Собаки и прочие люди

Пётр Родин
__-----------

В деревне моего детства соседка наша, тётя Тоня Петрунина, по пригону стада овечек своих заманивала в хлев так: «Мани – мани – мани!». Этот позывной для круторогого барана, доживающего свой короткий век до осени, и его семейства в шесть голов не был оригинальным. Овцы и есть овцы, особыми умственными способностями эта скотинка не отличается. «Мани – мани, марш домой!» - и все дела.

Ещё раздавались в остывающем мареве июльского дня и такие призывы: «Бари - бари –бари!». Это, наверное, для того, чтобы барану и его собратьям не обидно было.
Как бы то ни было, а голоса хозяек овечки распознавали безошибочно и охотно откликались на них, предвкушая хрумканье хлебной корочкой.
Бывало и так: наберёт в свою необъёмную грудь Антонина воздуха побольше и, перекрикивая соседок, запоёт речитативом: «Мани- мани…!». А тут как  раз навстречу ей шабрёнка Мария Пекосина поспешает, своих кучерявых «барей» зазывает. И интересно  так получалось. «Мани – мани – мани!» - припевала наша соседка. И на той же ноте: «Здравствуй, МАНЯ!». И дальше солирует. Прислушиваясь и приглядывая за тем, что творилось в проулках моей махонькой, в три десятка изб, родимой деревушки Орловки, сделал я тогда для себя удивительное открытие, а именно: скотинка, которую выращивают хозяева, своей выходкой и поведением и даже, простите, обличьем очень даже на них самих и похожа.

Взять вот хотя бы другого соседа нашего, плотника и скопидома дядю Володю Сергеева. Его бычок – трёхлеток Жулан -  ну точь-в- точь и был сам Владимир Фёдорович. Неторопливый, со степенной походочкой.  И погляд такой же: горделивый, с осознанием собственного немалого достоинства. И глаза схожи: большие, круглые, карие, с красными прожилками. Даже рыжеватые кудряшки на широком и покатом лобешнике Жулана на всегда упрямо набыченную голову конопатого хозяина смахивали. Оставалось только бычку самокрутку с табаком – самосадом в форме сталинской трубки в губошлёпный прикус воткнуть, ну вылитый дядя Володя, царствия ему небесного.
Кстати сказать, Иосиф Виссарионович к тому времени уже умереть успел, а вот Никита Сергеевич Хрущёв как раз в самую свою необузданную силушку вошёл.
Не слышали мы и не видели, как он на известной выставке абстрактного   
искусства выкомаривался. Но в нашей деревушке народ мудрый проживал, не менее продвинутый, чем те же художники и поэты из «оттепели». Только-только ещё Никитушка сроки постройки коммунизма обозначил, а у нас вечерком у мазанок под гармозею уже такую незамысловатую частушку напевали:
Не догнать нам США
По надоям молока,
И по мясу, и по шерсти:
Рог сломался у быка!

Так что перспективы прожектов «кукурузника» замордованные колхозной подёнщиной мои земляки определяли безошибочно, не так, как ЦК КПСС и СОВМИН, вместе взятые.
слово «рог» приведено в этом народном двустишии, конечно, для благозвучия, а на самом деле, выпевалось оно с коротеньким и часто употребляемым словечком на букву «х».
А старшая овцематка тетки Тони Петруниной на неё же саму, по моим прикидкам, и походила. В каждый окот приносила та Романовской породы особь не менее трёх ягнят, а однажды даже четверню принесла. И у Антонины Васильевны детей семеро было: четверо парнишек и три девчонки.
Коровам-кормилицам, коих держать старались в каждом хозяйстве, клички давали разные. Кто свою называл Красавкой, кто - Жданкой, кто – Ночкой. А у нас была Лысёнка. Высокая, на крепких ногах, массивная, тёмно- седого окраса, она
удерживала наше семейство из восьми едоков перед чертой натуральной нищеты. На круторогом и гордо посаженном её черепе, с широким, в противень, белым пятном была чисто белая же полоса, вплоть до мягких, пыхающих утробным паром ноздрей.
Резкая в движениях, своенравная Лысёнка к тому же никому, кроме мамы нашей родной, доить себя не позволяла. Ни праздников, ни выходных не предоставляла наша звезда мамочке Нине, кроме времени, когда была в сухостойном запуске. Ни та, ни другая бабушка не осмеливались, перекрестив коровий крестец и тренькнув подойницей, присесть на корточки и прикоснуться к лысёнкиным соскам. А если и пытались при крайней необходимости, то куда ведёрко, куда тряпица для протирки вымени летела. Хотя, по моим наблюдениям, корова всё-таки точнёхонько рассчитывала свои движения и лягнуть незадачливую доярку не могла. А я, бывало, часто безнаказанно обнимал её морду и делился хлебушком.
Помню, на семейном совете и отец, рядовой колхозник, и бабушка Анна сменить Лысёнку на более покладистую планировали. Так мама противилась этому категорически.
- Постараюсь, -говорила, - не болеть и никуда особо не отлучаться. На стойло ли в летний полдень бежать доить, с пригона ли вечером или зимой, в трескучие морозы, нырять в пышущий паром омшаник к корове -  только мама троих сыночков да Лидочки- дочки всё это и управляла.  Зато уж и ведёрницей была наша коровушка, считай из всего стада. И молочко от неё, даже снятое, синеватое, после сепаратора, для нас было вкуснее всего на свете.

Первая моя жизненная трагедия, без которых мало кто в жизни обходится, была как раз и связана с Лысёнушкой. И не только трагедией, но и точкой силы из детства, из которой отчёркнут был, наверное, мой жизненный вектор.
Вечером одного из жарких августовских дней не пришла Лысёнка в деревню вместе со стадом. Двухчасовой ливень без грозы обрушился тогда на наши края. Корову приволокли в проулок на тракторных санях по жирной грязи, прорезав на лужайке чёрные полосы. Как сейчас в моих глазах её выставленные в разные стороны от огромного брюха ноги. Она была похожа на сбитый вертолёт.

Недоглядел пастух, разбежалось в непогоду стадо, нахваталась наша жоркая коровушка мокрого клевера, и не смог помочь местный ветеринар. Успели прирезать, и по заключению того же вечно пьяненького ветфельдшера Андрея Ивановича мясо её вполне годно было в пищу. Мне, шестилетке, было всё это страшно до ужаса. Я убежал за амбары и плакал там до самой ночи.
Меня нашли и привели в избу, когда всё уже кончилось: тушу прибрали. А через пару дней на обед в большом чугунке, исходящем мясным запахом, подали жаркое с картошкой. Я с рёвом, пулей вылетел из- за стола, как только понял, что блюдо приготовлено из лысёнкиного вымени.
Со мной было плохо, но в медпункт родители не обращались. Отпоили бабушкиным травяным отваром «от трясучки». Такой диагноз тогда мне сама бабушка Анна и поставила.
 Она, старшая хозяйка в избе, на Лысёнку как раз  и была похожа. Отцу моему и его двоим братьям и сестре она была мачехой. Вышла замуж за их отца, будучи молодой вдовой. А вскоре и одна с ними осталась. И если бы не она, эта грубоватая и своенравная, поседевшая до сорока лет Аннушка Храмова, вряд ли выжил бы  мой отец.
Держала нас строгая бабушка,  мама старенькая, как мы её звали, воистину в ежовых рукавицах. Наугад, бывало, как шлёпнет совком для угольев в нашу кучу-малу на печке с приговором:
 - Да уймётесь ли вы, прострелило бы вас стрешным!
Страшное по сути ругательство, но звучало оно как бы походя, как присказка, и мы на него ни капельки не обижались.  И никто нас, слава Богу, не простреливал.
Совсем и не думалось тогда, что бедновато, на грани нищеты, жили. Как говаривала та же мама старенькая, гомозились в одной куче, не лучше, но и не хуже других жили.
***
А вот собирательным образом добра и радости моего ясноликого детства стала Венка.
Почему когда-то ещё несуразному сосунку-жеребёнку с кудреватым хвостиком дали такое имя, теперь уж я никогда не узнаю.  Огненно-рыжего окраса, постепенно густеющего от брюха к холке, высоченная, ширококостная, сильная и приёмистая рабочая кобыла с длинной шеей и крупной головой стала моей подружкой.
Она была уже в солидном лошадином возрасте. Её чёрные глаза с длиннющими ресницами,кажущиеся бездонными, излучали если не саму мудрость, то уж сообразительность точно. Холка её была высокой и жёсткой, как узкая скамейка. Держаться за неё при езде верхом мне, пацану, было неудобно, но Венка моя милостиво позволяла цепляться и за густую, всегда спутанную гриву. Это была одна из рабочих лошадей колхозного конного двора.
Хозяйство называлось «Завет Ильича», того самого Владимира Ильича Ленина, основателя великого Союза Советских Социалистических республик – СССР. С праздничной, волнительной гордостью носил я и октябрятскую звёздочку с неузнаваемым кудреватым Вовочкой Ульяновым, а позднее -  и комсомольский значок, с ним же, уже рано полысевшим, и красную книжечку партбилета КПСС, с его же трафаретным профилем. Нам, детворе из обычно многодетных тогда семей, родители которых горбатились за пустые трудодни, а для прокорма тащили на себе домашнее хозяйство, и   пионерский галстук представлялся светлым знаком и обновой, символом «светлого будущего». Но трепетное чувство взаимной и бескорыстной любви ещё белобрысым, похожим на тощего цыплёнка пацанчиком, довелось мне познать, общаясь с ней, с Венкой.
Кто знает, почему чахоточный и потому, должно быть, всегда злой конюх дядя Вася Морячихин определил меня на летние работы именно к ней или её ко мне,  это также неизвестно. Кому-то то это может показаться смешным, но для меня самого неоспоримый факт, что рабочая лошадка Венка сыграла большую роль в моём воспитании.
В те, уже далёкие, времена школьники, что постарше, класса с шестого- седьмого летом не только помогали родителям на своих усадах, но и привлекались к колхозным полевым работам. Подводя итог длиннющего рабочего дня, бригадир дядя Коля Автонов записывал в свою потрёпанную тетрадку каждому из нас по четвертинке или даже по полновесной половинке трудодня. Самой первой и простейшей нашей должностью была «ездовой».
Мы верхом на лошадях подтаскивали копны соломы после комбайнов к омётам – огромным скирдам. Две женщины верёвочной петлёй захлёстывали копёшку и цепляли её за крюк валька лошадиных тяг – постромок. Восседавшие на разномастных соколиках, букетах  и венках  наездники должны были направить их до скирды, а потом вернуться за очередной большущей вязанкой соломы.

Мы до щекотки в носу пропитывались хлебными испарениями горячей прелой мякины. Поучительным для меня стало уже первое знакомство с моей Венкой. Безмерно счастливый и гордый,  взобрался я с помощью отца на её широкую спину и, как говорят, «сам себя видел». Не дожидаясь, когда моя персональная лошадушка напьётся воды из лагуна, чуть подрагивая бархатистыми губами, я начал «гарцевать». Надо же было всей деревне показать свою сноровку. Задёргал повод, стал понукать и прикрикивать на лошадь, как это делали мужики. Шепотком, но приговаривал и словечки из их матерщинного словаря. У моей босоногой ровни с облезлыми носами это называлось одним словцом: выхваляться.

Ну и довыхвалялся я тогда. Утолив жажду, Венка вместо того чтобы выполнять мои посылы, вдруг шустро и круто развернулась на одном месте и с ускорением зашагала в такой желанный для неё холодок тамбура конюшни. Высота воротного проёма была, конечно, на лошадь рассчитана, но, увы, без всадника…
Всё обошлось без больших последствий, но Венкину шишку запомнил я крепенько и надолго. Потом мы подружились и стали понимать друг друга с полуслова и с полужеста. Часто приходил к её стойлу и зимой, делился своими радостями и печалями. Она внимательно слушала и, как мне казалось, всё понимала. В знак этого мотала головой и аппетитно хрумкала принесённым мной сухариком. А после ещё одной памятной истории стал я припрятывать для неё и сахарок, которым и самого нечасто баловали.
Самый конец августа. Жарища несусветная. Скирдовали ржаную солому на Гремячем. Так называлось полько в двух верстах от деревни. На левой задней ляжке у Венки была большая ссадина – болячка. Смазал конюх её какой-то вонючей мазью, и на работу нас всё же направили. Первый уповод, (так тогда половину рабочего дня называли) показался нам особенно длинным. Как мог, отгонял я от лошади озверевший овод. Ни ветерка. Оберегать её рану с высоты холки я не мог. Спешился. Водил её в поводу по укатанной до блеска колючей стерне и отгонял мухоту таловой веткой. Но мало что у меня получалось. Венка же отчаянно дёргала всей кожей, махала хвостом, хлопала копытами по раскалённой зноем земле.
Она, видимо, как и я, едва дождалась команды на обед. Стащив с лошадок хомуты, мы, пацаны, залезли на своих скакунов и подались до деревни. Терпение Венкино, знать, кончилось, и она, всхрапнув, понесла. Уж страху я тогда натерпелся! Едва не порезал пальцы жёсткими и потными волосами её гривы…
Удивительное открытие я сделал уже после падения. Лошадь не сбросила меня, а только сбавила свой болезненный галоп, приостановилась, мотнула своей длиннющей шеей, и я съехал по ней в мягкую и горячую дорожную пыль. Причём, в улице, ровно напротив нашего палисадника.  Ну не умница ли!
В тот день, после обеда, в поле нас уже не послали, и я почти до пригона стада был у неё на конюшне. Благодарно скармливал ей кусочки чёрствого хлеба, рвал и приносил свежую траву.
Потом мы освоили уже и другие виды и летних, и зимних работ.
А в шестнадцать лет я уже покинул родимый дом.
Уже позднее узнал я у земляков, что постаревшую Венку мою продали в дальнее, татарское село на колбасу – махан.
***
А с выходом на пенсию другом моим стал Атас. Причём судьба этой дворняжки сложилась так, что стал я у него третьим по счёту хозяином, вплоть до его ухода в мир иной.
Со щенячьего возраста у первого своего хозяина носил он бодренькую кликуху Рекс. Средней величины кобель, коричнево – белый, в рыжинку, лишь у меня стал Атасом, прожив у первых двух хозяев три года в общей сложности. Мне, когда я узнал всю его историю до нашего знакомства, почему-то захотелось дать ему другое имя. Со временем он охотно отзывался и на новый позывной.
Левое, более светлое его ухо даже в возбуждённом состоянии висело беспомощной тряпицей, а вот правое, коричневое стояло торчком, что придавало кареглазой морде кобелька в человеческом выражении: слушаю вас внимательно.
У первого хозяина жизнь его была беззаботной и мало чем привлекательной. Назвать службой то короткое время можно было с большой натяжкой. Это была свобода-матушка. Каждая калитка, каждый забор и даже лопух в деревне источали свои запахи, и запомнил их Рекс - Атас навсегда. Корова Красавка недолюбливала надоедного щеняру, но вместе с тем и слушалась его. Летом, по утрам, она, раскачиваясь, медленно выхаживала к сельмагу, где собиралось стадо. Собачонку вместе с её первым хозяином надо было просто сопроводить кормилицу да выслушать и вынюхать по пути уличные новости и запахи.

Настроение своего хозяина пёс узнавал по густоте его аромата.   Прёт сивухой - так можно было определить постоянный запашок от мужичка в засаленной фуфайке. Вперемешку с горьким дымком самосадного табака и чего-то ещё, присущего только его избе, этот запах впечатался в мозг кобелька, казалось, навсегда с младых когтей.  Ошейника он не знавал. Это считалось в их проулочной шайке-своре доброй приметой и означало: свой парень!   В его глазах высвечивалась бескорыстная доброта и доверчивость.
  Встречали корову из стада также вдвоём. При всей вольнице он всё-таки должен был не упускать из виду свою избу и облаивать людей и собак, чужих по виду и запаху. С этим Рекс легко и даже с видимым удовольствием справлялся. К воротному столбу сарая приколочена была на цепочку старая побитая кастрюля. В одно и то же время, после вечерней дойки, хозяин выливал в неё собаке честно отработанную похлёбку с хлебом. Частенько перепадало и мяско.

Жил и не тужил Рекс, пока не стало хозяина. На новом месте, в нашем большом рабочем посёлке, началась его новая жизнь. Самое главное и страшное в ней было то, что его посадили на цепь. Но против неистребимого стремления к свободе цепочка для вошедшего в силу пса оказалась слабоватой. Где-то  через неделю  с её обрывком оказался переселенец на неуютной вечерней улице. У одного из похожих на погреба подъездов он явственно вынюхал и с удовольствием процедил ноздрями родное сивушное дуновение, которое носил в себе его первый хозяин. Но то ли сказалось пёсье неблагородное происхождение, то ли последние передряги сбили чуйку, но ошибся он жестоко.
По щенячьи взвизгнув, бросился, было, с радостью к стоящему в тени от жидкого фонарного света мужику, но получил сокрушительный пинок в живот. Бьющий к тому же прихватил обрывок цепи и молотил его ещё и оторванной от забора штакетиной по бокам и хребту...
Чуть отлежавшись в придорожной канаве, приполз Рекс к спасительному на сей раз своему забору. Хозяин обнаружил его побитого и сжавшегося в комок, готового к последним побоям. Но их, к счастью, не последовало. Выжил Рекс и через пару недель начал потихоньку пробовать на разрыв уже новую цепь. Поправившись, он дёргал её так, что звенья её искрили. Были и спокойные дни, когда он, казалось, смирялся с ошейником и надёжным карабином.
Но зимой он всё- таки ушёл и с новой цепи. Порвать он её не смог. Ночами молча и подолгу выкручивал голову из широкого кожаного ошейника, чем мало- помалу ослаблял его. А днём старался быть смирным и исполнительным. От решающего рывка больно обожгло уши, но он был свободен.
Вот после этого Рекс оказался у меня и стал Атасом. Вместе с кличкой он сменил и линию своего поведения. Жили мы с другом душа в душу, и для меня не было на свете собаки нужнее и умнее его. Цепь и ошейник он и у меня считал предметами оскорбительными, а я и не пытался их ему навязывать. Постепенный и естественный уход моей собаки совпал и с моей же старостью…
Та зима была, похоже, самой морозной на его собачьем веку. А может быть, просто так казалось, просто плохо грела кровь. Когда, выгибая спину, он выползал из сарайного лаза, его задние ноги заметно волочились. То одну, то другую из них он поджимал, будто находился на раскалённой сковородке.
Я перенёс Атаса в дом. Но пёс обессиленно, но как-то даже зло показав клык, запротестовал. Ему не нужна была и старая шубейка, которую я расстелил под него на снегу. Я не стал его усыплять.
Атас потихоньку уполз в тесный закуток между забором и баней и там тихо уснул навсегда.
Не знаю, было ли у меня с моим другом внешнее сходство, а вот перипетии его жизни с моей судьбой перекликаются вполне ощутимо и зримо. И «хозяева» у меня менялись, и в «будке», и «на цепи» сиживал. И бит бывал нещадно, пока сам не научился драться с собачьим остервенением…
Каждому, наверное, особенно ближе к собственному финалу хочется выглядеть попригляднее. Перед самим собой, в особенности. Есть, есть несколько эпизодов по жизни, за которые не только стыдно, но и обидно, и горько. Но это тема больше для исповеди церковной годится.  Как говорили старухи у нас в деревне:
 - Грешны да Божьи. ____
 Благодарен бедным родителям моим, рано ушедшим в мир иной, за то, что жизни свои положили они на то, чтобы мы, их дети, из – за печной занавески живыми на вольный свет показались…
А недавно приезжал ко мне на каникулы внук мой, шестиклассник Максимка. Живёт он с папой и мамой, моей дочкой , в трёхэтажном загородном особняке. Погонял мой внучек на скутере вдоль нашей речушки Смородинки, со щенком моим двухмесячным поиграл. Взял я его по случаю у земляка от его Найды. Каштаном назвал. Макс мой всё его фоткал,  Кэшем окликал, со своим "немцем Рошфором сравнивал, у которого и с родословной, и с метриками полный порядок.
Смотрю  как-то, а мой паренёк бейсболку свою снял и чуб свой треплет:
- Дед, а дед, – говорит, - погляди, как прикольно! Я, кажется, на твоего Кэша похож. Или он на меня.
- Ну и слава, Богу, - подумалось мне. – Жизнь-то, она продолжается…             КОНЕЦ    211123