Малые Сидоры

Борис Комаров
Если есть Большие Сидоры, то должны быть и Малые. А вот их-то как раз и нету… Канули в лету по вине Кузьмы Федотовича Усова, человека судьбы до того непростой и скрытной, что лишь чуточку из нее и выглядишь.
 Её и поведала мне «Памятка…» Кузьмы Федотовича да баба Ксюша, которую судьба свела с ним на целый десяток лет. Было ей в пору нашего разговора уже за восемьдесят, но держалась она молодцом и на обычный вопрос о здоровье молвила, что напала на неё живучка и куда от неё деться - сама не знает.
- Да, милый внук, не знаю... – повторила старушка и замолкла. Будто бы, горюнилась. Но не долго горюнилась-то, ожила вдруг: - Располовинь хоть на пять частей, а всё равно не скажу, зачем живу! Всё ведь уже перевидела…
Сидели мы с ней на кухне и пили чай. Я только что пригнал из города и как тут чаю не попить?
- А ты живи, - баба Ксюша окинула взглядом весёленькие занавески из тюли и прочие задергушки, - живи, пока охотка есть! Читай свои книжки… Да вот ведь еще… - отставила чашку в сторону и прикрыла её картофельной ватрушкой. – Как перебрался ты в Тюмень, так ездишь и ездишь ко мне, а я ведь не только здесь жила! Не в одних лишь Больших Сидорах. И в Малых нажилась. …Сгоняй-ка туда! Там этих книжек, как углей в печке. Поройся на чердаке!             
                *   *   *
Утром другого дня я и покатил в Малые Сидоры. Деревушку, по словам бабы Ксюши, в десяток домов, последними жильцами которой была лет пятнадцать назад она, да еще пара старух, всё собирающихся переезжать к родне в Большие Сидоры, но то распутица им мешала, то небывало богатый урожай картошки.
Дорогу до заброшенной деревеньки я хотел проскочить пулей, но вот пуля получилась не бойкая. Не было туда дороги! Березки  да осинки уже давным-давно выросли на ней. И потому вильнул на окраину поля и, огибая лес, припустил на легковушке к своей цели.
   Первым-то мужем бабы Ксюши и родным, выходит, моим дедом, был Иван Степанович Копырин. …И выскочила она за него совсем случайно. Жила в своей Нечаихе, горя не знала, да вот приехали сваты из Больших Сидоров к её подруге Наташке, и она, Ксюшка-то,  забежала жениха посмотреть. Да больно глазастый был тот жених. Увидел в толпе Ксюшку и прямо очумел:
- Вот, - заявил дружке, -  не буду я на Наталье жениться! На этой вот хочу…
- Ну и слава Богу! – сказала Наташка. Больно не хотела она от родителей уезжать, а во-вторых, и то главное, любила Ганьку Попова. 
Тридцать лет Иван и Ксюшка вместе  прожили, денег не скопили но луковка во щи всегда была. Завели дочек, которых вовремя выдали замуж, и жили бы тихо-мирно, да умер супруг, и осталась Ксения Григорьевна  одна. Год одиночилась, а следующей   зимой, принялась в Сочельник избу мести и намела зерна. А зерно в мусоре - к замужеству!   
И верно: закатился к ней после тех «метёлок» Кузьма Федотович Усов из Малых Сидоров:
- Знаю, - говорит, - что женатому хоть давись, но и холостому жить не сахар! …Я ведь тоже свою супругу  похоронил! …Выходи за меня замуж, чего канитель разводить?!
- Скорый какой! – ответила бабушка. – Говорить с собой заставишь, а любить - вряд ли. Любовь через сердце идет!
- Ту беду и заспать можно, – нашелся Кузьма Федотыч, - не горячись! 
Потом опять наведался. Да принес кроме винной головки ещё и огурцов редкого посола – в тыкве. Где выглядел ту засолку, не сказал, но больно огурцы вкусными оказались! …И увез бабу Ксюшу в Малые Сидоры.
И душа в душу, кстати, они жили:
- Да, милый мой, - помянула вчера вечером баба Ксюша, - любил он меня! Начну потягиваться у зеркала, так всё предупреждал: нельзя, мол, этого делать! Сухотка пристанет. …И в работе остерегал. Я ведь горячая была:  противень в печку суну, а гуся-то забуду да на подпечье и оставлю. …Но я его тоже любила, а как? Проснусь утром, хочу его будить, а жалко…
       Дом-то наш на самом краю в Малых Сидорах стоит! – напомнила. - Слева, значит, у берёзы - Машки Вострецовой, а напротив - Райки Дудиной.
  И не заметил я за ерзаньем легковушки, что окраины леса сбоку от меня давным-давно уже не было. Далеко осталась, а перед носом возник крохотный сруб с торчащей в небо рогаткой: остатком колодезного журавля. Это и были Малые Сидоры.
 Неподалеку, из путаницы кустов и крапивы, лез к свету домишко без окон. Крыша, как треух подгулявшего мужика, осела на бревёшки стен и перекосилась бы, поди, ещё больше, да уперлась в ствол огромной березы и обрела покой.
То, знать, и было жилье пресловутой Машки Вострецовой. А владенье бабы Ксюши, выходит, чуть подальше. И, оставив легковушку возле колодца, я зашагал вдоль улицы.
Мудрено было тот дом не заметить: крыша его не сквозила прорехами, а стены из толстых лесин держались молодцом  и совсем не  кричали о старости. Лишь заколоченные  досками окна будто бы  щурились от солнца, и будоражили сторонний глаз тревогой.   
Других домишек я не увидел. Вывезли, чай, мужики, не дали превратиться в труху.
 Двери в сенки замкнуты на ржавый увесистый замок, но   выискивать ключ я не стал. Нечего было в хате выглядывать, мышей разве да пару соломенных перин и увидишь.
А вот дровишек у хозяев и вправду было когда-то многовато. Вон какой навес высится! …И я сунулся мимо него в огород, в самый тыл жилища, где карабкалась на чердак лестница из половой доски. Когда-то Кузьма норовил приладить к ней ещё и перила, и уже пузатые балясины приспособил, да, знать, вмешалась неведомая сила и дальше трех балясин дело не пошло.
Та же, видать, сила и бабу Ксюшу наверх не пускала. …Пласт пыли, словно байкой затянул всё на чердаке, а уж стекляшку  далекого от дощатой двери оконца, так укутал, что лишь по мутному пятну и можно было её выглядеть.
Отыскав обрывок веревки, я привязал дверку к ближней стропилине и принялся всматриваться в чердачное нутро. То здесь, то там топорщились пучки иссохших трав, а возле самого пышного висели на длинной бечёвке скукожившиеся от сухости березовые веники. Под ними коробились яловые сапоги со сломанными в разные стороны голенищами.
А где же книжки? И тут я увидел справа от трубы большой  фанерный ящик с торчащими из него корешками книг. Рядом такой же, но поменьше и уже не книжки тянулись к свету, а разнобой газет.
Подтянув оба ящика к проему двери, уселся на малый и   принялся высматривать содержимое другого.
Был, знать, Кузьма немалым политиком, да и в железках разбирался. …Брошюры с работами советских вождей перемежались книжками по слесарному делу, руководствами по локомобилям и прочей древней технике.
И хотя те машины были много занимательнее нынешних, я сунулся поглубже и вытянул на свет Божий книжищу вершка в полтора толщиной с серебряным тиснением на корешке «Ленин-Сталин» и торчащей из её нутра школьной тетрадью вместо закладки.
Фолиант был осилен дедом лишь в самой малой доле. В той, где Сталин толкует о горном орле партии – великом Ленине.
Но вот сама-то тетрадка оказалась рабочей и не двенадцати листов, как обычно, а много большей. Дополнялась, знать, Кузьмой из-за нехватки страниц. И покорпел он над ней немало. Назывался тот труд памяткой. Да-да, «Памятка Кузьмы Федотовича Усова»! Так и было выведено фиолетовыми чернилами на обложке.
И, перво-наперво, сообщал Кузьма, что живет он в Сидорах, но не в Больших, как все умные люди, а в Малых и  работает в промартели в Криушах. На этом вступление заканчивалось и начинался другой этап повести: «Биография».
Что же тебя, Кузьма Федотыч, заставило написать всё это, выказать жизнь так рьяно, что будто бы ты Нестором летописцем   стал, а не деревенским мужиком?
                *   *   *
Родился Кузьма Федотыч, согласно «Биографии», в девяностом году прошлого столетия,  и так как мать вскоре умерла, то жил со слепым отцом у дядьки Емельяна. Бегал в школу в Большие Сидоры и окончил бы ее, да «не подпустили». Принялся плести рогожки и ходить с дядькой «на дроворуб». Пахал какой-то непонятной нынешнему люду пермянкой, а после посевной уезжал с мужиками в «комары и мошки» заготовлять мочало.
Жениться он «принялся неохотно»: денег на свадьбу не было… Тогда батька с Емельяном пошли к дяде Селиверсту и заняли сто рублей. А уж потом принялись искать ему невесту. И нашли: семнадцатилетнюю Домну Пухову. Жила она в семи верстах от Малых Сидоров и слыхом про жениха не слыхивала. Но это не беда! Другое главное: был Кузьма парнем хоть куда, да ещё и писарем устроился к старосте в Большие Сидоры.
Но не долго пожили своей семьей: взяли Кузьму Федотовича на германскую войну. Был  там ранен и попал в госпиталь. Оттуда   направили в Пермь в 62-й полк, куда угодил, однако, с опозданием. Затосковал ведь по дому и, как оказался в Екатеринбурге, то не удержался и двинул на родину. И пешком шел, и на подводах   «валялся», но попал-таки домой.
Прогостил трое суток и таким же макаром поспешил в Екатеринбург. А оттуда до Перми рукой подать. Явился в расположение, доложил фельдфебелю, а тот как гаркнет: 
- Будет тебе сейчас за болтанки, осиновая голова! Пойдем в канцелярию!
А тут такая толкотня началась, что ай да ну: принялись строить полк на плацу. Показал фельдфебель кулачище: «Вот я тебе потом!» и убежал по своим делам. Больше Кузьма его не видел: пошел вдоль строя полковник, и кто нравился ему - шлёп рукой по плечу и в сторону. И Кузьму шлёп! Особого назначения полк формировался и уже в нём, вместо фельдфебельского-то кулака, получил дед через пару дней медаль и звание ефрейтора. За пролитую на германской войне кровь. «Вон как случилось!» - молвил он про себя и уселся в поезд до Архангельска. Готовиться к морскому путешествию. Полк ведь в чужие края собирался, во Францию.
А Белое море не лужа: не видал ещё Кузьма столько воды! Потом океан начался, благодать Божья, и случилась беда: погналась за ними немецкая подводная лодка и пришлось пароходу поддать парку. Трое суток они летели, как угорелые, но отстала, проклятая. Потом еле успели увернуться от мины и принялись то рогатое чудище расстреливать из пушки. Не попав, поматерились   хорошенько и поплыли дальше. А как встретили их французские крейсера да принялись остаток пути елозить перед пароходом, охраняя от врага, то успокоились солдаты и в чужеземный город Самбриж приплыли чуть ли не с песнями. Да и спели бы, только вот качка их сильно умаяла и когда выдали по чарке  вина,  то многие от него отказались из-за большого «устатка».      
Француженки совали русакам шоколадки, кричали непонятные слова, и Кузьма Федотыч принялся было те непонятки выписывать   на страницах «Биографии», но потом взял, да и позачеркал: убоялся, поди, что потомки примут их за что-то неприличное.
Осилил я уже полтетрадки и нацелился было отложить чтение до дому, но не удержался, приладил тетрадь под толстенный солнечный луч и принялся разбирать повесть дальше. …А и вправду ведь повесть! Словно кто-то посторонний дышал деду в затылок, да всё выискивал, не упустит ли он чего-нибудь из подробностей.
                *   *   *
Сменили они Третий и Четвертый русские полки и засели во французских окопах  до 9 ноября шестнадцатого года. В тот день пришел приказ: «сходить в набег» и добром ли, лихом ли, но привести троих пленных. «Ну, братцы, - сказал ротный, - жизнь копейка, а голова - дело наживное! С Богом!» И, хлебнув коньяку, бросились они рвать вражеские заграждения. Попав за первую линию, схватили двоих пленных, и повели к себе. Но двоих-то ведь   мало! Тогда  Кузьма с ротным кинулись к другой линии, а там немцев было, как гороху в мешке. Наши - бежать. Только и те не дремали: принялись стрелять, да так часто, что если бы не упали беглецы в воронку, то «спасу бы им не было». Но и там не убереглись: ротного в правую ногу ранило, Кузьму в руку. …Трое суток «как брянские козы в небо смотрели», а как стихло всё, поползли к своим.      
Ноябрь провалялся Кузьма в лазарете, декабрь, и прихватил бы еще месяц да пошел на поправку, стал «средней упитанности» и был «свезён» на юг Франции. Поднять, значит, ту «упитанность до высокой». И поднял: стал Кузьма конь конём среди цветущих   лимонов и прочих фикусов, а как узнал, что скинули царя в России, и скоро переобуют всех богатеев в лапти, то совсем взбодрился и с солдатами выздоравливающей команды двинул в Париж.
Там «инвалидов» нет-нет да и выпускали в город и, когда они   однажды шли по Парижу, то встретился им французский патруль и давай над ними смеяться: такие, мол, вы растакие! Кислая амуниция!
А особенно над малорослым туляком издевались. Тогда малорослый не стерпел и запустил булыжником. И как начали те и другие камнями кидаться! Только патруль-то слабее оказался: бросился кто куда и больше инвалиды его не видели.
Вот до чего издевательством можно довести! А Кузьма - мужик заковыристый, над многими «врагами» верх одержал  и опять попал в лазарет. 
Пришел туда другим днём генерал Милашевский, похлопал каждого по плечу и, сказав: «Молодцы, ребята, не подвели! Нигде на вас  удержу нет!», вручил деду унтер-офицерские погоны. За ноябрьский, выходит, набег. …А как утих шум после той драки, то получил Кузьма еще и французский крест.
Через месяц солдат выздоравливающей команды стали отправлять по ротам и Кузьму бы отослали, да врач, который ему руку-то резал, направил его в Лякуртские лагеря. Хватит, мол, Усова мучить,  он «и колья и мялья прошёл и не в култышки на фронте играл, а воевал, как герой!»   
Только не отдых получился в тех лагерях, а совсем другое: решили инвалидов «строевой подготовке наставлять». И они уже настроились на муштру, да пронесся слух, что Россией теперь управляет Владимир Ленин, человек справедливый и прямой, и собирает весь народ к себе. Тогда инвалиды выбрали других командиров, наделали красных флагов и стали требовать отправки на родину.
Но и прежние командиры не дремали. Вызвали откуда-то восемь дивизий, окружили бунтовщиков и, хотя те пели: «Мы жертвою пали…», взяли их в плен и отправили в Самбриж. 
Только восставшие всё одно не успокоились: понаделали новых флагов и продолжали бузить. Куда начальству деваться? Покобенилось для виду и отправило их пароходом в Финляндию. Оттуда - эшелоном в Питер.
       Там их «встретили красные, били в музыку и так как все мёрзли», то вручили каждому по шерстяным носкам и шапке, а вовнутрь ничего не дали. Боялись куражу. И отправили в Москву, где «тоже играла музыка, давали по фунту хлеба каждый день, а кто ходил на лекции – получал добавку сахаром».
Но не долго они в Москве пробыли: эшелон отправили в Симбирск, откуда дед, как вчистую списанный, принялся добираться до родного дому. …Где поездом, где пешим маршем, но добился- таки своего: попал в Тюмень. Хотел прямиком в Малые Сидоры двинуть, да заглянул в Осиповку к Никодиму Ракову. А тогда Великая суббота была, праздник, вот и не случилось Кузьме скоренько домой попасть. Потом Никодим нанял ямщика, и тот домчал свояка до родного крова.
 Домчать-то домчал, но была уже ночь. Кузьма сунулся было к окну: откройте, мол! А Домна в ответ: «Иди-ка скорей от греха! Выскочит муж, так устроит бучу!»  Тут Кузьма и признался, кто он   таков.  Домна в слезы, хотела лампу зажечь, да  керосину не было. Нашла свечу, с которой когда-то венчались, полюбовалась на супруга и побежала соседей «на вечёрку» звать. …Два  года ведь    Кузьма ей не писал, а сколько дома не был – не счесть.
Когда создали в деревне Совет, то «призвали» Кузьму секретарем. Проводил «разверстки, выявлял у зажиточных мужиков скотину». Хорошо служил, но кулак Волгин поднял местных богатеев против новой власти и пришёл  в Малые Сидоры. Хотел было Кузьму расстрелять, «замкнул с другими мужиками в бане», да сосед Глебка  «отчинил запор и пленники ушли в лес». Оттуда в уезд: за помощью. И уже с ней-то они «выбили смутьянов на болото»…
                *   *   *
И восстал передо мной в тот  летний день Кузьма Усов такой  незаурядной личностью, таким великаном! …Да что говорить!  Была бы воля поменять судьбу, сунуться в бурные годы революции – не усидел бы я  и минуты. И жалел бы лишь об одном: мало, мало сделал я для общего счастья!
Ведь пока жив человек, горит в нем тяга к справедливости, к Высшей правде! А выкини Ленина из башки, другой появится,   третий - такой же упертый в своей правоте, в самой, что ни на есть человечьей  сути!
Это я и высказал бабе Ксюше. Приехал из Малых Сидоров и выплеснул массу чувств, побудкой которых явилась дедова тетрадка. …Не красна, мол, она письмом, да уж больно смыслом богата.
А баба Ксюша собиралась в то время накрывать на стол. Вечеряла она всегда рано, это, говорила, чтобы черти ночью не будили. Любят они по полному брюху отплясывать:
- И пусть бы, - вздыхала обычно Ксения Григорьевна, - себе плясали, да больно сны той порой нехорошие снятся. Будто бы сунула пенсию в сундук, а найти - не могу!
Забыв, что только что протирала клеёнку, навела опять в блюдце теплой воды и принялась елозить тряпочкой по столешнице. Тёрла себе, да вроде бы как с укоризной на меня поглядывала. Жалела, вроде бы, несмышлёныша. 
 «Ну-ну, - подумал я, - скажи! Какая женщина, хоть молодая, хоть старая, допустит, чтобы о мужике говорили, а о ней и слова не молвили?! Все одно занозу подпустит!»
И баба Ксюша подпустила. Когда её сухонькие губы совсем уже   сжались от обиды в шнурок, бросила тряпочку в блюдо и молвила:
- Бориска ты, Бориска, голова с ведро, а ума - нет! Ума-то с орех! – и уселась напротив меня. – Верь той тетрадке больше… Кузьма-то ведь всегда шустрый был: особенно на язык! Начнет плести, так как коклюшками бренчит. …А правду скроет – стыдно ведь!
Ну, баба Ксюша! Зачем деду врать? Не для себя ведь писал, для потомков! Себе-то ведь ничего не надо. Потому и назвал: «Памятка…» Память значит! И переспросил уже вслух:
- Да зачем ему хвастать? Себя нахваливать… Не в рай ведь   заявление пишет!
- Не в рай, - согласилась баба Ксюша. - Верно говоришь! Только похлеще дело-то было: в ад он писал. В милицию! Вызвали его в пятидесятом и говорят: «Где, такая мать, в Первую мировую войну был?» А он перепугался: за шпиона, думает, приняли! Не один ведь месяц по заграницам шлялся. …Да ещё и открытка недавно из Франции пришла. Поздравлялка.
А начальник ещё и ногами затопал: «Пиши, - кричит, - как с женским полом на чужбине якшался! Через него в шпионы и    попадают!»
- Какой женский пол? – удивился я. – То воевал Кузьма, то   раненый лежал в лазарете… Где уж тут про женский пол думать?
- А после лазарету? – возразила старушка. Так, поди, не верили Кузьме и в милиции. – Куда повезли их из Парижу-то? Отдыхать, морды нагуливать! «Ох, и вкусны, - хвастал мне, - лягушьи лапки!  Сам не ел, но мужики - пробовали». …Там и откалывали номера, щипали французих. …А то ещё и раздерутся из-за бабёнки! С того и попал второй раз в лазарет.
- Да ну! …За солдатика они вступились, за честь русскую!
- Тьфу ты, Пресвятая Богородица! …Полно врать-то! – и баба Ксюша  принялась стирать незримое пятнышко с клеенки. – Он ведь сам мне всё рассказал… Выпил на Троицу, да и говорит: знавал, мол, я бабьего рода! Это вот что? И кажет себе на башку, а там, милый мой, вот такая ямина! «Это, - говорит, -   от французского патруля мне досталось!» Там ведь у них бондель был…
- Бордель, поди?
- Может и бордель, почём я знаю? …Пришли, мол, туда, а дверь - закрыта. Один и принялся стучать. Оттуда француз: шасть ему по морде!
А наш купоросистый был! Вынул гранатку и в окошко: вот, мол, вам! Тут выскочили французы из бонделя и давай наших прикладами колотить. Те за каменья… Разобрали мостовую-то! И убитые были. С того и попал опять в лазарет.
Вот так новость! …А может, Кузьма прихвастнул супруге? Не за драку же ему Милашевский погоны вручал? А потом и крест французский!
То я бабе Ксюше и высказал.
Да ничуть старушку не разуверил:
- Ты уж, Боренька, сам суди за что его награждали! А я бы    другую медальку выписала! …Вожжою по спине! Говорил ведь потом Кузьма-то, что им после той драки целый день среди недели в  бонделе выделили. Не деритесь, мол, только больше! …Знамо дело, что про то не напишешь, стыдно!         
Но всё одно я был с бабой Ксюшей не согласен:
– Не это ведь главное в солдатской жизни! …Хвастал он!
- Что ты, милый, что ты! – баба Ксюша даже руками всплеснула. – С чего бы он хвастал-то?! Говорю, открытка   приходила из Франции. От какого-то Жана. С днём рождения его поздравлял. Видеть, пишет, тебя хочу, да нет возможностей! …Сын, чай, тамошний это у него, а как? Три годочка ведь гулял Кузьма на чужбине: то в лазарете, то в выздоравливающей команде. А в ней что? Хоть в казарме валяйся, хоть в город иди, ночуй, где попало!
И не знал я уже, что говорить бабе Ксюше…   
- Ну, Кузьма Федотыч… Знать, видный был…
- Видный не видный, - оправила она передник, - а не урод. Носатый. …Отказался от Жана в милиции. Не знаю, мол, и всё тут! …Тогда еще раз вызвали: пиши, мол, друг, всё - про всё, а то всыплем! …Вот он ту тетрадку и исписал, но Жана опять не помянул. Боялся… Строго ведь было. Потом поехал в район, а в милиции уже всё по-другому: старого начальника сняли, а новому не до Кузьмы было: спрячь, сказал он, тетрадку и никому не показывай! Надо будет - вызовем!
- Вызывали? 
- А как? …Да не стало уж Кузьмы-то: пропал! …Но тосковал   перед этим, ох, как тосковал! Сядет у окошка и смотрит на лес. Жана, чай, выглядывал! …Такой уж он был, Кузьма-то, тоскун!  Всегда в думах. «Я, - сказал мне как-то, - даже похудел однажды от мыслей. Когда в Советах-то работал да зажиточных мужиков дербанил! А как?! Всего ведь от них наслушался». А один, Климка Зыков, даже с вилами на него кидался. Я, мол, своими руками всё строил: и конюшню, и коровник! Отдавай хозяйство назад, грабитель! «А какой, - отвечает Кузьма, - я  грабитель?! За справедливость ведь, чтобы поровну было. Так и Христос говорил. И тот, выходит, за  большевиков был?». …Он ведь потом к батюшке поехал, в церковь. После Климки-то Зыкова… Какой, мол, я грабитель? 
- А батюшка что сказал?!
 - А батюшка ему: «Не так всё было… Не заставлял Христос силком пожитки в общую кучу валить. …Хочешь, мол, неси, хочешь нет! Милости прошу, не жертвы.»
Тут Кузьма и затосковал, тут уж совсем похудел. …Не то, выходит, он делает, не по Божьему. …И ушел из Советов. В какую-то артель поступил. Потом и оттуда ушел, потом рогожки ткал. Долго, милый,  рогожки-то он ткал, ох как долго… О чём говорила-то? – осеклась вдруг баба Ксюша.
- Про Жана говорила! – напомнил. – Потом про Христа…. Сидел, мол, Кузьма и тосковал: сына в окошке высматривал.
 - Так оно, - вспомнила старушка, - так. Здесь у Кузьмы ведь детишек-то не было. Или Домна была с привередом, или сам оплошал… Маялся, маялся возле окошка и засобирался в район, в июне это было, на Аграфену Купальницу, - пояснила мимоходом, - и сгинул, как червяк капустный. …Видели его у речки: купаться, мол, решили, Кузьма Федотыч? Оно ведь как, - вставила, - если будет старик на Аграфену купаться, то и проживет долго. И болеть никогда не будет. Вот и закупывались старики до одури. А то, милый мой, и тонули! …И про Кузьму тоже самое тогда подумали.
Ну, про это несчастье я уже слышал. Не было оно для меня   новостью.
- А я ведь жалела Кузьму-то, ох, как жалела! – выдохнула старушка, да так печально, что и не объять! – Десять лет ведь вместе прожили… Красен петух перьем, баба - мужиком! И фамилия Кузьмова была у меня, всё по закону, а как?
Повторяя многократно своё «а как?», Ксения Григорьевна будто бы оправдывалась передо мною: чего, мол, я не так-то делала? Хотела, чтобы всё по-людски у нас было, чтобы получше!
- А в Больших Сидорах почему потом оказалась? …И фамилия опять прежняя: деда Ивана!
- Ой, Боренька, Боренька… Ну, ладно, скажу уж, коли разболталась! – И баба Ксюша, понизила голос чуть ли не до шёпота: - Я ведь письмо получила от Кузьмы-то. …Ей Богу! Жила себе одна поживала, а почтальонка Гулька и бежит: «Баба Ксюша, - кричит, - письмо тебе из Франции!»
Я так и села у порога. А конверт и вправду чужой: весь в цветочках. Адрес по-русски написан и, главное,  Кузьмовой рукой! …Убежал, выходит, он к французихе! Глядел-глядел на лес, греховодник такой, и убег! У Жана теперь нежится, лягушек жуёт. Не удержалась я, милый мой, и письмо-то, не читавши, бросила в печку!
Вот, оказывается, какой у меня дед! Не утонул!
- А как он за границей-то оказался, как перебрался?!
- Э-э, милый мой! – дребезги старушечьего смеха горохом рассыпались по кухоньке. Много, мол, ты Кузьму знаешь, а сунься поближе, так знаний-то и шиш! – Сюда ведь, в Россию-то, он тоже не просто так приехал! …Год перед этим с французихой якшался: то в лазарете жил, то у неё.   
Потом прибегает к нему солдатик, тоже инвалид:
- Отправляют нас пароходом в Россию! Смотри, не опоздай!
А французиха услышала тот разговор, да виду не показала. Потом говорит:
- Сходи-ка, Кузьма, за вином! Свеженького хочу!
И замкнула его в погребе.
- Сиди, – говорит, - да смотри не убеги! Скажу жандармам, что   все деньги у меня деньги украл - не в Россию: в тюрьму угодишь!
Сидит Кузьма, пьёт вино да тоскует: думы-то в кандалы не забьешь. А ночью двери погреба взял и сломал.
Рассказал на пароходе про французиху:
- Не знаю, - говорит командир, - что с тобой делать!  …Не было   у меня такого чуда в жизни. Ладно, - решил, - я тебя не видел - и ты меня тоже. Прячься, где хочешь!
Побегал Кузьма по кораблю и спрятался в бочку из-под селедки. Сидел в ней, пока в море не выплыли.
- Искала французиха?
- А как? …Прибежала на корабль, а с нею - жандармы. Все, мол, деньги украл у меня ваш унтер, и золота много унес. Надо его арестовать! 
Вот, милый внук, как было дело! Всё мне Кузьма-то по пьяной лавочке выложил.
        Машке Вострецовой рассказала про непрочитанное письмо: «Обидел, - говорю, - меня Федотыч! До самого сердца… Ладно бы утонул… Ничего мне теперь  от него не надо: ни дома, ни фамилии».
А Машка говорит:
 «Дура ты, дура! Вон дров-то здесь сколько: живи - не хочу!».
Ну и пусть! …Вот и переехала я в Большие Сидоры. 
Но Машку-то всё одно навещала, чего зря говорить! Как суббота, так ноги в руки и к ней. И в Кузьмовом доме чего-нибудь поделаю, хоть снег от калитки пооткидаю, а как? В дом-то ведь труд вложен…
Это верно… А вот самого-то Кузьму Федотыча простила баба Ксюша или нет? 
- А как? – старушка удивленно взглянула на меня: я, мол, ведь тоже  не нехристь какой! - Как без прощений-то? - …И неожиданно добавила: –  Являлся ведь он ко мне! …Во сне, милый мой, во сне! А   вечером перед этим всё ласточка у окошка кружила: кружит и кружит...
И старушка ещё бы повторила про ту ласточку, да больно не терпелось мне поскорее про деда услышать:
- Причем тут ласточка? – пришпорил я собеседницу.
- А при том! Любимые птички у Бога: голубь да ласточка! – И продолжила: - А ночью Кузьма приснился. Стоит белехонький в красном углу и говорит: «Зря ты,  Григорьевна, на меня гневаешься, зря!.. Я ведь, душенька моя, помер!»
Я и сомлела. Вот с чего Кузьма-то белёхонький стоит! …И усадить его, Боренька, не могу! Совсем обезножела. «А зачем ты меня покинул? – спрашиваю. – Зачем на чужбину убёг? …Как сказали, что ты утонул, я и поседела! Все волосья побелели. …Баба без мужика, что копна без пригнётки!».
Тут Кузьма и поник:
- А сыну без батьки как? Жану-то? Там ведь, писали в газетах, беда за бедой. Гниет капитализм-то! …Сильно я мучился перед смертью, ох, как сильно: и от болезни, и от дум. …Как же так, думаю: всё ведь Господь человеку дал, всю землю, а он - грешен! Грешен, душенька моя…Что вот я Климке-то Зыкову скажу? Встречу, поди, скоро… Сходи хоть в церковь, поставь там свечку за него.
- Неужто не поставлю, - хотела ему  ответить, а не могу. И чувствую, что просыпаюсь.
До утра пролежала, пролупила глаза в потолок и покатила в район: в церковь. …Вот, милый внук, как было, как он являлся!   
- А больше не снился?
- Нет… С чего ему снится? Две ведь свечки тогда поставила: и за него, и за Климку…
                *   *   *
И темно уже было в избе бабы Ксюши, так темно, что даже синей клееночки на столе не виднелось. Лишь бледное пятно разлеглось под руками.
- Я ведь, милый мой, - вновь раздался голосок бабы Ксюши, - опять в  Малые Сидоры перебираться решилась! После того сна-то… Фамилию, мол, снова Кузьмову брать не буду, а переехать -   перееду. Дому-то глаз нужен.
- А в этот дом, - и я различил, как баба Ксюша широко раскинула  руки, норовя распахнуть темень, да все богатство и выказать, - Лёньку Колотовкина жить пущу, так подумала. Больно уж он  у тестя намаялся… Будет потом мне тракторишком помогать и ладно!
Пошла к Машке советоваться, всё ведь в себе порешала, а пошла… А Машка-то знаешь, что мне сказала?! – и баба Ксюша многозначительно затихла. 
- Что?
- А то! «Кукушкой, - говорит, - ты была, кукушкой и осталась! Только туда-сюда и мотаешься. А умри я завтра: как ты одна здесь уживешься? …Да я и сейчас тебе не помощница: к дочке в Большие Сидоры на той неделе перебираюсь. Зять ведь примчал вчера с матерками: собирайся, мол, такая-сякая! А то ещё шибче ругаться буду!»
Тут, милый внук, я и растерялась! И не поехала больше в Малые Сидоры. …И деревеньки той не стало больше! …Лёха-то на что неразговорчив, да и то мне как-то сказал: «Давай-ка, старая, все дрова оттуда разом вывезу! За пару ходок! Чего по охапке каждый год волочь?!» А я ему: «Что ты, Лёшенька, что ты! Не надо мне все разом, лучше уж каждым летом понемножку. Хоть Кузьму тем днём помяну, потоскую!»
…Там, чай, осталось ещё дровишек-то, а? Не приметил?