Эмпат

Олеся Луконина
Краткое содержание: 16-летний Сашка — эмпат. За такими, как он, в его мире охотятся Чужаки, они же Спасители: в городке, провалившемся из Советского Союза 1960-х неизвестно куда. Сашке и его друзьям предстоит выяснить, куда именно.


«Горевать — не гореть, горевать — не взрывать,
Убивать — хоронить, горевать — забывать.
Побежал, задохнулся, запнулся, упал,
Увидал белый снег сквозь бетонный забор.
Чудеса, да как леший бродил по лесам —
Вон из рук все бросай да кидайся к дверям…»

* * *

Позади меня — патрульные. Я почти слышу каркающий говор Чужаков. Но, конечно, на самом деле не слышу — на таком-то расстоянии. Просто чую.

Потому что я пат. Эмпат.

Они как раз ищут таких, как я.

Я стою у первого подъезда пятиэтажки, они — трое — у торца следующей. Я промухал их внезапно возникший в воздухе флай. Я чёртов дурак. Раззява. Снег искрится на солнце, ослепительно белый там, где не грязный, где не завален мусором и дерьмом. В мусоре роются крысы.

Мы все для них, для Чужаков, такие же помойные крысы.

Мне надо где-то укрыться. Срочно. У меня же нет удоса — удостоверения личности, — даже фальшака. Я не легализован. Я пат.

Пока что я замираю, пытаясь стать тенью. Синей тощей тенью на грязно-белом снегу.

Тяжелая дверь подъезда рядом со мной гостеприимно приоткрыта. Это мой единственный шанс, очень зыбкий, почти никакой. Но другого нет.

Я лечу вверх по щербатым ступенькам, задыхаясь, но, когда наконец достигаю пятого этажа и выхода на чердак, обнаруживаю, что здесь висит здоровенный ржавый замок. Чердачный люк заперт намертво. Не удастся ни вылезти на крышу, ни проникнуть через вентиляционный лаз в другой подъезд.

Я мелкий и тощий, я бы смог, я так уже делал.

Теперь я лечу вниз, лихорадочно гадая, не постучать ли в первую попавшуюся квартиру. Потом — во вторую попавшуюся. Потом — в третью, когда меня не впустят в двух первых. Но меня не впустят и в третьей, а если впустят, то сдадут патрулю. Приютить пата — смертельно опасно.

На каждой лестничной площадке стоят деревянные лари для хранения разного барахла, и я подавляю искушение нырнуть в какой-нибудь из них, зарыться в этот хлам и свернуться калачиком. А вдруг не найдут?

Найдут, конечно же.

Внизу гулко хлопает дверь, слышны тяжёлые шаги и говор Чужаков. Они не дураки, они поняли, что возле дома был некто подозрительный и что он не в воздухе растворился, а скрылся в подъезде, рядом с которым они его — меня — и заметили. Значит, наверняка без документов. Наверняка — эмпат.

Судя по грохоту, доносящемуся снизу, патрульные начали одну за другой проверять квартиры первого этажа.

Загнанная в угол крыса. Это я.

Я не знаю, что Чужаки делают с пойманными эмпатами, на этот счёт в Городе ходят самые разные слухи, но ни один из отловленных ими патов, опять же по слухам, не вернулся.

Похоже, мне предстоит выяснить всё на собственной шкуре.

И тут мне везёт ещё раз — дверь в угловую квартиру третьего этажа приоткрыта точно так же, как давеча подъездная.

Уже не раздумывая, я проскальзываю в щель и захлопываю за собой дверь с номером тридцать семь. Замок глухо щёлкает.

Но куда теперь?

Это коммуналка, здесь по четыре комнаты с каждой стороны, в конце длинной кишки коридора — кухня, я вижу жестяную раковину и край стола. Крадучись, я пробираюсь вперёд, у меня над головой — дощатые длинные полати с какими-то пыльными тюками, самокатом, стремянкой и инвалидной коляской. В комнатах по правой стороне никого нет, они заперты, это я чую, даже не пробуя толкнуться туда. В кухне, куда я осторожно заглядываю, надсадно кашляет старик в застиранных кальсонах и телогрейке, на печке перед ним надрывно свистит чайник, так что старик точно меня не слышит. И не чует. Значит, не эмпат.

Я перехожу на левую сторону, миную ещё одну безлюдную комнату и понимаю, что в следующей кто-то есть. И она не заперта. Я, уже не раздумывая, толкаю эту выкрашенную белой масляной краской дверь, оказываюсь внутри и замираю, встретившись взглядом с лежащим на кровати пацаном.

Пацан примерно моих лет, то есть шестнадцать или немного младше. Если я худой, то он совершенно прозрачный, с огромными синими глазами на почти белом лице. Чёрные вихры падают на лоб, руки-плети лежат поверх оделяла. У кровати торчит капельница, а из-под одеяла — трубочка, которая тянется к банке с жёлтой жидкостью в изножье койки.

Всё это я успеваю заметить, прежде чем нырнуть под эту самую койку и замереть там подобно мыши, пытающейся укрыться от кота.

Пацан не произносит ни слова. Возможно, он вообще глухонемой. Или же, напротив, пронзительно заорёт: «Он тут!» — едва в дверь вломится патруль.

Будь что будет.

Я приникаю к прохладной стене. Пол под койкой, как ни странно, чистый, значит, за пацаном не только кто-то ухаживает, но даже моет здесь, отмечаю я машинально.

Я почти не дышу, чуя, как патрульные шагают по коридору-кишке, слыша, как они выносят одну дверь за другой, врываясь туда, чтобы убедиться, что внутри никого нет.

То-то порадуются хозяева, вернувшись с Комбината.

Это я виноват

Дед на кухне что-то слабо базлает и, кажется, плачет, пытаясь доказать Чужакам, что в квартире нет никаких посторонних. Никаких эмпатов.

Я отчаянно надеюсь, что эти твари старикана не пристрелят и не покалечат.

Это опять же будет на моей совести.

Дверь комнатушки распахивается, с сухим треском ударившись о стену. Я перестаю дышать, сжавшись в комок в своём углу. Простыня с постели пацана свисает достаточно низко, да ещё угол одеяла и всякие трубки… Я чувствую, как охреневают патрульные от представшего им зрелища, чувствую их брезгливость.

Под кровать они не заглядывают. Они вообще к ней не приближаются.

Мы все — жители Города — для них поганые животные, а уж такой калека… Я понимаю, что каждый из этих чистеньких откормленных кабанов с удовольствием разрядил бы в пацана на койке свой автомат.

Гады.

Дверь захлопывается, в коридоре слышится топот удаляющихся шагов, и я перевожу дыхание. Но ненадолго, потому что прямо над моей головой раздаётся горячечный шёпот пацана:

— Выходи. Лезь ко мне под одеяло. Они вернутся. Ну!

Это «Ну!» как хлыстом подстёгивает меня, я и сам чувствую, что он прав. Они вернутся. Я ужом выскальзываю из-под кровати и ныряю под толстое серое одеяло, угол которого пацан приподнимает тонкой, как веточка, рукой. Глаза его лихорадочно блестят, просто пылают синим огнём. Почему-то в это мгновение меня больше всего беспокоит, что я лезу в постель как есть — в драной стёганке и грязных ботинках. Я укутываюсь в одеяло с головой, вжимаясь в стену.

Очень вовремя.

Топот вновь приближается, дверь отлетает в сторону. Шаги в комнате. Кто-то из патрульных подходит, приподнимает стволом автомата свисающее с койки одеяло и заглядывает под неё. Я вижу это, даже не высовываясь.

Хорошо, что там чисто, потому что иначе в пыли остались бы следы от моей возни. Костлявое плечо пацана под моей щекой вздрагивает, его сердце колотится в моё собственное плечо.

Патрульный распрямляется и гадливо сплёвывает на пол.

Вот же падла.

Они уходят. Они наконец-то уходят. Совсем. Даже громко щёлкает замок на входной двери.

Я отбрасываю с головы душное колючее одеяло и, глубоко дыша, смотрю прямо в синие глаза пацана.

— Я бы на их месте вернулся ещё раз, — ровно произносит он, не мигая. — Но они поленятся.

— Ты что, тоже эмпат? — тупо спрашиваю я.

— Нет, но я логически рассуждаю, — отвечает он спокойно.

Я неловко отползаю и, сгорбившись, сажусь на угол койки. Меня наконец начинает трясти.

— Дедушка на кухне, — тревожно говорит пацан, приподнимаясь на локте. — Мой дедушка.

— Они его не тронули, с ним всё в порядке, — быстро отвечаю я, наконец заметив, что в комнате, кроме койки, есть ещё скособоченный диванчик, аккуратно застеленный клетчатым покрывалом.

— Ты можешь остаться до вечера или насколько тебе надо, — легко предлагает пацан. — Никто не выдаст.

— Меня Сашкой зовут, — невпопад или, наоборот, впопад говорю я.

— А меня — Ромка, — отвечает он.

* * *

Из сгоревшего дневника Валерия Александровича Юдина, профессора Института редкоземельных металлов:

«Я не знаю, делал ли кто-нибудь подобные заметки тогда, в шестьдесят третьем. Думаю, вряд ли. Научные работники института, аналитики, погибли вместе с ним. Мне, как ни странно это звучит, посчастливилось оказаться в больнице с инсультом как раз накануне катастрофы. Около месяца я находился в коме, около года восстанавливались речь и зрение. Оксана была со мной в больнице, Павлик и Вера — в школе, так что им тоже повезло. Но и у них, как у всех мною опрошенных, не сохранилось никаких связных воспоминаний о моменте катастрофы. Вероятнее всего, они пребывали в бессознательном состоянии, очнувшись уже на руинах — после появления цивилизаторов.

Уточню, что нашему городу тоже посчастливилось по большей части уцелеть: полностью разрушен лишь институт и испытательный полигон при нём. Уцелела инфраструктура, жилые постройки, автономные котельные, система канализации, артезианские скважины, водопровод. Но нет ни газа, ни электричества, ни телефонной связи, ни радиовещания. И, конечно, цивилизаторами повсеместно запрещено любое оружие.

Мне рассказывали, что некоторые пассионарии, особенно те шахтёры, что прошли войну, пытались сражаться с появившимися цивилизаторами, приняв их за фашистов либо американцев, и были убиты. Другие пассионарии пытались выйти из города и преодолеть Периметры, установленные цивилизаторами. Все эти люди бесследно исчезли.

Таким образом, в городе остались лишь те, кто просто пытается выжить в новом мире под руководством цивилизаторов и назначенной ими администрации, во главе которой первыми оказались директор института Михаил Дмитриевич Розанцев и главный инженер уцелевшей мосгеновой шахты номер два Фёдор Иванович Голунов. Впоследствии цивилизаторы назначили им преемников, назвав их должности так же — директор института и главный инженер. С такой же точностью они сохраняют все приметы вещественного мира шестьдесят третьего года. Не развивают, но сохраняют. Нам развиваться не положено, ведь это мы повинны в катастрофе, практически уничтожившей планету. Так они заявляют.

С самого начала они общались и общаются с нами при помощи миниатюрных приборов-переводчиков, вмонтированных в их шлемы. Отсюда вывод: у них уже была наша языковая база до появления в Городе, но подтвердить эту гипотезу я не могу.

Мы цепляемся за жизнь на останках своей цивилизации. Мы так же автономны, как и в шестьдесят третьем, когда был построен наш город и полигон при нём. Институт и полигон разрушены, но остались жилые дома, больница, школа, ясли, магазины, даже библиотека. А самое главное, остались Комбинат и шахты, где мы всё ещё добываем мосген. Ранее — для блага страны, а теперь — для блага цивилизаторов. И они, как прежде наше исчезнувшее государство, снабжают нас продуктами питания и всем необходимым для существования. Лекарствами, например. Можно считать, что ничего не изменилось.

Но изменилось всё.

Кстати, любопытно, что благодаря печатающейся в типографии управы газете некоторые слова давно стали здесь именами собственными. Город. Спасители. Институт. Комбинат. Катастрофа. Это въелось в подсознание всем, даже таким старикам, как я, помнящим жизнь до того, как.

Администрация изначально распорядилась называть цивилизаторов Спасителями. Но среди нас в ходу другое слово.

Чужаки».

* * *

Ромкиного дедушку зовут Серафим Павлович. Он бесформенной кучей сидит на стуле в кухне, когда я туда пробираюсь, и виновато говорит мне: «Сомлел я», потирая ладонью голую ребристую грудь под распахнутой телогрейкой. Но непохоже, чтобы кто-то из патрульных его ударил, и я вздыхаю с облегчением. Он почему-то нисколько не удивлён моему появлению.

Поддерживаемый мною, он послушно бредёт в комнату, шаркая по полу войлочными шлёпанцами, и продолжает извиняться, теперь уже перед Ромкой, что не сумел вовремя прибежать и защитить, а сомлел, наоборот, невовремя. Ромка с досадой закатывает свои синие глазищи, а я укладываю деда на диванчик и укрываю пледом. Он затихает, поджав колени к груди.

Мне невыносимо хочется жрать, но я стесняюсь спросить у Ромки, где взять хоть горбушку хлеба и кружку кипятка. Тот сам говорит:

— Есть хочешь? Глянь там, на окне.

Между рамами покрытого изморозью окна действительно виднеются какие-то кульки, а в углу подоконника — закопчённая синяя кастрюлька. Я приподнимаю крышку и невольно глотаю слюну: там пшёнка с тушёнкой. Пахнет потрясно, даже холодная и застывшая.

— Ты точно эмпат, — убеждённо говорю я, обернувшись к Ромке, и тот тихонько смеётся.

Мы с ним едим кашу прямо из кастрюли, одной ложкой по очереди, я не рискую возвращаться в кухню. От еды меня начинает клонить в сон, но тут из коридора доносится возбуждённый гомон. С Комбината, наверное, вернулись другие обитатели тридцать седьмой квартиры и обнаружили воцарившееся тут непотребство, то есть вскрытые патрульными двери и разбросанное добро. Любви к Чужакам это ни у кого не прибавляет, но можно ведь выместить злобу на мне, как на причине непотребства. Я ощущаю эти волны гнева и растерянности и раздумываю, не нырнуть ли мне снова под Ромкину кровать.

— Не бойся, — успокаивающе говорит он и громко окликает: — Владим Семёныч! Владим Семёныч!

В дверном проёме вырастает высоченный — настоящая каланча! — коротко стриженный мужик в тёмно-синей рабочей робе. Из-за его спины выглядывают ещё какие-то дядьки, тётки и бабки. Из-под локтя высовывается рыжая башка веснушчатой курносой девчонки лет тринадцати-четырнадцати на вид. Я окончательно теряюсь ещё и оттого, что понимаю: и мужик, и девчонка — эмпаты. Эмпаты! Отец с дочкой, что ли? Язык у меня прилипает к нёбу.

Ромка в нескольких фразах обрисовывает ситуацию, дед с дивана его дополняет. Владим Семёныч молчит, в упор рассматривая меня серыми, как пепел, усталыми глазами, остальная коммуна снова начинает возбуждённо галдеть.

— Ша! — «Каланча» раздражённо поворачивается к ним, потом опять ко мне и кивает на дверь: — Давай, беглец, пошли.

Деваться некуда, я бреду за ним среди притихших расступившихся аборигенов.

— Ещё один пат, — говорит кто-то из них, но не злобно, а как-то даже уважительно. Ха!

В своей комнате, разгороженной пополам двумя здоровенными книжными шкафами, мужик не спеша разжигает керосинку. Девчонка моментально юркает на другую половину и там притихает, пока я против воли жадно пялюсь на книги в шкафах. Владим Семёныч усаживает меня на застеленную солдатским, защитного цвета, одеялом кровать, сам садится рядом и строго вопрошает:

— Как тебя зовут?

— Александр Юдин, — послушно отвечаю я.

Он протягивает мне руку, точнее лапищу, в которой моя тощая грабка мгновенно тонет.

— А меня — Владимир Семёнович Нестеренко. Я здесь парторг. Удос есть?

— Нету, — вздыхаю я.

— Как это ты ухитрился?

— Лучше скажите, как вы ухитрились их достать? — помимо воли вспыхиваю я, ведь понятно же, что он легализован, раз работает на Комбинате, и дочка его тоже легализована, если шастает с ним. А ведь оба они — эмпаты.

Он незло усмехается, и его усталое лицо в рябинках оспы сразу молодеет.

— Не шебурши, парень. Я про то, как ты ухитрился дожить до таких лет без удоса и тебя не загребли, — поясняет он. — Сколько тебе, шестнадцать?

— Ага, — бурчу я. Девчонка высовывается из-за шкафа и зыркает на меня с огромным интересом. Коза.

Я очень коротко рассказываю, что жил в предместье Города у бабушки с дедом. Мама привезла меня к ним пятнадцать лет назад. Привезла, оставила и сгинула где-то.

— Мой отец, скорее всего, и был эмпатом. Я его не знаю. Бабушка говорила — мама меня дома родила, и потому я в систему регистрации не попал, — добавляю я.

— Повезло, — задумчиво констатирует Владим Семёныч, потирая заросшую светлой щетиной скулу. — Значит, ты и в школе не учился.

Я качаю головой — нет, не учился.

— Прадед профессором был в Институте, — глухо добавляю я, будто хвастаюсь, а ведь и в самом деле хвастаюсь. — После него целая библиотека осталась. Больше, чем у вас, — я указываю подбородком на шкафы, упирающиеся в потолок. — Только сгорела. Чужаки сожгли вместе с домом. Но бабушка и дед к тому времени уже умерли.

Умерли почти одновременно: бабушка нашла дедушку лежащим на полу в пристройке, где тот держал инструменты (он работал ремонтником, и на его заработок мы втроём и жили, ну, а я ещё и соседские огороды пахал и обихаживал). Нашла она его и сама рухнула замертво. Вскрылось, что они воспитывали эмпата, когда соседка тётя Наташа отправилась в управу оформлять погребение, и там из неё выжали, что у покойников, мол, есть шестнадцатилетний внук. Нелегализованный. Явились патрульные вместе с ликвидаторами. Но меня не нашли, я же недаром эмпат. Я сидел в овраге, трясся и глядел на зарево над леском — там пылал наш дом, облитый горючкой. Не плакал, нет, — слёзы пришли потом.

Про слёзы я, конечно, не рассказываю. Объясняю только, что случилось это неделю назад, с тех пор я мотался сперва по предместьям, шарил в заброшенных погребах, искал мёрзлую картоху, потом ушёл в Город в надежде встретить хоть кого-то, кто не сдаст меня патрулям и поможет.

Владим Семёныч смотрит на меня и хмурится.

— Удос мы тебе сделаем, — решительно говорит он. — С группой крови, с отпечатками, как положено, у нас есть умельцы.

— Вас много? — выдыхаю я.

Я и раньше слыхал байки про то, что у эмпатов, мол, существует подполье, их объединяющее и помогающее выжить. Не попасться. И даже бороться с Чужаками. «Парторг» — сказал Владим Семёныч. Значит, он из них.

— Ты себе не представляешь, — загадочно говорит он, улыбаясь. Передние зубы у него вставные — железные. Но тут же он вновь хмурит брови: — Патруль тебя не отсветил?

— Если только со спины, — пожимаю я плечами. — Они у соседнего дома стояли, я из-за угла вывернул, промухал их.

— Всё, что ни случается, к лучшему, знаешь такую поговорку? — подмигивает он.

Мне вдруг становится тяжело дышать, в груди — горячо, в глазах — колко.

— К лучшему? — я прикусываю губу, борясь с желанием с разворота врезать в эту железную улыбку кулаком. — Ядерная зима восемьдесят лет назад — к лучшему? Приход Чужаков — к лучшему? Что моих родных спалили вместе с домом — к лучшему? Что нас травят, как зверей, — к лучшему?

Я задыхаюсь и умолкаю, пытаясь вырваться, когда он вдруг прижимает мою голову к своему твёрдому плечу. Куда там — лапища у него тоже железная, он легко меня удерживает. Я позорно шмыгаю носом. Перед девчонкой-то!

— В общем-то, конечно, пипец, — говорит он мне на ухо.

И тогда я прыскаю, так вот меня внутри мотает.

— Папа, не матерись, — всовывается сбоку рыжая коза.

— Ни в коем разе, — серьёзно отвечает Владим Семёныч. — Просто констатирую факт.

* * *

«Hе догонишь — не поймаешь, не догнал — не воpовали,
Без тpyда не выбьешь зyбы, не пpодашь, не наебёшь…
Этy песню не задyшишь, не yбьёшь,
Этy песню не задyшишь, не yбьёшь…»

* * *

Из сгоревшего дневника Валерия Александровича Юдина, профессора Института редкоземельных металлов:

«Насколько мне известно, в первые годы после катастрофы врачи нашей больницы резонно ожидали появления большого числа мутаций среди новорождённых. Но этого не произошло. Дети рождались здоровыми даже у тех матерей, которые вынашивали их в момент катастрофы.

Тем не менее в последнее время в городе распространяется информация, что во втором поколении родившихся появились мутации, которые можно назвать психогенными. Мутанты якобы способны улавливать и влиять на эмоции и чувства других людей и даже цивилизаторов. Последнее утверждение косвенно подтверждается тем, что цивилизаторы развернули настоящую охоту на этих детей, которые в административных документах названы эмпатами. С целью их выявления и поимки появилась система регистрации, которой ранее не было. Теперь каждый житель города, уже живущий или только что родившийся проходит процедуру проверки в специальном устройстве цивилизаторов, которое, как мне представляется, считывает мозговые импульсы.

Я, Оксана и Вера с Павликом тоже прошли такую проверку и получили удостоверения личности — удосы, заменяющие паспорта.

Но, как говорят, есть люди, сумевшие избежать такой проверки».

* * *

Рыжую девчонку зовут Маринка. Она тощая и высокая, с серыми глазами-блюдцами и конопушками на носу и щеках. Она прицепляется к нам с Ромкой, как репей. Я с удовольствием дал бы ей хорошего леща. Удерживает то, что она — дочка Владим Семёныча. Не потому, что я его боюсь, а потому что уважаю, как и любой из жильцов. Чего нельзя сказать о старосте, назначенном управой. Этого сгорбленного, лебезящего перед администрацией сморчка по имени Глеб Петрович не уважает никто. Но через него управа выдаёт нам продуктовые, топливные и вещевые карточки на все припасы, которые нам доставляют Чужаки.

Я получил от Владим Семёныча фальшивый удос и теперь могу безбоязненно передвигаться по Городу, не опасаясь попасть в лапы патруля и где-то сгинуть.

Ромка и его дедушка Серафим Павлович Дорохин, Палыч, вписали меня к себе, то есть в удосе, изготовленном умельцами Владим Семёныча, я теперь значусь как прописанный в комнате двенадцать квартиры тридцать семь дома номер двадцать два по улице Калинина. И вот с таким-то удосом парторг пристроил меня на работу в котельную, стоящую как раз посередине квартала. Там я кидаю в топку уголь под приглядом вечно пьяненького дяди Пети, устаю как собака и возвращаюсь домой грязный как чёрт. Зато в котельной всегда тепло, даже жарко. Кочегаров все любят: то и дело какая-нибудь соседка, догоняя меня, когда я иду со смены, пихает мне в руку свежеиспечённый пирожок. Без котельных Городу кранты, помёрзли бы сразу. Уголь и мосген — вот за счёт чего существует Город. Уголь — нам, мосген — Чужакам.

Дядя Петя ставит брагу на тёплых трубах, всегда предлагая мне, но я отказываюсь. Он неодобрительно крякает и качает головой. Потом прикладывается к литровой банке с мутной жидкостью, снова крякает и обтирает ладонью седые с прожелтью усы

— Дурак ты, Сашко, — говорит он мне назидательно. — Чего себя не повеселить, если можно?

Я успешно прикидываюсь глухонемым, как и тогда, когда нас достаёт Маринка. Веселю я себя с помощью книг Владим Семёныча, Ромка — так тот сызмальства пасётся у него. Многие из выученных мною чуть ли не наизусть книг из сгоревшей библиотеки прадеда я нахожу у Владим Семёныча и радуюсь им, как родным. Пушкин. Толстой. Жюль Верн. Уэллс.

Читать можно, пока светло, после заката керосин и свечки не шибко пожжёшь, их выдают по топливным карточкам. На чёрном рынке, конечно, всё есть, но спекули осторожничают, за спекуляцию и продавца, и покупателя может сцапать патруль, упечь на отработку в самые опасные участки шахт. Что приходится покупать, так это лекарства для Ромки — сверх той мизерной месячной нормы, что бесплатно выдаёт больница. Та же больница и подторговываает, а ведь медпрепараты, как и всё в Городе, поставляют Чужаки. Раньше у Ромки чуть ли не полпособия уходило на лишний флакон для капельницы, а теперь я их с гордостью покупаю со своей зарплаты. Три флакона — одна замусоленная десятка с профилем Ленина, который был вождём в нашем мире до Катастрофы.

Ромка, оказывается, вовсе не родился калекой, год назад его подстрелил патруль. Пуля задела позвоночник — как указано в медкарточке, «на уровне пояснично-крестцового отдела», — и Ромка обезножел. Поднялась шумиха. Про «непозволительное обхождение» даже написала газета «Городская Правда». Владим Семёныч подал жалобу в управу, и Ромке в качестве компенсации за ущерб выдали инвалидную коляску. Она чуть было не сверзилась мне на голову, когда я впервые крался по коридору тридцать седьмой квартиры, прячась от патруля.

Ромка мечтает выкатиться в ней на улицу, попозже, когда снег окончательно сойдёт. Теперь у него и у дедушки есть я — снесу его вниз на руках, посажу в коляску, и мы будем гулять. Ромка этого ждёт не дождётся, я тоже. Он признаётся, что ему хотелось умереть, а сейчас не хочется. Он начинает даже тренировать свои слабые руки, подтягиваясь на никелированной перекладине, которую принёс и приварил к его кровати буквой «П» Владим Семёныч. А по вечерам, когда я прихожу из котельной, то пересаживаю его в коляску, и он сам пытается катить по коридору. Я иду сзади, подстраховывая его, и издаю дурацкие звуки, подражая бибиканью давно развалившихся и сгнивших автомашин, остовы которых ещё можно увидеть в Городе там и сям. Кому они нужны, топлива-то для них всё равно нету. Бензина то есть. Патрульные на автомашинах не ездят, они низко планируют или высоко взлетают на своих флаях. Жителям Города флаи не положены.

У нас нету вообще никакого транспорта. Не на собаках и кошках же ездить, которые кое-как пережили Катастрофу, а лошадей в Городе сроду не водилось, так что их можно теперь увидеть только на картинках в сохранившихся книгах. Между Городами передвигаются одни Чужаки.

Средств связи у нас тоже нет — ни радио, ни телефонов, про всё это можно узнать опять же из старых книг и учебников. Электричество вырабатывают генераторы на угле, стоящие на Комбинате и в шахтах. И ещё в управе. Всё.

И нет оружия. А у Чужаков есть.

Мы говорим про всё это с Ромкой глубокой ночью, дожидаясь, пока дедушка Палыч заснёт и с диванчика раздастся его заливистый храп. Я лежу напротив Ромкиной кровати на старом ватнике и детском надувном матрасе, который всё время сдувается. Ромка свешивается с койки, в темноте его глаза заговорщически блестят. Нам нравится так шептаться, обсуждать прочитанные книжки — Семёныча и те, что я читал ещё в своём старом сгоревшем доме. О прошлой жизни, об исчезнувших родных мы по взаимному молчаливому соглашению не говорим.

В ту ночь Ромка заявляет то, о чём и я часто думаю:

— Мне кажется, Саш, они нам всё врут. Чужаки. Откуда мы знаем, что есть другие Города? От них. Откуда мы знаем, что была Катастрофа? От них. Откуда они сами взялись, почему никто никогда не видит, как они прилетают и улетают на свою планету, где их корабли?

— Ну все же знают, у них на Пустошах космодром, — пытаюсь вставить я, но он не слушает, взахлёб продолжая:

— Они высаживаются на своих флаях возле управы, доставляют продукты и всё прочее, чтобы мы тут не сдохли. Как зверям в зверинцах. А вода из скважин, и она не заражена. Почему она не заражена, если была Катастрофа? Ядерная война, как они говорят? Ни дождь, ни снег не заражены. И вообще. Ты представляешь, что было бы, если бы действительно ядерка жахнула? Сплошняком руины и радиация. — Он переводит дух. — А Город-то цел. Кроме Института. И рождались бы мутанты.

— Эмпаты же рождаются, — возражаю я, но только для проформы.

Ромка нетерпеливо отмахивается. Его синие глаза блестят всё ярче.

— Знаешь, почему меня подстрелили? — внезапно спрашивает он. — Я хотел выбраться из Города и пойти за Периметры. В Пустоши. Дойти до другого Города… или хотя бы посмотреть, что на самом деле там, в Пустошах, есть. На самом деле, понимаешь?

У меня вдоль хребта пробегают мурашки, я сажусь, обхватив руками коленки.

— Но Пустоши действительно заражены, — слабо возражаю я. — Это гиблые места. Там действительно мутанты. Все же знают.

Ромка фыркает, как раздражённый кошак.

— Так Чужаки говорят и в школе нас так учат. Вся вот эта вот новейшая география и новейшая история. Но кто в Городе реально своими глазами видел их космодром? Пустоши и мутантов? Никто.

— А в газете фотки… — начинаю я, и Ромка опять зло фыркает:

— Ага. В газете тебе кого угодно изобразят, ты что, не понимаешь?

Я как раз понимаю. Я торопливо спрашиваю:

— И докуда ты успел добраться… ну, тогда?

Ромка осекается на полуслове и глубоко вздыхает, сглатывает так, что горло дёргается.

— Да нидокуда, — признаётся он с усталой горечью. — Я прошёл через первый Периметр, у меня с собой белый медхалат был, я на снегу пластался, когда слышал, что патрульный флай летит.

— И… что?

Он криво усмехается:

— Накрыли меня на втором Периметре и просто шмальнули из автомата. А когда поняли, что я не эмпат, а легализованный, когда нашли документы, то отвезли в больницу, обратно в Город. Им не нужны с нами проблемы, они же чёртовы Спасители. А я вроде как сам виноват, запрещено же выходить за Периметры. Пускай другим наука будет.

Я машинально расковыриваю пальцем прожжённую самокруткой дырку в рукаве дедовой телогрейки, на которой сижу. В голове теснится куча разных мыслей, но у меня язык не поворачивается их озвучить.

Ромка первым нарушает это тягостное молчание:

— Наш Город им нужен, чтобы мы добывали мосген. Другие — ещё для чего-то. И все всё время талдычат про заражённые Пустоши. Но ведь кто-то должен же это подтвердить! Из нас, людей. А не из этих… С-спасителей! — он выдавливает последнее слово с такой ненавистью, что у меня опять перехватывает дыхание.

Откуда взялись Чужаки, мы тоже знаем от них же. Так написано в газете и в учебниках. Не в тех, сохранившихся, столетней давности, а в напечатанных на тонкой газетной бумаге в типографии при управе.

Написано, что Спасители — это представители разумной высокоразвитой расы, которая решила помочь отсталому человечеству, загубившему свою цивилизацию с помощью только что разработанного ядерного оружия. Начались первые его испытания, и… ба-бах! Спички детям не игрушка. Цивилизация погибла. Восемьдесят лет назад. Но пришли Чужаки и спасли уцелевших людей. Они же Спасители!

— Я им не верю, — с болью и азартом шепчет Ромка, наклонившись ко мне ещё ближе. — И знаешь, когда… если я снова начну ходить, я… я обязательно постараюсь ещё раз выйти за Периметры.

— Я с тобой, — не раздумывая, выдыхаю я.

Храп деда Палыча с диванчика у стены прерывается, потом возобновляется. Мы замираем. Переводим дух. И опять немеем, когда из-за приоткрывшейся двери раздаётся возбуждённый полушёпот:

— И я с вами!

Это, разумеется, пролаза Маринка, кто же, кроме неё! Пролаза и зараза. Коза рыжая. Я мог бы и раньше почуять её приближение, но увлёкся. И она ловко умеет маскироваться. Лишь эмпат может справиться с другим таким же.

— Ещё чего! — шиплю я возмущённо. — И попробуй только отцу настучать!

— Я что, дура?! — оскорбляется Маринка.

На мой взгляд, ещё какая, однако я благоразумно глотаю это меткое наблюдение.

— Но я же пока не начал ходить, — рассудительно замечает Ромка. — Вот когда начну, тогда и…

Он запинается: в лунном свете за тонкой фигуркой Маринки, завёрнутой в старый байковый халат, вырастает огромная чёрная тень Владим Семёныча. У него в руке горит свечка в жестянке, бросая отблески света на вытянувшуюся Ромкину физиономию, на курносую мордочку Маринки с круглыми перепуганными глазами.

— Папа! — пищит она. — Я в уборную пошла.

— Вот и иди, — буднично советует Владим Семёныч, пихая свечку ей в руки.

Маринка припускает прочь по коридору, а Семёныч плотно закрывает за собой дверь и косится на безмятежно храпящего деда. Я обнаруживаю, что уже поднялся со своего одеяльно-матрасного кубла и вытянулся в струнку.

— Все, кто пытался прорваться за Периметр, — все погибли, — так же буднично говорит парторг и закатывает рукав. На мускулистом предплечье — длинный, неровно заросший шрам. Его хорошо видно даже при лунном свете, падающем из окна. — Мы дошли до третьего Периметра. Трое пацанов и Галка. Нам было по шестнадцать. Все эмпаты. Всех положили, оставили мутантам на съедение. Я выполз, остальные — нет. Не вздумайте. Без транспорта никуда не добраться и не выжить за Периметрами. А патрули — они повсюду там. Вы что, решили, вы одни такие умные? Каждый год кто-нибудь пытается, толку ноль.

— А мутанты действительно существуют? — выпаливает Ромка.

— А если захватить патрульный флай?! — выпаливаю я.

Семёныч длинно выдыхает и грозно поворачивается к тихонько скрипнувшей двери. Оттуда раздаётся писк и дробный топот босых пяток. Он снова смотрит на нас, и мне тоже хочется пискнуть и смыться.

— Мутантов не видел, но они точно там есть, это не старушечьи байки и не газетные выдумки, — голос парторга по-прежнему бесстрастен.

— Значит, Катастрофа всё-таки была… — задумчиво бормочет Ромка.

— Была, — подтверждает Семёныч. — Среди нас есть спецы, они пытаются докопаться до правды. И есть бойцы… А вы… чёрт бы вас побрал, дурни, вы ещё малые! Я вас всех за ноги к этой вот койке привяжу, если станете рыпаться.

— Патрульный флай… — упрямо буркаю я, не отводя взгляда от парторга. Такой действительно привяжет и мяукнуть не даст.

Каменную маску его скуластого лица внезапно прорезает усмешка.

— Есть такая поговорка, Саня: не учи отца ****ься. Вот и не учи.

Я долго не могу уснуть после его ухода, хотя мы с Ромкой уже не разговариваем, тот завернулся в одеяло и отключился. Я думаю о том, как же ему было больно и страшно, когда его подстрелили патрульные и засунули в свой флай, а он, наверное, пробовал шевелить ногами, и у него не получалось. И как было больно и страшно Владим Семёнычу, который пробирался обратно в Город сам, раненый, оставив в сугробах убитых друзей. И Галку. Он сказал — Галку.

Я наконец засыпаю и вижу её во сне. Вернее, какую-то незнакомую девчонку вижу, худую, смуглую и остроносую, в драной солдатской куртке не по росту, с чёрными крыльями волос вдоль щёк и яркими светлыми глазами. И я откуда-то точно знаю, что это — она.

И даже сквозь сон я думаю о том, почему он не назвал Маринку Галкой. А потом понимаю, что, наверное, этого не захотела его жена, Маринкина мать, которая потом тоже умерла.

Или её тоже убили.

* * *

Из учебника новейшей истории для седьмого класса средней школы:

«Именно Спасители сообщили оставшимся в живых после Катастрофы жителям Города о неудавшемся испытании на советском ядерном полигоне. В результате испытания ситуация вышла из-под контроля. Соединённые Штаты Америки, будучи историческими противниками Советского Союза и не разобравшись в случившемся, нанесли по СССР ядерный удар. За ним, в свою очередь, последовал ответный — из уцелевших пусковых установок. Как итог: Земля практически полностью обезлюдела, выжило лишь несколько городов-поселений, разбросанных по земному шару, в том числе наш Город. Спасители, как представители иной, высокоразвитой, цивилизации, всячески облегчают людям существование, поддерживая, но не развивая уцелевшие структуры, поскольку человечество теперь должно заслужить право на технологическое развитие.

За водохранилищем, ныне пребывающем в полузамёрзшем состоянии, лежат так называемые Пустоши — безжизненные земли, населённые мутантами и обнесённые тремя рядами периметра, за который жителям Города запрещено выходить ради собственного блага. Патрули Спасителей заботятся о том, чтобы хищники-мутанты не прорывались в Город и не вредили жителям.

Мы, представители уцелевшего на Земле человечества, и наши потомки будут вечно благодарны Спасителям за их всемерную гуманистическую заботу и поддержку в эту пору испытаний».

* * *

Снег наконец сходит — ну или почти, оставаясь лежать грязно-белыми ноздреватыми островками только в тени заборов, куда не заглядывает солнце. Оно светит тускло, как всегда, но его тепла хватает, чтобы нагреть землю, откуда уже бодро полезли первые зелёные травинки.

Мы с Ромкой наконец выходим из дома во двор, когда у меня выпадает день, свободный от смены в котельной. Он радостно вертит во все стороны непокрытой чернявой башкой, я машинально приглаживаю ему торчащие вихры на макушке, он смеётся. Старая коляска тарахтит по выбоинам бывшего тротуара.

— Тыгыдым-тыгыдым, — бормочу я, и Ромка опять смеётся, а потом быстро взглядывает на меня снизу вверх и говорит:

— Я вот что ещё думаю — а они вообще люди? Ну, Чужаки? Может, они не живые, а такие… ну как машины?

Меня снова пробивает озноб. О таком я ни разу не думал, как ни странно. Я же люблю фантастику.

— Н-не знаю, — отвечаю я с запинкой, но потом вспоминаю, как один из патрульных смачно харкнул на чистый пол у Ромкиной койки, и отрицательно мотаю головой: — Нет. Они живые. Живые мудилы. По крайней мере, большинство. А когда они тебя подстрелили… когда везли, ты что-нибудь заметил?

Близко общаться с Чужаками нам не доводилось. В Городе с детства всякий знает: от Спасителей надо держаться подальше, целее будешь. И с ними контачат только всякие шишки из управы.

Теперь Ромка мотает головой:

— Не-нет.

— Они точно с другой планеты? Они, может, фрицы? Или янки? Из будущего. На самом-то деле? — гипотезы, ясно что дурацкие, мелькают у меня в голове, вытесняя одна другую. — У меня книжка была, ещё дома, «Полдень, двадцать второй век».

— Я её тоже читал, — медленно говорит Ромка. — Не может быть, чтобы в будущем было такое вот мудачьё, как наши Спасители.

Я фыркаю. Я согласен.

— Я б ещё раз эту книжку почитал.

— У Семёныча её кто-то заныкал, какой-то хрен из соседей, — с сожалением говорит Ромка и тут же быстро добавляет: — Но не я!

Мы снова смеёмся. Пахнет теплом и летом, пусть оно даже будет совсем коротким, чуть больше двух месяцев, а потом зарядят дожди, но это неважно. Воробьи бодро чирикают возле луж растаявшего снега, за ними лениво и хищно наблюдает рыжий всехний кот Федот, здоровенная скотина. На Федота с таким же нехорошим прищуром таращится Волчок, тоже всехний пёс, большой, пегий и худющий. С его впалых боков свисают клочья серой шерсти — линяет.

Всем нам хорошо.

После этого хорошего дня был такой же вечер — с жёлтым кругом света керосиновой лампы над «Графом Монте-Кристо». Я читаю вслух, с выражением, за каждого из героев, я это люблю. Ромка, Палыч и Маринка внимательно слушают. Даже Маринка не вертится и не задаёт бесчисленных дурацких вопросов, а смирно сидит в ногах у Ромки, подперев щёки кулачками. На примусе пыхтит пшёнка в кастрюльке — никому неохота идти на кухню, где сегодня хозяйничает толстая тётка из двадцатой комнаты, вздорная Альбина Викторовна. Нам и так хорошо.

А на следующее утро случается очередной швах.

* * *

«На чёрный день усталый танец пьяных глаз, дырявых рук.
Второй упал, четвёртый сел, восьмого вывели на круг.
На провода из-под колёс, да на три буквы из-под асфальта,
В тихий омут буйной головой.
Холодный пот, расходятся круги…»

* * *

Швах начинается с объявленного управой неделю назад общеквартального сбора «на картошку». То есть на огороды, расположенные за бывшим стадионом «Динамо». Там мы будем рыхлить прогревшуюся землю и сажать общественную картоху, свеклу и морковь. После Катастрофы эти овощи незнамо как сохранились. И яблони-дички с яблочками, кислыми, как рапа. Понятия не имею, что такое эта самая рапа, просто бабушка так всегда говорила, а я запомнил.

Староста Глеб суетится, проверяя, хватает ли тяпок, граблей, вёдер и посевного, как он говорит, материала. И вообще, все ли здесь. Об этом объявили заранее — чтобы «на картошке» были все, даже престарелые и болящие. Отмазать удалось лишь деда Палыча, у него опять плохо с сердцем. Я с чистой совестью свалил из котельной как единственный работоспособный представитель своей комнаты. Ромка тоже выкатился наружу, сидит, блаженствует, подставив лицо солнцу. Он даже собирается со мной на огороды, приладив мочеприёмник внутри штанины. Вокруг него вертятся Маринка и Волчок. Баба Груня из девятой квартиры заявляет, что испекла «во-от такенный» капустный пирог, баба Таня из одиннадцатой хвастается горой оладьев на сухом молоке. Все довольны-предовольны.

Внезапно с серого, затянутого лёгкой дымкой неба раздаётся гул моторов. Мы вскидываем головы — над нами, блестя обшивкой, снижается флай с патрульными. Второй. Третий. Они приземляются точнёхонько по углам бывшей спортплощадки, где мы стоим, галдим и укладываем пожитки. Все разом перестают галдеть. Мелкие девчонки из соседнего дома отчаянно взвизгивают, бабки крестятся.

Я с тревогой ищу глазами Владим Семёныча и не нахожу. Он будто в воздухе растаял. Растворился. Маринка вцепляется мне в рукав, глаза у неё в пол-лица.

— Саш, я боюсь, — шепчет она надрывно. — Где папа?

Я совсем некстати вспоминаю, что никогда не спрашивал у неё, как погибла её мать и была ли она эмпатом. Скорее всего, была.

Я кладу ладонь ей на плечо, другой рукой держусь за растрескавшуюся рукоятку Ромкиной коляски. Губы у того плотно сжаты, глаза прищурены, будто он целится в кого-то. В патрульных, вот в кого.

Патрульные с автоматами наизготовку выпрыгивают из флаев, цепью окружая нашу растерянную, сбитую с толку толпу. Я замечаю, что многие, как и мы, вертят головами, ищут Владим Семёныча.

Патрульные кажутся все на одно лицо, на одно ****ьце, как говорит дядя Петя: бесстрастные морды под касками, ничего не выражающие глаза. Я снова думаю, не машины ли они в самом деле.

Маринка вдруг сильно дёргает меня за полу куртки и шепчет:

— У них эмпат! Видишь?!

Голос её срывается.

— Не вздумай бежать, — я крепче стискиваю её худое плечо. Она всхлипывает, потом кивает. Щёки у неё белые, как мел, веснушки на них кажутся копотью.

Нам есть чего бояться.

Я и раньше слышал, что патрули Спасителей, мол, таскают за собой пойманных эмпатов, заставляя выявлять таких же. Мы же чуем друг друга, как звери.

Эмпат, окружённый патрульными, и озирается-то как пойманный зверь, безнадёжно и отчаянно. Ему лет двадцать с виду, он тощ, бледен до синевы, растрёпанные русые волосы липнут к щекам, солдатская куртка не по размеру нелепо топорщится на нём.

В нашем квартале лишь трое эмпатов. Я понимаю, что мы с Маринкой обречены. Неизвестно, куда делся Владим Семёныч, но пусть хоть он уцелеет. На нём весь наш дом держится. А нас утащат. Тоже заставят ходить с патрульными. А потом… что?

— Тихо, тихо, — как заклинание, повторяю я то ли для Ромки, то ли для Маринки, то ли сам себе, подавляя неудержимое желание сорваться с места и бежать, бежать, бежать… Пока пуля не догонит.

Бледно-голубые, будто выцветшие глаза пойманного эмпата останавливаются на мне, и Ромка тонко вскрикивает. Но этот крик заглушается выстрелом.

Раздаётся грохот, гулкий, как в бочку. Парень-эмпат падает — тяжело, навзничь, будто подрубленный, на его груди расцветает багряное пятно. Кровь.

Он мёртв.

Толпа замирает… и тут только я замечаю, что Ромка тоже замер — рядом со мной.

Он стоит, вскочив со своей коляски, и даже не держится за меня. Только глядит мне в глаза своими невозможно синими отчаянными глазами, и на его лице вспыхивает ликующая бешеная улыбка.

Тут староста Глеб в панике начинает визжать в свой жестяной рупор:

— Никому не двигаться! Всем стоять! Ни с места! Проверка документов!

Он прав — патрульные на взводе, того и гляди начнут палить по нам, если станем разбегаться.

— Сядь! — шиплю я Ромке. — Спятил?!

Но я не решаюсь силой усадить его обратно на коляску.

— Я хочу стоять! Я стою! — взахлёб объявляет он очевидное. — Сашка, ты понял?! Я чувствую… свои ноги! — и изо всей силы топает разношенным корявым ботинком по луже. Разлетаются грязные брызги. Он теряет равновесие, всё-таки вцепляется в меня, но не падает, а хохочет.

Что я могу на это сказать? Только:

— Чёрт!

— Ура! — шёпотом вопит Маринка и заливается слезами. Невесть откуда возникший Владим Семёныч обнимает её за плечи, она стремительно поворачивается к нему, утыкается мокрым лицом в грудь, в серую телогрейку.

Патрульные проверяют у всех документы. Потом грузят на флай тело эмпата с кровавым цветком на груди. Руки-ноги у него нелепо болтаются, как у сломанной куклы.

Вся посевная кампания нахрен сорвана и перенесена на завтра. Мы возвращаемся домой.

Но с тех пор Ромка начинает ходить.

* * *

«Лейся, песня, на пpостоpе, залетай в печные тpyбы,
Рожки-ножки чёpным дымом по кpасавице-земле.
Солнышко смеется гpомким кpасным смехом,
Гоpи-гоpи ясно, чтобы не погасло!»

* * *

Тем же вечером мы собираемся в комнате у Владим Семёныча. Ромка доковыливает туда по стеночке, поддерживаемый мною. На его лице блуждает почти хмельная улыбка, и он радостно объясняет всем встречным соседям, что хирург, мол, говорил — всё заштопано, но есть отёк ствола, и как только он сойдёт…

— Ствола? — фыркаю я, а Ромка понарошку на меня замахивается:

— Спинного мозга, балбес.

Он счастлив, я тоже.

Но в комнате у Семёныча нам становится не до смеха. Он усаживает нас с Ромкой на койку, сам садится напротив на табурет, Маринка плюхается прямо на пол, выскочив из своего убежища за шкафами.

— Они знают, что ты где-то здесь, и ужесточают поиски, — откровенно говорит он, тяжело глядя на меня, и я так и ахаю. Выходит, всё произошло из-за меня?!

Я выпаливаю это вслух. На душе становится муторно, её будто болотной жижей заливает. Когда я уходил от своего сгоревшего дома в пригороде, то попал в незамерзающее болото, жадно чавкавшее под ногами. Я тогда еле выбрался. Лучше б не выбирался. Лучше б утонул там. Сгинул.

Ромка больно сжимает мне руку. Его глаза вспыхивают, он, как обычно, всё понял. Эмпат или не эмпат, но он читает меня как книгу. Лично меня.

— Нормально всё, чего ты вцепился, — бурчу я, неловко выдёргивая руку.

— Именно, — подтверждает Владим Семёныч. — Это у Чужаков обычная практика, устраивать такие облавы в подозрительных местах. Вот практика брать с собою пойманных эмпатов — это случалось редко. Что ж… придётся учесть.

— Вы его знали… убитого? — вдруг догадываюсь я.

— Нет, — роняет, помолчав, Владим Семёныч. — Только понаслышке. Стёпка Мякишев. На Комбинат его, как и тебя, нельзя было пристраивать, там же всё время проверки, раз от разу детальнее. Устроили в больницу санитаром. А там… то ли кто-то его выдал из наших, то ли сам как-то засветился. Пропал неделю назад.

— Папа… — шепчет Маринка. Она опять побелела, как лист бумаги.

— Он не знал меня ни в лицо, ни по фамилии, — коротко говорит Семёныч. — И никого из вас. Но учуять вполне мог бы и выдать даже неосознанно.

— Он на меня смотрел… — выдыхаю я. — Когда, ну когда…

— Когда его застрелили, — заканчивает парторг. Лицо его ничего не выражает, оно каменное, как у патрульных.

«Когда вы его застрелили», — думаю я. Я в этом почти уверен.

* * *

Из передовицы газеты «Городская Правда» от 19 мая 2023 года:

«Нельзя позволить отдельным враждебным нашему Городу элементам с психическими мутациями и отклонениями от нормы дестабилизировать обстановку в обществе. Преступление, совершённое ими на глазах широкой общественности, доказывает их противоправные намерения. Не позволим сорвать весеннюю посевную кампанию! Теснее сплотимся вокруг городской администрации — истинных преемников первого Главного Инженера и Директора, с благодарностью принявших неоценимую помощь Спасителей! Достойно выполним все указания городской управы!»

* * *

На третий день после происшествия на спортплощадке наша процессия снова движется на картоху. Ромка долго бухтел, не желая сидеть в коляске, но наконец смирился, понимая, что не доковыляет до огородов на слабых пока ногах. Чтобы он осознал важность собственной роли, мы торжественно вручаем ему мешки с «посевным материалом», и я, конечно, быстро упариваюсь толкать коляску с таким грузом. Но меня то и дело сменяет Владим Семёныч, обходящий колонну.

Нечто случается, когда мы нестройной толпой бредём мимо развалин Института. Пока я жил с бабушкой и дедушкой, не было даже слухов о том, что кто-то туда заходил — и не только потому, что это место обнесено несколькими рядами «колючки», и не потому, что все, кто мог, его потихоньку облазили в первые годы после Катастрофы. Там страшно. По-настоящему страшно. Это чую я, как эмпат, это чует, наверное, любой эмпат и даже не-эмпаты чуют тоже. Вокруг Города царит холод и мгла, а это место — будто самое сердце холода и тьмы. От него захватывает дух и хочется поскорее пробежать мимо.

Я бы туда нипочём не полез, разве что за лекарствами для Ромки, если бы они могли там находиться. Но эти руины уже дочиста были вычищены до нас теми безвестными крысаками, кто не побоялся отправиться туда за какой-нибудь добычей. Хоть какой, ведь после Катастрофы Город нуждался во всём, в любой мелочи.

И вот, пока мы боязливой притихшей колонной со своими тачками, вёдрами, лопатами и Ромкой в инвалидной коляске шествуем мимо оплавленных руин Института, я очень ярко чувствую их притяжение. Не зов оттуда, нет, а именно притяжение, будто кто-то хватает меня за руку и тянет, тянет, тянет туда, на эту груду кирпича и бетона. Тянет властно, держит крепко.

Невольный вскрик застревает у меня в горле, когда я вижу округлившиеся огромные глаза Маринки.

— Сань… — шепчет она, и я понимаю, что она тоже чувствует это.

Люди вокруг меня всё ускоряют шаги, мы тоже почти бежим, особенно когда с развалин раздаётся карканье. Все мы невольно оборачиваемся. Огромная иссиня-чёрная птица, слегка сгорбившись, расправляет крылья, вертит головой.

— Осподи Сусе, — ахает баба Таня, на миг даже выпустив из рук свою тележку. — Да это же ворона!

Такую птицу я видел раньше только на картинке в энциклопедии. Считалось, что они не пережили Катастрофу, как множество других видов зверей и птиц.

— Ворон! — педантично поправляет её Ромка, вытянувший шею из воротника куртки, чтобы проследить за диковинной птицей. — Ворона — она серая.

Наши зоологические изыскания никому не интересны. Люди в колонне возбуждённо перешёптываются, боясь повысить голос. Наконец мы сворачиваем на дорогу, ведущую к бывшему стадиону «Динамо», до общественных огородов рукой подать. Мелкая противная дрожь отпускает меня.

Откуда-то появляется Сергеич, перехватывает у меня ручки Ромкиной коляски, весело спрашивает:

— Вы чего такие смурные? Ну, птица и птица. Значит, не все вымерли, радоваться надо. Выше носы! Сейчас на будущий урожай нацелимся.

Мы с Маринкой, даже не переглядываясь, понимаем, что он почему-то ничего не слышал. Не уловил притяжения, исходящего из руин Института!

— …Это потому, что папа — взрослый, — тихо, но уверенно говорит нам Маринка — уже вечером, когда мы, измотанные работой и дорогой, намывшиеся поочерёдно чуть тёплой водой в душе, сидим у Ромки на кровати и вроде как в карты играем. В подкидного. Но даже не смотрим, какая у кого масть. Умаявшийся Палыч храпит в углу на своём диванчике.

— Мне просто как-то знобко стало, там, возле Института, — Ромка передёргивает худыми плечами. — И ворон ещё этот. Откуда он в самом деле взялся? Не было же их.

— Надо пойти туда, — бухаю я и едва не зажмуриваюсь от собственной глупости. Но уже поздно, Ромка с Маринкой вцепляются в меня, так просияв, как будто я предлагаю им невесть какую радость. Путешествие к тёплому морю, например. Тёплому, как чай в моей кружке. Без берегов и Периметров. В нём плавают рыбы, которых видел капитан Немо, красивые, будто бабочки. Морских рыб и тропических бабочек я находил в энциклопедии, в прадедовской библиотеке. И там же читал про капитана Немо.

Нет, вместо путешествия к тёплому морю нам предстоит путешествие к чёрным, расплавленным, заледеневшим развалинам Института. Неизвестно зачем. В ожидании неизвестно чего и кого. Возможно, патрульных.

Возможно, это последняя глупость, которую я совершу в жизни.

Но не пойти туда я уже не могу.

Мы, трое придурков, уговариваемся сделать это завтра.

* * *

«Железный конь, защитный цвет, резные гусеницы в ряд,
Аттракцион для новичков — по кругу лошади летят,
А заводной калейдоскоп гремит кривыми зеркалами —
Колесо вращается быстрей.
По звуки марша головы долой…»

* * *

Из рукописного «Вопросника», нелегально распространяемого по почтовым ящикам:

«В первые годы нам было не до того, чтобы задумываться и анализировать. Тем более что погибли аналитики и бойцы. Но вопросы «почему» накапливаются. Они очень просты.

Почему сами Чужаки не могут добывать мосген при том высоком уровне технологий, которым они с нами не делятся?

Почему ими до мелочей сохранена та система распределения и денежная система, которая существовала у нас до Катастрофы?

Почему все продукты и вещи, доставляемые нам Чужаками, десятилетиями точно такие же, что и до Катастрофы, вплоть до маркировки на упаковках? Одни и те же жестянки, мешки, кульки, ящики и коробки, внутри которых одни и те же консервы, мука, сахар, соль, ткани, обувь? Одних и тех же моделей и марок? Они их штампуют где-то с уже имеющихся?

Тушёнка, но никогда — свежее мясо.

Они полностью законсервировали нас, как эту тушёнку».

* * *

Нам как будто кто-то ворожит, нам и нашей удаче. Возможно, тот ворон, которого мы видели на руинах. По крайней мере, намеченным нами «походным» вечером Маринка влетает на кухню, где мы все чинно ужинаем у покрытого засаленной клеёнкой стола, подсаживается ко мне и страшным шёпотом сообщает:

— Папа куда-то собирается и сказал, чтобы я одна ночевала, вела себя хорошо и никуда не лезла.

Её круглые глаза азартно блестят.

Ага, как же.

Я мрачно дожёвываю свою порцию перловки, почти что давлюсь ею. Хотя там сегодня даже сливочное масло есть, удалось отоварить пайку, и мы зажировали.

Сама мысль, что нам троим предстоит отправиться ночью к развалинам Института, вызывает у меня тоскливое сосущее чувство в уже набитом животе. Ромке же с Маринкой всё вроде как нипочём, они доедают свою кашу, бойко стуча ложками по дну мисок, возбуждённо перешёптываются и то и дело прыскают. Дурные, и я не лучше.

Я сегодня ещё и дежурный по кухне, и эти двое вызываются мне помогать, то есть вымыть посуду и оттереть от жира печку. Под плеск воды, тонкой струйкой бьющей из высокого крана в жестяную раковину, я интересуюсь:

— А что мы там будем делать?

Вопрос очень кстати, ага.

— Просто посмотрим, повторится ли то, что тогда было, — рассудительно отвечает Ромка, рассеянно перетирая миски недавно откипячённым кухонным полотенцем. — И уйдём.

— А если Чужаки там дежурят? — задаю я следующий, дурацкий и резонный, вопрос. Дурацкий — потому, что раньше надо было думать, голова садовая.

Маринка пренебрежительно фыркает:

— Зачем им?

Я вздыхаю. Действительно, незачем, там всё уже обыскано вдоль и поперёк. И людьми, и Чужаками.

Но откуда взялся ворон? И это ощущение, будто кто-то тянет нас в развалины? Я не могу сказать сейчас даже, хорош этот «кто-то» или плох, чего он хочет от нас. Моё чутьё эмпата неспособно мне помочь.

Да, надо идти, а то Маринка с Ромкой лопнут от неутолённого любопытства. Да я и сам лопну. Тем более что и Семёныча не будет, чтобы за нами приглядеть, кстати или некстати. Интересно, куда это парторг отправляется ночью? Нет, неинтересно, одёргивая я себя, не моё это дело.

Я помню погибшего Стёпку Мякишева.

Остаток вечера проходит как во сне. Мы то бесцельно болтаемся в коридоре, путаясь у всех под ногами и вызывая раздражённое цыканье, то плетёмся к нам в комнату перебирать книжки. На глаза Семёнычу мы не рискуем попадаться — ещё учует неладное и никуда не пойдёт.

Наконец он уходит, заперев снаружи дверь квартиры. Палыч разжигает керосинку. Нашего смятения он не замечает. Между тем у Ромки от этого смятения прихватывает брюхо, и он надолго застревает в уборной.

Когда Ромка возвращается в комнату, я уныло осведомляюсь, сможет ли он добраться до руин Института. В ответ он свирепо меня пинает, я уворачиваюсь, Маринка нервно прыскает. Всё как всегда.

Коридор совсем затихает, даже в шестнадцатой комнате не вякают годовалые близнецы Ванька и Манька. Палыч тоже укладывается на свой диванчик и вскоре начинает храпеть.

Пора.

Пора — не пора, я иду со двора, кто не спрятался — я не виноват.

На самом деле я, конечно, виноват. Я старший и отвечаю за Ромку с Маринкой. Владим Семёныч, если всё узнает, оторвёт мне башку… и правильно сделает. Но сейчас мы всё-таки отправляемся в поход, тихо выскользнув из квартиры тридцать семь и прикрыв за собою дверь так аккуратно, чтобы замок не щёлкнул.

В подъезде темно, как в погребе, только оранжевая луна заглядывает в мутные, в разводах, окошки. Я некстати вспоминаю, что через три дня — субботник, а тётка Зина озабоченно говорила, что надо бы эти окошки отмыть. Мне становится совсем уж тоскливо, до того, что я готов завыть на луну, как волк. Я покидаю второй свой настоящий дом, где меня приняли и даже полюбили, и неизвестно, вернусь ли я сюда.

Может быть, никто из нас не вернётся.

Во дворе — ни души. Потом из-под брошенных ящиков вылезает Волчок и радостно встряхивается, бросаясь к нам. Мы страшно цыкаем на него, загоняя обратно, и он, обиженно сопя, повинуется. Сейчас ему нечего делать с нами.

Я осторожно включаю свою чуйку, вроде Волчка принюхиваясь к окружающему. Мне впервые приходит в голову, что чутьё эмпатов сродни собачьему, только оно — ментальное. Это слово я вычитал в прадедушкиной библиотеке. Ментальное. Я никого не обнаруживаю. Патрульных — ни пеших, ни на флаях — тут нет. По сосредоточенному лицу Маринки я понимаю, что она делает то же самое, что и я, — и с тем же результатом.

— Никого, — говорит она Ромке с облегчением.

Мы пробираемся по дороге, ведущей к Институту, — молча, размеренно, но быстро. Никто не произносит ни слова, будто из опасения разговорами накликать патрульных. От дома к дому, от забора к забору. Тепло, даже пар не выдыхается, значит, давешние посадки не замёрзнут, взойдут. Мысли беспорядочно мечутся у меня в голове. О картохе с морквой сейчас самое время беспокоиться, ага.

При виде тёмных развалин Института, наконец обозначившихся за очередным поворотом разбитой дороги, у меня подводит живот, как недавно у Ромки. Я с ужасом понимаю: если сейчас с руин раздастся карканье ворона, я точно обделаюсь.

— Каркнул ворон: «Невермор»! — нервным шёпотом выпаливает Ромка, хватая меня за руку. Этому эрудиту тоже страшно. А мне чуть-чуть легчает.

Маринка шипит на нас, словно злая кошчонка. Её начинает трясти, так, что зубы цокают, и вовсе не от холода. Я обнимаю её за плечи, и она не отстраняется, наоборот, плотно прижимается ко мне и шмыгает носом.

И тут нас снова накрывает это ощущение.

Снова что-то неописуемое. Нас как будто не только тянут за руки к развалинам, освещённым ярко-оранжевой луной, но и толкают в спину. И мы, не в силах сопротивляться этому напору, всё убыстряем и убыстряем шаги, пока не проскальзываем между исковерканными, причудливо изогнутыми прутьями бывшей ограды и не оказываемся перед рядами проржавевшей «колючки», намотанной между столбами. Это было сделано давным-давно, по распоряжению первой Администрации. А им, конечно, приказали это сделать Чужаки.

Но люди всё равно проникали сюда, как и мы; может, кто-то из них погибал, не знаю. Что они вынесли отсюда, тоже не знаю.

Все эти лихорадочно скачущие мысли обрываются, когда земля у нас под ногами начинает вибрировать. Мне кажется, что я даже слышу низкий тяжёлый гул: наверное, с таким и приземляются космические корабли, которых я никогда не видел. Не удержавшись на ногах, я шлёпаюсь наземь, рядом со мной — Маринка и Ромка. Маринка вцепляется мне в рукав судорожно согнутыми, как крючья, оледеневшими пальцами.

— Летит! — выкрикивает Ромка с восторгом и ужасом, он тоже думает о космических кораблях, это единственное предположение, за какое мы можем ухватиться.

Но то, что летит, появляется не сверху, не с неба. Что-то вроде огромной сияющей капли проламывает и без того разрушенную почерневшую стену Института, чтобы возникнуть прямо перед нами на чёрном, залитом ночным дождём пустыре.

* * *

Из сгоревшего дневника Валерия Александровича Юдина, профессора Института редкоземельных металлов:

«Вместо того, чтобы системно описывать, во что превратился наш город и мир вокруг, я пишу какие-то бессвязные заметки, по большей части личные и никому не нужные. Впрочем, моя квалификация, как и квалификация Оксаны, здесь тоже никому не нужны. Я кабинетный учёный, а для работы на Комбинате и на шахтах требуются шахтёры и горные инженеры. Мне уже поздно переучиваться, я не гожусь для шахты. Наши знания цивилизаторам ни к чему, только рабочие руки. У Оксаны есть удостоверение медсестры, она устроилась работать в больницу. Меня же управа обещает распределить в городскую школу. Подавляющее большинство предметов там отменено — физика, химия, биология, астрономия, например, за полной в наших условиях ненадобностью. Ненадобностью для цивилизаторов, разумеется. Но я же могу преподавать историю — того мира, который сгинул, это не запрещается.

Не знаю, правда, зачем.

Феномен культуры здесь очень любопытен. Весь культурный пласт разом усох, растаял и будет таять всё быстрее по мере того, как исчезаем мы, старые свидетели Катастрофы. Нам разрешили оставить книги, но разрыв между тем, что описано в них, и окружающей действительностью всё увеличивается. Толстой для подрастающего поколения горожан так же фантастичен, как Уэллс.

Мне физически больно смотреть на Веру и Павлика и осознавать, что будущего у них нет».

* * *

Мы продолжаем сидеть на подрагивающей под нами земле и немо таращиться на блестящую каплю металла, возникшую из ниоткуда. Она уже не выглядит такой яркой, как в момент своего появления, она словно остывает, светится всё слабее, хотя и такого свечения хватает, чтобы разглядеть всё до мелочей. И когда она будто бы лопается, разделяясь на две вертикальные половинки, как яйцо, мы уже даже не удивляемся. Просто цепенеем ещё сильнее, пока наружу выбираются люди. Двое.

Люди, а не патрульные в своих защитных серо-зеленных скафандрах, не Чужаки — я понимаю это с яростным облегчением и чувствую, как разжимается цепкая хватка Маринки у меня на локте.

Они — люди, почти такие же, как мы, одетые в защитного цвета куртки и штаны. А ещё они гораздо старше нас, лет на десять, наверное. Один из них — русоволосый, курносый, широкоплечий, неуловимо похож на Владим Семёныча и этим сразу располагает меня к себе. Он кажется главным. Второй — более худой, высокий, чёрные волосы стянуты сзади в хвостик, как у девчонки. Они таращатся на нас с таким же любопытством, изумлением и опаской, как мы — на них.

Мы все молчим, потом русоволосый хрипло произносит:

— Так вы всё-таки выжили? А ведь никто не верил!

— Данилов верил, потому и комиссия разрешила продолжать эксперименты, — рассудительно говорит второй, этой рассудительностью напоминая мне Ромку.

Мы неловко поднимаемся на ноги, цепляясь друг за друга, продолжая заворожённо пялиться на прилетевших в капсуле. Я наконец подобрал подходящее слово: не капля, но капсула. Они красивые и сильные, как на картинках, они выглядят здоровыми, «справными», как сказала бы моя бабушка. Одежда у них по размеру, не чиненная и не заношенная, от них приятно пахнет чем-то свежим, они — они просто чистые, и это неуловимо роднит их с Чужаками.

— Вы из космоса? — тревожно и восторженно выдыхает Ромка, возбуждённо сверкая глазами. — Или из будущего?

Они устало переглядываются. Старший как-то беспомощно качает головой — на его волосах блестит дождевая морось — и вдруг спрашивает:

— Какое сегодня число? Год?

— Двадцать второе мая, — дрогнувшим голосом отвечаю я за всех, с трудом припомнив. — Двадцать третьего года. Две тысячи двадцать третьего.

— И у нас, — запинаясь, невнятно бормочет второй. — И небо такое же, — он на миг задирает голову к плывущим над нами тучам. — Вы не сбились. Восемьдесят лет, как вы провалились… эксперимент был заморожен после аварии… мы только-только сумели восстановить технологию и набрать достаточно мосгена, чтобы пройти сюда. Но нам придётся… — он не успевает договорить.

— Провалились? — перебивая его, почти по слогам произносит Ромка. На его бледном лице живут только глаза, и я вдруг понимаю, насколько важен этот вопрос. Ответ на который объясняет сразу всё.

— Ядерной войны не было? — выпаливаю я, стиснув кулаки. — И ядерной зимы? Они всё врали? Они действительно всё врали?

— Кто это «они», — так же быстро спрашивает темноволосый и тут же подтверждает: — Да, не было. А вы решили, что это… из-за неё?

Мы начинаем объяснять одновременно, торопливо и сбивчиво, а потом умолкаем, глядя на ошеломлённые лица пришельцев, и в наступившей тишине Ромка надломлено произносит:

— Я думаю, всё из-за мосгена, да? Да?

Темноволосый сумрачно кивает и говорит будто нехотя:

— Неудавшийся эксперимент. Никто не думал, что так получится, что ваш город просто провалится в другую реальность. Он назывался Новоподольск, вы помните? Мы тоже оттуда. Мосген должен был заменить ядерное топливо… стать сверхтопливом, в том числе для космических полётов, но оказалось, с его помощью можно проходить сквозь… сквозь… — он снова запинается, подбирая слова.

— В другую реальность? — тупо повторяю я. — Как это?

Старший вдруг выхватывает из нагрудного кармана куртки блокнот на пружинке и что-то вроде остро отточенного блестящего карандаша, я таких никогда не видел. Он с размаху протыкает им несколько листков блокнота, карандаш застревает в последнем.

— Вот так вы сюда попали, — глухо говорит он. — И мы. В параллельную Вселенную. На параллельную Землю. Вот для этого нужен мосген. И этим вашим… Спасителям тоже. Но у них, очевидно, даже с добываемыми вами запасами ничего не получается, иначе бы они и до нас добрались.

— Но почему они сами не добывают этот проклятый мосген? — выпаливает Ромка.

Русоволосый пожимает плечами:

— Возможно, дело в особенностях их организмов. Мосген опасен для них. Ядовит. Метаболизм другой. Ну… обмен веществ, — спохватывается он и добавляет: — Они тут, скорее всего, и живут, ваши… Спасители. На этой Земле, ниоткуда они не прилетали.

Я пытаюсь сказать, что никакие они не «наши Спасители». Пытаюсь сказать: мы знаем, что такое «метаболизм». В голове теснятся десятки разных вопросов, но выговорить их я не могу, горло сухое и шершавое, будто наждак, слова аж застревают. Выручает Маринка:

— Теперь вы знаете, что мы здесь! Вы же нас не бросите?! — отчаянно выкрикивает она.

В её голосе звенят слёзы, кулачки судорожно сжаты, она переводит полный надежды взгляд с одного пришельца на другого. А те — те виновато отводят глаза… и тогда я начинаю понимать.

— Вы возвращаетесь назад? — задушенно бормочу я. — Мариш, они только на разведку прилетали.

Мне снова хочется осесть на раскисшую землю, на разбитый холодный бетон и завыть. Это несправедливо! Несправедливо!

— За что?! — ору я, срывая голос, и закашливаюсь. Во рту солоно — наверно, я губу прокусил.

Старший начинает что-то объяснять, но не успевает, потому что Маринка просто бросается прямо на него, как взбесившаяся кошка. Она хрупкая и лёгкая, русоволосый мгновенно перехватывает её, почти на лету, и только твердит растерянно:

— Успокойся. Успокойтесь. Да успокойтесь же вы!

Какое там «успокойтесь»! Я и сам готов сорваться с места и кинуться на них, на этих чистеньких, сытых, придумавших свой проклятый эксперимент людей, но тут чья-то сильная рука хватает меня сзади за плечо, и я, оскалившись, оборачиваюсь.

Я почему-то совсем не удивляюсь, увидев Владим Семёныча. Я начинаю взахлёб объяснять ему всё, что мы только что узнали и поняли, зубы у меня цокают, Маринка ревёт, Ромка тоже что-то бормочет, старший из пришельцев возвышает голос, пытаясь перекричать нас… и тут с неба раздаётся гул моторов. Протяжный и грозный гул.

Над руинами Института снижаются флаи патрульных.

Всё дальнейшее происходит будто во сне, в том дурном сне, когда ты рвёшься что-то изменить и не можешь. Трещат автоматные очереди, пули с визгом отскакивают от светящейся обшивки капсулы, к которой нас троих толкает Семёныч. У него в руках тоже откуда-то оказывается автомат, он стреляет по первому снизившемуся флаю, и я этому снова не удивляюсь.

— Папа! — надрывно кричит Маринка.

— Заберите их! — рычит Семёныч в ответ. — Спасите их!

Оба пришельца волочат нас внутрь капсулы, Маринка упирается и отбивается, но они куда сильнее. Старший почти зашвыривает нас на пружинящую под ногами обшивку, а сам вдруг выпрыгивает наружу, под выстрелы.

— Тимур, — обернувшись, окликает он темноволосого. — Вернись, как сможешь.

Второй кивает, стискивая зубы, и поворачивается к вспыхнувшему перед ним маленькому экрану. Я вижу это краем глаза, теперь мы с Ромкой в две пары рук прижимаем к обшивке Маринку. Она уже не вырывается, не рыдает в голос, а тихо, сорванно всхлипывает, скулит, как брошенный щенок.

— Доча, не бойся! — кричит снаружи Семёныч и, кажется, даже смеётся.

Створки капсулы окончательно смыкаются над нами, и нас окружает туманная белёсая мгла. Сквозь эту мглу я вижу Ромкино лицо с блестящими на щеках дорожками слёз. Маринка только что рассталась с отцом, а он — с дедом, и лишь у меня нет родных, кого бы я мог потерять. Я уже потерял. Теперь у меня остались только они. Ромка с Маринкой.

Я поворачиваюсь к этому второму, которого первый назвал Тимуром, и спрашиваю, задыхаясь:

— Почему он остался?

Тот смотрит на меня в упор тёмными блестящими глазами и хрипло говорит:

— Масса должна быть примерно одинакова. Может, даже сейчас нашим не удастся нас втянуть. И я не знаю, что будет. Зависнем. Погибнем, — он пожимает плечами и добавляет: — Его зовут Михаил Солдатенков. А меня — Тимур Валеев.

Он протягивает мне руку, и я неловко сжимаю его холодные пальцы.

— Саша Юдин. Это Ромка Дорохин. А это Марина Нестеренко.

— Юдин? Это не твой дедушка был профессором в институте? — неожиданно спрашивает он, и я изумлённо киваю:

— Прадедушка.

— Сейчас перегрузки пойдут, держитесь, — сквозь какой-то поднявшийся невнятный скрежет и тонкий вой командует Тимур, и я изо всех сил зажмуриваюсь, крепко обнимая Ромку и Маринку за плечи. Он сказал — погибнем. Значит, действительно можем, но лучше уж так. Лучше уж так, наконец-то узнав всё, что было на самом деле.

Это — главное.

Голова у меня вот-вот лопнет от боли, перед глазами прыгают алые и чёрные круги, но я слышу, как Тимур хрипло говорит:

— Мы вернёмся, обязательно!

И я ему верю.


КОНЕЦ

Цитаты из песен Янки Дягилевой