Пушкин и мiр с царями. Часть1. Восход. Глава двена

Вячеслав Николаевич Орлов
Пушкин и мiр с царями. Книга первая. Раскрытие.
Часть первая. Восход. Глава двенадцатая.


Не всё допросом развлекаться –
Ответ придётся тоже дать…

   Популярность Пушкина росла. Его в Петербурге уже знали многие, и очень-очень многие о нём что-нибудь, да слышали. Его активный стиль поведения нередко провоцировал людей, не знавших его лично, или не очень близко сошедшихся с ним, на попытку урезонить его в какой-то скользкой ситуации, например - при вызывающем поведении в театре. Иногда человек, более старший по возрасту или положению мог позволить себе попробовать сказать ему что-либо свысока, и тогда Пушкин рассматривал этот случай, как посягательство на собственную честь. Пребывание среди царскосельских гусар надолго, если не навсегда, закрепило в сознании Пушкина мысль о том, что честь необходимо защищать всеми доступными способами, и наилучший из них – дуэль. В этом одна из главных причин того, что Пушкин с величайшим интересом и успехом упражнялся в фехтовании и в стрельбе из пистолета – это тогда были, так сказать, главные дуэльные виды спорта.
     Самая первая дуэльная пушкинская история выглядит едва ли не анекдотичной, и в то же время – весьма показательной. Ещё во время своей первой, послелицейской поездки в Михайловское, Пушкин там побывал в гостях у своего пожилого родственника, екатерининского орла Павла Ганнибала. Тот принял племянника радушно, угостил его наливками, а вечером там же на балу во время котильона  дядя у племянника каким-то образом увёл партнёршу, и тут же получил вызов на дуэль. Пожилой воин не растерялся и тут же отпустил стихотворный экспромт:
                Хоть ты, Саша, среди бала
                Вызвал Павла Ганнибала,
                Но ей-богу, Ганнибал
                Ссорой не подгадит бал.
     Пушкин был обезоружен и с радостью тут же помирился с родственником.
     Петербургские истории  в большинстве своём имели иной, почти всегда скандальный оттенок, Пушкин обычно считал себя кем-то оскорблённым и иногда тут же, на месте, а иногда – являясь с секундантами в дом к обидчику на следующий день, в строгом тоне требовал от противника удовлетворения на поединке. Обычно пушкинский визави бывал ошарашен неожиданным поворотом дела  –  по   причинам,   которые    становились  поводом для пушкинских вызовов
серьёзные люди обычно за пистолеты не хватались, во многих случаях противники Пушкина только при назначении дуэли узнавали, кто их соперник, а имя Пушкина знали уже очень многие. Противник обыкновенно сам, или по подсказке начинал искать примирения, Пушкин с удовольствием прощал предполагаемого виновника происшествия, и дело заканчивалось благополучно. Так или иначе, Пушкин довольно быстро приобрёл славу бесшабашного дуэлянта, и слава эта ему была приятна, она добавляла ему веса в кругах офицерской гвардейской молодёжи, в которой он постоянно вращался.
      Изо всех дуэльных историй особняком стоит одна. Примерно в конце восемнадцатого года Жуковский не пришёл в гости к одному из знакомых, и объяснил своё отсутствие тем, что у него после ужина было нехорошо с животом, и к тому же к нему ещё пришёл Кюхельбекер. Пушкин тут же сочинил эпиграмму:
                За ужином объелся я,
                Да Яков запер дверь оплошно -
                Так было мне, мои друзья,
                И кюхельбекерно и тошно. (Яков – слуга Жуковского).
      Кюхельбекер, услышав эти строки, взбеленился и тотчас вызвал Пушкина на дуэль – это был редкий случай физической ответственности нашего поэта за эпиграмму. Пушкин пытался помириться, но всё было бесполезно. Во время дуэли шёл снег, Кюхельбекер выстрелил первым и промахнулся, Пушкин кинулся к нему с объятиями, но Кюхельбекер стал требовать ответного выстрела. Пушкин стал говорить ему, что в пистолетный ствол набился снег, и нет мочи выстрелить.
      – Пойдём, милый, чай пить! – ласково сказал ему Пушкин. Приятели помирились и отправились на квартиру запивать и заедать дуэльную историю, и только там, на квартире, оказалось, что друзья поэтов зарядили оба пистолета клюквой, чем обезопасили обоих дуэлянтов от трагической развязки.
      О жизни Пушкина в то время ёмко высказался А.И. Тургенев в письме к Вяземскому: «Сверчок (Пушкин) прыгает по бульвару и по б… Стихи свои едва писать успевает. Но при всем беспутном образе жизни его он кончает четвертую песнь поэмы («Руслан и Людмила»). Если бы еще два или три… так и дело в шляпе. Первая б… болезнь была и первою кормилицею его поэмы».
      Образ жизни поэта закономерно в конце января или в начале февраля 1819 года привёл его к повторению болезни, и тот же Тургенев в это время написал по этому поводу тому же Вяземскому: «Пушкин слег: старое пристало к новому, и пришлось ему опять за поэму приниматься», и ещё через неделю: «Венера пригвоздила Пушкина к постели и к поэме».
      Нам тут нечего добавить к словам друзей Пушкина, разве что можно отметить относительную лёгкость болезни и относительно быстрое выздоровление поэта. Его вынужденное отсутствие на гулянках и неплохое общее самочувствие позволили ему совершить базовый прорыв в работе над поэмой, которую он назвал «Руслан и Людмила».
      Первоначальный околовольтеровский план в ходе работы над произведением практически полностью изменился, можно сказать, что от него почти ничего не осталось. В этой его первой законченной поэме впервые проявилась одна из важнейших сторон гениальности Пушкина, которую он потом проявит ещё не раз – его глубочайшая органичность, способность убрать из произведения всё фальшивое, не свойственное основе взятого в работу материала.
      Напомню Вам, что одной из начальных идей поэмы была мысль создания лёгкой вещи, в которой сказочный сюжет элегантно сочетался бы со свободными эротическими комментариями и вставками, однако, славянский мир, славянская природа,  дух  славянской древности не допускали такого подхода. Для написания
вещи в том виде, в каком Пушкин задумал её изначально, надо было бы вывернуть исторически-мифологическую подоплёку поэмы наизнанку, превратить её в посмешище вроде теперешних мультфильмов про древнерусских богатырей, а Пушкин свою поэму посмешищем не видел. Изначальный материал в творческой мастерской поэта во время работы преодолел недостатки изначальной задумки, и принял органичное воплощение. К концу февральской болезни львиная часть работы была сделана, оставалось совсем немного, но  вернувшееся здоровье вновь позвало творца «Руслана и Людмилы» от письменного стола в другие места.
      Одним из этих мест, по мнению поэта, несколько раз высказанному им друзьям, должна была стать армия – как раз в это время на южных рубежах России могла начаться очередная, и вроде бы небольшая, но война, и Пушкин вдруг увидел себя в числе офицеров на этой войне. Известие произвело некоторый переполох среди его друзей, но вскоре всё как-то само собой уравнялось, прояснилось, что свободная жизнь в Петербурге лучше постоянно напряжённой жизни в гарнизоне, и жизнь покатилась по проверенной колее.
      К этому времени поэт уже был активнейшим участником кружка «Зелёная лампа», который в разное время в разных местах называли и литературным, и литературно-театральным, и литературно-театрально-критическим, и богемным. Кое-кто даже обвинял членов кружка в каких-то оккультных деяниях, были попытки, правда, не очень удачные,  придать ему и политическую окраску.
     Что же это была за «Зелёная лампа» такая? Это был кружок избранной петербургской великосветской молодёжи, собиравшийся в доме у Никиты Всеволожского, богача, кутилы, заядлого театрала, балетомана, признанного эстета. Собрания членов кружка проходили за столом, на котором стояла зелёная лампа, и давшая название кружку. Кроме самого хозяина дома активными членами постоянных собраний были «любимцы ветреных Лаис» лейб-гвардейские офицеры Юрьев и Мансуров, автор эрото-порнографических стихов Родзянко, активный дамский угодник В.В.Энгельгардт, театральный рецензент поручик Барков и другие, в том числе, между прочим, и скромник Дельвиг, который по понятным причинам не был особо причастен к интимно-чувственным приключениям лампистов.
     При таком составе собрания образ основных направлений сообщества был предопределён. Члены кружка много времени проводили в театре и в дальнейшем – за обсуждением пьес, игры актёров и актрис ( в первую очередь – последних). Проникновение за кулисы было  разновидностью спорта для некоторых членов «Зелёной лампы», хотя мы уже говорили, что Пушкин в число «закулисных спортсменов»  не входил.
     На заседаниях кружка регулярно читались стихи его членов и просто стихи, разбирались театральные рецензии, обсуждались события культурной жизни, и конечно, пилось вино, и конечно, там появлялись женщины. Насчёт вина и женщин были и иные вариации: иногда ламписты сначала пили вино, а потом ехали к женщинам, а порой – просто брали вино с собой и ехали к избранным прелестницам. 
     Если говорить о каких-то политических речах, произносимых в этом кружке, то, пожалуй, кроме Пушкина там их некому было и говорить, поэтому попытки кое-кого из будущих декабристов, появившихся на заседаниях кружка для того, чтобы сделать его местом распространения прогрессивных идей очень быстро закончились ничем. Члены кружка продолжили свои приятные занятия, а будущие декабристы продолжили искать новых адептов своего учения в других местах.
     Ставшее  обычным  для Пушкина времяпровождение в конце мая привело его к
ставшей почти обычной немочи, с той лишь разницей, что в этот раз поэт не заболел венерической болезнью, а простудился, долгое время проторчавши на холоде и под дождём под дверями девицы свободного поведения, которая не захотела его пускать, зная, что сама больна понятной всем болезнью, и не желая при этом заражать ей Пушкина. Девица, безусловно, достойна похвалы, но поэт всё равно заболел, провалялся несколько недель в горячке, на которую у него ушёл почти весь июнь, но к июлю он почти полностью выздоровел,  и во второй декаде месяца уехал в отпуск в Михайловское, где пробыл почти целый месяц. В Петербург он возвратился в середине августа, привезя друзьям на суд стихотворение «Деревня», написанное им примерно в конце июля.
     Стихотворение получилось знаковым для того периода пушкинского творчества. Написано оно с использованием старорусских слов, в немного архаичном стиле – наверняка Пушкин сделал это умышленно, желая подчеркнуть отстранённость деревенской жизни от новомодных порывов и устремлений. В стихотворении он ярко описывает сельские пейзажи и радости деревенской жизни, но после этого переходит к описанию социальных пороков, насквозь пропитавших человеческое общество, живущее на лоне прекрасной природы. Пушкин раскрывает страдания простых людей, обречённых находиться в рабском состоянии, описывает их тяжёлый подневольный труд, жалеет крепостных дев, могущих стать игрушкой похотливого помещика, власть которого он называет «барством диким». В конце стихотворения поэт высказывает призывное желание увидеть «народ неугнетенный и рабство, падшее по манию царя», а потом спрашивает у читателя, удастся ли ему увидеть, как «над отечеством свободы просвещенной взойдёт ли наконец прекрасная заря?»
     Стихотворение написано сильно, оно быстро распространялось в просвещённом сообществе и пошло к читателю теми же путями, которыми раньше к нему пошли ода «Вольность», «К Чаадаеву» и «Nоёl». Единственное, о чём хотелось бы спросить, читая это пушкинское произведение: думал ли горячий автор при его написании хоть немного о том, что крестьяне деревень его отца страдают так же, если не больше, чем страдают  воображаемые герои «Деревни»?  Был ли у него хоть один разговор с отцом о том, что крестьяне, неправедно страдающие, должны быть освобождены, и что помещик может это сделать, не дожидаясь законодательных движений правительства? Оставим этот вопрос в риторической плоскости.
      Между тем, в июле того же года в Красном Селе под Петербургом, во время военных манёвров с участием гвардейской бригады, которой командовал Николай Павлович, младший брат императора, произошло важнейшее и интереснейшее событие, оставшееся на долгие годы тайной для абсолютного большинства жителей огромной империи, но имевшее важнейшее значение для исторических судеб России.
      13 июля император Александр с глазу на глаз имел тайную беседу со своим младшим братом, великим князем Николаем Павловичем и его молодой супругой Александрой Федоровной. Об этой беседе сохранились подробные записи, сделанные придворным историком Н. К. Шильдером со слов Николая Павловича и его жены. Так, в частности, Александра Федоровна вспоминает, что они с супругом «сидели как окаменелые», когда Государь вдруг стал объяснять им, что Николаю надо готовиться заместить его на престоле ещё при его жизни: «Кажется, вы удивлены; так знайте же, что мой брат Константин, который никогда не заботился о престоле, решил ныне более, чем когда-либо, формально отказаться от него, передав свои права брату своему Николаю и его потомству. Что  же  касается  меня, то я решил отказаться от лежащих на мне обязанностей и удалиться от мiра (а me retirer du monde)». «Видя, что мы были готовы разрыдаться, — продолжает Александра Федоровна, — он постарался утешить нас, успокоить, сказав, что все это случится не тотчас, что, может быть, пройдет еще несколько лет прежде, нежели он приведет в исполнение свой план».
     Сам Николай Павлович, уже будучи императором, воспроизводил этот удивительный для него разговор со  старшим братом с более существенными подробностями. «Разговор во время обеда был самый дружеский, но принял вдруг самый неожиданный для нас оборот, потрясший навсегда мечту нашей спокойной будущности <...>. Государь начал говорить, что он с радостью видит наше семейное блаженство (тогда был у нас один старший сын Александр, и жена моя была беременна старшею дочерью Мариею), что он счастия сего никогда не знал, виня себя в связи, которую имел в молодости, что ни он, ни брат его Константин Павлович не были воспитаны так, чтобы уметь оценить с молодости сие счастье, что последствия для обоих были, что ни один, ни другой не имели детей, которых бы признать могли, и что сие чувство самое для него тягостное <…> Что он чувствует, что силы его ослабевают; что в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших постоянных трудов, что скоро он лишится потребных сил, чтобы по совести¬ исполнять свой долг, как он его разумеет, и что потому он решился, ибо сие считает долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствует сему время. Что он неоднократно говорил о том брату Константину Павловичу»,
     Александр Первый очевидным образом всё более склонялся к мысли о необходимости передачи власти в твёрдые и надёжные руки, и к лету 1819 года он, не оставляя государственных дел, эти руки нашёл.

      Пушкин по возвращении из деревни немедленно возобновил прежний образ жизни, частью которого были и непременные литературные вечера у Жуковского где он радовал слушателей чтением отрывков из новой поэмы. Там же поэт встречался и с братьями Тургеневыми, один из которых, Николай стал к тому времени одним из активнейших участников декабристского движения. Начиная с марта  возобновились и встречи Пушкина с Пущиным, тоже бывшим  в ту пору активным членом тайного общества, и тоже по этой причине посещавшим Тургенева.
      Пущин с интересом наблюдал за своим другом, но совершенно не спешил посвящать его в тайны существования антиправительственного союза. Тому было несколько причин, важнейшей из которых заговорщики почитали возможную  неспособность Пушкина, в силу его характера, к сохранению тайны. Его вольготный образ жизни также наводил будущих революционеров на мысль о неприемлемости пребывания такого соратника в их рядах. В то же время почти все декабристы сходились между собой в мысли о том, что Пушкин и без пребывания в рядах тайного общества замечательно делает потребную для него работу с помощью написанных им стихов, всё шире расходившихся по рукам потенциальных критиков правительства.
     О том, каков был Пушкин в то время лучше всего прочитать в широко известном отрывке из воспоминаний самого Пущина: ««Пушкин, увидя меня после первой нашей разлуки, заметил во мне некоторую перемену и начал подозревать, что я от него что-то скрываю. Особенно во время его болезни и продолжительного выздоровления, видаясь чаще обыкновенного, он затруднял меня опросами и расспросами (насчет тайного общества), от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого общества, действует  как    нельзя    лучше  для  благой  цели:  тогда  везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его «Деревня», «Ода на свободу», «Ура! в Россию скачет…» и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов. Нечего и говорить уже о разных его выходках, которые везде повторялись. Например, однажды в Царском Селе Захаржевского медвежонок сорвался с цепи от столба, на котором устроена была его будка, и побежал в сад, где мог встретиться глаз на глаз, в темной аллее, с императором, если бы на этот раз не встрепенулся его маленький шарле и не предостерег бы от этой опасной встречи. Медвежонок, разумеется, тотчас был истреблен, а Пушкин при этом случае сказал: «Нашелся один человек, да и тот медведь!» Таким же образом он во всеуслышание в театре кричал: «Теперь самое безопасное время, – по Неве лед идет». В переводе: нечего опасаться крепости». 
      Пушкин действительно безо всякого страха бросался самыми острыми словами в самых неподходящих для этого местах, совершенно игнорируя при этом то, что его смелые и довольно безрассудные слова рано или поздно непременно должны всплыть в самом неподходящем месте и в самый неподходящий момент. Например, один из инициаторов создания министерства народного просвещения В.Н. Каразин возмущённо писал:«…какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, в благодарность, написал презельную оду… а государь Александр назван кочующим деспотом…  К чему мы идем?»
      Эти писания потихонечку начинали доходить «куда надо». Друзья пытались урезонивать поэта различнейшими способами. Например, Тургенев выговаривал ему, что нельзя брать деньги ни за что у правительства и ругать того, кто даёт их, но и этот и другие аргументы молодой поэт в расчёт не принимал. Кстати, аргумент Тургенева и реакцию Пушкина на него, могут с гордостью взять себе в оправдание многочисленные советские и современные российские  деятели культуры, берущие деньги из казны и беспощадно критикующие действующую власть – но это так, к слову.
      Свои бесшабашные вольнолюбивые антиправительственные выходки Пушкин постоянно сочетал с одним интересным и малопонятным для многих качеством, о котором мы находим в тех же воспоминаниях Пущина такие строки: «Между тем тот же Пушкин, либеральный по своим воззрениям, имел какую-то жалкую привычку изменять благородному своему характеру и очень часто сердил меня и вообще всех нас тем, что любил, например, вертеться у оркестра около Орлова, Чернышева, Киселева и других: они с покровительственною улыбкою выслушивали его шутки, остроты. Случалось из кресел сделать ему знак, он тотчас прибежит. Говоришь, бывало: «Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдешь сочувствия и пр.». Он терпеливо выслушает, начнет щекотать, обнимать, что обыкновенно делал, когда немножко потеряется. Потом, смотришь, – Пушкин опять с тогдашними львами! Странное смешение в этом великолепном создании!»
      Странно? Странно на первый взгляд, а при ближайшем рассмотрении – ничего странного в этом поведении молодого Пушкина нет.  Давайте вспомним, где и в какой семье он родился!  В воспоминаниях о его отце, Сергее Львовиче, авторы воспоминаний очень часто говорят о том, что отец Пушкина очень гордился своим высоким происхождением и всегда при первой возможности подчёркивал свою причастность к людям высшего дворянского общества. Иногда это носило смешной характер. Но – не для Сергея Львовича! Можно не сомневаться в том, что всем детям Сергея Львовича  с самых первых пор их живого мировосприятия также внушалась идея их принадлежности к высшему слою общества.
     Вспомним, кто окружал мальчика Пушкина в Москве! Вспомним, кем были его сокурсники    по   лицею,  и  вспомним,  где находился сам лицей! Вспомним, с кем постоянно контактировали лицеисты – пусть не на равных в плане возраста, но на равных в плане социального статуса. Так куда и к кому должно было тянуть Пушкина?
     Биографы Пушкина часто с сожалением пишут о том, что Пушкин даже с каким-нибудь не самым высокородным барином мог разговаривать, как с братом, с родным в чём-то человеком. Напротив, с людьми недворянского происхождения даже в тех случаях, когда он вступал в живой и интересный для обоих сторон разговор – а Пушкин умел завести такой разговор чуть ли не с кем угодно, поэт держал некую внутреннюю дистанцию. Эта дистанция бывала абсолютно незаметна для собеседника, но заметна для того, кто, хорошо зная Пушкина, наблюдал за таким разговором со стороны.
     Думаю, что здесь всё понятно, а тем, кто не понял моего объяснения, я постараюсь привести другую аналогию. В нашей стране все прекрасно знают, как укоренившиеся жители столицы нашей необъятной Родины, города Москвы, относятся к иногородним приезжим – согласитесь, что в этом отношении практически всегда есть неплохо ощущаемый флёр снобизма, некоего высокомерия по отношению к нестоличному жителю. Если же вдруг москвич окажется с другим москвичом где-либо в одной компании – на отдыхе, в командировке, в армейском подразделении, ещё где-либо – он непременно будет выделять этого человека из общей среды просто потому, что тот – москвич. Это совершенно  не означает того, что два москвича вдали от родного города обязательно подружатся, и во всём будут заодно, но это означает, что они будут выделять друг друга, и вести себя между собой иначе, чем с остальными. А ведь быть москвичом – это просто жить в городе Москве, москвич – это не графское и не княжеское достоинство, не дворянство, которые – давайте в этом согласимся – в общественном статусе полагают нечто гораздо большее, чем место проживания. Можно ли в таком случае винить Пушкина за его природное острое чувство принадлежности к высшему слою общества? Да и винили-то его в этом в большинстве случаев те, кто к высшему слою не принадлежали и не могли принадлежать – зависть человеческая многообразна и многолика, иногда её за умными словами не сразу и разглядишь. А сам Пушкин, кстати, своей принадлежностью к родовой дворянской знати не кичился, но гордился ею, не желая спускаться вниз с достигнутой предками ступени. Плохо ли это?

      Император Александр, как всякий правитель, был обречён следить за градусом общественных настроений, тем более – в столичном городе. Ему было прекрасно известно о росте либеральных настроений в обществе. Александр, помня свои собственные настроения двадцатипятилетней давности, не считал для себя возможным агрессивно противодействовать росту этих настроений, но и игнорировать их он не мог. Мы точно не знаем, когда и в каком контексте прозвучало имя Пушкина в докладах императору, но знаем, что осенью 1819 года Чаадаев, служивший в то время адъютантом у командира гвардейского корпуса генерала Васильчикова передал ему стихотворение Пушкина «Деревня». Генерал представил стихотворение для прочтения императору. Александр с внешним одобрением отнёсся к стихотворению Пушкина и даже велел «поблагодарить автора».
      Понятно, что ответ императора носил формальный характер, и не случайно. Приблизительно в то же время к императору обратилась группа дворян во главе с графом Воронцовым и князем Меньшиковым с предложением об учреждении общества освобождения крестьян. Благое намерение! Но император вяло отреагировал на предложение, не говоря ни «да», ни «нет», зато в то же время он
предложил Аракчееву усилить его действия по уточнению положений будущей реформы. Почему Александр повёл себя так? Потому, что он отлично знал истинную подоплёку этих дворянско-помещичьих устремлений. Каждый слой в обществе всегда хочет неких перемен, обращённых именно в его пользу. Дворяне были не против освобождения крестьян, но – без земли, по остзейскому принципу. В этом случае крестьяне автоматически вынуждены были бы идти к своим же помещикам в наёмные рабочие, а помещики в случае голода или каких-то других бедствий не имели бы ответственности за своих бывших крестьян, которая была им в определённой степени обременительна.
      Александр боялся осуществить земельную реформу во вред крестьянам, а значит – во вред всей стране, и зная корыстолюбие и неискренность сословия крупных землевладельцев, не доверял им, и предпочитал в этом случае брать всю ответственность на себя. Стихотворение Пушкина для императора было эмоциональной формой демонстрации помещичьих  устремлений, с которыми не нужно было бороться и которые не имело глубокого смысла поддерживать. А для Пушкина история с чтением «Деревни» императором была знаковой в том смысле, что он, начиная с неё, попал в поле зрения государя – не так, как в истории с пожилой фрейлиной в лицее, по молодецкой глупости, а ощутимо и запоминаемо, и для Пушкина это было, учитывая его тогдашний образ поведения и публичных высказываний, и как закономерно показали дальнейшие события, не хорошо.
     Понятно, что почти не известный императору молодой поэт не мог долго занимать его внимания – у правителя огромного государства хватало других важнейших дел, но за намерениями государя, за его делами, реальными и предполагаемыми  пристально следило множество людей – кто со злорадством, а кто – с искренней тревогой за судьбу исторической России, и одним из этих людей был Николай Михайлович Карамзин.
     Карамзин уже обращался один раз к императору с посланием, призывавшим к перемене внутренней политики – мы говорили с Вами об этом, и послание это возымело своё действие, и вот теперь, в октябре 1819 года, Карамзин повторно обратился к государю с письмом, которое он озаглавил «Мнение русского гражданина». В этом письме Карамзин комментирует намерение Александра даровать Польше конституцию и восстановить её некие исторические пределы за счёт присоединения к ней литовских (тогда, а ныне – белорусских (прим.авт.)) земель. Карамзин мужественно объясняет императору свой взгляд на вещи, утверждая, что истинно христианский подход ко всем народам, в том числе – и к побеждённым, не должен отменять государственнического подхода правителя к охранению прав и достижений народа собственного, дарование свобод одним не должно строиться на ущемлении прав других, тем более, если эти другие являются народом, вручившим саму власть правителю, в данном случае – Александру. Возвышение Польши не должно производиться за счёт унижения России – об этом писал Карамзин Александру, и великий гражданин России и в этот раз был услышан – император прочитал письмо Карамзина и отложил принятие решения по польскому вопросу, чем, впрочем, вызвал очередную порцию неудовольствия в среде своих прямых и косвенных недоброжелателей, а недоброжелателей и насмешников у императора хватало, причём, если недоброжелателей у власти на Руси всегда немало, то количество насмешников находится в обратной пропорции к мягкости власти –  чем мягче русская власть, тем большее число насмешников она порождает. Власть императора Александра не была мягкой по отношению к простонародью, но была мягкой по отношению к высшим    классам     общества,   чем   породила   вольготное к себе отношение со
стороны этих классов, в первую очередь – просвещённого дворянства.
     Пушкин был сыном своего класса, непоседливым и невоздержным его сыном, и живо откликался на всё в общественной жизни, на что только можно было откликнуться.
      Летом 1819 года в Чугуевском военном поселении произошёл бунт. Поводом для бунта стали формальные малозначительные причины, на деле же к возмущению поселян подтолкнула жёсткая и мелочная регламентация их жизни, противоречащая ментальности русского человека. Регламентация эта изначально преследовала благие цели – например, борьбу с широко распространённым у нас во все времена воровством, но на деле всё это местами выродилось в жесточайшее и глупое давление на основы семейного быта. Одним из таких мест стало Чугуевское поселение. Люди не выдержали утеснения своих элементарнейших прав и восстали. Восстание, как водится, было сурово подавлено, возможные выводы из ошибок были сделаны, положение поселенцев немного улучшилось,  хотя сам принцип устройства военных поселений уже не мог быть изменён и остался прежним.
      Вину за все события досужая молва конечно возложила на Аракчеева – он был для этого самой удобной фигурой. Пушкин, конечно, не мог остаться в стороне, и откликнулся на происшедшее двустишием:
                В столице он – капрал, в Чугуеве – Нерон,
                Кинжала Зандова везде достоин он.
     Карл Занд - так звали немецкого студента, убившего кинжалом консервативного писателя Коцебу, выступавшего против либеральных студенческих организаций. Пушкин считал Занда героем – об этом говорит другая его эпиграмма, написанная на Стурдзу, консервативного сотрудника Александра Первого:
                Холоп венчанного солдата,
                Благодари свою судьбу:
                Ты стоишь лавров Герострата
                И смерти немца Коцебу.
     Печально, но в то время Пушкин очевидным образом легко предполагал убийство одного человека другим в качестве способа для достижения благих человеческих целей. Мы можем с Вами допустить, что лично он так поступать не собирался, но своими стихами он активно подталкивал к этому других, и это по достоинству ценилось, например, руководителями тайных обществ, то есть, деятельность поэта признавалась ими в данном направлении высокополезной. Так или иначе, но молодой Пушкин в то время не видел в призыве к убийству ничего особо зазорного, и оправдывал в случае с Коцебу и Зандом убийство одним человеком другого просто по принципу различия убеждений.
      Если говорить об этих стихах Пушкина церковным языком, можно сказать, что он своими революционными стихами искушал, соблазнял читателей. Христос же в Евангелии говорит: ««Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит» (Матф.18:7). В духовной жизни ошибки допустимы, но как любые ошибки, они должны исправляться, один из лучших и самый мирный способ такого исправления – покаяние, и долготерпеливый Господь милостиво даёт человеку время на покаяние. Давал он его и Пушкину, жизнь которого подвигалась к скорой и неожиданной для него перемене, впрочем, сам поэт об этой перемене в 1819 году и  не помышлял.
      Начало нового, 1820 года Пушкин провёл уже привычным для себя образом: театр, встречи с членами «Зелёной лампы» за обсуждением театральных и иных
артистических новостей, частые поездки в известные места с известными целями,
встречи с Жуковским, Вяземским, Катениным и другими литераторами, посещение петербургских салонов, в которые он был допущен, в том числе – в известный художественный салон Оленина, и наконец - дописывание «Руслана и Людмилы». Что касается мелких стихотворений за 1819 год, то из тех что помещены в его десятитомнике, не будем выделять ничего, скажем лишь, что его средний поэтический класс поднялся к этому времени до такого уровня, что обычное, рядовое пушкинское стихотворение на банальную тему было бы для другого поэта того времени уже чем-то выдающимся или - недостижимым.
     При этом поэт не прекращал совмещать свою бурную личную жизнь с политическими демонстрациями, которые в глазах многих более или менее осторожных людей представлялись необдуманными и немного странноватыми выходками. Так, в середине февраля 1820 года в Париже при выходе из театра мастеровой Луи Лувель убил ножом герцога Беррийского, старшего наследника французского трона, убил единственно из стремления оборвать монархическую нить в управлении Францией. Пушкин вскоре после этого ходил в театре с портретом Лувеля в руках и с надписью на портрете «урок царям».
      Примерно тогда же им была написана ещё одна эпиграмма на Аракчеева:
                Всей России притеснитель,
                Губернаторов мучитель,
                И совета он учитель,
                А царю он – друг и брат.
                Полон злобы, полон лести,
                Без ума, без чувств, без чести.
                Кто ж он? Преданный без лести
                (****и) грошевой солдат.
      Оставим на совести поэта высказывание о том, что Аракчеев не имел чувств, чести, оставим на его совести неправильность аракчеевского девиза «Предан без лести», ну и давайте пожалеем вместе с поэтом бедных губернаторов, среди которых, по мнению самого императора, не ворующих в лучшем случае набралось бы несколько человек, при том, что иных взять было негде.
      Особого внимания заслуживает последняя строчка эпиграммы, посвящённая женщине, с которой жил Аракчеев. Звали её Настасья Минкина, и Аракчеев никогда не привозил её в Петербург, и в свете её никому не представлял, так что Пушкин о ней знал только понаслышке. Мы уже говорили с Вами о её низких духовных и душевных качествах, но они характеризуют её, а не Аракчеева. Сама же строка является прямым личным оскорблением, брошенным графу, брошенным в то время, когда сам Пушкин моментально вызывал на дуэль любого человека, который позволял себе просто намёк на ущемление личного достоинства поэта так, как тот его понимал. То есть, не допуская косых взглядов в свою сторону, Пушкин считал возможным наносить личное оскорбление другому человеку, даже не будучи знакомым с ним лично. Каково? Не должны ли у таких историй быть последствия?
     Приписывается  тогдашнему Пушкину и такой перевод с французского:
                Мы добрых граждан позабавим
                И у позорного столпа
                Кишкой последнего попа
                Последнего царя удавим.
      Ревнители духовной чистоты нашего великого поэта доказывают, что нет никаких реальных подтверждений его авторства этого перевода. Некоторые серьёзные    пушкинисты доказывают обратное. Мы тут не будем поддерживать ни
одну из версий,  но   несомненно  то,  что тогдашний Пушкин публично относился к
христианству таким образом, что даже если он этих строк не писал, то в его авторство мог легко поверить любой тогдашний высокопоставленный чиновник, читающий этот куплет. Отдельно скажем несколько слов об отношении к священству, выраженном в этом куплете – к сожалению, это отношение было характерным для тогдашнего мировоззрения нашего поэта. В «Русалке», одном из лучших его стихотворений 1819 года, в роли обольстившегося при виде томной русалки героя выступает не кто-нибудь, а седой молитвенник-монах.
      Сведения о поведении Пушкина и новинках его творчества всё легче достигали до самых верхов, вне всякого сомнения его имя в определённом свете несколько раз прозвучало в кабинете Аракчеева, а вслед за этим вести о Пушкине дошли и до императора. Царь принял решение об удалении не в меру ретивого молодого человека из столицы. Первоначально предполагалось выслать Пушкина в один из сибирских городов, понятно, не в качестве арестованного и осуждённого, а в качестве чиновника местной администрации – для дальнейшего вразумления. Весть об этом очень быстро дошла до Жуковского и Карамзина, они оба очень сильно встревожились, в отличие от Пушкина, который в это время как раз заканчивал последние правки  «Руслана и Людмилы».
      26 марта 1819 года на квартире у Жуковского Пушкин прочитал друзьям свою полностью законченную поэму. Поэма вызвала полный восторг у всех присутствующих, в первую очередь – у Жуковского, который тут же подарил Пушкину свой портрет со всем известной теперь  надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила», 1820, марта 26, Великая пятница».
      Поэма «Руслан и Людмила» действительно стала выдающимся событием в тогдашней русской литературной жизни. Ещё до выхода в печать о ней сразу много заговорили. Первых читателей и слушателей поэмы поразил не сюжет – он был довольно несложен, и не размер поэмы – а она была не мала, всего в поэме было около пяти тысяч строк. Поэма поражала мастерством исполнения, лёгкостью стихотворной речи, блестящей и свободной рифмовкой, точными ритмическими акцентами. Никто из тогдашних поэтов и приблизительно не был способен на нечто подобное. После триумфа, вызванного чтением поэмы в узком кругу, оставалось лишь дождаться полного триумфа после выхода поэмы в свет в печатном виде, но…
      В дело вмешалось пресловутое «но». В это же самое время полностью раскрутился маховик разбирательства по делу Пушкина в высших кругах власти. Граф Аракчеев даже высказывал желание разбирать дело Пушкина в государственном Совете, а император тогда окончательно убедился в своём желании отправить Пушкина в Сибирь.
      До поэта наконец дошло, что его судьба грозит круто перемениться в самое ближайшее время, он очень сильно занервничал и забегал по друзьям и знакомым в надежде как-либо исправить ситуацию, пришёл он и к Карамзину, и там, проливая настоящие слёзы просил того помочь ему. Карамзин взял с Пушкина слово не писать ничего в ближайшее время против правительства решил вступиться перед царём за молодое дарование.
      Дело дополнительно осложнилось слухом о том, что Пушкин якобы был секретно вызван в жандармское управление и там тайно выпорот. Слух мгновенно распространился по Петербургу и вызвал у многих злорадство, а у самого Пушкина – острейшую нервную реакцию от бессилия перед сплетней, которая бросала мерзкую тень на его дворянскую честь – дворяне не должны были по закону         подвергаться   телесным   наказаниям. Пушкин силился понять, кто же
распустил         порочащий   его   слух, но кроме идеи о том, что это сделал Фёдор
Толстой «американец», ни до чего не додумался. Он написал эпиграмму на Толстого, которая предполагала непременную дуэль, но его контрагента в это время не было в Петербурге, и поединок не мог состояться.
      Между тем, Пушкина вызвали к Милорадовичу, генерал-губернатору столицы. Догадаться, о чём пойдёт разговор, было не сложно, и вечером перед посещением Милорадовича Пушкин дома сжёг все бумаги, которые могли скомпрометировать его. Утром следующего дня он отправился к Милорадовичу.
      Дальше давайте почитаем воспоминания Ф.Н Глинки: «Часа через три явился и я к Милорадовичу, при котором состоял я по особым поручениям. Милорадович, лежавший на своем зеленом диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу: «Знаешь, душа моя! У меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги; но я счел более деликатным пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился очень спокоен, с светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал: «Граф! Все мои стихи сожжены! – у меня ничего не найдете в квартире, но, если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги; я напишу все, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что мое и что разошлось под моим именем». Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь… Вот она (указывая на стол у окна), полюбуйтесь! Завтра я отвезу ее государю. А знаешь ли? Пушкин пленил меня своим благородным тоном и манерою обхождения».
      Комментируя эту запись мы должны отметить, что Пушкин был не так уж прост в этой истории, как это может сначала показаться, и несколько эпиграмм и стишков, ходивших по Петербургу, и принадлежавших ему, он своими перед Милорадовичем не признал.
      Далее Ф.Н.Глинка продолжает: «На другой день я пришел к Милорадовичу поранее. Он возвратился от государя, и первым словом его было: «Ну, вот дело Пушкина и решено!» И продолжал: «Я подал государю тетрадь и сказал: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать». Государь улыбнулся на мою заботливость. Потом я рассказал подробно, как у нас было дело. Государь слушал внимательно и наконец спросил: «А что же ты сделал с автором?» – «Я? Я объявил ему от имени вашего величества прощение!» Тут мне показалось, что государь слегка нахмурился. Помолчав немного, он с живостью сказал: «Не рано ли?» Потом, еще подумав, прибавил: «Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и, с соответствующим чином и с соблюдением возможной благовидности, отправить его на службу на юг!» Вот как было дело. Между тем, в промежутке двух суток, разнеслось по городу, что Пушкина берут и ссылают. Гнедич с заплаканными глазами (я сам застал его в слезах) бросился к Оленину. Карамзин, как говорили, обратился к государыне (Марии Федоровне), а Чаадаев хлопотал у Васильчикова, и всякий старался замолвить слово за Пушкина. Но слова шли своею дорогою, а дело исполнялось буквально по решению».
      А вот что написал сам Карамзин по этому поводу в письме Дмитриеву: «Над здешним поэтом Пушкиным если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное: служа под знаменами либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч., и проч. Это узнала полиция etс  Опасаются следствий. Хотя я уже давно, истощив все способы образумить эту беспутную голову, предал нещастного Року и Немезиде; однако же, из жалости к таланту,  замолвил  слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю, что будет. Мне
уже поздно учиться сердцу человеческому: иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением,     что         либерализм   наших   молодых  людей совсем не есть
геройство и великодушие».  Дальше он же пишет Вяземскому: «Пушкин, быв несколько дней совсем не в пиитическом страхе от своих стихов на свободу и некоторых эпиграмм, дал мне слово уняться и благополучно поехал в Крым месяцев на пять; ему дали рублей тысячу на дорогу. Он был, кажется, тронут великодушием государя, действительно трогательным… Если Пушкин и теперь не исправится, то будет чертом еще до отбытия своего в ад. Увидим, какой эпилог напишет к своей поэмке!»
      Итогом всех этих событий стал выезд Пушкина из Петербурга в Екатеринослав 6 мая 1820 года. Пушкин ехал на новое для себя место, имея при себе тысячу рублей, выплаченных ему для проезда и письмо графа А.И.Каподистиря за подписью графа К.В.Нессельроде генерал-лейтенанту Инзову, будущему начальнику Пушкина в южной ссылке. Письмо было одобрено императором и в нём говорилось: «Исполненный горестей в продолжение всего своего детства, молодой Пушкин оставил родительский дом, не испытывая сожаления. Лишенный сыновней привязанности, он мог иметь лишь одно чувство – страстное желание независимости. Этот ученик уже ранее проявил гениальность необыкновенную. Его ум вызывал удивление, но характер его, кажется, ускользнул от взора наставников. Он вступил в свет, сильный пламенным воображением, но слабый полным отсутствием тех внутренних чувств, которые служат заменою принципов, пока опыт не успеет дать нам истинного воспитания. Нет той крайности, в которую бы не впадал этот несчастный молодой человек, – как нет и того совершенства, которого не мог бы он достигнуть высоким превосходством своих дарований… Несколько поэтических пьес, в особенности же ода на вольность, обратили на Пушкина внимание правительства… Г. г. Карамзин и Жуковский, осведомившись об опасностях, которым подвергся молодой поэт, поспешили предложить ему свои советы, привели его к признанию своих заблуждений и к тому, что он дал торжественное обещание отречься от них навсегда. Г. Пушкин кажется исправившимся, если верить его слезам и обещаниям. Однако эти его покровители полагают, что раскаяние его искренне… Отвечая на их мольбы, император уполномочивает меня дать молодому Пушкину отпуск и рекомендовать его вам… Судьба его будет зависеть от успеха ваших добрых советов».