Как рано мог он лицемерить...

Виктор Еделькин
Из всех произведений Пушкина роман «Евгений Онегин», – самый, пожалуй, недоосмысленный, нерасшифрованный. Само определение жанра – «роман в стихах» – говорит лишь об объёме текста, но никак не о следовании классическим канонам романа – даже в современном понимании.
 
          Нет ни чёткой сюжетной линии с мотивированным финалом, ни цепляющей интриги, лишь бесконечная описательность с редкими вкраплениями живого действия. Зато бытописательства – с избытком, с мельчайшими деталями, выписанными со знанием дела.
 
         (Господи, сколько в романе женских ног и ножек! Или только я это заметил? И, кстати, откуда Пушкин может знать, что «во всей России вряд найдёте две пары стройных женских ног?», ну, кроме как лицезрея ножки балерины Истоминой? Ведь по тем временам шубы, пальто и платья у дам были, что называется, «в пол», то есть, до пят… Но ведь, оказывается, Пушкин знал минимальное количество женских стройных ног? Откуда же?).
 
         И в то же время, в то же время, – язык волшебный, строфика гениальная, запоминается мгновенно и навсегда. Просто колдовство какое-то!
 
Отчего же, при обилии точных наблюдений, прекрасных описаний природы и пронзительного отображения человеческих чувств, – сюжет, условно говоря, пробуксовывает? Видимо, дело не только в том, что эти восемь полных глав писались восемь лет, и первоначальный замысел (если он был), мог измениться до неузнаваемости, а в том, что Пушкин публиковал роман поглавно, по одной в год. И, может быть, оказался уже в плену изданного, известного читателю. И уже непоправимого.
 
Не оттого ли он вымарывает из разных глав текста одну, две, а то и три строфы, но сохраняя их нумерацию (это – не цензура!)? Не оттого ли он, словно оправдываясь, отводит от себя подозрения в автобиографичности при жизнеописании Онегина?

         И ведь Пушкин не лукавит, коль скоро убийственно характеризует главного героя в самой первой онегинской строфе. Внутренний монолог юного циника, лицемера, абсолютно безнравственного повесы, изложенный в четырнадцати строках – это ведь приговор Онегину; что бы тот ни говорил, что бы ни писал в течение всего романа – надо всем довлеет этот приговор (однако, замечу, что и Пушкин не был ангелом: вспомним, «Я помню чудное мгновенье…», посвященное А.П. Керн, и строчку об Анне Петровне в письме к Вяземскому).
 
Собственно, балбес, мающийся от безделья и пресыщенный светской жизнью, мог бы найти применение своим, скажем так, интеллектуальным способностям, ежели по дворянской обязанности поступил на военную службу: он ведь ровесник века, значит подростком застал наполеоновское нашествие. Но такой патриотизм, да и не патриотизм даже, а сословная обязанность в незапамятные (даже для Онегина) времена, был благополучно погашен указом Петра III, отменившим обязательную для дворян в службу в армии. Ну и наплодились такие хандрящие дворянские отпрыски, прожигающие отцовское (и дядино!) наследство в салонах и на балах, в будуарах светских лиц и альковах рогоносцев.
 
А, поскольку сословный политес тех времен отдавал инициативу в завязывании отношений между дамами и кавалерами именно представителям мужского пола (нечастые случаи фаворитизма со стороны царствующих особ условно исключим), то вовсе неудивителен отказ Онегина от флирта с Татьяной: не по этикету она на него вешалась. Что, кстати, в последующем подтверждается попыткой Онегина поволочиться за уже замужней Татьяной.

                И Пушкин в авторском изложении дает такую клиническую картину аутизма Татьяны, будто зарифмовывает главу из современного справочника по психиатрии. Видимо, Татьяну в детстве смертельно напугали, чему подтверждением –  сон несчастной девушки. (Не удержался, перечитал «сон». Ну и фантазия же у Пушкина, прямо сценарий фильма ужасов!).
 
Но самые поразительные строки романа – это письмо Татьяны к Онегину и ответное – Онегина. В письме действительно отображена вершина чувств девушки, искренность, беззащитность и безоглядность неопытного замкнутого существа, сформулированные Пушкиным даже не онегинской строфой, а более раскованным и свободным по форме стихотворением. И этому письму веришь. А вот послание Онегина, также ярко и выразительно выписанное, и, казалось бы, такой же убедительное и искреннее, также, как и Татьянино, свободно изложенное – не убеждает и заставляет сомневаться в искренности. Ну не может такой ловелас, даже якобы тронутый душевным порывом Татьяны, не лукавить и не играть словами, наверняка не раз привычно произносимыми – даже при всем том, что он не стал, воспользовавшись моментом, охмурять девицу. Но слишком много читатель про него знает: надо было ведь додуматься демонстративно ухлестывать за Ольгой на глазах у жениха, провоцируя ревность – и угрохать приятеля на дуэли!
 
Канонизированный авторитет Пушкина таков, что при гармоничности и завершенности каждой строфы «Евгения Онегина» и большинства глав романа (не считая восьмой), рыхлость изложения всех коллизий не воспринимается как дисгармония. Магия имени? Ведь вряд ли еще какой-нибудь автор рискнул бы так размашисто и нерасчетливо растрачивать свой потенциал в произведении с открытым финалом. Скорее, это был бы не роман, а цикл стихотворений, и не «энциклопедия русской жизни» – по Виссариону Белинскому, а энциклопедия дворянской русской жизни, поскольку дворян-то тогда было дай Бог полтора процента населения Российской Империи. А все остальные – пахари-крестьяне. Ну и много ли Пушкин описал в этой энциклопедии о девяноста (с хвостиком) процентах населения страны?
 
Напоследок – о магии имени. В 2016 году, на открытии памятника поэтам-шестидесятникам в Твери, мне довелось переговорить с Евгением Евтушенко. И потом, когда мы обходили галерею аляповатой рельефной объемной эмали Зураба Церетели, развешанной по стенам второго этажа Дома поэзии, Евгений Александрович спросил меня:
     – Нравится?

         Я пожал плечами:

– Для тбилисского кабака или ресторана сгодится, наверное. Слишком избыточны краски. Прям кричат краски. Если бы не имя автора…

Евтушенко усмехнулся, сунул мне свою трость, достал из толстенного тома «Весь Евтушенко» сложенные пополам три листка формата A4 с рисунками, протянул мне.
 
Тонкий черный фломастер; на первой картинке – абрисные очертания зимней деревенской улицы в три домика, на другой – мужичок в тулупе, правит лошадью, запряженной в сани, вид со спины, только голова лошади видна, будто оглядывается, глазом косит. На третьем – контур зимнего леса, баба с коромыслом, тоже со спины.
 
  – Что скажешь? – искоса поглядывает на меня.

– Похоже, примитивная или нарочитая стилизация под девятнадцатый век, скорее, наброски к иллюстрациям.

  – Это Пушкин. – лицо Евтушенко непроницаемо. – Я неделю назад из Перу вернулся, в Лиме купил. Экспертиза уже подтвердила: Пушкин.
 

     У меня, что называется, отвисла челюсть. Вгляделся в рисунок, другой, третий. И увидел едва заметный контур оригинала, распечатанный на ксероксе, гораздо меньший, чем формат A4.
 

     - Что, цветного принтера не было? – спрашиваю.


     Евтушенко улыбнулся.
 
     – Ну да, это не ореховые чернила. Но перо гусиное. – Забрал рисунки, так же небрежно сунул под обложку книги.
 
     – И где это будет выставлено?

     – Месяца на три у себя в Переделкине размещу, в галерее. А улетать буду – в музей Пушкина передам, там им место.
 
     Вряд ли это была евтушенковская мистификация. Ну не одному же мне он эти рисунки показывал… Хотя с Евгения Александровича станется…

     Вот вам и магия имени гения. Кажущийся примитив для любого верхогляда становится артефактом для истинного ценителя.


                2023 г.

                Журнал «Тверское Пушкиноволжье» №6, 2023 г., стр. 142.