de omnibus dubitandum 31. 353

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ (1662-1664)

    Глава 31.353.  В ЗАБЫТЬИ ПОТЕРЯННАЯ В ПУЧИНЕ ЛИКОВАНИЯ…

ноябрь 1663 г. 15-летняя Мэри

    Поглощенная и охваченная необычайным восторгом, я забыла обо всем на свете, даже о том, что виновник моего восторга словно снеговик, промок насквозь и рискует простудиться.

    К счастью, вовремя появилась хозяйка, в которой вид его мокрой одежды пробудили интерес к моей персоне, и прервала наши излияния, принеся приличную смену белья и платья.

    Появление третьего лица внесло хоть какую-то упорядоченность и успокоение, теперь я убеждала его поскорее воспользоваться услугой хозяйки с ласковой заботливостью и беспокойством о его здоровье, одна мысль о возможном вреде которому заставляла меня трепетать.

    Хозяйка снова оставила нас. Томас стал переодеваться, проделывал он это с такой застенчивостью, с таким целомудрием, какие прекрасно подходили этим первым торжественным мгновениям нашей первой встречи. Я же не могла сдержаться и краешком глаза, незаметно любовалась на миг появившейся обнаженной кожей, неувядающая свежесть и красота которой наполняли меня ощущением нежности и счастья таким глубоким, что не имело смысла растрачивать его в угоду прихоти несвоевременного желания.

    Скоро он облачился в одежду, которая ему не шла, и в которой он вовсе не выглядел таким, каким рисовала мне его моя страсть, только тряпки эти, оказавшись на нем, приобрели вид даже благородный под магией волшебных чар, какими любовь преображает все, к чему ни прикоснется. Прекрасным становилось все, что имело отношение к нему: ну, где бы отыскалась такая одежда, которой эта фигура не даровала бы благородства?..

    Теперь, когда я разглядывала его, не скрываясь, я не могла не отметить некоторых особенностей (явно шедших ему на пользу), о которых я даже не догадывалась.

    Черты лица его были правильными, узкие губы отливали бледно-розовым цветом, свежей и цветущей была кожа, ветры и солнечные лучи слепили лицо мужественным (прибавьте сюда еще и густую постриженную бороду). Плечи у Томаса были довольно широки, фигура имела завершенность линий и налитая силой, оставалась легкой и гибкой. Короче, передо мной был человек зрелый, крепкий, совершенный для глаза искушенного, чем тот отрок, каким я его представляла; было же ему около сорока лет.

    Насколько я поняла из его сумбурного, часто прерывающегося рассказа, в данный момент он, встретив меня, путь держал в имение, пребывая благодаря непогоде далеко не в радужном настроении и состоянии. Лишь после множества великих хлопот, преодолев немало трудностей, смог он отправиться в дорогу в компании со своим денщиком.

    Но встретив меня, успешно совершившую, нелегкое путешествие со своей камеристкой Эмили, теперь весь мир стал к его услугам, чтобы все начать сначала, все – по новому счету. Положение это, уверил он меня в порыве грустной искренности, какая, переполнив его сердце, проникла и в мое, особой болью ранит его душу оттого, что, не в силах он ныне сделать меня такою счастливой, какой ему хотелось бы. Про свое нынешнее положение, как Вы изволили заметить, я пока ничего не говорила, положив порадовать самое себя сюрпризом, какой преподнесу в более спокойной обстановке.

    Что же касается одеяния моего, то оно никак не могло навести его на разгадку истины не только потому, что я была в дорожном туалете, но и вообще потому, что давно избрала для себя стиль, основанный на безыскусности и простоте, ему я и следовала с хорошо усвоенным искусством. Он мягко, хотя и настойчиво, пытался вызвать меня на разговор – и тем удовлетворить свое любопытство – и о моем прошлом, и о том, каково мое настоящее, что случилось в моей жизни за прошедшее время, однако я, убедила его отложить вопросы до более подходящего времени, когда я поведаю ему о своей жизни; в чем-то я его убедила, во всяком случае, он избавился от нетерпения узнать все сразу, уверившись, очевидно, что я не перестала быть до конца откровенной с ним и что, когда придет время, сама расскажу ему обо всем.

    Томас, оказался нежным, ласковым, в добром здравии – уже это стало бы блаженством чересчур огромным, чтобы я могла его вместить, – это уже становилось обстоятельством (с точки зрения чувств, которые я к нему испытывала), выходившим за пределы любых моих желаний! Наверное, поэтому я была так заметно обрадована, так не ко времени и не в меру осчастливлена, что он мог оправдать меня только радостью долгожданной встречи с ним, в какой потонули все другие мои чувства и заботы.

    Между тем моя компаньонка Эмили сделала все необходимое, чтобы позаботиться о моем спутнике, и, поскольку ужин был подан, капитана представили Томасу – он принял его с уважением, каким в дальнейшем всегда отличал знакомых и друзей своей милой Мэри.

    Вчетвером мы весело поужинали, поздравляя друг друга, возможно, несколько шумновато, зато так приятно и душевно, как Вы только можете себе вообразить. Я была так возбуждена пиршеством собственных волнений, что не могла отыскать у себя в желудке ни единого свободного местечка во время щедрого застолья, но все же пыл юности взял верх и я немного поела, в основном, чтобы подать пример Томасу, кому, я считала, не мешало подкрепиться, как следует после дороги в дождь и бурю; он и вправду ел, как заправский путешественник, хотя все время глаз с меня не сводил и обращался ко мне, как к возлюбленной.

    Когда со стола было убрано и настало время почивать, Томас и я без дальнейших церемоний, как муж и жена, вместе последовали в очень уютную комнату и – всему свое время – в постель, которая, как утверждали, была лучшей на всем постоялом дворе.

    И здесь, Благопристойность, прости меня! За то, что я еще раз нарушаю законы твои и оставляю занавес поднятым, за то, что жертвую тобою в последний раз во имя доверия к ничем не стесненной правде, с какою я взялась рассказывать Вам о самых поразительных вещах и безумствах моей молодости.

    Мы – в комнате наедине, мы – вместе, вот – постель, вызывающая в памяти картины первых моих радостей и, приглашающая меня сейчас, снова разделить их с будущим обладателем девственного моего сокровища, – от мыслей этих, промелькнувших в сознании, закружилась голова, в глазах потемнело, хорошо, что я прильнула к Томасу, не то ошеломляюще сладостная тревога опять довела бы меня до обморока. Томас, увидя мое смятение, забыл о своем собственном (а тут он мне если и уступал, то совсем немного) и все силы приложил, чтобы привести меня в чувство.

    И уже истинная незамутненная страсть охватила меня всю целиком, с радостью обнаружила я в себе ее приметы: сладостную чувственность, робкую скованность, жаждущие любви позывы, смиряемые нежностью и застенчивостью, – все это отдавало естество мое во власть души, и как несравнимо дороже и сладостнее была эта власть, чем свобода опустошенного сердца, которой я упивалась долго, слишком долго!

    Ныне, начиная постигать ценности куда значительнее, я, владелица никчемной свободы, могла лишь сожалеюще вздыхать. Ни одна подлинная девственница не способна столько раз залиться краской стыда при виде брачной постели в непорочной своей невинности, сколько раз вспыхивала я от чувства вины и ощущения срама; я и вправду любила неизвестного и далекого мне Томаса слишком искренне, чтобы не терзаться болью из-за того, как я его недостойна.

    Пока меня, поглощенную этими рассуждениями, то в дрожь, то в трепет бросало, Томас, охваченный радостным нетерпением, не пожалел труда и раздел меня: среди всех треволнений и полного разора чувств, помнится, я с удовольствием внимала радостным восклицаниям, какими он выражал свое восхищение тем, что ему открывалось, особенно, когда, освобожденные от всяких стеснений груди мои поднялись в волнующей упругости, налитые, навстречу его сладостным прикосновениям – их трепетность уже развившихся и не утративших былой твердости выражала радость новой встречи с незнакомцем.

    Скоро я забралась в постель и едва выдержала там те мгновения одиночества, которые милый мой избранник должен был потратить на раздевание, прежде чем оказаться рядом со мной под покрывалом.

    И вот, уже руки его заключили меня в свои объятия, в возбуждении неописуемом обменялись мы поцелуями, приветствуя друг друга; мне чудилось, что душа моя поднялась прямо к губам и поглотила в себя жар его уст; я погружалась в узнавание блаженства того нежного и чувственного настроя, секрет которого хотел и сумел возбудить во мне теперь один Томас; именно в таком настрое видился мне смысл самой жизни и существо наслаждения.

    Две свечи, горевшие на столике подле кровати, и веселое пламя, пляшущее над дровами в камине, освещали нашу постель, и не было у одного из пяти чувств – весьма существенного для наших утех – повода пенять нам на невнимание к себе и лишение его своей доли упоения: только видеть божественного моего нежного любовника, только любоваться его видом в пламени страсти, согревавшей меня, – уже было счастьем, уже было восторгом, за которые и, жизнь отдать не жалко.

    Желания, если они, как наши, возбуждены до крайности, действия делают насущной потребностью. Томас, не затягивая предваряющих ласк, сбросил с нас все покровы и прижал обширную наковальню своей груди к моей – обе они затрепетали в нежнейшей из тревог: ощущение горячего его тела, обнаженно соприкоснувшегося с моим, возобладало над всеми моими мыслями, вдохнуло в каждую частичку моей души чувствительнейшую радость, которою я, личность свою отличала бесконечно более определенно, чем отличием половым, в дело вступило осознавшее самое себя сердце, мое сердце, навечно отданное Томасу, которое никогда и ничем не участвовало в жертвах, время от времени приносившихся мною на алтарь естества, послушания или интереса.

    Но – ах! что-то произошло со мною, власть чистой неги надо мною росла, я же не могла не чувствовать, как жесткий нетерпеливый стержень, послушным трофеем которого становилась некогда моя непорочность, твердо и требовательно уперся мне в бедро, а я никак не могла развести ноги, охваченная приступом самой настоящей стыдливости, какую возродила к жизни страсть, чересчур подлинная, чтобы сносить любые ухищрения и, трудности или примерять на себе самой маску шутливой застенчивости.

    Помнится, где-то прежде я уже говорила, что в том, как ты ощущаешь это любимое воплощение мужского начала, в самой природе его, есть что-то неподражаемо патетическое: ничто не способно прикосновением доставить большей радости, ничто не отзовется в тебе более восхитительным чувством. Ну, сами посудите! как судит любовь, доверяя именно ему донести до конца порыв наших быстрейших чувств, к тому же – в главное их обиталище! И вот после такого долгого лишения вновь почувствовало оно, как воспламенилось по мановению царственного скипетра; власть самодержавная повелевает всеми подданными, но особо – если знаки ее принадлежат любимому, милому моему, единственному и не сравнимому ни с кем на свете.

    Сейчас, в окостеневшей своей жесткости, скипетр сей воспринимался мною силой такой покоряющей, такой требовательной, такой твердой и приятной, что я, не могу найти слов, чтобы описать это; уже одно то, что принадлежал он ставшему желанным мужчине, порождало во мне столь приятное возбуждение, столь сильно воздействовало на мою душу, что та все чувственные ощущения свои направила в мой нежный перламутровый грот блаженства, созданный для того, чтобы принять их.

    Собравшись тут в крохотную точку, словно лучи в увеличительном стекле, они разгорелись, они запылали сильнейшим жаром; пружины сладострастия оказались закручены столь туго, что я задыхалась от упоительного стремления к неизбежному наслаждению, я, изнемогала от желания и, казалось, была неспособна в тот момент думать о двух вещах сразу, ибо одна-единственная мысль, какую я могла держать в голове и какая сводила меня с ума, была о том, что вот, наконец-то, одухотворена я, прикосновением орудия наслаждения, великим этим знамением любви. Мысль эта вбирала в себя все потоки сознания, сливающиеся в такой океан завораживающего блаженства, что становилось страшно за слабенький сосуд, слишком узкий, чтобы вместить все, – и я лежала ошеломленная, в забытьи, потерянная в пучине ликования, ни жива, ни мертва оттого, что порою зовется неумеренным восторгом.