть. У чело-века в душе обязательно должна уцелеть хотя бы одна капля добра. Хотя бы одна капля светлой мечты о чем-нибудь хорошем!
   — Значит, у него ее не оказалось?
   — Вряд ли. Скорее, я просто не успел найти ее…
   — Вот видите! Значит, бывает люди, которые не могут сделаться хорошими! А вы: «мечта», «мечта»…
   — Мой друг, ты совершенно не прав. Мне случалось возвращать к жизни и не таких, как наш гамен. С ним было бы, конечно, трудновато: он с первых своих дней видел только зло, отвечал на него злом, это въелось в него, как смола. Чтобы исправить дело, требуется время. Пожалуй, не-сколько лет. А вот времени-то мне и не хватило…
   Месье Камалад вздохнул. И мальчишка удивился. Он еще не слышал, чтобы месье Камалад вздыхал вот так! Уверенный, спокойный — казалось бы, и отчаяние бессильно к нему подступиться. А теперь он до глубины души о чем-то сожалеет, И отдается этому сожалению до конца.
   — Да, друг Марсель, очень многим из нас не хватило времени доделать начатое, — сказал он наконец, чувствуя, что пауза становится невыносимой для обоих. — Я жалею об этом, я не перестану жалеть до последней своей минуты: не успел! Не успел!..
   Ом взглянул на мальчишку. Тот почему-то не отстранялся и не злился, когда месье Камалад обнимал его за плечи и привлекал к себе, чтобы хоть немного согреть. Не стал злиться, когда тот осторожно погладил его волосы, провел ладонью во мокрым от слез. Успокоился? Да нет. Отчаяние было рядом. Оно только не набрасывалось, не терзало. Затаилось в ожидании. Позволило маленькому человеку успокоиться и уснуть.
   А когда проснется? Как это ужасно: понять вдруг, что минутное успокоение, временное утешение — самое худшее изо всего на свете? Что худший вид обмана — самообман? Чтобы он не проснулся в тюрьме, надо было разрушить все тюрьмы. Чтобы никто больше не проснулся голодным, надо было разрушить все глухие двери, на которых начертано: «Частная собственность». Чтобы не было в мире зла — надо было разрушить все, чем оно порождается. А не утешать. Не успокаивать.
   Не успел! Не успел!..
   
   ***
   Когда Марсель проснулся, в окне уже синело полуденное небо. Он поднялся. Оглядел камеру. И вдруг понял: он один.
   — Месье Камалад!
   Ответа не было. Только зашуршали в углу крысы.
   Стало холодно. Не от сырости. Не от ледяных камней. От того, что он вдруг понял: месье Камалад не придет.
   Он осмотрелся, словно еще надеясь в последний раз увидеть этого человека. Человека, которого знал всего несколько недель и который вдруг оказался ему нужнее всех на свете. Нужнее всех в Париже, во Франции, на всей земле. Никого не было. На стене, против окна, остались неровные, торопливо процарапанные буквы:
   
   Пусть твоя мечта будет сильной.
   
   — Месье Камалад, — повторил он. — Месье Камалад.
   Крикнуть? Не хватало воздуха и сил.
   
   ***
   Сколько дней или недель прошло потом, он не знал. Уже через много лет, случайно услыхав, что это вот «потом» уложилось в одни сутки. На следующий день всем арестантам велели выйти из камер. Обыскали, связали руки назад, построили, вывели в железные скрипучие ворота и погнали мимо черных домов, безжизненных фонарей, плотно закрытое окон к казарме Лебо, где версальцы расстреливали осужденных. Глухо отзывались под ногами разбитые мостовые покоренного, смирившегося Монмартра. Унылая толпа, запрудив улицу, остановила среди мостовой какую-то карету. До нее тоже никому из них не ото дела. Кучер, свесившись с козел, нетерпеливо помахивал кнутом, лошади фыркали и топтались в оглоблях.
   Он тоже не обратил внимания ни на кучера, ни на карету. Но потом вдруг почувствовал: на него кто-то глядит, несмело откинув кружевные занавески.
   Это была…
   В первое мгновение он и не поверил. Глянул внимательнее… Нет, нет! Это была она!
   Люси тоже узнала его. Вскрикнула беззвучно, в ужасе заслонив лицо руками в белых перчатках. Одни глаза были видны. Расширенные от изумления глаза. Как в тот день…
   Все длилось не больше мгновения. Потом она овладела собой. Глянула уже по-другому. Тоже как в тот день. Сказала что-то. Занавеска опустилась.
   — Не останавливаться! — крикнул конвоир и замахнулся прикладом. — Вперед! Вперед!
   Ничего не оставалось, как повиноваться. Брести дальше под серым небом, в серой толпе.
   
   
   Остров забвения
   
   … — Ну, и как тебя зовут, черномазик? — спросил Марсель после долгой паузы.
   Канак ответил. Имя было красивое, звучное. Но повторить его не удалось. Вышло что-то совсем другое:
   — Нуоло.
   Мальчишка замотал кудрявой головой, сказал правильно. Марсель повторил еще раз. Но выговорить все эти певучие, долгие звуки, где даже согласные тянулись и звучали не хуже гласных, было выше сил. А ведь кто-то когда-то похвальные листы получал в колене за успехи в языках…
   — Ладно! — разозлившись, махнул он рукой. — Теперь будешь Нуоло. Понял, черномазик?
   Тот понял и не обиделся. Сверкнул великолепной своей улыбкой:
   — Хорошо.
   Марселю показалось, тем не менее: в добродушной улыбке проглянуло ехидство. Поставить его на место? Но у черномазика есть все основания поднять его на смех.
   Уйти-то они ушли, теперь Нумеа — очень далеко. В хорошую погоду, и то если долго всматриваться, можно различить на горизонте волнистый бледно-голубой силуэт Ля Нувель Каледони. А их крошечный островок и на близкой дистанции не сразу увидишь. Он едва приподнимается над водой, пальмы растут, можно сказать, прямо из моря. Волны шумят на рифах, занавешивая остров туманной кисеей взбитых брызг. Живи да радуйся. Но в грозовую ночь, когда лодку несло прямо на эти грохочущие буруны, о радости думалось едва не в последнюю очередь. Марсель и не верил, что ночное плавание останется хотя бы предпоследним в его жизни.
   Когда вспыхивала молния, он видел канака. Черномазик сидел на корме. Прикусив от напряжения губу, изо всех сил работал веслом» Что касается Марселя, то он давно уже бросил свое за очевидной ненадобностью и теперь сидел спиной к носу долбленки и, вцепившись в борта, следил ослепшими от соленой воды глазами, как в темноте поднимаются волны невероятной, неправдоподобной величины. Как он их видел, — трудно сказать, Но он их действительно видел: гребень каждой волны окаймляла огненная полоса, шипящая пена светилась голубым холодным светом. Гремя на не видимых рифах, они разлетались мельчайшей водяной пылью, собирались по каплям в соленый дождь, рушились вниз шумными водопада-ми. Этот шум пробивался даже сквозь завывания ветра. А из черных просторов океана шли им на смену другие волны. И лишь в одном месте они могли с разгона, не налетая на камни, пробить себе дорогу: в узком, не более сажени, промежутке среди известняковых рифов.
   В этот промежуток и направлял свое суденышко темнокожий спутник Марселя. Оставалось лишь удивляться, как лодка не перевернулась в штормовом океане, в огромных валах, которые поднимали ее к тучам и с размаху швыряли вниз, в водяные пропасти, А тут, в кипящих бурунах, эта скорлупка непременно разлетится на опилки, исчезнет без следа. Марсель это понял. И, еле отцепив занемевшие руки от бортов, накинулся на мальчишку.
   — Убьемся! Что ты делаешь, в море надо переждать! В море! Как все умные люди делают!
   Канак молчал, работая веслом то с правого, то с левого борта. Но когда Марсель, рискуя вылететь вон, бросился ,по раскачивающемуся трясущемуся днищу к нему и схватил его за руку, он отшвырнул его от себя. Отшвырнул с силой, неожиданной для его тонких рук.
   — Сиди! А то буду в вода бросай!
   Марсель не понял ничего сквозь шум и грохот. Кинулся к нему еще раз. Канак снова швырнул его, обратно. Ударившись затылком, Марсель некоторое время не мог прийти в себя. Так лежа и увидел, как белые в свете молний, гремящие фонтаны мелькнули справа и слева по борту. Долбленка вылетела на берег. Пальмы, сгибаясь под ветром до земли, протянули над ней свои перистые листья-руки. Вторая волна швырнула лодку еще дальше на песок. Темнокожий мальчишка выскочил, налег плечом на борт и стал толкать ее под самые пальмы,
   — Что лежишь? — крикнул он. — Помогай! Надо скорее!
   Марсель опять ровным счетом ничего не разобрал из-за ветра, но понял, что ему полагается делать. Вдвоем они вытащили долбленку на самое высокое место, навалили в нее коралловых глыб. Привязались к ней веревками. И только потом канак, а за ним и Марсель, упали ничком на холодный мокрый песок, под дождь и брызги. Не было больше сил. Действительно не было: что они могли, они сделали. Оставалось только ждать.
   
   ***
   Утром циклон не угомонился. Волны все так же хлестали по рифам, выкатывались на белый пляж, как будто хотели достать лодку прозрачны-ми руками за корму, утащить в глубины. Казалось, они старались даже больше, чем тогда, ночью. Все так же, сгибаясь до земли и теряя листья, пережидали бурю стройные пальмы. Но тучи разошлись, солнце светило вовсю, по небу плыли пуховые прозрачные облачка. И Марсель немного успокоился.
   Прошла тревога. Зато появилась злость. Как не странно, больше все-го злил его сам спаситель — улыбчивый темнокожий мальчишка с трудно-произносимым именем.
   Это был в самом деле очень славный паренек. Он, забыв о неприятных минутах, старательно ухаживал за Марселем целое утро. Давал прямо из ореха кислое, очень освежающее кокосовое молоко, устраивал поудобнее на песке, делая из листьев что-то вроде подушки. Поймал на рифах пузатую вкусную рыбину. Марсель ел белое хрустящее мясо так, сырым, потому что негде и не из чего было развести костер. Потом, когда листья вы-сохли на горячем солнце, канак ухитрился разжечь и огонек, вертя ладонями палочку. На обед подал печеную рыбу, она была еще вкуснее. Улыба-ясь, предлагал самые жирные дольки брюшка, хрустящие плавники. Марсель жевал, не произнося в ответ ни слова. И… злился.
   Сам не зная, почему.
   Нет, он ничего не имел против канаков. Равно как и до того не имел ничего против негров и темнокожих мулатов на Мартинике. Они ему даже нравились: неунывающие, старательные, смышлёные. А когда отец рассказывал о своих плаваниях, Марсель живо представлял себе веселых дикарей. Они, эти папуасы, новогебридцы и соломонийцы, ему тоже нравились. Отец говорил, о них зря насочиняли уйму басен. Он не брался судить, действительно ли они исповедуют людоедство, но что они общительные, добродушные, невероятно доверчивые и совсем не злые, он помнил наверняка. И Марсель это отлично запомнил. Подозревать же канака в людоедстве во-обще не было оснований. Не было с его стороны черномаэика и никаких оскорбительных жестов.
   И все-таки не мог, не мог темнокожий мальчишка заменить Маленького Анри!
   Нуоло все замечал, но делал вид, что не замечает. Марсель отлично видел его добродушное притворство. И, сам не заметив как, начал покрикивать. Уже не просил, а требовал самый большой орех, самый сочный ку-сок. Нуоло не спорил, Марсель уже не мог остановиться, нахальничал больше и больше.
   После обеда канак вбежал ловить рыбу на вечер. А Марсель поудобнее устроился в редкой тени пальм и не заметил, как уснул.
   Проснулся уже на закате. Солнце скользнуло за горизонт, во все небо разгорался разноцветный костер вечерней зари. На его фоне темнели стаи птиц: они возвращались на родные камни, в уцелевшие гнезда. Шелестели слабые волны, перешептывались листья пальм. И на душе стало вдруг как-то удивительно спокойно, тихо и приятно.
   Чтобы канак не маячил перед глазами. Марсель взял свой ужин и от-правился на противоположный конец островка. Не торопясь, расположился на ровной коралловой глыбе, поел. Лег на спину, закинув за голову руки.
   Во все стороны на десятки, а то и сотни лье никого нет. Один океан. По его простору там и тут разбросаны маленькие клочки земли — коралловые и вулканические острова. Многие — даже большинство из них — не обитаемы. Да, если разобраться, эти острова существовали вовсе не для то-го, чтобы на них жили люди. Сначала полипы возвели свои города на под-водных скалах, поднимаясь теплу и свету. На их сверкающих известковых руинах выросли пальмы, в трещинах под корнями поселились рыбы и крабы. По соседству стали гнездиться птицы. Только потом, много спустя, явилась непрошеная лодка, и в ней — самые беспокойные, самые неразумные животные на свете…
   Так подумал Марсель. И — удивился: а и в самом деле, было время, когда людей не было! Не только здесь, на островах, — вообще нигде! Земля даже едва такого не слышала: человек. Шумел океан, шелестели пальмы, кричали птицы. Все было так же или почти так же. Но не было людей. Они еще не отделились от природы. А значит, не придумали войну, бедность, богатство, оружие, тюрьмы, рудники — все, что по воле одних отравляет жизнь другим. Как хорошо было на той же Ля Нувель Каледони, пока не явились люди, которые дали ей такое название! Те самые, которые набрались нахальства считать себя культурными и цивилизованными!
   Пусть хотя бы на этом островке все останется, как в далекие счастливые времена! Забыть все, что за его пределами. Жить себе на счастье. Ни с кем не воевать, ни о чем несбыточном не мечтать — все равно мечты не сбываются и борьба обречена на поражение. Просто жить. Хорошо, что уцелел, хорошо, что вырвался оттуда. Теперь настало время все забыть.
   Марсель не находил в своем плане никаких противоречий. О пропитании можно не беспокоиться: море дает еду, пальмы — питье. Силы вот только не возвращаются. Надо какое-то время потерпеть, смириться с присутствием постороннего. Но зато потом…
   Чем не идиллия в духе Руссо?
   Марсель мечтал до рассвета. Целую ночь просидел он на берегу. Коралловый известняк остыл, пришлось пройти по пляжу, чтобы согреться. Песок холодил босые ноги и пребольно кололся. Но Марсель не спешил уходить. Ему было бесконечно хорошо здесь, на границе спящего моря и бесконечного звездного. Волны чуть светились, набегая на песок, и каждый след, оставшийся в нем, был обведен сияющей каемкой. Под утро взошла луна. Тонкий ломтик, похожий на дольку лимона, повис на невидимых паутинках в темно-синей звездной вышине. Такой одинокий, сияющий и недостижимый.
   Утренняя заря погасила его серебряный свет. Небо за спиной заалело, будто его распороли ножом, выпустив кровь, и буквально через несколько секунд над горизонтом взлетело солнце. Как пылающий аэростат, оно поднималось выше и выше, свет его был ослепителен и неприятно резок. Глаза не успевали привыкнуть, даже голова заболела от этого жгучего пламени. Хочешь не хочешь, пришлось прятаться в тень.
   Так и пошло. До вечера он спал в маленькой хижине, которую вы-строил канак, а ночи проводил на «своем» берегу. Черномазик ему не мешал, он тоже нашел занятие: камнем и осколками раковин вытесывал из пальмы новые весла. Удивительно, но у него получалось!.. Вечером, намаявшись, он засыпал как убитый. И никто не мог нарушить приятное ночное уединение.
   Рассвет был по-прежнему ненавистен. И как только начинало подкрадываться к горизонту солнце, Марсель возвращался к хижине, не очень церемонно выставляя из нее канака, и заваливался спать.
   Жалко, что он не мог отогнать свои сны!
   Сны-воспоминания.
                Продолжение следует.