Пуп земли

Борис Комаров
               

В палате интенсивной терапии кардиологии одновременно лежали и мужчины и женщины. Вернее старики и старухи:   молодёжь в этом крыле городской больницы – редкий гость.
 Отделённые от слабого пола лёгкой матерчатой перегородкой, мы всегда были в курсе женских дел, которые, кстати, мало чем отличались от наших. Но мы - это громко сказано. Было нас всего двое: я и смахивающий на отставного военного Семён Петрович Суслов. А вот дам в палате случилось значительно больше – чуть ли не с пол десятка. У окна ютилась худая, как палка, лохматая седая старуха. Она никогда не лежала на постели, а сидела на ней, монотонно покачиваясь из стороны в сторону, и постоянно чего-то бормотала. Ближе к двери расположились две ничем не примечательные старушки, а вот у самого входа грозно поскрипывала койкой многопудовая шестидесятилетняя толстуха. Голос у неё был гулкий, как труба, и когда она вздыхала, то казалось, что кто-то невидимый растягивает гармошку и вот-вот вдарит «Коробейников». Но  ожидаемого веселья, конечно, не следовало, слышался лишь протяжный рык и тяжёлые, словно бы  кирпичи, слова: «Прости меня, Господи…» падали на пол.
Семён Петрович был лысым, как коленка, старичком, крепеньким с виду, но, по его словам, совершенно изношенным изнутри. Более половины жизни он руководил геологической экспедицией, искал по пескам и болотам нефть, а так как, мол,  дело это рискованное, то у геолога вначале изнашивается сердце, а  потом уже все остальные причиндалы.
И была у Петровича ещё одна катавасия: помнил и войну, и поиски нефти в далёкой Монголии, но не мог сказать в каком микрорайоне сейчас живёт, и куда он нынче попал.
Иногда он вставал со своей постели, надевал поверх обычной для больницы одёжки тёмно-серый пиджачок и направлялся из палаты.  Застигнутый уже на пороге, отвечал соседям, что собрался домой,  послушно снимал  пиджак и лез под одеяло, громко удивляясь провалам своей памяти. 
Попали мы с Петровичем на лечение в один день, только я на полчаса пораньше и когда уже посиживал в больничном накопителе и рассказывал серьёзному очкастому доктору о своей беде, в дверном проёме возникли Семён Петрович с супругой.
Лицо у неё было с редкими крапинами оспин, но не корявое, а в волосах белели клочки седины. Если бы ещё кружевной воротничок подпустить поверх кофты - ни дать, ни взять сельская учительница. Старенькая, правда, но много крепче супруга.
Я косил глаза на вновь прибывших  и продолжал доктору свою  повестушку.  Хотя, собственно говоря, там и рассказывать-то было нечего: пошёл вчера в редакцию местной газеты и так мне дорогой   стало плохо, что хоть назад возвращайся. Вернулся, а сегодня ещё больше занедужил: пришлось кое-как добираться до   поликлиники, отстоять очередь к терапевту и вот я здесь: донимаю людей какой-то, извините, ерундой.
- Нечего вас извинять, - ответил неулыбчивый доктор, - инфаркт миокарда – не шутка!
- Инфаркт?!
И я хотел рассказать очкарику про институтского преподавателя экономики, у которого тех инфарктов было целых три и ничего... Пустяки это – жжение в груди! Но доктор лишь вежливо усмехнулся и исчез по своим делам.
Чуть позже в накопителе появился заведующий кардиологическим отделением: щупленький мужичок в белоснежном до синевы  халатике и черных брюках, из-под которых выглядывали лаковые туфли. И стоячим воротником халата, и щёткой седых волос над  треугольником лица он смахивал на Керенского. А  вот про характер его я тогда ещё ничего не знал. …Так себе, оказался характер, современно-денежный.
Он подсел к старичкам, и я услышал историю Семён Петровичева недуга, правда, не от него самого, а от более памятливой супруги. …Перед обедом они, мол, пошли в магазин, где  хозяин вызвался выбрать молоко. Выбрал, значит, он пакет «Весёлого молочника» за двадцать шесть рублей и пошёл к кассе. А там с него слупили на несколько целковых больше, такие вот звери-курицы!
Тогда Суслов схватил пакет за скользкое ухо и  пошёл искать старшего из продавцов. И добился-таки многого, хотя и с личным   уроном: сначала слёг на домашний диван, а потом попал сюда.
Тут Семён Петрович собрался ввернуть в рассказ супруги какой-то последыш, но я уже не слышал: рыхлая   нянька из кардиологического отделения усадила меня на каталку и скучным васильковым коридором покатила в какой-то ПИТ, где таких, мол, как я, синяков быстро ставят на ноги. 
                *   *   *
Но то было два дня тому назад, а сегодня мы с Петровичем лежим в закутке огромной палаты, поглядываем на склянки капельниц и терпеливо ждём, когда они опустеют. Нудное это дело: ни встать с постели, ни повернуться толком… Хотя Семён Петрович, из-за своей дырявой памяти, иногда удивлённо пялил глаза на волосатую руку и, словно бы зная, что осторожность мать мудрости, бережно  вытаскивал из вены иголку капельницы. Тут уж мне надо было  не зевать: кричать за ширмочку старухам и те, привыкшие к коварству соседа, советовали толстухе: «Марья, ори!». И звериный рёв оглушал ПИТ.
Утром на этот зов вместе с дежурной сестрой за ширмочку заглянул и заведующий отделением:
  - Всё хулиганите? – грозно спросил он у Суслова. И волосы на его треуголке ещё больше взъерошились; казалось, он сейчас боднёт нарушителя больничной дисциплины и навсегда пригвоздит  к постели. – Чтобы больше такого не было!
И довольный тем, что Семён Петрович обиженно отвернулся к стене, участливо спросил у меня:
- Может быть, вас в отдельную палату перевести? И не шумно,   и таких вот молочников нет, – вспомнил, колючая голова, перебранку Суслова с продавщицей.
Об отдельных палатах я уже был наслышан, сейчас в   каждом отделении они есть. Хочешь в одноместную ложись, хочешь в двух – как карман позволяет. Но зачем она мне? Человек – существо сообщительное, а в отдельной палате и говорить разучусь.
Так заведующему и сказал. Тот разочарованно крутнулся на   высоких каблуках и исчез. Но, знать, в ПИТе основная масса больных долго не залёживалась: дня два-три и их выпроваживали в менее тяжёлые палаты. Дошла очередь и до меня: после обеда я пожал Петровичу руку и пошёл вслед за нянькой в соседнюю палату.
  Она оказалась на четыре койки, две из которых были заняты: возле дальней стоял, опираясь одной лапой на тумбочку, а другой на костыль огромный пузатый старик. Громко сопел, словно бы на него взвалили Кавказский хребет, и тяжело смотрел в окно. И его будоражила весна: створки окна были распахнуты настежь и с улицы доносился шум апреля - грохот контейнеров, грузившейся возле хозяйственного блока мусоровозки, и яростный крик дворника.
 По левую руку от верзилы лежал, завернувшись с головой в одеяло, коротенький мужичок. Нянька кивнула мне на койку рядом с ним и исчезла.
- Здорово, мужики!
Старик вертанул седую башку на голос, крякнул, оглядывая меня, и пробасил:
- Видали и здоровше, - шутил, выходит. Затем грузно опустился на  кровать. – Валерка, драть тебя с хвоста, – гаркнул спящему, - просыпайся! Здоровайся с новым соседом…
Одеяло откинулось и я увидел Валеркину голову. Сивые лохмы торчали у него, как попало. Валерка похватал их пухлой веснушчатой ручкой, норовя поплотнее пришлёпнуть к черепу, да,   зная бесполезность  того занятия, вздохнул и хриплым со сна голосом буркнул:
- Здорово! Орать ты, Гаврилыч…
Был Валерка, ясно-понятно, моложе своего колченогого соседа, но ненамного. Ходил он, как я потом увидел, точно бревно волок: нудно шоркая ногами и весь поскрипывая, а когда исчезал из палаты, то его возвращение можно было услышать задолго до появления в дверях. Морщин на Валеркиной физиономии не наблюдалось, и казалось, что старость проскочила мимо него, лишь мазнув сивотой да чуть-чуть пришлёпнув к полу: ростик у Валерки был, мягко сказать, бабий. Или это на фоне разговорчивого Гаврилыча так казалось?
В первый же час знакомства тот выложил мне всю свою подноготную. Нет, высшего образования у Гаврилыча и в помине не было, на тракториста выучился – и ладно, остальные-то жизненные мудрости умищем брал. Потому и был всегда на плаву. …Но сначала-то, мол, пришлось и руками работать.
Вошли в пятидесятые годы в моду диваны, так он в   свободное от колхоза время нацелился их мастерить. Поехал на тракторе в какую-то районную контору, поставил механику бутылку и тот ему все сиденья от старых машин поотдавал. Полные сани нагрузил, приволок в деревню, а потом принялся те сиденья потрошить: пружины да всякие металлические кишочки на свет божий вытаскивать и прилаживать их к самодельным диванным рёбрам. А обшивку-то заказчики ему сами несли. Хорошую, мол,    деньгу рубил, чистил землякам карманы.
Кончились пружины – за зеркала принялся: трельяжи в самую моду вошли. А зеркало сделать, что сапог обуть. Берёшь, мол, стекло, полирнёшь, как следует, потом помазком нанесёшь  расплавленное серебро в два слоя – не дивно дело, а блестит!
А руки у него всегда из нужного места росли, и башка, мол, тоже. На председателевой дочке женился… Не долго, правда, они жили: сняли тестя с председателей.
- А это причём? – встрял в разговор одуревший от сна Валерка. Со времени моего появления в палате он так и не вставал. И сейчас не собирался подниматься с постели: высунул из-под одеяла лохматую башку и вопросительно впился глазами в Гаврилыча.
- Притом! – пренебрежительно буркнул тот и, скрипнув костылем, ковыльнул к моей койке. Присев на неё, потянулся толстенными губами чуть  ли не к самому уху: - Я ведь тогда в район переехал, к дядьке, у него крючок был среди начальства, как без того? В «Рабкооперацию» меня определил, в заместители председателя. Я ведь говорил, что умом беру – люди-то видели, не слепые. – Гаврилыч запустил лапу в свою генеральскую седину, желая выказать тот недюжинный ум, но поскрёб лишь макушку и заключил: - Через годик я уже председателем стал. Потом заместителем директора совхоза поставили, на директора, стало быть, целили.
Валерка, видя настрой Гаврилыча, откинул одеяло и, опустив ноги к полу, принялся искать тапки. Потом заправил байковую рубаху в штаны и пошаркал из палаты.
- Циклоп… - недовольно бросил Гаврилыч. Видать, они лежали уже  не первый день, подзуживали один другого, но дистанцию соблюдали.
Валерки не было долго,  потом раздалось шорканье тапок, и ломкий густой басок нарушил тишину вечера:
- Чего в темноте сидите?
- Лежим, - ответствовал Гаврилыч, – включи-ка свет! …Куда ходил?
- Да вон с дедом из ПИТа беседовал… Хорошо он его откеросинил!
- Тот-то?! – оживился Гаврилыч и уселся на койке. – Кого он там откеросинил, рассказывай? – видать и ему уже порядком надоела тишина.
- Помнишь мужика из угловой палаты? Ну, который всё в уборной курит?!
- Ну!
- Баранки гну! – Валерка кудахнул рассыпчатым смешком, довольный удачной поддёвкой. – Выгнал его молочник оттуда: «Иди, - говорит, - кури на лестнице… А то как дам по башке!». Тот ноги в руки и бегом из уборной. Дед ведь не шутит: даст по голове и ничего не сделаешь! Участник войны…
- Скажешь тоже… - буркнул Гаврилыч. – Он, чай, геолог: их на фронт не брали. Да ещё и в начальстве ходил!
Начальство было для Гаврилыча заветным рубежом, за которым пряталась броня от всех вывертов судьбы.
И не удержался от ехидцы:
- Обидел, значит, мужика?
- И правильно сделал! – отрубил Валерка. – Придёшь в туалет, а он тут как тут: прыг на окошко и покуривает. Может быть, я стесняюсь?
- Ну, брат, х-ха! - хохотнул Гаврилыч. Хохотал он как леший - сыто и радостно, будто бы только что поел. – И бабы, х-ха, поди, стесняешься?! Её, брат, стесняться – детей не видать!
- При чём тут баба? – сонные глаза Валерки ощерились шире обычного и зло загорелись. А рот оскалился, выказав  совсем не стариковские зубы. - Лечишься – так лечишь, нечего петухом сидеть!
- Ну, даё-ё-ёшь, прямо прокурор!.. А по мне, так он хоть засидись. Я вон тоже, бывает, там торчу - после мочегонных таблеток.
- То другое дело, то невезуха…
- Сам ты без уха! – скаламбурил Гаврилыч и даже восторженно хрюкнул, довольный своим умищем. – Тебе лишь бы кого-нибудь осудить! – И вдруг пылко заключил: - Дурак твой молочник, понял?! Любой дырке затычка… Чего он вчера главного   чихвостил? Я ведь всё слышал: краской, мол, пахнет, голова, мол, болит! …А ремонт-то в палатах когда делать? Больницу, что ли   закрывать? Цаца какая … Нос зажми, да дыши ротом!  …Врачиха-то как сказала? Береги себя и хватит с тебя, не нервничай! …Дурачина и есть! – и обиженно вякнул костылём, выковыливая  из палаты.
- От дурачины и слышу! – буркнул Валерка, укладываясь на постель. – Ротом… Вчера санитарочку от запаха весь вечер рвало. – И вернулся к Гаврилычу: - Мышковал всю жизнь, а работать – не рабатывал. Покрутил бы баранку с моё… Давилыч он, не Гаврилыч!
Валерка той баранки накрутился вволю: полжизни, мол, за рулём. Работал честно, весь сервант в почётных грамотах. Про него   можно и книжку написать.
- Ну уж, - притормозил я его, - честно… Честнее, выходит,  апостола Павла? Так тот хоть пытался честно-то жить, а ты, значит, уже и живёшь… Бензин-то куда сливал, когда липовые километры в путевых листах приписывал?
Валерка смущённо заелозил пухлыми ручками, закатывая рукава рубахи, словно бы желая схватиться со мною на кулачки, но не схватился, а лишь обиженно промямлил:
- Все тогда приписывали, не я один… 
- И не крал ничего? В книгах-то ведь люди со всех сторон выказываются: и с хорошей и с плохой. …Чтобы борение в них можно было видеть, душу высмотреть. Не для потехи книги пишутся!
 - Понятно… - Валерка задумался, взрыхляя лохмы, затем пригладил их, сотворив на башке подобие копёшки, и нырнул под одеяло.
                *   *   *
Ночью меня разбудил топот множества ног за дверью, потом она приоткрылась и в палату сунулась нянькина голова:
- Лишних нет? – свистящим шёпотом спросила она. И, обронив матерок, выпалила главное: - Дед пропал!
- Какой? – бодро откликнулся Гаврилыч. Будто бы и не спал, старый пошляк, боясь опоздать в туалет после приёма мочегонок.
- Молочник, какой же ещё? – отозвалась нянька и полетела по другим палатам.
- Дал, видать, старик дёру… - Гаврилыч отыскал в темноте своего деревянного помощника и вышагнул в коридор.
 Пошляком я его обозвал за загаданную им перед отбоем загадку: посадили, мол, мужика в тюрьму, а через пятнадцать лет он оттуда и пишет: «Здравствуй, брат родной, сын жены моей! Как там наш отец, муж жены моей?» - и заржал, уверенный в том, что ни за что не угадаем упомянутых в письме людей.
Валерка даже не стал задумываться над той белибердой, а я помучился, расставляя родственников по ранжиру и пришёл к выводу, что тут сам чёрт не разберётся.
Гаврилыч опять довольно заржал и выдавил из себя, что это, мол, свёкор невестку обрюхатил, да вот брат-то  брательнику и пишет!
И другие шутки были у него не менее скабрезные. Я сказал старику об этом, тот обиделся и по всегдашней привычке поскрипел в туалет. …И вправду он Давилыч, а не Гаврилыч.
Валерка-то попроще будет. И похож он был вовсе не на циклопа, а скорее всего на Винни Пуха. Только уже старенького.
И я вспомнил вечерний рассказ Валерки о его жене. Как литая, мол, была – не ущипнёшь. Умерла год тому назад и сейчас лежит   на новом городском кладбище. Ладная могилка получилась – как пирог с капустой! Он и сам бы улёгся рядом: тошно одному жить, да нельзя одной рукой ухватить сразу две дыни: покойница   наказала помогать дочери, муж у которой лётчик и бывает дома раз в год по обещанию. А сколько лет помогать - не сказала. Вот и придётся Валерке жить долго-долго, если, конечно, не запьёт с тоски. Бывает и такое: горлышко у бутылки узенькое, туда нырнёшь, а обратно - никак: разбухаешь от водки!
Хорошо они с покойницей жили. Пальцем  её не тронул, и она его вроде бы не трогала… Хотя нет, один раз тронула!
Было это перед каким-то праздником после торжественного вечера на их заводе. Валерка тогда на автобусе работал, на развозке, но смена была не его, Сашки Бычкова. А завгар у них был такая шельма, что приловчился на почётную грамоту выдвигать тех шоферов, у которых на день собрания выпадал выходной: чтобы, мол, к трибуне выходили не с чумазыми рожами, а как мармелад.  Сашка-то Бычков, кстати, до Валеркиного награждения три почётных грамоты подряд получил: график, мол, такой - ничего не поделаешь! Но и работал, как зверь: движок ремонтировали, так все дни ремонта в «Пазике» ночевал.
А на тот предпраздничный день, Бычок, видать, специально  смену выхлопотал: стыдно было подлецу за предыдущие грамоты, а как Валерка после собрания да маленького застолья уселся с мужиками в автобус, так Сашка ему ещё и бутылку водки выставил: пей, мол, пока до дому едем!
Только добрались они до середки пути: хрусть что-то в коробке передач и сколько Бычок ни хватался за рычаг – всё без толку. Пришлось вскрывать крышку коробки. Наладили, вроде, но не долго ехали – опять тоже самое.
Увозились, как черти, и когда Валерка чуть ли не к рассвету добрался до подъезда, то увидел на скамейке жену. Он хотел было рассказать ей про почётную грамоту, про то, как героически ремонтировали автобус, но не успел: жена громко ахнула и влепила  заушину. 
Вот такая случилась история. А больше нет, не было у них баталий…
За дверями палаты было тихо, даже Гаврилыч не скрипел костылём, знать, настроился  до самого утра дежурить в туалете после приёма мочегонных таблеток.
Я хотел спросить у молчавшего до сей поры Валерки, что он думает о побеге молочника, но не решился: если тот и от няньки не проснулся, то стоит ли его сейчас тревожить? Попробовал было сам уснуть, но не получалось: не выходил из головы молочник.
Редкий старичок, сбежал ведь всё-таки! Но зачем ты, отчаянная   душа, зачем? Больница не двух шагах от города, и адреса своего не знает. Промёрзнет, как Бобик, в  одном пиджачишке… А может, вспомнит на морозе свой дом, разыщет? Бог, говорят, пьяных да детей бережёт! А молочник, как ребёнок, что видит – то и говорит: и мужичонке-курильщику всё высказал, и главному врачу. Для него что тот, что этот. …И правильно! Дышать нечем, а все молчат: и врачи, и больные. Лишь за головы держаться… То-то после его скандала всех маляров будто бы ветром сдуло: до тепла, говорят, ушли, до открытых окон.
Отчего же в нём дух-то такой сидит? И страху нет. Не  от болезни ли это, не от беспамятства ли? …Глаз-то ведь – вынесенный мозг, так мне один умный человек недавно сказал. Вот по нему молочник и живёт, по зрению. По логике жизни, настоящей жизни – без фальши. …А мы? Смотреть тошно… Всё оглядываемся: не аукнутся ли нам наши действия? Ушлые стали, вёрткие, пятна видим, а солнце – нет. …Оттого и Россию прошляпили! Мучат её, вывозят нутро за границу, а нам хоть бы хны. Вроде бы чужие… А что такое земля без недр? Что человек без сердца - сгусток холодный  и только. …Побольше бы таких молочников, чёрт возьми, глядишь, и мы бы поосмелели, очеловечились бы!
                *   *   *
- Живой - нет?!
Я открыл глаза: в палате было светло от утреннего солнца, пытавшегося пробиться сквозь, прихваченные к решётке рам, газетные полосы.
Надо мной стоял Валерка. Ерошил веснушчатой рукой  лохмы и повторял:
- Живой – нет? …Я уже думал совсем копыта откинул! Лекарства принесли, а всё дрыхнешь. Глаза заболят!
- Не заболят, – отозвался со своей кровати Гаврилыч. – Он - не ты: не давил клопа всю ночь.
- Нашли его? – вспомнил я про молочника.
- Нашли! – Гаврилыч схватил стоящий возле тумбочки костыль и в каком-то радостном возбуждении потряс им над башкой. – Он ведь до городской трассы успел добежать, а тут  сестра с нянькой и  прискакали: иди-ка, голубчик, шагай в стойло!
- Что ты врёшь? – физиономия Валерки побагровела от возмущения. И сам он вроде бы как поднабух. - Ни за чтобы его не догнали, если бы не мужичишка на уазике!
- Во-во, – радостно подхватил Гаврилыч, - и мужика подвёл! Лишат теперь правишек - чем семью-то кормить, каким местом?
- Раньше надо было думать! – рубанул Валерка и, обойдя мою койку, плюхнулся на свою. – Ты, сволочь такая, доедь сначала, потом пей - не прокиснет водка-то! …А если бы кого задавил?!
- Кого бы задавил-то, кого?!  …Поле кругом. Зайца, что ли?
- Того! – отрубил Валерка. – Разговаривал я с нянькой, всё мне рассказала…
Дежурный персонал кардиологии менялся рано утром, но сегодня ему пришлось подзадержаться: давать объяснения примчавшемуся на час раньше обычного заведующему отделением. А так как нянька была дальней родственницей Валерки, по протекции которой тот и попал в эту больницу, то сам Бог велел ему знать о бегстве молочника.
Да, вырвался старик на волю! Как был в пиджачишке и спортивных штанах, так и дал дёру. А охранник на воротах ему ничего не сказал, думал, что дед приехал сюда на «Скорой», сопровождая кого-то из больных: уж больно вид у него был боевой.  Хоть, говорит, жени!
Молочник уже почти дошагал до городской трассы, где попутку поймать – раз плюнуть, но его отвлёк буксующий в стороне от дороги уазик. Ехал, видать, через поле и забуксовал в пяти метрах от асфальта. Молочник стал его толкать, норовя помочь, а как увидел, что водитель пьянее вина, то вырвал из замка зажигания ключи и спрятал куда-то, а куда – забыл. Или соврал, ссылаясь на дырку в башке, сначала хозяину машины, а потом и остановившимся на трассе гаишникам.
А тут и сестра с нянькой прибежали…
- Хорошо сделал, да?! – вмешался в Валеркину повесть Гаврилыч. – Мешал ему тот мужик?
- Мешал! – взвился над койкой Валерка. – Я всю жизнь за рулём, а на работе - ни грамма! – И поддел Гаврилыча: - Рулить - не ульями торговать!
Тот, деловитая душа, каждому встречному в кардиологии предлагал купить у него ульи: пчела, мол, зверь полезный, от всех болезней спасает, а если мёдом правильно торговать - дом на эти деньги купишь! 
                *   *   *
На завтрак Валерка не пошёл: сдавал какой-то анализ, вот и запретила ему медицинская братия утренний порцион. А мы с Гаврилычем нацелились в столовку. Возвращаясь назад, я увидел сидевших в просторном холле отделения старых знакомых: молочника и его супругу. Семён Петрович сонно посматривал на экран телевизора, а жена разговаривала с примостившимся рядом с ней Валеркой. Одета она была в тот же самый серый плащик, только вместо коричневой кофты был сейчас на ней зелёный свитерок.
Ну, как мимо таких людей пройдёшь?! Я протянул молочнику руку.
Суслов её охотно пожал, но тут же спросил:
- А ты кто? – и недоумённо посмотрел сначала на жену, потом на Валерку.
- Дед Пыхто, - раздражённо ответила та, - не помнишь, что ли? В одной палате лежали…
- Я и забыл!
Был он в своём неизменном пиджачке, только вот футболка с подмигивающим зайцем сейчас пряталась под тёплую фланелевую рубашку, и лишь уголок заячьего уха выглядывал из-под   расстегнутого воротника.
- Ну, забыл, так забыл… - огорчённо протянул я  и пошёл в палату.
Память не игрушка, не привяжешь к ушку…
Валерка появился в палате где-то через полчаса, улёгся тихой сапой на койку и с головой укрылся одеялом. Ну, дружище, не получится у тебя в молчанку-то играть! 
- О чём ты с бабкой-то говорил? – полюбопытствовал.
- Клинья, поди, подбивал, - не выдержал и Гаврилыч.
- Сам ты «клинья»! – Валерка откинул одеяло и пригладил торчащие сизыми пружинами лохмы. – Он ведь чего домой-то пошёл, молочник тот? …Друг у него умер! Никто об этом ему не сказал – сам догадался, сердцем.
Друг молочника, по словам бабки, жил от Сусловых через несколько домов. Воевали они с молочником в одном полку и с тех пор дружили. Звали покойника Степаном. Был у Степана «Москвич» и на том попрыгунчике возил он каждый год Суслова на День Победы в соседнюю область в гости к их общему товарищу – командиру полка. Раньше туда много фронтовиков съезжалось, потом поредела их «могучая кучка», а в этом году, выходит, ещё на одного уменьшилась.   И то, что сегодня выписывают Суслова за нарушение режима – даже хорошо: на похороны, мол, попадёт. Так бабка, по словам Валерки, и сказала. …Семён-то дома себя лучше чувствует, чем в больнице. А выписку из истории болезни они сейчас для приличия ждали, для порядка. Семён Петрович порядок любит. Только бабку сегодня уже другое мучило: кто, мол, её старика на праздник к фронтовому начальнику повезёт? Вопрос  жизни и смерти…  Командир ведь старее поповой собаки, ему их приезд - как кислород.
- Вот я и решил, - закончил свой рассказ Валерка, - свожу-ка деда к его командиру. А чего, - это уж он, конечно, к Гаврилычу обращался, заранее чувствуя его недовольство, - у меня же «Волга»! Старенькая, правда, но ещё походит. Я на ней по десять мешков картошки с дачи возил: прёт, зараза, как трактор! …Да и нечего мне в праздники дома делать – не пью ведь.
- Неужели косушку не пропустишь? – удивлённо греготнул Гаврилыч и выразительно ткнул оттопыренным пальцем правой руки в кадык. – Зря ты, Валерка! У молочника, поди, родни, как у дурака махорки, найдётся кому свозить: сыновья всякие, племянники. Да и не велик пуп земли: бабку под ручку – и на поезд! …Пуп-с нашёлся, х-ха!
Этот «пуп-с!», видать, шибко понравился Гаврилычу и он погонял его по глотке, как сытая корова жвачку.
 Что и взорвало Валерку: соскочив с койки, он  всем своим коротеньким тельцем бешено дёрнулся к соседу:
- А ты что ли пуп-то, ты?! …Ткни вилами – и кровь не пойдёт, сучок! Любое дело испоганишь! И всю жизнь такой… А молочник чего? Правильный мужик! Умрёт – и конец нам, понял?! …На таких, как он, земля и стоит, на пупырышах! …А с тебя она сразу соскользнёт! Чего нос-то воротишь?