Вопреки логике

Борис Комаров
- Позвони своему Громову! Чего-то он тебя сегодня спрашивал… - и жена взглянула на часы. – Так и сказал: «Придет Борис – пусть сразу звякнет!»
Звякнуть,  так звякнуть… Вечерами я подолгу возился в гараже: то машину ремонтировал, то иное заделье находилось, вот и приходил  домой позднее некуда. …Только зачем я понадобился старику? Любой житейский вопрос он и без меня решает:   сыновьями-то Бог не обидел. Пороху не изобрели, но всякий по   своему по «свечному заводику» имеет.
- Здравствуйте, Тихон Акимович! Говорят, звонили недавно?
- Было дело, - а голос у него всё такой же сочный. Ни за что не подумаешь, что на другом конце провода примостился на табуретке сухонький старичок с раскатистой фамилией Громов и, кутаясь в сизый вязаный халат, рвет голосищем густой от табачного дыма воздух. - Ты бы заскочил ко мне, старой перечнице, на минутку. Поговорили бы… Вдруг не придется больше свидеться. Королевская болезнь у меня, понимаешь, рак желудка… 
Ну, ты, брат, оригинал! Так безапелляционно заявлять о себе может лишь человек, абсолютно не верящий диагнозу врачей или же   чующий  подобную напасть, но не ставящий  её ни в грош. Громов мог легко быть и тем и другим.
- …Нет-нет, - перебил он мои, вроде бы как уместные сейчас, слова, - не надо мне рассказывать про переписку Льва Толстого с юристом Кони! И врачи ошибаются, и Бог помогает: все знаю! Тут иное, братец, тут каюк! Врачи лишь мое заключение подтвердили…
                *    *   *
 Громова я знал уже лет двадцать: со времени учебы в институте. Он преподавал у нас экономику. Скучнейшая по студенческим меркам наука должна быть до конца своих дней благодарна Акимычу за редкую доходчивость изложения хозяйственной мысли.
Методика его преподавания была довольно проста, но отличалась крайней смелостью. Доводя до борющихся со сном студенческих голов очередной научный постулат, Акимыч вдруг делал неожиданный выпад в сторону нашей грешной действительности. И вот резкое-то отличие светлого здания экономической истины от тёмной избушки бытия повергало слушателей в такое смятение, что не только  основу скучнейшего постулата почувствуешь, но и всякую его букву.
Когда в аудитории витийствовал Громов, зал был полон. Даже самый похмельный заочник спешил приткнуться куда-нибудь и хоть краем уха, но приобщиться к учёбе. Заканчивалось действо Акимыча – расползались, кто  куда, и студенты. И уже на лекции какого-нибудь там Палладия Павловича Жеребчикова считай – не считай слушателей, но все одно больше, чем пальцев на руках унылого Палладия их не наберётся.
Громов не обладал грузной тушей Палладия или непомерным ростом декана заочного факультета, наоборот, он был мал и тщедушен. Но при этом умудрялся смотреть на собеседника свысока. Этим он выказывал, что цену себе знает, и цена ему не фунт изюму.
Вот какой был Громов! Строг и щепетилен во всем, что касалось подачи себя легиону великовозрастных учеников, прямолинеен и смел в навязывании знаний их не особо пытливым умам.
Особенно близко я сошелся с Громовым, конечно, во время работы над дипломным проектом. Какой ведь инженер не хочет дослужиться до директора?! А там без экономики никуда. Поэтому перед последней студенческой весной я заглянул на кафедру к Громову.
Видать, он был чем-то раздосадован и торопился вышмыгнуть из кабинета. Но привычке вникать в любую жизненную заковыку не изменил: замерев у двери, выслушал меня, затем отступил на шажок и величественно нахохлился:      
 -  Борис, говоришь… А по батюшке как?
         - Алексеевич… - смущенно потупился я. – Да рано меня по батюшке называть. Не дорос.
         -  Ну почему? Заочники народ серьезный. Может, у себя на комбинате ты автоколонной командуешь, - и Громов многозначительно вперил в меня  свой взгляд, - правильно? …Так вот, Борис Алексеевич, - достал из кармана  пиджака синенький блокнотик, - тут уже одиннадцать дипломников записано. И все экономистами хотят стать. А вот тут, - ткнул блокнотом себе в грудь, - три инфаркта! Я, брат, четвертого-то не хочу! …Уж больно ты громкоголосый.
У меня даже сердце похолодело: не возьмет под свое крыло Громов! Опоздал. Да еще и не в меру крикливый. …Это потому, что на лекциях много вопросов ему задавал.
Но плохо я знал Громова. Из рук вон плохо. Почеркав в блокнотике,  он побурчал, думая о чем-то своем, и неожиданно предложил:                               
        - Приходи-ка завтра к часу дня! Всё и обсудим.
       И несколько месяцев я докучал его анализом финансов своего предприятия, толковал об экономических новациях, а однажды, прочитав статью в одной из газет о крайне упадочном состоянии страны, даже высказал смелое суждение как оное оздоровить.
        Выслушав меня, Акимыч ткнул сигарету в служившую пепельницей огромную морскую раковину, покрутил головой, высматривая, нет ли кого на кафедре, и молвил:
             - Всегда с умилением смотрю на людей, которые «ни уха - ни рыла» не смыслят в экономике, но пытаются о ней судить!
             Убил, зараза! Как человек исключительно деликатный, Громов никогда еще до «рыла» не опускался, но, видать, допек я его своей простотой. …И поэтому даже теперь, через много лет после того «убийства», норовя что-то сказать, я лихорадочно прикидываю в голове все свои познания о предмете разговора, а уже потом решаюсь говорить. Научил меня  Акимыч. …И экономическим леммам научил.
Уже работая заместителем директора крупного предприятия, я устроил для руководящей когорты экономический всеобуч. И приглашенный мною Акимыч, этот привыкший к огромным залам Цицерон, читал для той разнокалиберной аудитории лекции. Он бы прочитал, наверное, весь курс экономики, но первым же тот ликбез перестал посещать директор. Иных, мол, дел невпроворот! Акимыч на тот выверт обиделся и, вспыхнувшее было над комбинатом, светило экономики погасло. Кончились лекции…
Зная твердость стариковского характера, я не стал настаивать на их возобновлении, но сам нет-нет, да и заскакивал к Громову. Редко, до боли редко сводит судьба с людьми столь живительного склада ума!

                *    *    *
Перед обедом следующего дня я подъехал к знакомому дому. Поджарая одноподъездная многоэтажка весело поглядывала на   примостившиеся у ее подножья «хрущевки», на крошечный скверик между ними и словно бы щурилась от весеннего солнца.               
        - Проходи, Алексеич, проходи!
      Нет, не тот уже стал Громов! Теща, сухонькая старушка с крашеными хной волосами была все такой же, а старикан не тот. Щупл стал до некуда, на голове лишь лёгкий седой пушок и только голос прежний, да и то не особо командирский. Им-то он и проводил юркнувшую в кухню тещу.
      Казус их единолетия случился оттого, что женившись во второй раз, Громов, выбрал в спутницы жизни даму много моложе себя. С ней-то он и прожил свои аридовы веки. Не уставая удивляться энергии  зятя, жила обок с ними и теща. Жуировала, как говаривал Акимыч.
И предложил:
- Пошли ко мне! Только, друг ситный, давай без вопросов. Старость есть старость: ни в море, ни в пещере от нее не укроешься.
Вот ведь какой, слова не скажи! Но должен же я хоть малое, да соболезнование ему выразить? …Не чужие ведь люди.
        Рабочий уголок Громова был в проходной комнатушке, аккурат под книжными полками. Только вместо высокого письменного стола, теперь стоял  журнальный, по бокам которого расползлись два мягких кресла. В одно, видимо, гостевое, хозяин меня и усадил. Сам утонул в кресле напротив. И сизый халат на груди поплотнее запахнул, мерз, наверное.
        - О планах на жизнь мы с тобой не один год говорили, - вновь опередил он меня. – Тема закрыта… А вот об этом еще не беседовали! – И пододвинул к центру столика обшарпанную картонную папку. - …Снова курить-то не начал? – вдруг осведомился. Видать, не складывалось у него начало разговора. – Я вот тоже не курю. Лишь сказали, какой подлец в меня вселился, сразу про сигареты забыл! …Но, брат, алкоголиком стал, - Акимыч усмехнулся: из огня, мол, да в полымя! – Пью по стопке перед едой. Жена набухает чего-то в стакан, водкой зальет и на тебе – для поддержки штанов! …Ладно, - пресек он свои рассуждения, - вернемся к делу. Ты ведь сейчас у нас писателем стал?
- Какой из меня писатель! – деликатно возразил я. И попробовал было отшутиться: - На безлюдье и Фома дворянин.
- Ну, Фома, не Фома… - поелозил губами Громов. - А мне то виднее! …Вот я тебе, как писателю, эту историю и расскажу.
                *     *     *
После войны Громов оказался на Урале и до начала шестидесятых годов преподавал в энергетическом институте. В этом же институте работал председателем профсоюзного комитета и его друг Захар Бородин. Собственно говоря, Бородин и предложил Громову переехать из Тюмени на Урал. Но речь в истории Громова была не о нем, а о том происшествии, что случилось в 1959 году со студентами института в туристическом походе по Северному Уралу. 
В ту группу подобрались опытные туристы, а руководивший ими Иван Сорокин даже хаживал прошлой зимой по Приполярью. Конечной целью нынешнего похода было покорение Горы духов. Так звали ту  возвышенность жители предгорья. По многочисленным легендам именно у её подножья их предки совершали обряды жертвоприношений.
В конце января туристы спустились в долину одной из горных речек, соорудили лабаз для хранения части снаряжения и продуктов, и вот отсюда-то они  и должны были совершить подъем на заветную вершину.
Должны… Но прошел контрольный срок, минула еще неделя, а вестей от группы Сорокина так и не поступало. Тогда профком института организовал штаб по спасению туристов. Начались поисковые работы.
В последние февральские дни на восточный гребень горы вертолетом забросили спасателей. Через некоторое время они обнаружили лабаз и в нескольких сотнях метров от него разбили базовый лагерь. Позднее сюда прибыли саперы и  оперативные работники.
И вот на склоне отрога поисковики нашли засыпанную снегом палатку. Начали откапывать и увидели, что брезент палатки со стороны склона порван. Противоположный же скат был изорван в клочья. Туристов в палатке не оказалось. Их нашли на значительном расстоянии от нее.
Все найденные тела лежали на одной прямой по направлению господствующего в ложбине ветра. По словам оперативников, люди погибли от холода. Но ведь не могли же они, опытные туристы, не знать, что оказаться полураздетыми в жгучий мороз и ветер вне палатки смертельно опасно?! Значит, беда застала их врасплох, и лишь страх перед какой-то силой заставил выскочить наружу.
Пытавшиеся установить причину трагедии юристы перебрали несколько версий, но, не согласившись ни с одной, остановились на действии «неодолимой стихийной силы» и закрыли дело.

                *     *     *
- Вот, Борис Алексеевич, - закончил свою повесть Громов, - какая история. И месяца полтора мой друг Бородин не знал покоя. …Он ведь тех поисковиков организовывал, радиостанции да снаряжение им в различных хозяйствах выбивал.
По окончании поисков началась проверка работы спортивных секций института. Выявили недостатки. А где их нет? …Попало и Бородину: бюро горкома партии объявило ему выговор. За слабое руководство кадрами. Ведь он, профсоюзный лидер, спортивной жизнью института и занимался. И неплохо занимался, скажу тебе! В каких только соревнованиях студенты не побеждали, а уж туристы так те вообще рекордсменами были. Да что спорт! В глухих деревнях концерты ставили, наказы музеев по изучению местности выполняли. …Напиши-ка рассказ, Алексеич, про эти годы! Хорошие были парни…
- Парни-то хорошие, - согласился я. Но как объяснить старику, что рассказы пишутся не так вот просто, как видится на первый взгляд? Настоящие рассказы, а не рассуждения человека столь далекого от предмета писания, что и говорить неловко. - В те годы, Тихон Акимыч, хлюпиков не было! Мораль была другая, ценности у людей были не те. Не рефлексами жили, а духом! – И, слабо защищаясь от предложения Громова, возразил: - И хотелось бы написать, да что я знаю о тех ребятах?  …По горам ведь с ними не ходил, воздухом тем не дышал. У них же свой язык, специфика действий. Да и не растолковывать события должен пишущий, а через ту трагедию сущность героев выказать! …Как писать о том, чего не знаешь?   
- Почему не знаешь? – не согласился Акимыч и его сивые брови возмущенно вскинулись ко лбу. – Дам вот тебе кое-какие бумаги, почитай! …Недужить-то я недужу, но все одно ведь живой. Подскажу, чего надо. – Тихонько кашлянул и тут же болезненно сморщился: нельзя, видать, ему было кашлять. Щетинилось чего-то в груди и будто бы колючками цепляло внутренности. – Вот бумаги-то! Сейчас отберу какие надо и читай, занимайся ими.
                *    *    *
Дома я внимательно просмотрел все, что передал Громов. Поблекшие от времени рукописные копии отчетов о работе институтской секции туризма перемежались с испещренными машинописным текстом листами канцелярской бумаги. Да-а, работа профкомом велась огромная. Сотни студентов уходили в горы, побеждали на соревнованиях, крепили спортивную славу института. После пропажи группы Сорокина были организованы энергичные поиски, всё было. И все хлопоты добросовестно перечислены на этих листках. Но рядом с ними на моем столе лежали фотографии погибших студентов. …Что сказали бы эти ребята о случившемся, что видели они, опытные туристы, перед смертью?         
А может быть, ход беды был начерчен загодя? Ничто ведь не возникает из ничего… И поэтому блуждать в  кознях стихии, выкручивать из головы ход трагедии – нелепо!
Всё это я Громову и высказал. Два дня собирался с духом, а на третий - позвонил.
Акимыч помолчал, покхекал в трубку, затем из нее раздались короткие гудки. …Ну вот, обидел старика. Он ведь самое   сокровенное мне доверил, а я ему своими нелепыми догадками голову забиваю.
Но вечером мой телефон ожил. Голос Громова хотя и не был привычно сочен, но и болезненного кхеканья в нем не слышалось. Будто и не существовало между нами холодка, назревавшей было, размолвки:
- Значит, интригу тебе подавай! – Акимыч помолчал. - Въедливый ты мужик, Алексеич… Интрига, брат, она везде живёт: не сказал чего-то, не договорил капельку - и всё! Тут она и затаилась. А здесь такое большое дело случилось… Смерть людей! …Я же говорил, что кроме официальной  версии были и другие? И одна: гибель туристов от «заблудившейся» в ходе испытаний ракеты. 
Дни ведь конца января пятьдесят девятого года  были  не рядовыми: двадцать первый съезд партии в Москве проходил. Ажиотаж стоял. И всяк норовил тому съезду трудовой подарок преподнести. Вот и представь: идет съезд, каждое слово на слуху, а тут какой-нибудь генерал-ракетчик о новом оружии рапортует. Это же фурор!
Ведь уже потом, когда все трупы нашли, оперативники говорили, что будто бы лишь один студент от переохлаждения умер! Остальные, вроде бы как, от чего-то другого погибли.
Но недомолвки к делу не пришьешь! А что радиоактивность в том районе оказалось выше всякой меры – не довод. Она везде, та радиоактивность! …Горы.
 
                *    *    * 
Однако «военная» версия трагедии совсем не работала на написание рассказа. Вместо одной расплывчатой причины гибели туристов, вырисовывалась другая и не менее расплывчатая.
А вот вопросов новое предположение побудило множество: испытание ракет проходит в безлюдной местности. Но так ли уж она безлюдна?  Ведь уходят в походы туристы, число их из года  в год растет, а охотники ведут там промысел. И если на носу съезд КПСС и трудовой подарок  военные метят именно ему, то, не дай Бог, их победные реляции омрачатся гибелью людей! …Значит, военные должны были принять все меры во избежание подобного.
И еще: турсекция института была ведущей в городе! Но самое интересное в том, что уже следующим летом областной совет спортивного общества передает студентам весь свой фонд на проведение турпоходов, а институт отпускает большие средства на организацию базы проката туристического снаряжения. И это через тот самый профком, в работе которого нашли массу недостатков, а председателя наказали за халатность! …Парадокс. То наказать, то хоть на божницу вешай!
Но, может быть, в вину Бородину ставилось чего-то совсем другое, а никак не слабая работа профкома?
И я поехал к Акимычу. Дверь в его квартиру была полуоткрыта, полоса электрического света из прихожей чертила полумрак лестничной клетки, высвечивала щербины на цементном полу. Предупредительно нажав пуговицу звонка, ступил за порог.
- Аня, ты? – раздался знакомый голос. Затем послышалось шлепанье тапок и в прихожей показалось сизое облачко халата. Громов. Видать, думал, что пришла жена.
- Я, Тихон Акимович, я! Не ждали?         
- Как не ждал? Проходи!
Тщательно закрыв дверь, я последовал вслед за Громовым в его рабочий уголок.
- Садись… - усадил он  меня в гостевое кресло.  Сам примостился по другую сторону столика и теперь выжидательно покашливал. Еще Громов тяжело и коротко дышал. И когда вдыхал поглубже обычного, то в груди его что-то поскрипывало.
- Простудился я. Перегулял на балконе, вот и подзастыл, –пояснил, видя мой тревожный взгляд. И опять замолчал.
Молчал и я. Вроде бы как не знал начала разговора, из-за которого, собственно говоря, сюда и приехал. …Может  быть, назойливость в поисках иных причин трагедии, тех, о которых Громов и не мыслит и, истинных лишь с моей точки зрения, ведёт в тупик? Ведёт к тому, что старик проклянет день и час, когда предложил написать о происшествии в горах? Он же добросовестно изложил факты, передал нужные бумаги, а детали-то, мол, уж сам додумывай! 
«Вот и додумываю, - так же мысленно ответил я, - пытаюсь насытить горстку действительности здравыми домыслами.
Между тем Громов вслушался в хрипоток внутри себя  и  осторожно втянул носом воздух. Мясистые  губы выжидательно встрепенулись:
- Ну как, Алексеич, чего-нибудь получается? – и снисходительная усмешка мелькнула в его живых глазах.
- Неясно мне, Тихон Акимыч, непонятно… Начало пятьдесят девятого, пик социализма. Вот-вот откроется партийный съезд… Тут мухи и то летают по заранее установленным маршрутам. Мы же   коснулись армии, тогдашней элиты! Неужто военные не страховались от случайностей? Не верю, чтобы ни одна ученая голова не угадывала появление людей в тех местах! 
Ладно, каждого охотника не предупредишь, живёт себе в одиночку и живёт, но туристы-то  народ организованный! Вряд ли были нужны большие силы для оповещения спортсменов окрестных городов и райцентров.
Но Громов меня вроде бы и не слушал: сидел, откинувшись к спинке кресла, но сидел не прямо, как вроде бы ему было удобнее, а склонившись к левой боковушке сиденья. И отрешенно молчал. А возражать мне даже и не пытался.
Чего же ты молчишь, дед?! Ведь проще простого отрезать: «Не было никаких оповещений!» И язвительно добавить навеки врубившиеся в мою голову слова о людях «ни уха, ни рыла» не понимающих в  предмете суждения, но пытающихся чего-то сказать. Да разве будут ракетчики об испытаниях оружия кого-то оповещать, /тьфу, на войне миллионы людей гибли!/ тем более, что появление «кого-то» в глухом районе гор в лютые дни зимы вряд ли возможно?
Наконец Громов пытливо посмотрел в моё лицо и спросил:
- А ты, Борис Алексеич, и вправду думаешь, что тот идейный накал, та предсъездовская горячка касались кого угодно, только не нашего института?  …Мы ведь тоже дышали тем же  воздухом. Торопили время, когда ни войн, ни прочей дури на земле и близко не будет! Верили в него…   
Вот ты говорил, что в восьмидесятых годах, когда вышел указ о борьбе с пьянством, ты, именно ты, Борис, призвал своё предприятие   отказаться от вина еще за месяц до действия постановления! Помнишь?…Разве думал тогда, что пустят под топор все виноградники и не только «игристое», сок с прилавков пропадет?
Нет, не думал! …Вот и мы в пятьдесят девятом не о плохом думали. – Громов, не глядя на стоявший между нами столик, легонько похлопал по нему ладошкой, видимо по давней привычке выискивал сигареты, но, спохватившись, положил руку на коленку и медленно повторил последние слова: - Не думали… О великом чаяли. Об эпохальном. - Облизнул кончиком языка сухие толстые губы. - В тот день в институте было собрание… 

                *    *    *
Да, двадцать третьего января в спортивном зале института проходило собрание. Студенты натащили из аудиторий стульев и перед усевшимся на импровизированной сцене городским и институтским начальством рапортовали об успехах в учебе, делились громадой планов и творческих замыслов.   
Но самое главное случилось позднее, когда бородатый и пышногривый, как Карл Маркс, секретарь горкома торжественно вручил Ивану Сорокину красный флаг. Его девчонки первокурсницы специально сшили к этому дню и именно его отправляющиеся сразу   после собрания в поход студенты должны были водрузить на пике Горы духов. Ознаменовать окончательную победу коммунистического разума над религиозными предрассудками.    
Захар Бородин сидел в президиуме рядом с гривастым горкомовцем. Вернее, он хотел усесться в глубине сцены, но секретарь, которому особенно по душе пришлась идея председателя профкома насчет флага, шутливо ткнул его кулаком в бок и усадил рядом с собой.
И теперь, слушая ответные слова Ивана, Бородин явственно представлял себе дни, когда студенческие собрания будут проходить не между растолканными по углам гимнастическими снарядами, а в настоящем актовом зале. Тяжелый,  как в городском театре, бархат будет ярусами вздыматься к потолку, туда, где ломкий хрусталь люстр  выкидывает в свете ламп невиданные коленца. К самому небу!      
И он, Захар Бородин, внесет свой посильный вклад в построение   того будущего. Идейное начало строительству  заложено уже нынче.  И надо призвать студентов направить в адрес съезда приветственную телеграмму, праздничный, так сказать, рапорт, отправляющихся в поход комсомольцев всесоюзному собранию коммунистов. Сейчас Бородин выйдет к трибуне и зачитает текст телеграммы. Он уже сложился в голове, тот самый текст, ещё днём.  Только вот остался на столе в профкоме.
Вырвав из записной книжки клочок бумаги, он торопливо написал на нем: «Я на минутку, Григорий Ильич!» и за спиной лохматого горкомовца сунул его ректору института. И поспешно спустился со сцены.
В профкомовской комнатушке принялся из хаоса бумаг выискивать нужную. И в тот самый миг зазвонил телефон. Как ни торопился Захар, но все же дернулся к аппарату.
- Бородин?! - донесся из трубки голос председателя городского спортивного комитета Репейникова. Вот уж действительно тот самый случай, когда фамилия соответствовала норову хозяина: вцепится, как клещ, и  будет часами гонять по страницам сданного месяц назад отчета. – Где Бородин? – видать Репейников в запарке не узнал голос Захара и принял его за кого-то из членов профкома. – День звоню – не могу поймать! Передайте ему: « До середины февраля все походы в горы отменить!» Почему – он знает! И пусть завтра же брякнет мне, прямо с утра.
Подобные срывы туристических вылазок случались и прошлой зимой. Наверное, телефонограммы Репейникова были связаны с уведомлениями военными гражданских властей о каких-либо своих   учениях или, что, конечно, не подлежало широкой огласке, с испытаниями ими нового оружия. Но со следами воинских экспериментов в горах студенты еще ни разу не встречались: вероятно, ракетчики орудовали где-то дальше, в совсем уже непроходимой чаще. А туристов оповещали на всякий пожарный случай. 
И вот этот-то пустой звонок, вздор, который случайно услышал Захар, бывший командир миномётного взвода, прошедший войну от Москвы до Берлина, напрочь рушил его задумку! Превращал замысел с походом в болтовню!
Завтра он скажет Репейникову всё, что думает о его звонке, всё! А сегодня некогда, надо спешить на собрание.
И Захар действительно позвонил следующим утром в исполком, но Репейникова на месте не оказалось. Не было его и в другие дни: предсъездовская горячка захлестнула городское начальство и отодвинула все прочие заботы на второй план. …И лишь через две недели, когда приближался срок возвращения туристов, а от Ивана Сорокина всё ещё не было никаких вестей, Бородин почувствовал неладное.
Теперь он всем нутром чуял громаду  ответственности за ушедших в  поход студентов, тяжесть вины, что раздавит его как личность и поставит крест на прежней добропорядочной жизни. …Но  спасительная мысль всё же токала и токала в голове: ведь Репейников не знал, с кем разговаривал в тот январский день и если Бородин промолчит, то никогда и не узнает!
И Захар промолчал.

                *    *    *      
- Ну что, Алексеич, устраивает тебя такой расклад событий? Теперь-то ваша душенька довольна? – видно было, что  столь объемное повествование далось Громову  нелегко. И в тоже время ощущалось какое-то скрытое удовлетворение собственным рассказом. Какое-то облегчение. – Как вам подлец Бородин?
Ну-у, дорогой учитель, потряси любого за шиворот, так столько всего натрясешь!
- А как дальше сложилась карьера Бородина? – спросил, не отвечая пока на вопрос.
- Неплохо сложилась… - Громов взял со стола раскрытую газету и положил на краешек. – Осенью того же года состоялась конференция и его снова избрали председателем профкома. Вначале-то Захар отказывался, но когда на ту же должность выдвинули заведующего лабораторией Зеленухина, /а тот, Зеленухин, был великий полковник на малые дела и как-то уже пробовал себя в профсоюзных начальниках/, изменил свое мнение и согласился на председательство. Но тут же и огласил задумку: поставить возле главного корпуса института памятник павшим на войне студентам. Тут уж, как говорится, кто бы ним спорил!
Уязвленный  провалом на выборах, Зеленухин написал одну жалобу в райком партии, другую и ничего бы не добился, да случилось такое! – Акимыч снисходительно посмотрел на меня. – Ты   ведь знаешь, как профсоюзные комитеты наличные деньги изыскивают? – И, уловив в моем молчании согласие с его ходом мысли, старик довольно заключил: - Вот студенты и обращались в профком института за материальной помощью. Потом она опять сдавались в кассу и шла на покупку материалов для памятника. …Оттого и поставили его в короткий срок и действительно на средства студентов.
И все с этим были согласны! Только вот Зеленухин не согласился. И еще уцепился в то, что на мраморных плитах у подножья  памятника высекли и фамилии погибших прошлой зимой  туристов. Это уже совсем никуда не годилось, /с таким мнением согласился и райком/, и поэтому Бородин, не дожидаясь, какого еще Андрона подпустит ему неутомимый завлаб, написал заявление и ушел из профкома на прежнюю должность. Преподавать. Он же в свое время в институте-то учился не карманом, как некоторые, а головой! И диссертацию писал не о пользе шляпы в дождик.
- Знаю я такие диссертации… – Громов помолчал. - Знаю… – На лбу его выступили капельки пота. И хотя он продолжал все также сидеть напротив, меня он,  вроде бы как, и не видел. Лишь вздымалась под сизым халатом и поскрипывала тяжелым дыханием грудь. Да рука поглаживала газету на краешке стола и подрагивала.
                *    *    *
В ночь на «родительский» день мне приснилась мать: что, знать, бродит в душе, то и снится. Вот мать и привиделась. Для меня она никогда не казалась старухой. Крупная, с густой проседью в волосах женщина, это да! Тут согласен… 
По дому мать всегда ходила в малиновой, отороченной искусственной мерлушкой, душегрейке. Отец купил ее в магазине какого-то глухого лесоучастка. Прятал в кабине своего грузовика до веселого часа, а потом взял да и подарил. Та душегрейка очень полюбилась матери, в старости она в ней даже иногда спать ложилась.
Вот и сейчас в извечной своей малиновке она сидела посреди двора на чурбачке и кормила кур:
- Цып-цып-цып! – приговаривала, помешивая в корытце сдобренные кипятком хлебные корки.
Сама же поглядывала на крыльцо дома, где, наверное, был я. Но я себя не ощущал, лишь по взглядам да говору матери понимал, что нахожусь здесь.
- Вот, - сказала она, - опять одной курицы нету!  …Уж не ты ли, Борис, та курица и есть? …Как уехал в свою Тюмень, так реже приданого дома бываешь. К другим старикам сыновья-то все едут и едут… К Мавлетдину вон Комолову недавно аж с самого   Владивостока приезжал. Всю ограду на могилке зеленой краской покрасил, хотел и нашу мазнуть, да я не позволила. Поди, говорю, Борис-то скоро приедет, да всё сам и изладит. Чай, не сироты мы бездетные!
И вот, чуть поправившись с делами, я поехал в деревушку под Горький. Вернее под Нижний Новгород, как теперь зовется тот город. Кто из тюменцев читал в областной газете рассказ «Сто двадцать шариков» тот, наверное, помнит тетку Тасю, Генку Крюкова и его поездку к тетке. Так вот: родина Генки Крюкова моя деревня и есть. Поэтому путь до нее, а тем более ее саму, описывать сейчас нет нужды. Так же как и нет нужды снова рисовать портреты родственников, излагать на бумаге их славные, а иногда и не очень, дела. 
Скажу лишь заранее, что тетка Тася, из-за которой когда-то и разгорелся весь сыр-бор, жива и поныне. Томка, моя сродная сестра, стала телесами ещё могучее, а вот Петруха, её супруг, здоровьем подкачал. Принялся год назад ещё сильнее кашлять: так заходился, что пугал кошку, и фельдшерица направила его в районную больницу. Тамошние врачи нашли у него в легких какую-то «сухотку» и спровадили Петруху на пенсию. Но тот, не будь плох, бросил курить и вроде бы как оклемался, стал, вроде бы, опять   молодцом.
Когда я шел с поезда, то к тетке Тасе до поры до времени заходить не стал. Посмотрел на ее пятистенок со стороны тропинки и пошагал дальше, к расположившимся чуть поодаль от деревни двухэтажкам рабочего поселка.   
Дома у Беловых был лишь Петруха, оперся локтем на подоконник кухонного окна и, щурясь, посматривал на улицу. Но меня у палисадника не узнал и лишь когда я ткнулся в незапертую дверь квартиры и вошел в прихожую, вынырнул из кухни и протянул   ладошку:
- Я ведь тебя, Борис, у загородки-то и не признал! Слепой стал… Погоди обниматься-то, погоди! Сейчас причешусь… - Поискал на тумбочке гребешок, не найдя, молвил: – Как хоть надумал приехать-то?
- Да вот ты приснился, потому и приехал!
- Полно врать-то, - не поверил Петро, - поди, чего-нибудь другое случилось. – И вдруг одернул себя: - Разболтался я! Побегу-ка за Томкой, в огороде она. Оттуда уже и за теткой Тасей проскочу. Гость-то ведь какой приехал… – приговаривал, отыскивая под вешалкой кепку. - Сотельный!
- Почему сотельный? – не понял я.
- Так раз в сто лет приезжаешь…
Хозяев не было довольно долго. Я уже и на диване полежал, и радиолу с затертой до заборного скрежета пластинкой Лидии Руслановой послушал, и только когда решил, что и мне надо собираться на поиски сестры, дверь скрипнула и на пороге возникла Томка:
- Да хоть не торопи-ка ты, не толкайся! – отпыхиваясь от ходьбы,  досадливо буркнула она выглядывающему из-за её спины щуплому супругу. – И так задохлась… – И приветливо взглянула на меня: - Здорово, Борис! Я ведь сначала-то и не поверила, что ты приехал. Врешь, говорю! Еще траву заставила его пополоть. Только потом уж и поверила.
И протиснулась мимо меня в кухню:
- Больно я толстая стала, – обронила, застенчиво улыбаясь. И вдруг растерянно всплеснула руками: - А тетка-то где?
- В подъезде стоит, - ответствовал Петруха, - чего-то не идет. Сейчас я её шугану!
Послышалось негромкое препирательство, затем дверь распахнулась и в проеме показалась крохотная старушка. Краешек   беленького платка так низко нависал над её глазами, что лицо тети Таси я почти не увидел. На тетке был болоньевый плащ неопределенного цвета и красные, словно бы гусиные лапы, резиновые полусапожки.
- Здорово, тетя Тася!
Но старушка ничего не ответила. Присела на оказавшуюся в прихожей табуретку и молчала.
Вот тебе на! Чего это она не здоровается? Я вопросительно посмотрел на Петруху.
- Опять за свое! – тот век не видавшим гуталина ботинком подпнул половик. – Потащила корову на баню! …Обиделась, вот и не здоровается.
- На что это она обиделась?
- На твой рассказ! – донеслось из кухни. Это Томка ответила за   осерчавшую на меня тетку. – Ты как газетку-то прислал, так она сразу и обиделась. Не дури-ка, говорю, не дуйся зря! …Мне самой-то  рассказ очень понравился. Сначала смеялась даже,   потом – как зареву! Уж больно у тебя родители-то хорошие были. 
- И мужикам понравился! Все правильно написал, – подлил мне славы Петруха. – Я бывшему-то директору совхоза Кузину прочитал газетку, так он её сразу одобрил.
- Ему-то что, - донесся из-под платка теткин голос. – Коню этакому! …А мне как теперь жить с такой славой?
- Так и живи! Только деревню больше не будоражь, – назидательно ответил Петро. – Да не учи хромого скакать!
- Какого хромого? – не поняла тетка, и платочек недовольно дернулся ко лбу, освобождая глаза. - Какого?
- Такого… Не учи других писать рассказы-то, профессор! Мы вот возьмем тебя сейчас на руки да на кухню и отнесем. Так-нет, Томк?!
- Так-так, - раздалось из кухоньки, - тащите ее сюда! Я уже полстола накрыла. Только сначала из плаща вытряхните! Солнышко лупит, а она - в плаще…
                *     *     *
Уже поздним вечером тетка Тася засобиралась домой в свою  деревеньку. Взяла с собой литровую банку молока и пошла. Мы с Петрухой хотели было её проводить, но тетка категорически отказалась:
- Чего это ты, Борис, ноги ломать будешь? – вознегодовала она. – И так в вагоне намаялся. …А утром я вам баньку истоплю, раным-рано!
- Зачем рано-то? – возразил Петруха. – Лучше к вечеру…
- Не мели-ка хоть, баламут! – поддержала тетку Томка. – Слушай баушку. Чай, не в подполье век прожила. На кладбище-то, милый мой, только чистыми и ходят! …Всех попроведаем, всю родню.
Закрыв за теткой дверь, Томка долго крестилась на прикнопленный к стене календарный лик Христа, затем постелила мне в маленькой комнате и ушла к Петрухе. Тот смотрел  по телевизору футбол и нет-нет да сердито покашливал. Видать, плохо играли земляки, совсем никуда!
А я лежал, глядел на слепую люстру под белеющим в темноте потолком и думал. …Наверное, тетка Тася, сильно обидевшаяся на опубликованный мною рассказ, была по-своему права. Ведь случай произошедший в деревеньке несколько лет тому назад был лишь местечкового значения. 
Подумаешь, уехала на три дня в городскую церковь… Никому о той поездке не сказала, но клочок бумаги с нарисованным на нём крестиком в дужку замка избы всё-таки сунула. И так как перед поездкой шла деревенской улочкой в сторону реки, а соседка это   приметила, то люди подумали, что тетка Тася утопла и принялись её в той речке искать. …Даже я по Томкиной телеграмме сюда приезжал - тетку помянуть. Вот и вся история. Её в рассказе и   описал.
А тетка Тася оскорбилась: не должен, мол, весь мир о той конфузии знать. …И над той обидой стоит подумать.
Да разве только над этим следует задуматься! …Вот вырвал  я у Громова признание о драме Бородина, выломил, как говорится, через колено, а зачем? Вопреки всяческой логике было ему предавать огласке столь давний проступок друга, наперед зная, что ввергнет память о близком человеке в холодное, никогда не заживающее прошлое и вряд ли она уже обретет прежний покой. …Так теперь что, и этот душевный выплеск, это осознание учителем людского несовершенства надо немедленно вынести на всеобщее обсуждение?
У Беловых я прожил с неделю и засобирался в Тюмень. Сестра попыталась было зареветь, но супруг её одернул:
- Полно хоть кваситься-то! Наманишь вот дождика в самый сенокос…
Тогда Томка реветь передумала и с сочувствием вздохнула:
- Вот приехал бы, как прошлый раз, на «Волге», так опять бы дядю Гошу в машину сунули! /Дядей Гошей она звала мешок с гостинцами, что обычно готовила мне в дорогу, и от которого нынче прошлось отказаться/, - и напомнила, как бы вскользь: - К тетке-то зайди! Чай, ждет.
Тетка Тася и вправду ждала: стояла у ветхого заборчика и смотрела из-под ладони на бегущую от совхозного поселка к деревне тропинку:
- Борис, ты?! …Совсем ничего не вижу. Я ведь не спала нынче, всё думала: вот-вот на станцию пойдешь. На-ка, - и сунула мне в руку целлофановый пакетик, - пирожки там. Пирог брюху не помеха… А это - в карман сунь! – В мою ладонь перекочевала завернутая в газетный клок горстка мелочи. – Двадцать рублей тебе наменяла. Будешь дорогой чай покупать. …Уж больно не любят в поездах сдачу-то давать. 
И когда я обнял тетку и ступил уже на дорогу, то услышал позади:
- Поди, не полмесяца до дому-то ехать, поменьше?
- Поменьше, тетя Тася, поменьше!
                *    *    *
Поезд подкатил к Тюмени в семь часов утра, автобусы в городе уже ходили и поэтому людской поток вынес меня на привокзальную площадь. Редкие капли собирающегося припустить дождя нет-нет, да и падали на асфальт, подпихивая и без того суетящихся горожан. Не стал раздумывать и я: тиснулся в первый же идущий по центральной улице автобус и через полчаса был дома.
Жена моему скорому возвращению, вроде бы и не удивилась, только буркнув: «Мог бы и пораньше приехать!» продолжила собираться на работу. Вот тебе и на! То недовольна, что мало родственникам в деревенских делах помогаю, тороплюсь назад, как угорелый, то иное толкует.
- Умер ведь Громов-то! – донеслось вдруг из ванной.
- Когда?!
- А как ты уехал в деревню, так и умер! В тот же день. Сын его   звонил по телефону, всё про тебя спрашивал. А я чего сделаю?  Телеграмму ведь в дорогу не пошлёшь!
  Н-да, прогостевался…
- В спальне его бумаги и лежат, - опять послышалось из ванной, - просили тебе передать. Отец, мол, велел!
Я торопливо прошел в спальню. На столике, на стопке скопившихся за мою поездку газет лежала папка. Та самая  - сиреневая, с завязанными на петельку тесемками.
 Поверх пожелтевших от времени листков писчей бумаги лежала черно-белая фотография. На ней молодой Громов. Высокий чистый лоб. Волосы зачесаны назад и взбиты к затылку, открывая уши. По тогдашней моде. Глядел он куда-то за фотографа, и поэтому казалось, что взгляд его был отрешен от действительности и устремлён именно туда, где и мерцала так непостижимая людьми жизненная суть. В самое её сердце.
Внизу фотографии, на неестественно широком поле, рукою Акимыча было витиевато выведено: «Тихон Громов. Председатель профкома энергетического института».