Путь вспять. Демон аналогии

Эдуард Дворкин
                ЭДУАРД  ДВОРКИН 

                ПУТЬ ВСПЯТЬ.
                ДЕМОН АНАЛОГИИ



«В литературном произведении можно выразить мысли столь же трудные и столь же абстрактные по форме, как и в философском труде, но при условии, что они будут еще не продуманы. В этом «еще не» – сама литература, некое «еще не», которое, как таковое, есть свершение и совершенство».
                Морис Бланшо


«Слова взаимосвязаны и удерживаются друг с другом не за счет формальной внешней логики, но посредством блаженства их собственной свободы».
               
                Макс Пикар. «МИР ТИШИНЫ»


«Для того, чтобы игра была самодостаточной как пустая форма, содержание не должно иметь собственного веса».

                Георг Зиммель. «СОДЕРЖАНИЕ ЖИЗНИ»


«Так вот, именно расположение слов и создает художественное произведение».

                Ален.  «ПРЕКРАСНОЕ И ИСТИНА»


 «Текст соткан из цитат, отсылающих к тысячам культурных источников».

                Ролан Барт. «СМЕРТЬ АВТОРА»





КНИГА ПЕРВАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. СЧАСТЛИВЫЕ СЕМЬИ

Старый князь вошел в сферу чистой видимости.
Он появился из амбразуры окна, похожий на юношу и на старуху.
Луч Божьего света играл в прозрачной среде.
Стены были обиты шелком и нежным бархатом.

В зале было много света и оранжерейной зелени.
Веяло миром и довольством.
Гирлянды искусственных гиацинтов подхватывали драпировки у окон.
Время подходило к часу его завтрака.

Призраки не могут помешать друг другу.
Пришел отец Гагарина: явился со своей космогонией.
Соприкосновение ничего с ничем схватывало картинку без рельефа, глубина исключалась.
– Держите горизонты разверстыми! – Алексей Иванович призвал.

Напоказ Алексей Иванович выставлял возможность чего-то действительного и актуально видимого.
Внутреннее перекрывалось внешним, а внешнее – внутренним.
Старый князь понимал в совершенно другом смысле: заворачивание на самом себе того, что не может быть свернуто!
Старый князь ратовал за развертывание.

Свернутый из ничего роман Толстого предполагал косой взгляд на искривленную перспективу.
Одновременно старый князь наблюдал роман и видел внутри романа.
Роман заново мог быть изображен в другом романе.
Изображение внутри изображения есть только видимость.

Толстой стремился создать произведение искусства – создал же произведение природы.
Какая-то часть его романа не была создана им, а уже была.
Кто-то извлек из нутра смысл, который Толстой не вкладывал.
Счастливые семьи – суть пустые листы в романе.


Глава вторая. МНОГОЦВЕТНЫЕ ЛУЧИ

Все парили над жизнью.
Самое общение диктовало формы.
Старый князь наполнял пространство импульсами.
Игра давалась легко.

В игре строилась самая реальность (без этой самой реальности).
Старые имена потеряли смысл, но сызнова запустили процесс письма.
Без понимания того, что мы видим –
Мысль бежала по земле, как большая собака.

Толстой хотел, чтобы его роман пережил время, но тот лишь замедлял его ход.
Темп жизни сделался фигурой речи.
Где-то застыли ожидания.
Вещи обернулись процессами.

Звучавшие и выглядевшие слова были разными словами, и потому старый князь писал не то, что говорил и говорил не то, что писал.
Глубокий человек облегчение находит в общении.
Феномен всегда соразмерен своей внутренней реальности.
Разнородное в отношениях с разнородным делает его единообразным.

Когда нужно было двинуть пальцем, старый князь двигал всей рукой – когда же требовалось привести в движение руку, старый князь мог сдвинуться телом.
Более разговор с отцом Гагарина скрывал, нежели выявлял.
Сместив акценты, они создали суррогат Бога.
Их Бог-обманщик опасался гиперболического сомнения.

Полное содержание было утеряно – самая форма совместности сохранилась.
И старый князь, и отец Гагарина ощущали размытость их собственных границ.
Титулованный гримасник и насмешник вытирал седые усы в шампанском.
Луч Божьего света не исчезал и не затемнялся: он, преломляясь, дробился, но в этом дроблении сохранял свое единство и силу.


Глава третья. ДИКТОВАЛ МОДУ

Итак, начало было положено.
Педант и буквоед набрасывали сеть понятий.
Он вынужден был оповещать.
Завтра: после ужина.

Старый князь диктовал моду.
Он мог придать вещам оттенок фривольности, начиная очередную игру.
Игра намечала смысл, чтобы вернее его уничтожить.
Игра – не повод для выражения смысла.


Он не присваивал самому себе текущей в нем жизни.
В противовес забвению он ставил ложные воспоминания.
Все хотели – старый князь желал.
Он желал того, что в принципе было ему не нужно.

Уже не помнил он, чего желал.
Забвение освобождало его от постоянного места в мире.
Желаемое лежало между князем и самим князем.
Томился старый князь.

Отец Гагарина приходил избавляться от страстей.
Старый князь работал над ними.
Он добывал Истину.
Он сам творил ее.

Истина укоряла.
Истина была практическая.
Она творила их обоих.
Они ошибались – значит, ошибалась Истина.


Глава четвертая. ЧЕРЕЗ ОПЫТ

Когда старый князь из окна видел двигавшиеся внизу пальто и шляпы, он представлял, что это искусственные машины на полупроводниках и батарейках.
Он должен был считать их реальными людьми.
Мир был все же ему не окном, а картиной: «Крамской у постели умирающей неизвестной».
Старый князь разгадывал ее смысл.

Картина приводилась в действие маховиком времени: сугубо формальная бесконечность раскачивалась, совмещая два горизонта: горизонт окна и горизонт картины.
Старый князь замечал отсутствие: лакуна!
Взгляд князя проваливался и тогда соединял старого с тем, чего нет.
Во всем том, что старый князь видел, была искаженность, мешавшая поверхностям замкнуться на самих себе.

Пребывающая в движении – вот, что можно было сказать о ней.
Возвышенная, на своем пределе, она совпадала с запретом.
Внутренняя театральность позволяла ей удерживать контакт с самою собой.
«Умирающая» Крамского: все как бы договорились, что ее нет, в то время как она была.


Умирающая распадалась на элементы – сумма же элементов представляла ее заново: индивидуальность становилась рельефнее.
Каждая частица распавшейся была единством в том смысле, какой была она целая.
По большому счету неизвестная ничего не брала и ничего не отдавала окружающей среде – она не была привязана к большому целому и могла считаться единой в достаточно строгом смысле слова.
Конкретная картина возникала из потока внутренней жизни.

Существование неизвестной (умирающей) протекало вне времени и потому она не должна была себя вспоминать.
Это позволяло ей не иметь содержаний.
Внушавшая одновременно ужас и восторг умирающая выбрасывала смерть за пределы восприятия.
Она (неизвестная, умирающая, смерть) металлизировала человеческое тело.

Если бы не цинковый стол и не казарма железнодорожной станции, она никогда не возобновилась бы.
Лидер травматического движения разрывалась между прежней и нынешней идентичностью.
Одна Анна потеряла себя – другая Анна себя нашла.
Возвышенное заявляло о себе через опыт невозможного.


Глава пятая. ПРИЙТИ САМОМУ

Новое содержание возникало моментально.
Сущности поднимались и опускались.
Келдыш увидал Анну как математическую фигуру.
Менделеев – как химическую, которой не касается, существует ли ее аналог в реальной таблице.

Имевшие место до Анны события собою представляли лишь квант энергии (фунт изюму) и не могли (считалось) повлечь за собою ровно никаких последствий.
Приходившие к старому князю любовались картиной Крамского, который в ее перспективу закачал кусок трехмерной действительности ее предмета.
Любовавшиеся запоминали – это делало их ощущение восприятием, а их самих, настоящих – присутствующими.
Они читали картину, трактовали ее, пели и танцевали.

Никто однако не заявлял, что помнит произносимый текст.
В себе удерживая начало, они влеклись к концу игры друг с другом и друг против друга.
Картина на стене предшествовала мысли, препятствуя мышлению –
Картина на стене ставила забвение и память в положение, когда забвение хранит память о забытом.

«Именно я помню об Анне, – как бы говорила со стены неизвестная. – Кто ближе мне, чем я сама?»
Мысль умирающей выходила за собственные пределы (картины).
Формируя некий запрет. Крамской указывал способ его обойти.
Мозг, продолжая мыслить, не должен мыслить о самом себе.

Мысля нечто иное, чем она сама, неизвестная постепенно становилась им (ею), поскольку начинала любить его (ее).
Глядя на нее (умирающую), сами наблюдатели становились иными, чем они были.
Беседуя и размышляя все напряженнее, люди разгорались сердцами.
Анне же оставалось лишь плотнее войти в самое себя.

Когда умирающая впала в иллюзии, неизвестная просто растворилась в пустоте, и на картине появился Некрасов.
В женской ночной рубашке он ускользал от мысли вообще.
Мысль, не понимая, на что она должна быть направлена, обращалась на посторонние предметы.
Мысль не способна была схватить, но позволяла чему-то самому прийти на нее.


Глава шестая. ВОСТОРЖЕННЫЙ УЖАС

Нередко старый князь чувствовал, что говорит голосом другого.
Его (князя) внутренняя театральность ему позволяла удерживать контакт с самим собою.
– Потребность разума в окончательных истинах ныне поставлена под вопрос! – продолжал говорить Келдыш.
Свое тело отец Гагарина ощущал как антенну.

Он направлял внимание на вещи, которые хороши по себе сами.
Ничего личного и творческого – только направленная деятельность.
Он, разумеется, подражал.
Безразличие Космоса быстро меняло свою форму.

Определенно достижимы были цели – никто их не преследовал.
Модными сделались причуды.
В любой ситуации совершавший множество разнообразных движений старый князь растягивал ситуации во времени.
Имевшие возможность снизить темп приветствовали его.
Мужчин просили загибать пальцы (чтобы трещать ими), женщин – туже перезатянуть чулки.
Толстой описывал то, что само показывало себя.
Каждое поколение прочитывает Анну по-своему.
Каждая Анна отражает свое время.

Желавший скопировать события как они были, Толстой вынужден показать Анну внутри и вне своего романа.
Ложно представить себе Анну личностью ровно настолько, насколько опускает ее до своей ограниченности Толстой.
Ложась под колесо, Анна выпала из ситуации, в которую была вовлечена, став посторонней самоё себе.
Утраченный контакт делал невозможным появление смысла.

Восторженный ужас блокировал чувство панического страха.
Не в силах передать, Толстой фиксировал.
Толстому сделалось страшно, когда Анне стало трудно.
Она стремилась к сверхчувственному – он кренился к бесконечному.


Глава седьмая. ИЗГИБЫ ПАМЯТИ

Мысль, не направленная намеренно ни к какой цели, сверлила мозг.
Никто не мог выбрать желаемое: я, он, ты, целая страна.
Никто сам не решил: желать ему или нет.
Желать Анну мог любой.

Каренин, однако, желал неизвестную, а Вронский – умирающую.
– За желание отвечаешь? – блатным прикидывался Менделеев.
Каждому провинившемуся он давал кусок кирпича, чтобы тот (провинившийся) тер себе кожу на самом чувствительном месте.
Желание проходило.

– Хотите быть счастливыми? – Мичурин раздавал чернослив.
Никто не помнил счастливой жизни.
Кто-то просил блаженства.
Жизнь предполагала, что живущий получает ее извне.

Анна предполагала себя счастливою Анной.
Кто-то считал ее блаженной.
Анна могла наделить жизнью, но не самоё себя.
Она знала, что она существует лишь потому, что сомневается в этом.


Когда муж делал ей подарки – принимая их, одновременно она принимала и себя самоё, чтобы быть в состоянии получить эти дары.
Принявшая себя, внутри Анна обнаружила Истину.
Природа Истины оказалась изменчивой.
 Истина обитала во внутреннем человеке – внутренний же человек позволял Истине явиться в облике жизни, которая никогда не принадлежала ему.

Когда Анна судила самоё себя, она с наслаждением поднималась над внутренним человеком, сидевшим в ней.
Истина творилась в Анне, и Анна получала ее.
Избыток памяти –
Достоверность должна быть достоверной.


Глава восьмая. МОЖЕТ ОПУСТИТЬ

Поднятое высоко в воздух становится возвышенным.
Возвышенное – это нечто, но неизвестно что.
Возвышенное вызывает экстаз.
Гений выходит из возвышенного.

Никто не может противостоять возвышенному.
Возвышенное на пределе совпадает с запретом.
Не должно ухабистую дорогу изображать ухабистыми стихами.
Сквозь жидкую зелень садов видно было, как на дворах плясали девушки с растрепанными волосами.

Непредставимое предстает в отрицательном представлении.
Непредставимое представимо в возможности.
Непредставимое может не представлять самое себя.
Непредставимое может опустить возвышенное.

Девушка в розовом трико, стоя под размалеванной вывеской балагана, что было мочи колотила по барабану.
Старый князь, отчаянный насмешник и гримасник, вытирал седые усы в шампанском.
Туда и сюда актер расхаживал по сцене.
Возвышенному можно научиться.

Один шаг от прекрасного до ужасного.
Возвышенное есть недостаток прекрасного.
Талант задает правила – таланту подражает актер, талант подражает гению.
Непредставимое имеет место.


Волосы Анны немного сбились под шляпой, играл на щеках румянец, а вся она так и дышала вечностью.
На гений, талант и актера опиралось представление без представления.
Возвышенное возвращалось под другим именем.
Разубеждающая сила театра –


Глава девятая. РАЗБУДИЛИ СЛОВО

– Смысл – это событие! – повторял за сценой Келдыш, не зная и сам, где кончается его мнение и начинается чужое.
Мысль Келдыша представлялась Левину скорее иллюзией мысли.
Синдром Каренина-Вронского давал возможность отторгать от себя свое собственное мнение.
Гений, однако, навязывал.

Видимость сменялась кажимостью.
Каренин формовал, а Вронский фиксировал смысл – Левин же отвечал за обновление и дестабилизацию прошлых смыслов, еще толстовских.
Феномены балансировали между своим явлением и исчезновением.
Смысл между тем еще не установился.

Бог вдунул или вдул?
Создал человека из праха земного или развеял его?
В каком ритме создавал Он Свои творения?
Дмитрий Иванович Менделеев отвечал на вопросы.

«Да будет» или «Да будет вам»?
Очищение и возвышение – через болтовню!
Зрители сами разбудили слово.
Болтовнею обернулся вопрос о добре и зле.

Вещи путали люди – Толстой только смешал знаки.
Как бы ни текла вода – в течении слышна жалоба.
Скорбит природа: Пушкин.
Познание Келдыша – в числах, познание Менделеева – в формулах, познание Пушкина – в языке.

Есть характер – пережитое возвратится.
Никто не удивлялся частым появлением Пушкина на Черной речке.
Характер Пушкина делал постоянной его судьбу.
Судьбу Пушкина Менделеев ставил в религиозный контекст.



Глава десятая. УЗОРЫ ПРИГНАЛИ

Урезанная, лишенная сил, Анна была выставлена на холод.
У нее были зафиксированы голова и колени.
Турнюр усиливал выем спины, самой по себе гибкой.
Прическа темных волос показывала привычку заниматься своею головой.

Белое гренадиновое платье изящно отделано было лентами и узорами от самой вырезки у шеи до борта подола – строгое в талии и свободное в плечах, оно отлично обрисовывало ее вытянувшуюся распростертую фигуру; широкие рукава с валансьеном открывали ниже локтя кисть ее умеренно полной руки.
На что надеется тот, кто умышленно умирает для жизни?
Не на высший ли смысл?
То, что слыло необъяснимым –

Она соединяла запахи воедино: ветчины и мертвечины.
Закусывая и выпивая за цинковым столом, Вронский не стал бы искать Анну, если бы уже не нашел ее.
Она постилась с мужем, чтобы с Вронским закатить апофеоз чрезмерности.
Был только  интеллектуальный интим со смыслом.

Телесная жизнь Анны была уязвима со стороны окружавших ее людей, и потому Анна старалась по возможности не совпадать с неповторимостью своего тела.
Она могла создавать натяжение между произнесенным и подразумеваемым.
Духовно Анна упражнялась с помощью телесных практик.
Орнаментальная, она была близка к танцу: узоры прыгали и скакали.

Все становилось неправдоподобным.
Было подобное.
Гений подражания являлся из области подобия.
Подобия Анны (бледные и яркие) рождались мгновенно, но их не всегда можно было уловить.

Подобия уносились прочь, но поддавались восстановлению.
Обстоятельства же не приближались к зрителю, а удалялись от него.
Мифическое проявляло себя отчетливее божественного.
Не умер Бог, а был ввергнут в человеческий удел.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ПОТНЫЕ ЛЮДИ

В условиях спрессованного времени насыщенная жизнь персонажей предполагала сжатие любого сообщения до пределов короткого коммюнике.
Контакты между людьми становились все реже и со временем прекращались, уступая место новым.
Типичный герой Толстого рассказывал, как он ловит то, чего нет.
Он выполнял работу, которой не существовало, пока он не взялся за нее.

Длительность возникающих контактов зависела от траектории их перемещения: десятки действующих лиц были посланы в музей квартиру Некрасова, чтобы привлечь внимание общественности к этому культурному центру.
Другие действующие лица это внимание отвлекали.
Некрасов учил уклоняться от связей, которые и так должны будут прекратиться.
Репродукции с картины Крамского разлетались, как жареные пирожки.

Картина уменьшающейся длительности человеческих отношений оттягивала от себя фактор разнообразия этих самых отношений: каждая утраченная старая связь отменяла прежнюю форму поведения.
Прямолинейно Толстой проецировал в будущее современные ему тенденции.
Усредненный человек из одной конструкции пытался проникнуть в другую и попадал в лабиринт.
Проектный феномен задавал высокую скорость обновления.

Толстой набирал команды для написания каждого предложения.
Как только предложение принималось – команду распускали и принимали новую.
Постороннему человеку сцена казалась хаотичной.
Грязные потные люди не могли принимать разумных решений.

Ассоциированный человек в себе нес тайное знание.
Мария Александровна Бланк увеличила свою пропускную способность.
Рухнул идеал постоянства.
Космос представлялся большими часами.

Государство насекомых избирало генерального инсекта.
Посажены были временные кусты и деревья.
Внешние стимулы оказались важнее внутренних.
Складывались ситуации.


Глава вторая. СТАВИЛ ТОЧКУ

Толстой не изгонял смысл, но разрушал его.
«Глокая Анна штепо будланула Каренина и бачит Вронского».
Смысл жизни Толстого содержался вне ее.
Тот, кто искажал смысл жизни Толстого, проходил к смерти.

Истинность Анны Толстой доказал нарочитой ложностью концовки романа.
Толстой выстроил лишь пустоту, в которой Анне было куда двигаться.
Анна была зависима от тела, а тело Анны подчинялось тому удивительному, что оно носило в себе.
Состоявшая из частей она подчинялась той своей части, которая была свободной.

Анна не знала, есть Толстой или нет.
Она не читала романа и потому отвергала его.
Толстой знал о существовании Анны.
И на ее существовании ставил точку.

Слабое место Анны вытекало из его очевидности.
Пока она не слетала туда, Анна не верила в существование Космоса.
Слабым местом Космоса оказались непроизводные акты.
В Космосе Анна оговаривалась, называла Бога часовщиком и могла быть прочитана лишь в хаотическом порядке (в каком существуют мир и истина).

Возвратившись на Землю, поначалу Анна пыталась подражать ангелам, но очень скоро залаяла собакой.
Выбирая между несправедливостью и беспорядком, Анна обрекала себя на отчаянные действия.
Вронский использовал Анну не столько с гастрономической целью, сколько в качестве ритуала.
Обнаженная, она лежала на цинковом столе, уставленная изысканными яствами.

Она превратила свою жизнь в игру, чтобы не жить и не умирать по-настоящему.
Она могла (ей казалось) начать все заново или вообще перестать играть.
Одной игры, однако, было ей мало.
Анне требовались ставки.


Глава третья. ПОДЪЕМ ЧУВСТВ

Взяв в руки меню, Вронский испытывал подъем чувств.
Когда же он заказывал блюдо, на смену аппетиту приходило желание.
Не стоит говорить, что он хотел съесть Анну.
Никто, однако, не может нам запретить так думать.

Для осмысления того общего, что объединяло ее с Вронским, Анна придумала некоего третьего (человека в себе) и назвала его Толстым.
Сверхчувствительный и невещественный тот навязал им новую форму отношений, якобы снятую с реальной действительности.
Толстой ничего им не говорил, а только писал.
Он приписывал Анне чувство, которого она не испытывала.

Время от времени Анна чувствовала себя живущей на свете.
Нехватку благоразумия Вронский компенсировал избытком отваги.
Отчасти Анна сошла с рельсов реальности.
 Но позже возвратилась на них.

Вронский подвержен был повторению, Анна – повторяемости.
Вронский менял порядок вещей: «побрился, оделся, взял холодную ванну».
Анна искала способ не быть (постоянно) самою собой, а стать другим существом.
Вронский повторял порядок изменения.
Повторяемость Анны делала ее (иногда) неповторимой.

Анна переставала быть собою, чтобы родился Бог, но объяснить этого не умела, и только будущая мать Менделеева более-менее понимала ее.
Анна верила, что способна на нечто такое, чего ей никогда не добиться.
Мать Менделеева научила ее внутренному удовлетворению.
Мать Менделеева была религиозного происхождения.

Отчетливо Анна могла представить себе то, чего еще нет.
Она давала пленить себя тому, что будет, не зная, понравится ей это или нет.
Она не могла определить Вронского – могла его только встретить.
Когда вместо Вронского на дебаркадер вышел Некрасов, Анна поняла, что ее внимание редуцировано до состояния, когда показывает самое себя.


Глава четвертая. РАСПОЗНАТЬ СУЩЕСТВЕННОЕ

Был это в самом деле Некрасов или одна видимость?
Анна была способна распознавать видимости, в отношении которых не могла быть уверена: истинны они или ложны.
В любом случае Некрасов являл собою некую реальность, предоставленную Анне в опыте: иди проверь!
Видимость Некрасова не скрывала его сущности.

Перед Анною стоял феномен: одновременно был и казался!
Он был тем, кем казался.
Другого Некрасова рядом не было, и потому Анна взяла этого под руку.
Он был, скорее всего, не видимостью кого-то, а видимостью для нее.



Видимость как таковая была нужна поэту в необходимой точке его отправления, но не в доступной точке его прибытия: он выбирал, что ему делать, но не выбирал, кем ему быть.
При всяком удобном случае он стирал грань между человеком и животным: он научил Анну похоже лаять.
Он мог существовать потенциально, мог – в виде симуляции.
Когда его потенция действовала, он называл ее добродетелью.

Если потенция Николая Алексеевича так и оставалась потенцией, он становился виртуальным и тогда довольствовался образами.
Свои потенциальные возможности Некрасов получил от природы.
Когда Некрасов молился, он сохранял свое присутствие там, куда пришел.
Завороженный непристойным, он –

Ее и его соединяло обретенное время.
Прошлое вливалось в настоящее (посредством искусства), внушая ему и манипулируя им.
Вожделения прошлых лет подпитывали позднейшие сексуальные желания.
Некрасов заразил Анну эгоистической и корыстной любовью.

Приподнимаясь над обыденным, Анна была принижаема возвышенным.
Стоя у картины с умирающим Некрасовым, Анна испытывала ощущения.
Открытая ощущениям, она стремилась распознать существенное.
Вновь обретенное время дало Анне радостное ощущение вечности, но ненадолго.


Глава пятая. БУТАФОРСКИЙ СМЫСЛ

Обновление, основанное на возврате –
Делая что-то, Менделеев одновременно не делал ничего.
Образ Некрасова был для ученого и актом, и вещью.
Вещь он оставил себе – актом подкрепил Анну.

Непреложно обманчивый Некрасов распоряжался по большей части собственными ошибками и заблуждениями, но мог распорядиться и чем-то подобным у других.
Оба они – Некрасов и Анна – имели отношение к воскресению: Анна не легла бы под колесо и Некрасов не стал бы позировать Крамскому без веры в возвращение к жизни после расставания с нею.
Умерший стариком и ушедшая молодою: кто вас проверит?
И не обменялись ли они там органами или признаками?


Анна передала Некрасову свою способность служить источником удовольствий.
Она передала ему свои ощущения, взамен получив его восприятия.
Теперь Анна могла располагать окном в мир, а Некрасов – преобразовать шум в информацию.
Порою он удивлялся тому, чем она восхищается.

Она восхищалась собственной способности сливать воедино прошлое, настоящее и будущее, их спутывая и придавая каждому некую абстрактную длительность.
Бутафорский смысл существовал сам по себе, не осмысливая собственного происхождения и назначения: он выпирал из некрасовских произведений.
Анна довольствовалась частностями, которые, будучи сложены, давали произведение.
Анна хвалилась подвигом, которого не совершала.

Некрасов ставил здоровье выше истины.
Анна подводила под вопрос моральные ценности.
Некрасов рассматривал Анну как ипостась.
Анна к Некрасову относилась, как к субстанции.

Выдвигаемые Анной гипотезы Некрасов подвергал проверке опытом (для того и приехал).
– Мир, – говорила Анна к примеру, – состоит из глаголов.
– Ну, а поверхность? – он подводил ее к речке.
– Поверхность служит глубине, – неохотно, но вынужденно лезла Анна в воду.


Глава шестая. СВОЙ ДОЛГ

Некрасов обладал свойством быть гражданином и тогда становился на рельсы реальности – Анна вкладывала в понятия светский смысл: она строила планы на будущее, в то время как Некрасов ритмично напоминал о грядущем.
Порядок Анна объясняла беспорядком.
Видимый смысл был для Некрасова случайностью.
Будущее представлялось Анне вечностью – грядущее виделось Некрасову большим барабаном.

Вложенный светский смысл, беспорядочный и случайный, покамест не выдерживал проверки опытом: зелень садов была жидкой, девушки оставались растрепанными, а та из них, что колотила по барабану, не вызывала экстаза.
Безумцы смотрели только в будущее.
Воротники доходили до ушей.
Ритмизировались, однако, отрезки времени – мысли поднимались и опускались.
Любая проверка представления оборачивалась другим представлением.
– Всем на удивление! – девушка в розовом трико зазывала посетить балаган.
Кто – ролевая фигура, а кто – представление?
Мысль достигала (порою) полного освобождения – разум, однако, не был ни на что способен.

Мир был создан для написания прекрасной книги.
Анна подыскивала хозяина, которому могла бы диктовать.
«Возможно, я оскандалюсь, – писала Анна Толстому, – но тогда вы всё осмыслите, все объясните и непременно оправдаете».
«Пожертвовав собою, она спасла человечество», – полагала Анна, так он напишет.

Анна испытывала удовольствие от того, что должно было произойти в будущем.
Жизнь активно противостояла морали.
Покамест длилась Анна – был жив Толстой.
Расчленяя ее абстракциями, Толстой говорил о времени.

Чтобы исполнить свой долг, Анна должна была знать, в чем он состоит.
– Выводить из дремоты, – полагал Келдыш, – в сторону бодрствования или сна.
– Доказать существование смутного на фоне четкого, – утверждал Мичурин.
– Выказать твердое желание продолжаться! – настаивал отец Гагарина.


Глава седьмая. ПРИВКУС СЛЮНЫ

Келдыш был много умнее отца Гагарина – отец же Гагарина умом несказанно превосходил Мичурина.
Мичурин мог внезапно забыть обо всех минувших событиях.
Отец Гагарина мог жить почти без воспоминаний.
Келдыш, не испытывая головокружения, умел замереть на пороге мгновения.

Когда Толстой отрекся от собственной человечности, они дали ему отойти от самого себя и позволили забыть о прежних деяниях.
Из щедрости и любви они сотворили ему вторую натуру.
Обновленный Толстой смешивал теперь не спасение и здоровье, а религию и медицину.
Уничтожая зло, Толстой научился делать добро приятным.

Для маскировки Толстой продолжал действовать так, как будто оставался прежним злым.
В ослабленном значении этого слова он не делал другим всего того добра, которое мог бы сделать.
Те, кому он не делал добра, активно злословили на его счет.
И в этом находили одно из удовольствий существования.

Тот временной кусок реальности, который рассматривался Менделеевым вне его временной продолжительности и стабильности, не позволял говорить об абсолютных вещах.
Келдыш, отец Гагарина и Мичурин были удобны, но маловыразительны.
Он, Дмитрий Иванович, не мог даже определить поначалу, кто из них личность, а кто – вещь.
Вещь рассматривалась как предмет обладания личности (вещью, казалось бы, была Анна, но Анна вещью никак не была).

Толстой низводил личность до разряда вещи, и это беспокоило Бога химии.
Бог наделил Мичурина способностью чувствовать, отца Гагарина – сознанием и Келдыша – индивидуальностью.
Анна, рассматриваемая как таковая, была в некотором роде вещью в себе.
Она являлась Дмитрию Ивановичу не такой, какой она являлась к нему, а такой, какой была на самом деле.

Непознаваемая, мистичная по своей природе, она могла находиться в любом времени и любом культурном пространстве.
Их мимолетные поцелуи напоминали о звуках, которые молодые девушки извлекают, хлопая по листку на ладони.
Он долго потом чувствовал привкус слюны Анны на своей бороде.
Дмитрий Иванович Менделеев впервые обнаружил Анну на картине Крамского, как-то посетив музей Некрасова: «Неизвестная у постели умирающего Толстого».


Глава восьмая. ВЫМЕТАЛА РЕАЛЬНОСТЬ

Позже он видел Анну среди декораций на сцене театра Суворина – Анна каким-то образом разлагала единичную (на нее) точку зрения, распадаясь на части и предлагая собрать ее заново.
Заимствовав у Пушкина моменты сочленения видимого и звукового, Менделеев по принципу золотого сечения разобрал толстовский монтаж.
Множество точек посыпалось, прежде невидимых.
Это не соответствовало никакой реальности.

Начисто Анна выметала реальность из пространства.
Один лишь Дмитрий Иванович мог возвратить Анну (все же) на точку схода.
Этой точки не было видно, но она полагалась им.
Точка в глазах Бога означала молчание.



Как же о внутренних звуках, сопутствующих телесному напряжению?
Они позволяли полностью абстрагироваться от изображения.
Умирающим на картине Крамского мог сделаться каждый.
Сверхтелесность же Анны ввергала в религиозный экстаз.

Анна несла с собою белое и сладкое, черное и тяжелое, горькое и легкое.
Был в ней пафос: внешнее смешивалось с внутренним.
Лаяла собака: вещь, которую поднимали.
Пафос перерастал в страсть, страсть – в греховность.

Всунулся было Суриков: «Боярыня Каренина».
Бог, посмотреть картину, вытекал из греховности.
Шокирующий коллаж разнородного давал выход из линейной истории.
Лаяла вещь, когда поднимали собаку.

Открывший формулу экстаза Дмитрий Иванович Менделеев придал ей орнаментальный характер.
Смонтированы были аттракционы.
Куплен был барабан.
Девушки примеряли розовые трико.


Глава девятая. БОЯТЬСЯ ПРОШЛОГО

Поначалу Дмитрий Иванович и Анна вступили в отношения взаимного отрицания.
Анна была в розовом трико (стояли морозы), Мичурин произносил монолог, отец Гагарина катался на карусельной ракете, Келдыш поднимал собаку.
Рефлекторным движением Анна создавала конфликт.
Волевым импульсом Менделеев конфликт гасил.

Возникал ассамбляж: именно члены Анны оказались соединены конфликтно, отражая разные фазы одного движения.
Двигался дух внутри материального тела!
Самое отрицание сделалось отрицанием отрицания.
Это был процесс становления.

Зрительское восприятие понимало вещи как полагаемые духом (как отражения вещей).
Вещи, чтобы достигнуть адекватности, должны были для начала подвергнуться отрицанию.
Мичурин, отец Гагарина и Келдыш отталкивались от чувственного.
Самое действие разрушало тотальность смысла.


Вежливо Анна смеялась над моралью, сама не будучи вежливой.
Показательно она делала то, что происходило само собою.
«Не следует бояться прошлого», – понимали зрители.
– Глупо хранить верность своей одежде! – Анна раздевалась у шеста.
 
Мысль, однако, рисковала потеряться, сбиться на другое.
Любви можно изменить только ради другой любви.
Можно ли хранить верность общей сковороде?
Что такое могло быть пережито ими вчетвером, что и посейчас держит их вместе?

Все четверо буквально кожей ощущали вызовы клерикализации, и, разумеется, присутствие на представлении Дмитрия Ивановича Менделеева сильно на них давило.
Бог для Мичурина был иллюзией.
Отец Гагарина полагал Его привидением.
Келдыш не считал Бога величественным.


Глава десятая. ДИДАКТИЧЕСКИЕ ЭКСПЕРИМЕНТЫ

Анна имела множество замечаний в адрес Менделеева.
Самую склонность Его заменять реальное иллюзиями она, впрочем, не отвергала.
Изменяя на практике течение событий, Менделеев ставил дидактические эксперименты.
События в Его понимании могли развертываться или свертываться, образуя новые фигуры или конфигурации.
Нет события без наблюдения, впрочем, считали все пятеро.

По умолчанию предполагалось, что, делая так-то и так-то, делающий получает то-то и то-то.
Реальность же реальности, по Менделееву, вытекала из отрицания отрицания.
Вожделение автобуса в условиях развитого социализма было делом обычным.
Предвидение последующего в предшествующем пластически преображало самый характер действия по ходу его совершения.

Транзит среды набрасывал наружу фланеров и бульвардье.
Восприятие транзитивной среды предполагало реактивность действующих в ней субъектов.
Нечто большее складывалось, нежели просто сумма всех отдельных действий.
Метафора отпечатков сопутствовала процессу наложения одной на другую разных исторических эпох.

Что именно могло произойти в одном месте и не могло – в другом?
Где-то бездумно растрачивали время – где-то его собирали по крупицам.
Фланеры могли представить знакомое странным.
Бульвардье знакомым подавали странное.

Самое действие предполагало отсутствие четко обозначенного места.
Что лучше делать в одиночку, а что – небольшими группами?
Любые детали, неважно откуда взятые, могли быть использованы для создания новых комбинаций.
Непримечательное приобретало звучание, будучи помещенным в музыкальный контекст.

Анна возникала там, где прежде ее не было.
Ее лишь с большой натяжкой можно было именовать Карениной – скорее ею был способ видения и описания людских взаимодействий со средою, снаружи и внутри этого взаимодействия.
Анна захватывала маргинальные пространства, преобразуя их в парадоксальные.
Пространства беспорядка по-своему управляемы были невидимою рукой.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. СЛАБЫЕ СВЯЗИ

Модель взаимного обусловливания основана была на мобильности.
Мотивами мобильности выступали притязания индивидов.
Притязания служили воспроизводству жизненных стилей.
Жизненные стили как таковые представлены были текстами и позже – на театральных подмостках.
Нина Ломова сидела на бочке с Жидким раствором, который следовало доставить в расположение Действующей армии.
Сквозь редкую зелень садов видно было, как на дворах пляшут девушки с растрепанными волосами; за поясом Нины была всунута гвоздика, которую она (Нина) намеревалась воткнуть в петлицу достойного молодого человека.
Видимость была сплошной и была необходимой точкой отправления – она же (видимость) являлась и доступной (Нине) точкой прибытия.
Не знала девушка, что видимость проистекает от иллюзии – позже оказалось, что видимость эта и вовсе ошибка суждения.
А покуда прошлое предстояло пережить в настоящем.
Что чудилось ей за повествованием Толстого?
Бренность: трень-брень.
Двигаться к целому нужно было сквозь отрывочное и неглубокое. Все промежутки допускали бесконечное деление – чем короче и лаконичнее оказывались отрезки, тем более обнаруживалось в них особенное.
Плавно поездка укладывалась в форму воспоминания о ней.
Вот, свесив ноги, Нина сидит на бочке и под нею плещется и вздыхает раствор – вот странное делается нормальным, а вот – складывается ситуация.
Нину догнал верховой: установки сменились, и отныне платить за удовольствие нужно было отказом от суждений.
Отныне эксперимент по уничтожению мира и вовсе нельзя было комментировать, даже в положительном плане.
Ладно.
Она не вламывалась в амбицию.
Сильные и слабые связи, в системах которых тогда Нина существовала, поменяли свои свойства: в силу прекращения старого проекта сильные связи ослабли – слабые же связи инициации нового затеваемого предприятия окрепли.
Как ни крути, по-прежнему Нине предстояло совершать действия, пусть не слишком значимые и быстро прекращающиеся во времени.
Место личностных связей, теперь понимала Нина в небольшой своей квартирке, заняли анонимные.
Некие сподручные средства теперь (тогда) ставили проблемы перед интеллектом.
Келдыш предлагал, тогда и теперь, представлять мир как некую арифметическую проблему в системе цифр, которую в разверстой пасти несет большая собака.


Глава вторая. ОПЫТ РАЗРЫВА

Нина играла четыре главные роли.
Она должна была удлинять социальную дистанцию.
Она должна была усиливать доверие к происходившему.
Она должна была акцент переносить на средства.
Она должна была задавать ритм действию.
– Прикажете, может быть, еще приписать эволюцию культурным смыслам? – однажды девушка взбрыкнула.
Ее руководители переглянулись.
– Этим займутся культурные феномены! – объяснил Келдыш.
– Где бы они ни встретились, – дополнил отец Гагарина.
– И в какой бы форме, – подытожил Мичурин.
Все культурные феномены к тому времени мобилизованы были в Действующую армию и подпитывались Жидким раствором.
Девушке заплатили вперед  неформальными деньгами: карточками, жетонами, фишками, подарочными сертификатами, талонами на продукты.
– Феномены будут действовать не на самом даже Жидком растворе, а только на обещаниях его доставки, и потому Жидкий раствор должен быть привозим, но вовсе не обязательно привезен! – значилось в запечатанном пакете, вскрытом Ниной в пути.
Ее разбудил мальчик, который принес кофе и взял платье, чтобы его вычистить и обнюхать: смыслопорождающее сводилось к высмаркиваемому: умышленно снижался эмоциональный накал, нивелировался возраст Нины и даже ее пол: закрылись все отверстия, ведущие внутрь тела – наползало сакральное.
Нина, разумеется, не спала – еще в молодости, в пору исканий, она увлеклась словом и делом минуты – это увлечение продлилось у нее в старости.
Кузнечный переулок, дом Рота – душевно Нина радовалась: ее квартирка увешана была мягкими драпировками – в художественном беспорядке разбросаны были диванчики и козетки, лежали пушистые коврики, пахло духами и дорогими сигарами.
Судебный следователь Энгельгардт расспрашивал о давно минувшем: у Нины был травматический опыт разрыва с прошлым.
Что было действительно важным?
Она (Нина Ломова) не то чтобы уничтожала прежнее содержание, но давала забыть его, чтобы подготовить (всем своим видом) к следующему.
– Старый князь часто надевал новую одежду, – она вспоминала. – Носки при длительной носке, – говорила она.
Терпеливо следователь помечал в памятной книжке.
– Старого князя вчера видели в «Сайгоне»! – наконец он не выдержал.
Мальчик принес вычищенное платье, и Нина воткнула гвоздику в совсем детскую петлицу.
Она кончила кофе.
Ей удалось перенести акцент на средства.


Глава третья. ТЕЛЕСНАЯ АССИМЕТРИЯ

Более фрагментированное и менее очевидное давали пищу для переосмысления увиденного.
Вот – первобытный ритуал, а здесь – благая ипостась.
Плавно бричка катила по пыльной дороге. Там и сям на обочине поставлены были идолы в надежде, что девушка примет их за феномены – снисходительно Ломова улыбалась.
Опере нет надобности в опоре; хороший актер набирает вокруг себя хороших имитаторов.
На коже, Нина чувствовала, под платьем появились разрезы и рассечения – тело, однако, не чувствовало себя оскверненным: свое дело мальчик знал.
Он знал, что Нина не только Ломова.
Интимно сопричастные явлениям мира предощущают его движущие силы и внутренние скрепы, как сказал бы Каренин.
Напыщенно-театральным тоном, остро приятный, он попадал в искомый момент начала или даже предвкушения мысли –
Душа Нины совершенно не трогалась красотою пейзажа: все было обманным: луг, дубрава, небесный холст: рука Крамского!
Без строгой правильности очертаний.
– Старушка оделась в секунду! – где-то на постоялом дворе (в странноприимном доме) веселился испорченный мальчик.
Профанный, он выдавал себя за сакрального.
Он предлагал Нине сделать татуировку, выпрашивал каплю менструальной крови, играл на понижение тела до аморфной плоти.
 – Телесное, – противоречил он сам себе, – имеет собственную логику и не подчиняется воле автора: Толстой не бросал Анну на рельсы – страшного захотело самое ее тело. Герои отдельно, тела – отдельно!
Телесный опыт мальчика остался за порогом объяснения – пыталась Нина сосредоточиться на дороге, но не могла.
– Телесная ассиметрия что ли Каренину уложила под вагон?
Когда-то в подъезде мальчик доминировал правой рукой.
– Чрезмерная развитость плечевого пояса и толщина шеи, – он показывал. – Машинист по нюансам телодвижений распознаёт людей, готовых лечь под колесо!
Мальчику, впрочем, недоставало креативности, как и Нине – воображения.
Переустройство мира начиналось с его разрушения.
Ежедневное представление становилось перфомансом.
Перформативной становилась природа.
Культурные смыслы распадались на элементы.
– Не всякое событие – перформанс, – медленно мальчик отступал, теряя в телесности и творческом намерении –
Маячил горизонт альтернативных возможностей.
Да, Нина могла.


Глава четвертая. ЭТА РАБОТА

Играла музыка, независимая и переменная.
Нина работала с историческим материалом, и музыка (композитора Асафьева) помогала ей проникнуть в некое специфическое пространство и в нем создавать новые способы действия.
Сознание же слушателя-вообще, пожалуй, слишком резко оказывалось в плену достаточно резких звуков – воображение в силу этого затруднялось разрозненные образцы (?) соединить в некоторое внятное целое.
В хаотическом порядке девушка продолжала накладывать одну мысль на другую, но делала это легко и ритмично.
Чтобы составить впечатление о дороге, развертывавшейся перед глазами, ее нужно было проехать не однажды.
И всякий раз развертывались коллизии.
Асафьев пробуждал томление и звал отдаться природе.
Его музыку в основном играли женщины.
Они принимали позы и демонстрировали жесты. Выходя раскланиваться, они пыхтели и надували щеки: телесная уравновешенность была им не присуща –
Чтобы постичь смысл действия самой Нине предстояло понять, как устроен процесс определения ситуаций.
Привычные ситуации более не умещались в прежних рамках.
– Что здесь происходит? – спрашивали опоздавшие, но пришедшие раньше ничего не могли объяснить.
– Какие-то ритмы, – пришедшие раньше объясняли с подачи Нины.
– Еще – значения вещей, – присовокупляли пришедшие первыми. – Стулья вот, рукомойник, старое платье с запахом, – они указывали пальцем. – В странноприимном доме.
Значения пушистых ковриков, диванчиков и мягких драпировок не находились в самих вещах, но проявлялись в ходе взаимодействия с ними.
Организовать прошлый опыт или ориентировать на будущие действия? – Нина склонялась к первому.
Модель мира, помещенная в рамки (не путать с вынесенной за скобки), требовала включения в нее одних вещей и отбрасывания других – при этом всякое высказывание о вещи отрицало любое другое высказывание о ней же.
Келдыш призывал Нину вообще отказаться от суждений – отец Гагарина советовал забыть о сделанном – Мичурин подталкивал к скачку: от того, что есть к тому, что должно быть.
Ответственные за смыслообразование, они перекладывали (выходит так) на Нину большую часть своей работы.
Ох, нелегкая эта работа – производство смыслов!
Переправляясь через болото, в вязкой тине девушка видела морду гиппопотама.


Глава пятая. МЕЖДУ НОТАМИ

В доме Рота следователь задавал вопросы.
Нина отделывалась жестами – собака, вытканная на коврике, высовывала язык.
Картины на стенах заключены были в строгие рамки.
– Какую роль приписывали вы пейзажу?
Ломова понимала, что следователь беседует не столько с нею, сколько со сложившейся ситуацией и потому могла не отвечать на вопросы, а взмахнуть рукою или наморщить лоб.
С помощью Келдыша и Компании Нина создала собственную среду, и эта среда существенно расширила диапазон ее действий (в пределах все же установленных рамок).
Выбирая между здесь и сейчас, Ломова остановилась на первом.
Следователь же склонялся ко второму.
По крупицам отбирая нужное, следователь находил ему словесное выражение, которое вносил в памятную книжку: отдельные слова складывались в сочетания.
«Нина Ломова подражает Анне Карениной с обратным знаком».
«Нина берет в работу то, что в ней возникает».
«Ломова проецирует чувства, отличные от реальных».
Он был на пути к восстановлению смысла и мог уже установить различия между старым и новым, нормальным и патологичным, преступниками и жертвами.
– Вы говорите, что мальчик на постоялом дворе предстал перед вами в маске гиппопотама – он звал вас к сражению или к игре?
Вульгарно Нина крутила задом, подчеркивая разницу между действиями и словами.
Просматривались также несоответствия между фактами и мнениями, описаниями и предписаниями.
Переключение (пусть временное) Нины с поведения людей на поведение животных (гиппопотам, крутя хвостом, разбрасывает куски кала, чтобы обозначить свою территорию) ничуть не мешало Энгельгардту общаться с важной свидетельницей, а лишь подкидывало пищу для размышлений.
Руками и телом Нина чертила альтернативные траектории действия, и Энгельгардт поневоле сходил с основной (траектории): работая с неопределенным, он заключал в рамки самые неопределенности.
Действия Анны, так получалось, были обратимы и отменяемы!
– Вернемся к моменту, когда женщина заиграла Асафьева, – он просил, – в странноприимном доме.
Следователь стремился к сюжету – Нина от него ускользала.
Женщина за фортепиано была не Анна Каренина, а лишь согласованный образец, посылавший сигналы и отслеживавший обратную связь.
«Правдоподобия достаточно, если в действие впутан Толстой!» – прочитывалось между нотами и октавами.


Глава шестая. НОВЫЙ ОПЫТ

Где играют, там и поют.
Хорошая песня соединяет вместе то, что соединяется трудно, для того, чтобы вызвать и направить действие.
Люди и нечеловеки – пелось о них.
Людей нужно подправить, нечеловекам – приписать вину за неудачи.
Нужно было убедить аудиторию.
Неуловимость смысла исключала железный контроль: ранее женщина пела в церковном хоре, и луч сиял на ее белом плече.
Плакал ребенок о том, что никто не придет назад: не существует-де пути вспять.
Разные значения для разных аудиторий сводились к одному единственному и давно известному значению.
Наблюдая за играющими животными, попутно каждый наблюдающий спрашивал своего соседа: как это собаки и кошки информируют друг друга о характере их взаимодействия и как, утеряв его, наперекор всему к нему (характеру) возвращаются?
Они приносят в настоящее прошлый опыт!
Когда то, чего боишься или желаешь, вдруг появляется рядом да еще напевает и пританцовывает, невольно начинаешь припукивать (на это указывали американцы): животным это известно лучше, чем людям.
Это разряжает напряжение.
Толстой постоянно указывал, что падение Анны на рельсы – всего лишь игра, для которой в то время еще не было компьютеров.
Анна всего лишь приобрела новый опыт!
Анна-де модель!
Анна сама вырезала себе мозоли и тряпки использовала вместо прокладок.
Вронский увидел новые вещи или увидал вещи по-новому?!
События и ситуации Толстой (а не Вронский) заменил именами и категориями – читателю предлагалось сделать выбор между опциями.
Немного безграмотный для большей убедительности роман дополнительно предоставлял читателю наслаждение одномоментное либо постоянное.
Походя заглянув в текст, читатель получал одномоментное – серьезно же вникнув в действие, с головой погрузившись в категории и имена, читатель растворялся в наслаждении постоянном.
Желание читать прекращалось лишь со смертью читателя – причиной же смерти являлось желание все более интенсивного наслаждения.
Оставшиеся в живых читатели не испытывали ужаса перед смертью одного из них и продолжали чтение до полной его остановки.
Спасти вымирание человечества могла только замена толстовского действия на действие-вообще.


Глава седьмая. НАБОР ОЖИДАНИЙ

Когда играет значение?
Когда имеет роль.
Кто имеет?
Да кто угодно.
Тот, кто пытался определить «смысл жизни», не задавал себе предварительного вопроса о том, применима ли вообще к жизни категория «смысла».
Мелькали в оборках обок красные атласные туфельки и стройные ножки в шелковых чулках с вышитыми стрелками – страшные красавицы кувыркались в горячем снегу.
Пирожное «Мадлен» было разжаловано до печенья и раскавычено – Толстой метался в поисках растраченного времени. На электрических самокатах проносились те же красавицы: здесь следовало подобрать подобающее выражение лица: никто с задачей не справился: статуи, обезьяны, чумички – и только самая красивая была естественна с лица, хотя и походила на собаку –
Похожая на собаку-вообще она несла идею о действии как о фундаментальном событии.
Она держала себя в рамках единичного действия, да.
Она предоставляла наблюдателю определить самому, отделим ли от (понятия) действия самый его смысл: бесцельно мчится она по заснеженному Петербургу или же что-то за этим кроется.
Всем своим видом женщина-собака показывала, что живет в своих действиях, которые не имеют смысла, но непременно возымеют его, когда (если) она схватит их (действия) в ретроспекции как переживания прошлого.
Ее выражение лица переживалось в момент его (выражения) появления, не оставляя, впрочем, следа в памяти, и потому не поддаваясь очерчиванию –
– Осмысленное поведение, – кричала она всем своим видом, – существенно отличается от поведения-вообще.
Действующий Толстой являлся автором действия не слишком мотивированного его последствиями (идя от обратного) – помимо того в романе между строк прочитывалось (не каждым) некая Действующая (не Анна) и эта Действующая не была ни женщиной, ни человеком.
– Она была пирожным, печеньем!  – смеялись остроумные и находчивые с голубых экранов. – Мадлен!
Смотреть (слушать) телепатор было прямою потерей времени.
Действующая, что ли, это – набор ожиданий?
– Женщина – это прием! – прозревали Каренин и Вронский.
– Существует такое место, куда я смотрю, чтобы обнаружить события, о которых я пишу, – дома жене объяснял Толстой.
Софья Натановна шла в сарай и перезаряжала аккумулятор.
В той реальности, в которой она пребывала, это было возможно.


Глава восьмая. РИТУАЛ ОБНОВЛЕНИЯ

Контакт между наблюдающим и Действующей отдалял читателя от понимания смысла, которым он и она сами наделяли свои действия и наблюдения.
Что знают взаимопонимающие, и чего не знают те, которые не понимают друг друга? Все ли понимающие одинаково счастливы, и каждый ли непонимающий несчастлив по-своему?
Вместе с Карениным Анна понимала одно, совместно с Вронским – другое.
Там, где Толстой видел начало своей работы, Софья Натановна видела ее возможное завершение.
– Мир представляется таким, каким он представляется, я тоже представляюсь такой, какой представляюсь: Софьей Натановной – отвечала жена Толстому.
Конструируя Софью Натановну, Толстой приписывал ей типичные мысли, но они не удерживались в ее голове, заменяясь совсем другими, не мыслями даже, а конструкциями.
– Я буду сама твоей Действующей, – Толстому объявила Софья Натановна, едва только возникнув, – отныне ты – всего лишь наблюдающий!
Толстому дозволено было писать о том, что обозначает мир, но возбранялось перечислять, из каких именно фактов этот мир состоит.
Объекты между тем являли свои свойства: дорога разворачивалась, пушистые коврики глушили звук, и тепловизоры давали чуть мутную картинку.
Какой вид имели бы для меня вещи, будь я на месте Толстого?
Я принял бы точку зрения своей модели.
Падающее тело Анны –
Но это тело я, как и Толстой, рассмотрел бы в свете теории игр.
Я одинаково с Вронским уважал бы тело Анны, при этом постоянно лишая его (Вронского) достижения этого тела с целью извлечения из него максимального удовольствия.
Я безусловно принизил бы «священное» и абсолютизировал достижения науки (и техники).
Я перенес бы акцент со слов на акцент между словами.
Признал бы вещи, от которых исходит эффективность.
Дорогу, стол, вышитые коврики, драпировки я перевел бы в разряд пограничных феноменов, как и фуражки с кокардой и зеленым околышем: никому не дозволено нарушать священность рубежей!
Самую эффективность бытия я показал бы в плотности времени.
Я выявил бы центральную точку всего, построил бы, исходя из нее, квадрат и этот квадрат, объявил образцом мира.
Я ритуалы соотнес бы с космическими циклами.
Я повторил бы труд богов.
Я создал бы миф – роман без текста.
Я Анну бы включил в вечный ритуал обновления.


Глава девятая. РУКИ ВНИЗ

В какие-то моменты Нина Ломова ощущала свое присутствие.
Она возникала в определенном месте либо в определенное время.
Она не могла распознать смысл своего появления и просто указывала на себя пальцем; я здесь, я сейчас.
Она не могла удержать эти моменты присутствия – они были эфемерны, и время в них имело приоритет над пространством.
 Присутствуя, Нина перерабатывала вещи, стараясь приспособить их под себя – отсутствуя, она предоставляла вещам волю, сама на их волю отдаваясь.
Я видел Нину в состоянии завороженности: подобно Анне она была соблазнена инстинктом смерти, охвачена почти любовью к небытию.
Она была заворожена пушистыми ковриками, мягкими драпировками, шелковыми чулками с вышитыми стрелками, французским печеньем и барабанным боем.
Ошибочно Толстой объявлен был зеркалом – на самом деле зеркалом (чистым содержанием) был роман, в котором действие оказалось рядом моментальных снимков, разрушающих его плавное течение.
Вступая в игру, Нина должна была забыть, что это игра.
Игра полна была допущений: Нина дала согласие на неясное предложение, связанное с другими условиями существования.
Отсроченные мысли теперь могли быть активированы перемещениями тела, оставшимися без осознания и объяснения.
«Мичурин, Келдыш и отец Гагарина вымогают важное под видом незначительного», – теперь могла Нина думать, хотя и не способна была отличить первое от второго.
Она знала, что приедет вовремя, но возможно, что не туда (в другом месте она была уверена, что прибудет туда, куда нужно, но может опоздать).
Келдыш, отец Гагарина и Мичурин предписывали Нине направлять тело внутрь, к земле – сами же утверждались в движениях вверх, вовне.
Нина должна была подносить им стремянку и идти всегда позади их: частенько когда мужчины входились в трамвай, Нина оставалась стоять на остановке и, взобравшись на стремянку, молча смотрела им вслед.
Тело Нины верило в то, во что играло – не запоминавшее прошлого, оно приводило его в движение – прошлое начинало жить заново.
Нисколько не заботившиеся о женском оргазме отец Гагарина, Мичурин и Келдыш не пролонгировали половой акт, а лишь старались чаще его повторять.
Когда Софья Натановна повертывала руки вниз ладонями, случалось противоположное тому, чему Толстой молился.
Невинный, казалось бы, вопрос: «Что же дальше?» – в себе содержал некий губительный момент, время наступления которого оставалось неизвестным.
Момент мог наступить или отступить.
Наступая во времени, он отступал в пространстве.
Приближаясь в пространстве, он окрашивал ладони женщин хной, вышивал стрелки на шелковых чулках и оставлял позади продукты практического смысла.


Глава десятая. ПРОСТО ЗРИТЕЛИ

Природа вокруг не знала разрывов, но вдруг делала скачкИ.
Внезапно Нина вспоминала, как Келдыш, Мичурин и отец Гагарина, усмотрев в ней какую-то устрашающую силу, одновременно и неожиданно для нее сделали себе обрезание и татуировки на ягодицах.
Эквивалентная могиле или девственнице Анна столкнулась (в свое время) с нечто подобным со стороны мужа, Вронского и старого князя, о чем много говорили в усадьбе Толстого.
Что касаемо хлопот, Анна и Нина хлопотали, не привлекая к себе внимания, без опасности быть застигнутыми за бездельем.
Своих младенцев обе они посыпали солью, чтобы те не стали жирными, несимпатичными и глупыми.
Что до ношения одежды наизнанку и переодевания в мужчин – они после этого могли дать сдачи любому.
Такие вот скачки вокруг Нины, ехавшей в расположение Действующей армии, делала прихотливая природа.
Ломова в дороге ела одуванчики, мелких птиц и личинки насекомых – пахавшие землю крестьяне давали ей дотронуться до ручки плуга: внутренное и влажное в Нине хорошо согласовывалось с их внешним и сухим.
В дороге Нина замечала совпадения, но не аналогии: от встречных мужчин мог исходить свет; мужские  же шли дожди; повсюду была разлита двусмысленность и неопределенность.
Ее, Нину Ломову, звали сотворить ее собственный предмет, хотя бы по ассоциации – скрытые соглядатаи (наблюдатели) фиксировали, однако, ее пассивное понимание ситуации.
Скрытые же слушатели по-своему истолковывали слова Нины по тому или иному поводу –
Но в массе своей присутствовали просто зрители: смеющиеся, негодующие, хлопающие в ладоши и пристукивающие ногами.
Понятно было одно: именно слова Нины вызывали самое действие.
– Я везу Жидкий раствор в расположение Действующей армии, – она напоминала забывшим, – это важно, все же остальное несущественно!
И в самом деле Нину начинали видеть на пыльной дороге верхом на бочке с плещущимся содержимым.
Завороженная сама, она завораживала других: игра манила выйти из нее (игры) и пересказать отдельные ее моменты.
Покамест все принимали позицию и практику Нины, предоставленные им (зрителям) по умолчанию.
События, взятые в скобки, позволяли, однако, передвигаться в любом направлении из любой точки – заброшенная дорога на старинной карте опрокидывала в реальность то, что указано было в либретто: по большей части девушка пела и танцевала –
В структуре определенного ритуала Нина Ломова ехала в расположение Действующей армии.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. ВООБРАЖАЕМЫЙ РОМАН

О чем пекутся жаворонки?
Разумеется, о весне!
В день Сорока мучеников фразы чаще меняли свой смысл, ориентируясь на контекст употребления.
Смысл порождает звук.
Уважающие одна другую мать и дочь уводили прочь сутки – тот, кто занимался этим, знал, что первая группа уважающих получает своих женщин от доноров – вторая же группа приобретает девушек через агентов.
Примерно так объяснял ситуации будущий повар Евгений Черножуков, и Анна Андреевна, противясь ему, то и дело спрашивала, в каком-де контексте?
– В контексте целесообразности, – скрывал Евгений (показ того), каким образом он думает.
Мифический разум звал к мистическому соучастию, порывающему с нитью своих же рассуждений.
Коллективное сознание класса (нашего: седьмого «е») творило смысл настоящего с другим порядком вещей, представленных в новом свете.
Я выбрал для себя быть взволнованным – это была игра неспокойной совести: накануне я заимствовал у Толстого сцену перехода Анны на магическую сторону мира.
Воображаемый мир не оказывал серьезного сопротивления: Анну составляли другие: матери и дочери; Анна преодолевала собственные потребности; Анна могла быть использована другими – сама же была способна конструировать исторических агентов (в отличие от Вронского, плодившего исторических доноров).
Воображаемый роман о смерти и воскресении просился на сцену суворинского театра, но чаще представлялся в каком-нибудь балагане под барабанный бой и рослыми девушками в трико (другого ничего в магазинах не было).
– Вы родились в антракте между мазуркою и вальсом, и вся ваша жизнь – сплошное пиршество, бал, веселый пикник! – говорили Анне в театре.
В балагане же Анна под куполом раскатывала на электрическом самокате и барахталась в горячем снегу.
На тот момент еще не было сформировано адекватное понятие пространства, и Анна вполне могла игнорировать законы гравитации, сосредоточившись всецело на поворотных моментах.
Она не измышляла гипотез, но полагала, что тяготение должно быть врожденным, чтобы одно тело могло воздействовать на другое через пустоту без посредства какого-либо агента.
– Материален этот агент или нет – пусть судят доноры! – так рассуждала она в кругу друзей и поклонников.
Те говорили о теле, созданном Богом, и о своем желании сблизиться с ним.
В ответ Анна стремилась расширить роль, предписанную ей Толстым.
Она еще не находилась в особых отношениях с Вронским – самое общение между ними возможным было лишь потому, что индуцировалось божественным разумом.


Глава вторая. ДИКТУЯ ЖЕСТЫ

Ссылаясь на давний спор Толстого и Менделеева, Анна писала: «Я удивляюсь тому, как это они тешат себя детской игрой в доводы!»
Писатель полагал, что две идентичные Анны не могут существовать из-за их неразличимости  – Бог же от химии прямо указывал, что Анны (в театре и в балагане) именно различимы по месту их присутствия.
Так выходило, что в едином пространстве в разных точках его могло находиться сколько угодно Анн, внешне ничем не отличающихся одна от другой.
Различие между Аннами (удерживал Менделеев для себя) заключалось лишь в химическом их строении.
Анна, которая вышла из вагона в Москве, и Анна, которая вышла из вагона в Петербурге, имели разные валентности и частично не совпадали в свойствах.
Вронский любил ноздрями: от Анны после ночи в вагоне исходил легкий запах аммиака, сразу обративший на себя его внимание.
Атомы Анны регулировали количество ее химических связей – нашлось место для Вронского, и уже совсем скоро запахло метаном.
Новый запах Анны пришелся Каренину не по вкусу: обманутый муж определил атом, вступивший в соединение с чужим.
Вернувшаяся из поездки Анна получила другое химическое значение, и Менделеев мог быть доволен – вдобавок ко всему Анна приобрела реакционные способности, которые оказались неожиданными для самого Дмитрия Ивановича.
Всегда иметь доказательства слишком хлопотно: достаточно понимать, что божественная свобода ничем не отличается от твоей собственной: приняв необоснованное решение – держись его до конца.
Любители парадоксов приветствовали мир как спектакль: свое предназначение зрители видели сводившимся к символическим обменам –
Я поместил себя в реальную деятельность как таковую, и мир постоянно напоминал мне о своем присутствии, диктуя жесты, слова и разворачиваясь как действие доноров и агентов.
Оценивая свои шансы, я предполагал достигнутый некогда результат преобразовать в расчетную цель, когда невидимый дирижер взмахнул вдруг своею волшебной палочкой: жест, исключающий размышление: агенты распознали двух моих одноклассниц, и доноры пожертвовали им свои имена.
Основываясь на прежнем опыте, ко мне пришли Нина Ломова и Люба Колосова.
– Мы видели тебя в подъезде, – привычно они сообщили.
Я стоял в подъезде и точил карандаш.
«Как свяжут они это с музеем-квартирой Некрасова?» – стало мне интересно.
– Ты стоял в подъезде музея-квартиры, – сказала Нина.
Из мира, который можно было познать, девочки прорывались в мир, познать который было нельзя.
Фантомам противостояли феномены.
С кем вы, ученики седьмого класса «е»?


Глава третья. БЕЗ ДИРИЖЕРА

Люба Колосова никак не была связана с определенностью.
Как явление она могла существовать во мне, Нине или еще в ком-нибудь – определенно только не в себе самой.
Люба во мне и Колосова в Нине существенно между собою разнились: первая была представлением, вторая – фантомом.
Постоянно ей приходилось бороться самой с собою.
Меня девочки считали феноменом, все переписывающим на свой манер и норовившим закулисье вывернуть наизнанку. Я не был непосредственно дан им, а должен был являться, но не являлся и потому девочки сами явились ко мне в коммунальную, но небольшую квартиру.
В моем сознании они хранили отсылки к непознаваемому миру и его предметам: я был временно исполняющим функции феномена: функционального, неадекватного, одностороннего!
Они считали, что как-то я могу оттенять их переживания, но переживание в принципе не нюансируется, увы –
Несуществующее первично (я убеждался) – вторично же его появление.
Я жил на углу Некрасова и Короленко – смысловые заимствования подталкивали нас к музею-квартире.
С ранних лет я опасался предстоящего: мои предпочтения не были связаны временем, хотя и зависели от выбора в предшествовавшем периоде.
Парадоксы между тем ездили по кругу: похожий на меня человек точил карандаш в подъезде, похожий на Крамского художник рисовал похожего на Некрасова поэта, и умирающий, походивший на выздоравливающего, приветствовал мир как спектакль.
Свободно, хотя и под контролем, я выражал мысли, не содержавшие ничего нового и вместе не повторяющие ничего изначально заданного.
Ретроспективные иллюзии восстанавливали следы ушедшей жизни, задним счетом преобразуя несогласованные по времени моменты в простые житейские зарисовки.
Похожий на меня человек, обгоняемый своими и чужими словами, пустил свою речь катиться товарным составом по рельсовому пути жизни, на разных точках которого с красными мешочками на локтевых сгибах стояли похожие одна на другую женщины с неестественно блестевшими глазами.
Я, Нина и Люба обживали инстанции, вырывая их из омертвелого языка, заставляя ожить растворенное в них чувство – пересматривая его (язык, чувство) и преобразуя.
Намеренно доноры переносили действие на другое – агенты же навязывали свое соучастие – те и другие постоянно донимали нас:
– Что вы хотите этим сказать? Чего вы добиваетесь? Что вы хотите сказать и чего добиваетесь своим воспроизводством? Что вы хотите сказать и чего добиваетесь воспроизводством бесполезного и неопределенного?
Агентов мы переставили действовать в другие места.
Доноры нам жертвовали свой принцип оркестрации: без дирижера.


Глава четвертая. КВАДРАТ ПЛОТНОСТИ

Школа на углу Маяковского и Жуковского была всегда.
На этом месте всегда можно было чему-нибудь научиться.
Когда самих Маяковского и Жуковского еще не было, угол уже существовал.
На этот угол в жаркие дни Пушкин выбегал освежиться.
Когда не было ни угла, ни Пушкина, было место, и это место всегда было отличной школой.
Похожий одновременно на Маяковского и Жуковского угловатый бронзоволицый человек шел задним ходом (вспять) по следам ушедшей жизни – он останавливался иногда, чтобы поточить карандаш, которым делал житейские зарисовки.
Он был любителем парадоксов и символических обменов – мистически он соучаствовал в происходившем, во всем том, что имело место между мазуркою и вальсом.
Один из сорока мучеников, мартовский снег он делал горячим.
Агент или донор, он был и не был материальным, то подчиняясь законам гравитации, то опровергая их.
Считалось, он расшатывает роли, разрывает природу, насылает устрашающую силу.
Эквивалентный могиле девственницы, он был обсыпан солью.
Он ел одуванчики и пил из бочки.
Свет исходил от него, и шли мужские дожди.
Свой собственный предмет перерабатывал вещи в модели.
Талантливость бытия возводилась в квадрат плотности (времени).
Похожий на Маяковского он (мученик) играл значение. 
Похожий на Жуковского он имел роль.
За ним бежала женщина-собака: нечеловек.
Он останавливался, вырезал себе мозоли, и она облизывала ему стопы.
Он обещал выткать ее на коврике, выдавить на ковриге: легко коврига накладывалась на коврик.
Он отдыхал и томился.
Значения вещей оставались за скобками бренности.
Один из сорока не соответствовал слову и делу минуты – он должен был делегировать свои полномочия другому.
Забыть прежнее содержание и подготовиться к следующему!
Мальчик уже принес вычищенное платье – где же гвоздика?
Один из сорока мучеников не мог усилить доверие к происходившему, но задал ритм действию.
Его звали Уалерий.
Он не был пророком и не желал группироваться – он должен был найти лишь одного.
Он должен был найти другого по речам того и практикам.
Мобилизатор, он искал мобилизуемого.
Одни и те же события они должны были пережить в одном и том же порядке.
Уалерий вез жидкий раствор в распоряжение Действующего Молниеносного легиона и повредил голень.
Украденный хронологически он считал стратегии детерминированными прошлыми обстоятельствами.


Глава пятая. ПОГИБ ПОЭТ?

Взаимодействия персонажей никогда не исчерпываются этими самыми взаимодействиями, всегда намекая на другие возможности.
Крамской приходил в квартиру-музей, чтобы рисовать Некрасова – Некрасов прилегал на диван, чтобы позировать Крамскому?
Я более обращался к контексту.
Девочек забирала самая ситуация.
Некрасов смотрел породистым петербуржцем: он лежал в женской ночной рубашке, оставленной кем-то из посетительниц: он был не столько красив, сколько обладал той импонирующей внешностью, которая привлекает многих женщин, заставляя их предполагать за нею много скрытого и интересного.
Никто из нас не мог игнорировать факты: чувство взаимного будущего формировалось смешением категорий возможного с невозможным.
Некрасов отвечал художнику веселее, чем должен был бы; он вовсе не смотрел вдаль, а переводил взгляд на ближайшие предметы.
В картине Крамского поэт видел отдельные комочки краски. Некрасову было важнее иметься в наличии, чем то, чтобы его видели.
Слова шли с языка.
– Естественная смерть, – Некрасов говорил, – сопровождается необыкновенно приятными ощущениями, вы уж поверьте.
– Планируете, что ли, умереть и остаться? – Крамской мазал краской, но всякий раз получался тюлень.
– Отчего бы и нет? – изловчившись, Некрасов клал ласты художнику на плечи.
– Когда же умрете? – Крамской внезапно отложил кисть.
Взглянувши на картину под другим углом, он вместо распростертой в кружевах фигуры увидел силуэт самолета со свастикой.
– Я не умру, – Некрасов говорил меж тем, – пока стоит за окном Литейный проспект: я дал себе слово!
Ночью художник проснулся от взрывов – в небе летали вражеские самолеты, с них сыпались бомбы.
Покойно Некрасов спал.
Художник поправил на поэте одеяло.
Он быстро оделся и вышел с мольбертом в несмолкающий грохот.
Со следующего дня Некрасов пошел на поправку.
– Где же Крамской? – он озирался.
Молча прислуга опускала глаза.
Некрасов смотрел в окно.
Прошло несколько дней, и его одели потеплее.
Он вышел наружу и ахнул: Литейного не было: дома лежали в руинах.
Поэт обернулся на единственно уцелевший дом (откуда он вышел) и понял всё.
Крамской изобразил проспект, каким он был до вражеского налета, и холст свой вписал ему в оконный проем.
Сам же художник погиб под бомбежкой.





Глава шестая. ТАИНСТВЕННЫЙ ЗАКАЗЧИК

Великое переселение образов во времени и в пространстве происходило (так получается) в моменты моего ученичества, резко поворачивая на углу Маяковского и Жуковского.
Иметь дело предстояло не со смыслом, а с неким инстинктивным животным движением и тут важна была энергия, а не то, что это значит.
Нина Ломова и Люба Колосова отлично это ощущали: встречаясь, мы в знак приветствия поднимали над головой согнутую в локте руку. Это был жест Некрасова, схваченный и перенесенный на холст Крамским.
Девочки находились в состоянии аффекта – жест выбрасывал энергию и страсть.
Совместно мы искали формы энергетического равновесия.
Мы не хватали то, что оказывалось под рукою, и не планировали долгосрочных результатов – между собою и миром мы помещали символ.
Женщина-собака: охраняет, но может покусать.
Могила девственницы: может обрасти одуванчиками или обсыпать солью.
Заточенный карандаш: запишет нужное, но может выколоть глаз.
Товарный состав, наконец –
Образы кочевали, и символы кочевали с ними.
Женщина-собака цапнула Уалерия.
Карандаш попал в глаз Кутузову.
Анну Каренину потащил товарный состав.
Неотвратимо художественное перетекало в нехудожественное и даже в антихудожественное.
Заказчик требовал столкнуть образы в простоте желаний: обладать, убивать, умирать.
Скажем шепотом: мы отвергли прерогативы оригинала.
Каренина, разумеется, (символически) продолжала соединять куски реальности, но Нина Ломова была готова ее подменить в современных условиях.
Развевающиеся волосы и стелющиеся складки одежды показывали, что Нина находится в постоянном движении (Люба здесь отставала), переносясь из настоящего в прошлое и обратно.
Набираясь впечатлений, мы укореняли их в памяти, образуя культурное пространство.
То самое, в котором Лев Толстой в форме выражения влечений вытеснял свое бессознательное в творческую деятельность.
Бессознательная Анна Каренина символически преломляла мир.
Заказчик требовал чего-то абсолютно нового: какого-нибудь чистого предмета, формулы пафоса, интерпретации по-своему сюжетов в росписях свадебных сундуков.
– И чтобы, смотрясь в зеркало, вы видели Толстого, Некрасова, Мечникова!
Всего этого заказчик не произносил, но подразумевал.
Подразумевалась одержимость чужими душами, выражаемая словами, красками, светом, звуками.
Сами мы в итоге должны были превратиться в символы, ждущие своих интерпретаторов.
Люба Колосова везла свадебные сундуки в расположение Действующей армии: при желании сундуки можно было принять за гробы, но содержали они не разлагающиеся тела, а прочные деревянные подносы.
Подносы, как и сами сундуки, расписаны были повторяющимися сюжетами: умирающий Некрасов, воскресающая Анна, отец Гагарина в космической ракете.


Глава седьмая. КОМОЧКИ КРАСКИ

Все что угодно можно обратить в символ чего-то более высокого.
Самые путешествия Нины и Любы создавали некое новое пространство, в котором никого не удивили бы чистый предмет или формула пафоса.
Заказчику хотелось перехода от реального к реальнейшему – мы же склонялись к живописнейшему от живописного.
Пространство зияло перед нами, давая иллюзию ощутимости: реально мы пожимали руку Некрасову и принимали живописные позы перед Крамским.
Это, разумеется, ничего не значило – просто излучалась энергия, успешно заменявшая смысл.
Я сгибал в локте руку – Нина или Люба стукали по сгибу ребром ладони, жестом отвечая на жест и устанавливая некое энергетическое равновесие.
Нехудожественному мы возвращали художественность: мы не стремились сталкивать образы – по нам, пусть взаимодействуют.
Пространство перед нами все более становилось культурным.
Никто не хотел умирать.
Включенный за сценой вентилятор развевал волосы, стелил складки одежды.
До символов свободы и братства, однако, нам предстояло еще шагать и шагать (ехать и ехать).
Шагая, встречали мы воскресающего Некрасова, Анну в космической ракете, умирающего от смеха отца Гагарина.
Новыми были взаимоотношения, контекст и сами ситуации. Многое оставалось скрытым, но уже на другом уровне.
С лица и одежды мы стряхивали комочки краски: девочки были в зоне видимости – я находился в наличии.
Естественная смерть уступала место надуманной: умершие оставались с нами.
Крамской спасся, разделившись во времени с бомбежкой –
Жуковский и Маяковский встречались на углу возле пивного ларька.
– Я повторю, – говорил Пушкин разливщице. – Я – артист.
Существовало ли предстоявшее?
В мире парадоксов его могло и не быть.
Передохнуть от жизни (взять паузу) всегда можно было в музее-квартире Некрасова на Литейном проспекте.
В сберкассах открывали задний счет.
Всех звали в доноры, агенты до поры затаились.
Жизнь была сносной.
Сделалось модным рожать в театре: так подан был новый Ленин: высокий, с роскошной шевелюрой и немецкой фамилией.
Бог появлялся из машины, но мог выйти из трамвая.
Свой собственный предмет пока не представлялся чистым – формула пафоса выводилась из женского оргазма.
Армия еще не была Действующей.
Мать уважала дочь.
Играло значение.
В продуктовые наборы ожиданий вошло печенье «Мадлен».
Было правдоподобно.


Глава восьмая. АВТОНОМНЫЙ ТЕАТР

– Кем ты себя сегодня чувствуешь? – первым делом спрашивали мы друг друга.
Наш автономный театр мог быть бедным или богатым.
Театр бедный от действительности не зависел.
Богатый театр зависел напрямую от заказчика.
Из символов мы выводили персонажи – из персонажей извлекали реальных людей – люди в отличие от персонажей и символов  не имели, однако, психологических мотивировок.
То, что скрывалось за действием, было важнее того, что представлялось взгляду.
Невидимым для нас оставалось лишь несуществующее.
Малое принадлежало нам, многое – никому.
(Реконструкция представлений: малое или многое?)
Малое Нина Ломова моделировала сама, многое – по эскизам заказчика. Альтернативная реальность ни в чем не уступала реальности-как-таковой. Нина моделировала пространства традиционно по горизонтали, но не от себя (вглубь), а на себя (навзничь).
Лежа на спине, она купалась в пространстве – тогда отступало все внешнее: исчезал театр, артист, зритель – был только одинокий человек, разыгрывающий сам с собою свою последнюю драму.
Самая коллизия была символической: кто-то хотел, кто-то не хотел узнавать себя в Нине, в Любе, во мне.
Означаемое заменило переживаемое – мать (Нина) и дочь (Люба) внешне продолжали уважать одна другую.
Они тщательно мылись.
Женский оргазм стал именоваться экстазом.
Чистый предмет, однако, оказался ни с чем не связан и не имел корней.
Масса ложных проблем вызывала массу ложных решений.
Неясность мотивировок, непрописанность конфликтов (отчего это герои так утомлены жизнью?) способствовали не выявлению драмы настроения, не выставлению ее напоказ, но сохранению ее про себя до лучших времен.
Приходилось создавать ложные сюжеты.
Сущностную пустоту прикрывали акты игры.
– Уже май! –  появлялась Нина.
– Уже полночь, – к ней присоединялась Люба.
– Уже пора ложиться спать, – откуда-то выбегал я.
Мать и дочь с их сложными взаимоотношениями на сцене не появлялись вовсе и действовали вне поля зрения, более уважая одна другую, чем изображая это самое уважение.
Время непрерывно возобновлялось и длилось два-три часа: за сценой происходили дуэли, битвы, катастрофы, но дочь продолжала уважать мать и, выходя на сцену, я всегда рассказывал об этом.
В свою очередь, уходя за сцену, Нина или Люба рассказывали матери и дочери то, что происходило на сцене.
Постепенно зрители догадывались, что мать – это мать Ленина, а дочь – это дочь Пушкина.


Глава девятая. ЮРОДСТВО ПРОПОВЕДИ

– Мои девочки возьмут счастливый номер! – я смеялся.
Внесценическая компонента действия превосходила сценическую.
Заказчик требовал жизнь заменить суетой.
Она дозволяла воскресение, суета.
Были все вероятия.
За резким звонком в передней послышался шум-и-стук: допущенный в комнаты посыльный на особый лад тряхнул волосами.
Кто же воскрес?
Гений, сообщалось, не получивший при жизни этого исключительного определения: гений повторения.
Воскресший в суете, он давал возникнуть исчезнувшему.
Пирожное «Мадлен» было раскавычено и годилось для собаки.
– Будет ли ответ? – посыльный вынул из штанов карандаш.
– Пускай палач положит голову между ногами казненного, – Нина продиктовала.
– Почему Анна крошила печенье? – спросил я, и Нина не заметила подмены.
– Анна жила по природе, а не согласно условиям общества, – Нина ответила. – В обществе ее называли собакой, которая лает и хватает зубами за ноги. Анна меняла космический порядок, и в Космосе стало модным крошить пирожное.
Нина Ломова напоминала себе, что она любит смертное и не свое, а чужое. Я был дан ей не навсегда, а только в настоящем, но вечность мгновения ничем не ограничивалась, и в ней мы могли существовать как боги и как демоны.
Мы не могли, однако, являться (воплощенным) Словом и совпадать с универсальным космическим порядком, увы.
Мы смотрели на Анну, обустроившую Космос и переменившую ему смысл: почему двое мужчин распорядились казнить ее?
Она открыла им Божественное и ту манеру, с которой следовало подходить к Нему, но слово Толстого сделалось плотию и жило в них.
Всего-то и требовалось: забыть о разуме и принять веру.
Юродство проповеди: Бог не космический, а земной и сам подумывающий о спасении –
Упавшая на вышитый коврик Нина билась в сладострастных конвульсиях.
В который раз ситуация повторялась.
Привычно я наблюдал, как голова Нины трепещет между ее ног.
Она освобождала демонов, чтобы те покинули ее.
Так (неосознанно) поступают собаки.
В экстазе Нина расставалась с малым в пользу многого.
Предстоявшее оборачивалось предстоящим.
Смысл не появлялся, но энергия выделялась нешуточная.


Глава десятая. СОКРЫТОЕ ЗЕМЛЕЙ

Она была предметом разговора (фигурой речи) двух молодых иноземцев.
Мелькнули в разговоре красные туфельки и шелковые чулки с вышитыми стрелками.
Обоих молодых людей можно было принять и за юношей, и за старух.
Еще они походили на мальчиков, которые приносят кофе и берут платье, чтобы его вычистить.
Пусть они будут шотландцы: Мюр и Мерилиз, Арчибальд и Эндрю.
Манеры их не лишены известного заученного изящества. Они привезли в Россию электрические самокаты и сходили в театр.
– Как Нина преодолела страх смерти? – Мюр недопонял.
– Она освободила себя от привязанностей, – Мерилиз отвечал, – В последний момент.
– Она угождала Богу или искала Его?
– Она была близка к Нему – она была близка с Ним. Ее плоть сделалась столпом спасения. Ее плоть стала словом, и слово воскресло.
Гений заблуждения вышел из театра вместе с двумя шотландцами и шел то впереди, то позади них.
Гений подозрения подкидывал свои предчувствия: рухнет-де Космос, и возникнут сюжеты, вызывающие раздражение: идолы в сумерках, индивиды под реальностью, критический дух над самим собою –
Метод клинической беседы с гениями способствовал эволюции мышления в разные исторические эпохи.
Гений восприятия и гений навыка готовы были присоединиться в любой подходящий момент.
Нина Ломова свою главную цель декларировала только как средство менять (еще и еще) самую финальность действия.
Демонстрируя разные формы мышления, Нина отказывалась выводить их последовательно одну из другой.
В России главенствовало безобразное мышление: позиция героини выходила за пределы образа – Мюр и Мерилиз не обнаруживали ничего устойчивого – это означало, что сокрытое землей может стать явленным свету в результате тек(с)тонических разломов в будущем.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. СМЕНА РИТМА

Чувство игры – продукт ее опыта.
Опыт придает игре направление, ориентацию, указывает место, куда следует прибыть, а иногда точку, которой нужно достичь.
Судебный следователь Энгельгардт игрок был опытный: он понимал, что телесные выражения могут дать ценную информацию и внушить нужные чувства.
Когда по долгу службы следователь общался с Богомоловым, слова последнего для Энгельгардта были пустым звуком, в то время как жесты агента говорили о многом, если не обо всем.
Руки и ноги Богомолова могли под видом незначительного подавать важное; тело Богомолова являлось компромиссом между реальным телом и телом легитимным.
Там, где другие притворялись, Богомолов имитировал. Его тело верило в то, во что он играл: агент не запоминал произошедшего, но приводил его в движение, и то, что произошло, начинало жить заново.
Тело Богомолова сохраняло огромное количество информации – тело, собственно, и являлось живой информацией.
В кабинете начальника Богомолов делал гимнастику или танцевал под специальную музыку – он имитировал не наблюдаемых, а действия их, но по этим действиям легко можно было установить конкретные лица.
Мальчиком Богомолов служил посредником между мужским и женским мирами: он видел, как сегодняшний племянник в дальнейшем играет роль дяди, а дочь сегодня – завтра превращается в мать: чувство взаимности (он наблюдал) превращается в чувство взаимозаменяемости.
С подачи особого агента следователь знал, кто бродит по улицам, когда все спят, или работает, когда все отдыхают.
Богомолов мог нанести удар, но мог удар имитировать и заменить обманным финтом; агент умел поддерживать неопределенность: умел равно быть непринужденным и отчужденным, заинтересованным и равнодушным.
Когда Нина Ломова грузилась на подводу, чтобы ехать в расположение Действующей армии, он следил за нею из кустов, и она видела его голову с безукоризненным прямым пробором.
Практика разворачивалась во времени – необратимость действия, однако, не была очевидной – Ломовой предоставлялась возможность переиграть и даже переиграть еще раз.
Простая смена ритма разрушала синхронность отношений – для зрителя упразднено было самое время.
Судебный же следователь посылал агента не туда, где Нина находилась, а туда, где она должна была оказаться.


Глава вторая. ЛОГИЧЕСКИЕ МИРЫ

Он помещен был в условия, исключающие дистанцию, взгляд со стороны, общий обзор, отсрочку решения и отрешенность мысли – настоящее явилось ему без настающего, смысл выпал, и лестница вела в пустоту.
Совсем ли он вышел из игры или просто оказался в другой?
Все отношения предстали перед ним одновременно, и информатор прослушивал их в разных речевых мирах, сводя к единой картине взаимодействий уже адекватно расшифрованной и понятной глазу.
Видимость – необходимая точка отправления, она же – доступная точка прибытия, если только не путать точку зрения актера и зрителя.
Извращенная логика Энгельгардта – Богомолов знал – человеку, поглощенному своей задачей, приписывала точку зрения человека, развалившегося в кресле: для одного взмывался ландшафт, для другого земля вставала дыбом.
Начальник требовал уяснения отношений одновременности – агент выдавал ему отношения симметрии, порой логически противоречивших первым.
Изображая перед следователем систематические отношения и связи, мало различимые в речевой цепи, агент (информатор) позволял наблюдавшему (все же!) охватить одним взглядом не просто отношения (связи) одни за другими, а одни и другие, каждые по отдельности.
Сплошное время, показывал Богомолов, накрывает время практическое. Время спешит либо топчется на месте в зависимости от того, кто им распоряжается.
Просматривая Богомолова, Энгельгардт оказывался то правее, то левее самого себя, что не поддавалось теоретическому осмыслению.
Логические миры требовали беречь логику: не пускать ее в ход больше, чем этого требуют нужды практики и поэтому одной и той же вещи в разных мирах могли соответствовать вещи абсолютно разные.
Дом Рота на Кузнечном, в котором жила Нина, следователю и его помощнику виделся как женский и влажный, но вовсе не автономный, а открытый практическому миру, хотя отчасти и ускользающий от логического контроля.
– Логика может быть всюду, поскольку ее нет нигде, – копающим под нее служакам смеялась Нина, когда те посещали ее.
Их реальности никогда не совпадали во всех аспектах, зато всегда оказывались схожи в каком-нибудь одном.
Умело Нина жонглировала символами, одетая в розовое трико – подбрасывала одни и подхватывала другие: мужчинам приходилось на лету отличать символы, которые символизировали что-то, от символов, которые не символизировали ничего.
На фоне неизбежного повтора какой-нибудь аспект символа (либо его мотив) дублировался точным эквивалентом во всех аспектах: отношения по созвучию устраивали всех более, чем отношения по смыслу.
Гимнастика тела заставляла это самое тело (порой) принимать одну и ту же позу в разных ситуациях.


Глава третья. ПОТРЕБНОСТЬ СКАЗАТЬ

Свои вещи Нина держала чисто.
Вдруг ей показалось, что ее светлое пальто не первой свежести – она налила на тряпочку немного жидкого раствора и принялась оттирать воротник.
Все было слабое, скучающее; Нина не выказывала никакой торопливости: отношения сухого и влажного были в центре ее внимания.
В пространстве ритуала девушка проводила, по сути, теоретическую операцию, далекую от реальных движений и трансформаций.
Внутреннее пространство квартиры в Кузнечном переулке получало обратное значение, перемещаясь в общемировом пространстве (внутреннее во внешнем), и тогда Нина, придавая «перемещению» практический смысл, телесным движением могла перемещать себя на подводу, двигавшуюся в расположение Действующей армии с бочкой Жидкого раствора.
Нина вывернула наизнанку то, что было налицо: чистка требовалась не самому пальто, а лишь его подкладке: парадоксально Ломова просунула левую руку в тот рукав, который был справа, когда пальто лежало перед нею.
Движение и жесты Нины выявляли ее двойственность: она застегивала пальто одной рукой и расстегивала его другою.
Нина, да, стремилась воспроизвести себя в различных практиках – именно в этом виделась ей предпосылка образования смысла.
Магическое действие (чистка пальто жидким раствором) являлось символическим поступком, призванным своею двойственностью использовать логику тела, формально связанную с головою.
Потребность сказать и сделать, когда сделать и сказать нечего, заставляла использовать логику тела.
Нина Ломова обозначила Богомолову  некоторые свои намерения и в частности: породить смысл без намерения что-либо обозначить.
Они прыгали друг подле друга, размахивали руками на батуте в размалеванном балагане, изображая реакцию на смерть любимого человека.
Они выбрасывали наружу переживаемый смысл, который не становился объективным смыслом.
По-своему они заколдовывали мир, в то время как Толстой расколдовывал его: не просто он писал свой роман, а именно творил как некое тотальное драматическое действо.
Канон драмы запрещал убивать героя, принадлежащего к трем главным – о его смерти должен был сообщить посланец.
Когда горничная объявила о его приходе, Нина подумала о собаке.
Анна как животное общественное имела две окружающие ее среды: космическую и социальную: в какой же из них на этот раз?!
Вошли два Энгельгардта: у каждого была порядочная борода и довольно морщин на лице.


Глава четвертая. ЗАКОН ВСЕХ

Чем дольше Нина чистила пальто жидким раствором, тем более делалось оно символичным – из женского оно трансформировалось в мужское, из зимнего превратилось в летнее, из светлого становилось темным и из сладкого – горьким.
Теперь, надев его, Нина могла оказаться в мужском, летнем, темном (ночном), горьком мире, если тот, конечно, существовал.
Скрывая ноги, пальто полностью давало волю рукам, и, как в кукольном театре, одной рукой Нина могла имитировать мать, а другою рукой – дочь.
Дочь должна была находиться там, где должна была оказаться мать: правая рука знала, что делает левая.
Мать поднималась по лестнице, ведущей в пустоту, полную звуков, запахов и электромагнитных колебаний: именно эти звуки, запахи и колебания были искомыми чистыми вещами и предметами.
Самая подкладка лестницы позволяла Нине просовывать за нее руки и щупать, щупать, щупать колебания, запахи, звуки.
Когда появился Энгельгардт – он был звуком.
Второй Энгельгардт о себе заявил резким запахом.
Третий Энгельгардт ожидался.
Преодолевая банальность смысла, Нина не нуждалась в устойчивости: чужое смертное разыгрывалось между богами и демонами: кокетство проповеди!
Голова Нины трепетала на коврике между ее ног.
Она чувствовала себя Анной: Анной богатой и Анной бедной, Анной многой и Анной малой, Анной вглубь и Анной навзничь, умершей Анной и Анной вечно живой.
Она, как ей показалось, вывела формулу пафоса и карандашом набросала ее на обоях.
Ленин прошел совсем близко (Действующий) и с собою принес оргазм.
Оргазм был соленый, с запахом одуванчиков: странным образом Нина (Анна?) утеряла девственность: заказчик мог быть доволен: практика противостояла логике: сознание – налево, навыки – направо!
Язык механического типа набалтывал материализм для себя и эмпириокритицизм для других.
Второй Энгельгардт понадобился основному, чтобы внести к Нине большой свадебный сундук, полный расписных подносов, изображающих персонажей, совершающих символические поступки.
– Жизнь распадается на операции, хотите вы сказать?!
– Закон всех практик.
Судебный следователь изучал движения Нины, отдельные зарисовывая в памятной книжке.
Инертное тело на страничке в особую клеточку, движимое неустановленными силами, поступательно перемещалось к неведомой цели.


Глава пятая. СТОЯЛИ СУНДУКИ

Предполагалась некоторая импровизация: какая-то женщина (дочь) якобы получила оскорбление, которое распространилось на другую женщину (мать).
– Оставьте нас в покое, – будто бы сказали дочери, – с вашей матерью!
История как бы имела место в музее-квартире Некрасова и содержала иллюзию опоры на устойчивые природные вещи.
Дочь объявлена была невестой, и ее достоинство могло быть измерено количеством ружей и грохотом залпов, произведенных Действующей армией в честь новобрачной.
При этом мать приобретала символический капитал, который могла вложить в следующую сделку с дочерью.
Но как выдать дочь за умирающего?
Скрывшись за ширмой и выставив над собою руки, Нина выделывала пальцами то, что соответствовало ее чувствам: пальцы трещали: жениться умирающему – ночь коротка!
Покамест оставляя импровизацию открытой, мужчина и девушка фиксировали различие между функцией и личностью, запуская механизм, позволяющий обходиться без подтверждения силовых отношений.
Дочь тратила деньги, мать – время. Из факта не выводили никаких реальных следствий: источник – истопник.
Стояли сундуки и в них лежали подносы.
Постиг постриг?
– Еще щей? – спрашивала Нина следователя, хотя ничем его не потчевала. – Вы только пришли, а уже уходите? Ведь мы ни о чем не поговорили.
– Попробуйте угадать, что делал Богомолов, оставшись один? – начал следователь издалека.
– Известное дело, – хохотнула Нина, – Тут и отгадывать не нужно.
– Крамской, – следователь перескочил, – рисовал его ноги?
– Ноги и голову, – Ломова помедлила, – они производили специфический эффект в специфических условиях.
– Я знаю, он участвовал в балете…
Нина , придерживая расходящиеся полы халата, исполнила арабеск, но следователь успел заметить на ней розовое трико.
– Со стыдом – стадом, – неразборчиво она напевала. – Бумеранг – мера ранга.
Объективные механизмы работали в режиме смещения, скрадывания, маскировки.
Следователь обождал.
– Что в Богомолове было возрастное, а что – половое?
– Его аспекты, несомненно, были возрастными, но я не уверена, что половыми являлись факты его биографии.
Нечто возникало из ничего.
В комнате стихло.
Дрова догорели, и красные уголья вдернулись пеплом.
Мать и дочь молчали.


Глава шестая. НАСЛАТЬ ПОРЧУ

Он пришел сообщить, что Богомолов убит, расчленен (голова – отдельно, ноги – отдельно), но ничего не сказал: пусть Богомолов для нее остается живым.
До поры от логики получалось ускользать, но как-то сложится дальше?
Голый интерес?
Возобновляемый волевой акт?
Додуматься до кибернетики смысловых отношений – как здесь обойтись без Келдыша?
– Символические особенности, – говорил академик, – образуют стиль жизни.
Как только та же Анна сделалась чересчур известной (дочь Пушкина!), тут же он объявил ее старомодной и тем самым «пустил в рост» никому не известную прежде Марию Александровну Бланк (мать Ленина).
Общество разделилось на агентов Анны и Марии Александровны, для вида уважавших одна другую –
Шла борьба за абсолютное, чреватая революцией местного масштаба.
Под шумок старый князь организовал собственную Действующую армию, отчасти театральную, но имеющую в распоряжении нарезные винтовки и несколько полевых орудий.
У Действующей армии была своя логика и своя эффективность – замыкаясь на суррогатного Бога, старый князь легко переходил границы между разными группами населения и различными стилями жизни: он мог объединить Крамского и отца Гагарина, Некрасова и Келдыша.
Его Крамской, отец Гагарина, Некрасов и Келдыш собою представляли особую статусную группировку, стилизующую жизнь – отрицавшие самых себя они в любой момент могли, что называется, переиграть.
Механически складывая свои предрасположенности, эти четверо вырабатывали общий масштаб предпочтений: сегодня – один, завтра – другой.
Была в этом, разумеется, доля фикции: наклеенные ярлыки легко смывались – под ними оказывались мальчики, а то и девочки, норовившие сделать ход в карточной игре, в которую они играли.
Когда старому князю необходимо было переговорить с кем-нибудь из большой четверки, он приезжал в «Сайгон» и там в среде кофеманов приглядывался к молодым, по каким-то признакам вычленяя нужного.
Когда старший брат Мечникова женился на вдове Богомолова, цены на стремянки в Петербурге резко взлетели.
Спина того, кого предполагалось присоединить, как написал бы Толстой, сравнялась перед лицом того, кого предполагалось отторгнуть.
Ивана Ильича Мечникова за глаза стали называть сыном своей матери, это было равносильно насыланию порчи.
В момент заключения брака Иван Ильич и Илья Ильич были живы.


Глава седьмая. ЦЕННОСТИ ГРАДУИРУЮТСЯ

С лицом совершенно выбритым, как у актера, старый князь понимал, что коллективная память может быть только метафорой – каждое поколение предлагает свое видение эпохи следующему, о чем-то забывая, что-то прибавляя от себя: так исчезают субстраты, концепции, дефиниции и взамен появляются риторические фигуры, способы действия вне индивидов, слова, за которыми нет реального содержания.
Впечатления от реальной жизни мы стремимся подменить впечатлениями худо изложенными по сути.
Человеку, потерявшему голову, не следует предлагать шляпу фабрики Циммермана: отношения старого князя и Богомолова были сложными – язык, которым не говорят с первым встречным, умалчивает обо всем, о чем говорить не нужно, что и так ясно.
В каждый момент времени говорил только один человек (старый князь или Богомолов), чтобы реплики не накладывались одна на другую и между ними не возникали длительные паузы.
– Порядок – это то, что может быть нарушено, – говорил Богомолов, бормоча какие-то слова.
Он говорил это всегда и даже, когда людям, слушавшим его, представлялось, что он говорит совсем другое.
Всегда слышать то же самое и не слышать ничего, есть одно и то же:  Богомолов записан был в глашатаи общественного сознания.
Это была упрямая голова.
– Зачем мне горничную? – не мог Богомолов понять.
– Как зачем? – старый князь стучал в окно.
– Глупости какие! Кухарка есть у вас – этого довольно. Я ведь без затей.
Они шли на прогулку.
– Ценности градуируются, – говорил Богомолов.
Это внушало надежду: общие ценности, как-никак.
Мистик (Богомолов был мистиком) однако не догадывался о существовании своей высшей небесной личности: старому князю известно было о небесном двойнике Богомолова.
– Вот бы изготовить стремянку до небес! – часто Богомолов приговаривал.
Старый князь прогуливался с Богомоловым, слушал его, разговаривал с ним, но позже, возвратясь в дом, обнаруживал там Богомолова спящим.
– Вот это лучшая манера! – в их отношения вмешивался кто-то третий.
Уже не с коробкой, а с картоном в другой раз входил Богомолов к старому князю и не печеньем баловал его («Мадлен»), а одноименным пирожным.
Запах печенья ни о чем не напоминал старому князю, в то время как запах пирожного напоминал ему о многом.


Глава восьмая. КОНЧИЛОСЬ ТЕМ

Предполагалось, что каждый связан с всяким и каждый с всяким состоит в особых отношениях и все знают всё обо всех.
Сам по себе Богомолов был вовсе не таков, каким он являлся старому князю, отцу Гагарина или Келдышу, но если бы они попытались устранить его нарочитость в заданных пространствах и времени, то скорее самые пространство и время исчезли бы, а Богомолов остался – он существовал в них (старом князе, отце Гагарина и Келдыше), а не в себе.
Богомолов Келдыша, отца Гагарина, Мичурина и Богомолов старого князя во многом совпадали, особенно когда они (Богомоловы) находились за пределами сознания – легко могли они предстать в едином лице и об одной голове.
Позже выяснилось, что своего Богомолова Келдыш и отец Гагарина просто вставляли в Богомолова старого князя, хотя необходимости в этом не было.
Кончилось тем, что Богомолов признал самого себя.
– Подайте мне действительность, – тянул он руки в пространство, – и я познаю ее!
Представитель иной культуры (да!), Богомолов звал проникнуть в неведомый мир, постичь и разгадать его тайны.
Когда Келдыш, отец Гагарина, Мичурин и даже старый князь принимали решение, именно Богомолов брал инструмент – у него были наблюдательные руки.
– Кто ничему не подражает, тот ничего не производит! – трещал он пальцами.
Пальцы Богомолова выделывали нечто, не бывшее ранее.
– Как он ориентирован на будущее! – стучали по окнам Келдыш, отец Гагарина, Мичурин, еще кто-нибудь, и только старый князь понимал.
Свою ориентацию Богомолов имел на прошлое.
Прошлое в настоящем: мертвые хотели оставаться в живущих и воплотить (руками потомков) то, что им не удалось.
– Я – призрак того, что дело начинает внедряться в нас, а не идет по касательной, – показывал Богомолов пальцами. – Действующий человек (его проекция) совсем не боится смерти!
Его расшифровать, все умершие стали богами, и любовь отыскивает их.
Богомолов приводил подопечных в квартиру-музей на Литейном – там в беседе с умершим рождались необыкновенные мысли и чувства.
Некрасов любил посмертные чествования и охотно указывал путь живущим.
Именно он советовал старому князю учредить собственную армию – Толстому внушил, что одно и то же тело является всеми телами вообще – а Менделеева убедил, что Верховный бог не завершил творения, а перепоручил его богам второго ряда.
Когда Некрасова не оказывалось на месте, Богомолов переодевался в его ночную рубашку и сам забирался под одеяло, читая проповеди в манере поэта.
Многие считали, что Богомолов свернут и его еще только предстоит развернуть, кто-то полагал, что он не потерял того, что имел: покамест он не потерял головы – стало быть, имел ее на плечах.


Глава девятая. ДВИЖЕНИЕ КРОВИ

Оставшийся в коллективной памяти Богомолов существовал в ней совместно с иными риторическими фигурами, что-то прибавляя к эпохе и порой прикрываясь словами и действиями, за которыми не всегда угадывалось содержание.
Художественный по сути он норовил подменить впечатления, производя одно вместо другого.
Он говорил «кухарка» вместо «горничная» и «Натановна» вместо «Андреевна».
Когда Богомолов хотел этого – он был агентом и даже состоял на службе.
В чеховских пьесах он искал человека, а у Ибсена, в балете, даже не пошевелился, чем вызвал шквал аплодисментов зрителей.
Когда Богомолов видел руку, сжатую даругою рукой, он говорил, что это – парадокс.
Отец Гагарина обладал частицей космического разума и в карты проиграл ее Богомолову: наслаждение должно быть пассивным.
Мичурин ставил мысль на служение страстям – его, падкого на восхваления, Богомолов переправил к беспристрастным суждениям.
Келдыш пытался доказать Богомолову, что он (Богомолов) не есть наибольший, а является лишь частью того, что больше него, а это большее есть часть еще какого-то другого (матрешка) – запутался в изощренной дискуссии и перестал различать душу и тело.
Природе старого князя причастно было лишь мышление, но Богомолов задал ей (природе) необходимую протяженность, а ему (князю) – определенную фигуру и способность перемещения в пространстве.
Когда, подменяя Некрасова, Богомолов позировал Крамскому, он демонстрировал художнику наглядно, как человек возникает из человека, натурщик – из натурщика, умирающий – из умершего и неизвестный из неизвестной.
Бильярдные разговоры (шар – это лишь он сам) Богомолов вышибал кием чувственного опыта.
Безумные надежды Софьи Натановны, рожденные ее желанием и молитвой, он (Богомолов) оживил, сделав их (желание и молитву) менее абстрактными: так появился Уалерий, подвоз (доставка) и Действующая армия.
У беспричинного нет и не может быть никакой причины (смех!): Софья Натановна и Уалерий обнаружили вечные истины в самих себе и одновременно то, отрицание чего приводит к отрицанию этих истин.
Бильярдные разговоры о шарах предназначения, благодати и спасения принуждали здравый смысл к лузе слепого повиновения.
Толстой?
Софья Натановна смешала душу и тело.
Уалерий придумал телесную мысль.
Легко Богомолов при помощи кия доказал им, что все это – лишь движение крови.


Глава десятая. СТАЛИ ПРЕДМЕТАМИ

Без какого-либо лицемерия Софья Натановна подвергала испытанию силу совета Уалерия, пытавшегося всего навсего ее убедить.
В Действующую армию Уалерий (впоследствии было уточнено) возил своего рода модель силовых средств, но не самые средства.
Толстой тем временем одобрял сам себя – ему удалось преобразовать реально функционировавший язык: его герои могли объясняться на пальцах, одним треском их; женщины выражали себя блеском глаз и демонстрацией туго натянутых чулок (у кого туже?).
Роман Толстого сделался моделью романа – его предстояло испытать в полевых условиях –
Толстой вырывал вещи из человеческого уклада – Софья Натановна их подбирала и прятала – приезжавший Уалерий из них собирал модели – Толстой грозился утопить Уалерия в проруби, но Софья Натановна растапливала баню.
Уалерий был черный и преимущественно чувствующий.
Софья Натановна была желтой и преимущественно деловой.
Толстой мнил себя белым и мыслящим.
В бане, смыв наносное, они становились совокупными и всеобщими.
Толстому было приятно, что Уалерий в его присутствии наблюдает Софью Натановну голой: все трое прожили свои жизни так, что остались жить в памяти (пальцах) потомков и стали предметами для подражания.
Вообще человечество более состояло из умерших, чем из живых: обе категории сообщались посредством умирающих.
Некрасов создал свою партию и пропускал ее членов туда и обратно, тем самым создавая субъективное бессмертное.
– Со временем и благодаря согласию, – говорил Некрасов, приехав попариться, – окончательно мы заткнем за пояс всех ныне прозябающих, якобы теплокровных.
Поэт был в долгах, и кредиторы теперь сосали из него не кровь, а лимфу, которую называли Жидким раствором.
Порою из Некрасова текло – ему подставляли пустую бочку, которую в несколько приемов он заполнял до краев: лимфа содержала необыкновенные компоненты.
Легкие обманчивые связи Некрасова объединяли самых разных людей с самыми разными событиями: восхитительные композиции испускали дух всеобщности, создавая очередную модель.
Совместные омовения включали таинства, идея которых была достаточно ясна: мертвые моются за живых.
В парах жарко растопленной бани замечали мыслящее тело и отдельно голову: нос выдавался вперед, лоб и глаза отступали на задний план.


ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. ЯИЧНАЯ ШЕЛУХА

Свисающая губа и выдвинутый, чуть трясущийся подбородок придавали Анне сходство с собакой.
Она обнюхивала вещи – дух, пребывавший в них, был божьим. Армия же вещей была неподвижна – она не действовала.
Во всех деталях контуры армии видны были сверху друзьям и врагам (Чкалов, Геринг).
Действующая армия была покамест идеей и только искала себе чувственную форму выражения (движения).
Толстой вывел Анну за пределы романа и бросил в бесконечность, откуда она могла возвратиться лишь собакой: она украшала совокупное существование, покуда армию оставив в покое.
Неподвижный балет Ибсена как никогда оказался к месту.
Норвежский, он приехал в Ленинград и стоял в суворинском театре, неподвижный в движении и живописный в графике; что касалось (до) музыки, то издавать звуки полагалось самим зрителям: Сольвейг в розовом трико лишь слегка помогала большим барабаном.
Немые от рождения встретились с немыми от смерти: пришедшие в театр пропали, оказавшиеся в музее спаслись.
Что было соединить театр и музей?!
Присоединить толстовскую баню?
И это всё снабдить Действующей армией, доктриной, боеприпасами?
А для чего Нина Ломова (в другом романе) сидела в бельевом шкафу – чтобы забыть или воспеть?
Театр прекрасен, напоминающий музей – музей же прекрасен, напоминающий об армии.
Формы: одна отсылает к другой.
Отношения людей полны театральности, музейности, армейства.
Наблюдательные ноги сновали между учреждениями – тела пребывали в покое.
Армию копировали: в театре она оказалась смешна, в музее – архаична.
Яичная шелуха.
В музее Некрасов, кокетничая, не признавал себя поэтом; в театре он не был умирающим – рассуждая об армии, обращал ее силу внутрь.
Внешность Анны, открытая Толстым для всех, заставляла ее (внешность – Анну) скрывать себя внутри себя же, порой выворачиваясь наизнанку.
Когда наизнанку выворачивался музей, вместо одной появлялись две армии: армия Наполеона и армия Гете, почему-то.
Другой роман ( третий) властно врывается – убеждающий, но ничего не могущий доказать.
Скорлупа.


Глава вторая. ЛЕГКО ПОКАЗАТЬ

В театре себя проявляли ожидания.
В армии ожидания становились возбужденными.
Реальность обнаруживала себя в музее.
В третьем романе персонажи мощными тенями пробегали по стенам, случайные и шокирующие.
Во сне Нина лаяла: стремительно уходило детство: прозрачный слой между тремя романами преломлял время в абстракцию: Анна, кубическая, шарообразная, начиненная металлическими шариками, на острых спиралях перемещалась между текстами, свой каждый шаг выражая в следующем шаге и вызывая химические реакции. Каждый шаг оказывался началом.
Раскрашивая видимость, Нина Ломова (руками Крамского) яичной шелухой посыпала подходы к себе, определяя по легкому похрустыванию: чу!
Когда Нина обсыпалась крошками печенья или измазывалась кремом пирожного, она не требовала вылизывать себя, но уповала на запах.
Пирожное пахло Наполеоном, печенье напоминало о Гете: другая опера, другой балет.
Там и сям, спускаемый с колосников, на сцене с молнией в руке появлялся Менделеев – он превращал поэта и полководца в элементы, а их страсти – в колебания и формулы.
– Я дам тебе молоток, – химический бог обращался к Нине, – ты разнесешь мир на куски, а я растворю его в кислоте!
Исаак Семенович (так близкие называли Дмитрия Ивановича) умел вынуть и прочистить душу, но мог уничтожить тело.
Нина приносила портрет Крамского и Менделеев метал в него дротик, после чего оставалось лишь вернуть на место пропущенную (из принципа) запятую: кривая рожица роженицы!
«Мать, дочь и преступница» – так Менделеев классифицировал женщин на примере одной Анны – та мстила за себя, кусая за ноги обидчика.
Каренина, разумеется, не была собакой, но тело ее подобно было некоему неприрученному животному: легко это можно было показать в балете.
Привычка к Анне, балету, театру оглупляла самые идеи музея и армии еще до того, как они (музей и армия) начинали действовать и только обдумывались.
Отдаваясь Вронскому (в классическом варианте), Анна прокручивала в воображении все мыслимые и немыслимые позы, в то время, как Вронский нисколько не заботился о женском оргазме –
Написать об оргазме значило похоронить Анну в ее теле.
Нигде, никак, никогда Толстой не писал о похоронах своей героини.
Действующий человек не боится Анны.


Глава третья. ПРОДАТЬ ЧЕРНОСЛИВ

Подобие подобия встретилось с отрицанием отрицания: что было дальше?
Слово, за которым ничего нет: лимфа, печень, кишечник.
Человек из органов, мясная реальность: человек в морг и человек из морга.
Один поет – другой танцует.
Кому понравится кишечник? Его внутренние потрясения?
Кишечник отрицает всё – его подобие отрицает нечто.
Чу: екнула селезенка, пролилась лимфа: внимайте!
Девушка в розовом трико стукает по барабану, задавая ритм сражению при оркестре.
Слушатель пьет гул из пустого бокала.
Прекрасный спектакль получился не потому, что его создатели закачали в него тончайшие мысли и глубочайшие идеи, которые соответствующим образом еще передали и выразили – вовсе нет!
Прекрасное возникло из подручного и случайного.
Просто старый князь однажды ощутил импульсы и сдвинулся телом.
Отец Гагарина решился, наконец, показать то, что выявил.
Мичурину необходимо было продать чернослив.
Дмитрию Ивановичу Менделееву время было отвечать на вопросы.
Мария Александровна Бланк угодила в мир насекомых: спасите!
Некрасов сделался виртуальным.
Келдыш стремился вывести зрителя из дремоты.
Крамскому негде было расставить холсты.
Судебному следователю Энгельгардту пора было отчитаться о работе.
Толстой захотел о себе напомнить.
Нине Ломовой родители купили барабан и розовое трико.
Все это вылезло и причудливо переплелось: мог поучиться хаос, но возникло прекрасное.
– Так ли это? – прошлепали голые ноги натурщика.
Чтобы автор не растворился в событиях, последние были отменены: горазд с плеч!
Каждый – гора в соответствии со своими намерениями и страстями; прекрасное – знак, за который следует заглянуть.
Анна Андреевна пришла с Черножуковым – они озирались по сторонам, не зная, окажется Нина на сцене или в зрительном зале.
Все зрители подобраны были по форме Ломовой: квадратные и приземистые – но и артисты, выходившие с монологами, спутывали мысли и стирали предыдущее содержание: низкорослые и одутловатые.
В Нине никогда не выпирало прекрасное.
Оперные сады (всё на месте) и балетные огороды (бардак) давали размышлять о прекрасных плодах.



Глава четвертая. СПРЯТАННЫЕ ПРЕДМЕТЫ

Имея барабан и розовое трико, Нина устроила балаган.
Отец Гагарина был неплохим гимнастом, старый князь имел задатки клоуна, Мичурин и Келдыш могли выбивать чечетку.
Не было ничего принципиально нового: Анна, Каренин, Вронский: дрессированные Толстым звери: еж, хомяк, собака.
Вронский мог свернуться клубком и выставить иглы.
Каренин, балансируя, держал предметы на кончике носа.
Анна считала до десяти и находила спрятанные предметы.
Звери копировали людей, люди копировали животных.
Пальцы выражали шевеление – за шевелением стояло кишение.
Кишения еще не было, но запах его ощущался: Каренин, Вронский, Анна тужились изо всех сил, чтобы рассмешить зрителя: чем больше они выходили за свои рамки, тем острее чувствовали себя живыми.
Лавировать против Толстого означало скручивать (пальцами) тонкую нить, позже ее предполагалось набросить.
Роман Толстого для Нины был чем-то наподобие платяного шкафа.
Она забиралась в антикварный шкаф –
Она пробовала мыслить, не прибегая к четко очерченной форме.
Пространство становилось ничем не ограниченным.
«Я давно не я», – холодела Нина телом.
Она становилась бесформенной.
Она была блужданием того, чем хотела быть.
Она ощущала нечто, не имевшее смысла.
Произведение же (то самое), напротив, приобретало реальность, становясь конкретным.
Сотворение сводилось к установлению.
Форма была, но нематериальная.
Сделанность распадалась на формы делания.
Умерший Некрасов оказался слабее Некрасова умирающего.
Вещи в шкафу не были феноменами, численно единичные и независимые от ситуации.
Пребывая в шкафу, Нина впадала в состояние озабоченности, порождающей воображаемую собаку: озабоченную собаку в неопределенной ситуации: собака существовала, хотя ее не было.
По одной голове Богомолова можно было восстановить всю фигуру.
Легко отец Гагарина переводился из одного космоса существования в другой.
– Турбулентность ведет к обновлению, – пошатывалась Нина, разговаривая с другой Ниной Ломовой, уже не толстовской, а ибсеновской, не обязательно вторичной и беспроблемной.
– Из фона можешь вырезать фигуру? – другая Нина спрашивала первую Ломову.


Глава пятая. МИР СМОТРЕЛ

По сути, другая Нина предлагала Ломовой выкроить заново уже имеющиеся фигуры – это создавало напряжение и имитировало динамику.
Нина прижалась к Другой – края не совпадали: другая Нина была дана без всякой точки зрения.
Исконная (?) не знала, предшествует ей Другая или повторяет ее.
Дадут ли ответ искусно вырезанные фигуры?
Платяной шкаф снабжен был зеркалом (внутри, снаружи?) – позже, смотрясь в него, Нина сняла различие между «внутри» и «снаружи».
Являлся Крамской – переносил оптическое в живопись, напоминал о линейной перспективе.
Выйдя из шкафа, Нина садилась к окну (не отражавшему ее), открытому вовне и продолжавшему комнату в неизведанное.
Выбухала деталь.
Внешнее вбирало Нину в себя – зеркало тянуло назад в шкаф.
В зеркале исчезала точка зрения; зеркало раскачивалось.
Впереди в неопределенном пространстве феноменально Нина закруглялась вместе с планетой, на которой она находилась.
Ее отсылали к взаимному бытию!
Она ехала к линии горизонта (везла Жидкий раствор в Действующую армию). Армии предстояла битва, которая должна была придать ей смысл: армия уважает битву.
На неустойчивой поверхности Нина встретилась с феноменом пейзажа, переносившим живописное обратно в оптическое.
За Ниной наблюдали глаза, а тело ее ласкали взгляды.
Мир смотрел на нее.
– Почему у тебя две точки вместо глаз и дырка вместо рта? – спросил Нину феномен.
– Мое изображение вывернулось и само глядит на тебя, – Нина не растерялась.
– Ты что ли картинка? – феномен недопонял.
– А то! – рассмеялась девушка.
Она дарила себя миру.
Цветы вокруг и она находились в одной плоскости.
Когда Нина уставала, она стирала различие (мимикрируя) между собою и окружающей средой. Ей было просто изменить свой внешний вид и куда сложнее – внутреннее содержание.
Полупрозрачный мешок с ротовым отверстием, не различающий внутреннее и внешнее, пытался поймать Нину в себя и переварить –
Внешнее и внутреннее в ней все более расходились по сторонам, и внешнее все явственнее становилось отражением внешнего мира.
Нина не присваивала себе то, что видела, а приближала его взглядом, в него заходя.
Когда Нина умерла, внутри ее глаза обнаружено было вогнутое зеркальце.


Глава шестая. ФЕНОМЕН ПЕЙЗАЖА

Другая Нина Ломова воспринимала мир как совокупность световых пятен и лишь серьезным усилием головы и тела могла преобразовать свет и цвет в очерченные фигуры и фиксированные состояния.
Когда основная Нина уносилась в свою живописную реальность, Нина вспомогательная на месте заменяла ее, вынужденная пятна интегрировать в картинки и образы.
Она воспринимала образы по отдельности, но увидеть взаимодействие их (хоть как-то!) не могла: отец Гагарина не соединялся с Мичуриным, судебный следователь не имел сношений с Марией Александровной Бланк, голова Богомолова виделась отделенной от тела – Каренин, Вронский и Анна состояли из разнокалиберных букв, сложить из которых слово не представлялось возможным.
Играя на виолончели, Келдыш создавал сумбур вместо музыки – Каренин демонстрировал хруст вместо пальцев; чулки, натянутые туже некуда, блескуче изображали их носительниц – в небе вместо Чкалова летал Геринг.
Позже чуть выправилось: появился Пушкин, хотя и без присущих ему красоты и мудрости – он разрушал связь между увиденным и услышанным – та скоро восстанавливалась и тогда Пушкин исчезал.
Из окна, в которое унеслась Нина-первая, просовывалась резиновая рука с присосками вместо пальцев, но Нина-вторая легко разлагала ее на пятна.
Появление другой Нины и исчезновение этой заметно расширили горизонт, но люди ничего не заметили: судебный следователь Энгельгардт общался с девушкой как с давно знакомой, ссылался на общие воспоминания и какие-то прежние отношения.
Он приносил предметы и раскладывал их на столе – Нина раздевалась до трико и танцевала на неустойчивой поверхности, не задевая ничего ногами.
Чем ближе к Нине располагался следователь, тем проще он становился, сужая ей горизонт и как бы сбрасывая маску – Нина видела холст, мазки, краски, но иногда ее взгляд натыкался на глаз Энгельгардта.
Для Нины всё происходило сразу, для Энгельгардта – шло последовательно.
Толстой всё видел одновременно, но передавал последовательно: они подходили к роману, вытягивая знаки в ряды, не нуждавшиеся в начале и конце – только в середине.
Толстой создал только середину романа. Но почему?
Роман нужно читать телом без участия головы и ног?!
Анна, что ли, была покрыта шерстью, а Каренин – перьями? Физически они не могли сочетаться?
Психический Вронский и телесная Анна?
Потные, на столе, Нина и следователь хохотали до седьмой икоты.
Феномен пейзажа выглядывал из-за линии горизонта.
Влечения, по Толстому, приписывались внешним инстанциям.




Глава седьмая. РУКА МАСТЕРА

Толстой поставил человека в срединное положение между земным и божественным.
Божественное отделяло картинки от вещей, но не давало выделять главное и фиксировать существенное.
В романе не было верха и низа, но в страницы был вмонтирован взгляд, ощупывающий читателя и затягивающий его внутрь: за взглядом угадывалась рука мастера.
Читатель испытывал сексуальные влечения: рука становилась резиновой, тело застигало себя извне – начиналось познание.
Читатель превращался в полупрозрачный мешок с ротовым отверстием и был готов поймать и переварить что угодно.
Каренин, Вронский, Анна виделись неопределенными – они были, по сути, актерами, способными сыграть любую роль: Пушкина, Чкалова, Геринга
Анна себя превращала в изображение, в то время как собака (?) изображением являлась от природы.
Каренин все же не мог вписаться полностью в род мужей, а Вронский – в категорию любовников и потому, чтобы правдоподобно выглядеть таковыми, они соответствующим способом расписывали (раздували) тела и лица, давая картинки самих себя.
Толстой блокировал прочтение отдельных деталей (сцена похищения Анны) и так усилил динамику действия.
Земное доставляло страдания – божественное придавало им смысл.
Земное создавало влечения – божественное их смещало.
Эротический по сути роман сделался романом пожирающим.
Фантазм общей кожи Каренина, Вронского и Анны перемещал отношения в сторону психической оболочки, обращенной одновременно внутрь и наружу.
Общая кожа на солнце становилась полупрозрачной и, снабженная ротовым отверстием, могла заглатывать «в мешок» то, что считало пищей.
Читательский мешок и персонажный устраивали между собой нешуточные сражения.
Толстой составил список влечений и в нем Софья Натановна проделала ряд отверстий – влечение привязанности улетучилось и на его место пришло влечение цепляния.
– Я от тебя потею, – Анне говорили Каренин и Вронский, продолжая за нее цепляться.
Анна учитывала время не так хорошо, как Каренин – и пространство не так хорошо, как Вронский, но точнее, чем они определяла происхождение звуков.
Все трое на время могли сбрасывать кожу и покрываться взамен ее на выбор оперением, иглами либо чешуей – Анна предпочитала мех; эрогенные зоны при этом оставались покрытыми волосами.
В большой группе персонажей (людей либо животных) Каренин-Вронский-Анна предпочитали оставаться анонимными, замыкаясь в молчании.
Единые, они опасались расщепления.


Глава восьмая. ОБЩАЯ КОЖА

– Все мы – другие! – неумно говорил Мичурин.
Люди однако не понимали, откуда идет голос и озирались по сторонам.
Неумное часто бывает справедливым, а справедливое – фруктовым или овощным: витаминным по сути в разных оболочках.
– Какого сорта?! – кто-то впадал в агрессию.
В заданном пространстве личные места меняли свое положение – кожа Мичурина, цепляясь за кожу Келдыша, растягивалась: эластичная, противящаяся разрыву, приспособленная к взаимному массажу.
Женщины искали теплоты и предлагали баюкивающие движения – Мичурин выставлял им отца Гагарина: тот был барьерным, а Мичурин – проницаемым.
Женщины в форме сосуда, существа и предмета давали увидеть свою внутренность.
Отец Гагарина чувствовал женщину, прикасавшуюся к его коже, в то время как Мичурин чувствовал свою кожу, к которой прикасалась женщина.
Об этом они говорили Келдышу, который в свою очередь сообщал им, что женщины поддерживают его сзади или снизу, как искусственного и механического.
– Настоящий Келдыш, – они утверждали, – давно умер от истощения!
Живой академик не мог доказать им, что вышел победителем в игре со смертью – механический так механический!
Но разве механический может ответить смехом, рыданием, рвотой?
Может!
Женщины уходили осмеянными, оплаканными, облеванными.
Он сидел, как обоссанный.
Положим, упомянутое обстоятельство могло подать повод к догадке, что академик действительно был подставным лицом и искусственной фигурой.
Здоровенные барышни веселились.
У Ивана Ильича, недавно упавшего со стремянки, был вечер, более даже показной, чем обычно: была развернута палатка над подъездом, и собственных экипажей стояло около сотни. Окна горели пожаром, рояль –
Приезжали не с пустыми руками: кто с пальцем, кто с зубом, кто-то с ногтем или лоскутом кожи: складывали Каренину: встань и иди!
– Голова – в одну восьмую часть фигуры! – напоминал Крамской.
Когда разумный человек отчаялся, ему на помощь пришел человек безумный, имеющий способность оценить уродливое, сбросивший с пьедестала женщину и на ее место установивший труп.
Эротические фантазии, никуда не девшись, приобрели некрофильские черты.
Состояния Анны накладывались одно на другое, пока не появился Дмитрий Иванович Менделеев, все прояснивший.
Вопрос о жизни и смерти был решен посредством последействия.




Глава девятая. ЗАТЕНЕННЫЕ МЕСТА

Толстой создал Анну из женоненавистничества и уничтожил из сострадания.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина внезапно предстали перед вещью, и этой вещью оказался рояль.
В нем заключался гарантированный смысл: звучать!
– Звучать на опережение, – уточнил отец Гагарина.
Он обошелся без объяснения, возлагая его на Келдыша – академик однако не знал, может ли он доходчиво объяснить: пусть зритель интерпретирует!
Пускай наложит прошлое на настоящее, определит заднее число уравнения с известными неизвестными.
За роялем сидела Анна.
Рук у нее не было – только проволочный каркас.
Представленная публике, еще она не действовала и только напоминала о спирали вечного возвращения.
В пространстве абсолютной нейтральности, как бы мог комментировать Мичурин, Анна стирала культурные различия.
Легко отец Гагарина отделил восприятие от воспоминаний – словно бы никогда прежде не встречал он Анну в Космосе, никогда после этого не усваивал понятия ее отсутствия и вовсе не формировал новое понятие времени.
Анна посылала сигналы, умея в то же время интерпретировать сигналы отца Гагарина, предвосхищая его потребности: она поила его Жидким раствором, не соблюдая запрета на прикосновение.
«У вас была общая кожа?» – безрезультатно выпытывал позже Келдыш.
Анна имела собственную кожу и пользовалась ею как пространством, куда можно было поместить ощущения – туда именно и проник Толстой.
Он вывернул Анну, как перчатку и превратил ее ощущения в познаваемую реальность.
Отец Гагарина поддерживал Анну за печень и кишечник, который Толстой то и дело пытался опорожнить.
«Ты в Космосе, – внушал Толстой отцу Гагарина. – Плыви же!»
Хотел классик, чтобы отец Гагарина раскинул руки и отпустил Анну: тело или кожа?
Тело Анны превращалось в дисциплинированную машину: оно было чем-то вроде самолета, а его (тела) жесты напоминали об огнестрельном оружии: Толстой разрабатывал глубинные стратегии.
Наглядно Анна демонстрировала ограниченность возможностей мира и случайность этих границ.
Нашла ли она затененные места Иного, лежавшие за пределами наших возможностей?
Находясь в множественных формах пространственности, сама Анна принимала разные формы: стола, собаки, рояля.
Муляж Анны помещался за клавишами в то время как сама она (инструмент!) была готова разразиться неистовыми, страстными звуками.
В условиях возможности она создала невозможность.


Глава десятая. ФЕНОМЕН АТМОСФЕРЫ

Они ощущали себя в пространстве особого типа.
Фигуры, находившиеся в нем, сохраняли непрерывность формы, даже будучи деформированы: некоторые из них были сплющены, согнуты и растянуты, но не разорваны или сломаны.
Как и большинство присутствовавших Анна была деформирована – оторванные руки, однако, резко отличали ее от прочих: она была деформирована с повреждениями.
Пространство, вместе с тем, возникло задолго до появления в нем гостей – Анна же, явившись, сама создала пространство (новое) вокруг себя (в нем находились Келдыш, Мичурин и отец Гагарина).
В этом пространстве уничтожалась значимость того, что было всегда и подготавливалось принятие некоей фигуры в качестве указания характера культурного порядка.
– Средство достижения цели – повторение, ничего гениального, – как бы из-за рояля вещала и демонстрировала Анна.
И в самом деле – в зале установлена была высокая стремянка, на которую один за другим вскарабкивались (толстовские) комики и акробаты.
Атмосферные газы, сжимаясь, до поры не имели вкуса и запаха, как у Толстого – при этом они активно воздействовали на человеческие организмы, как это описывал тот же Толстой.
Феномен атмосферы замыкался на тела, квазитела, вещи и квазивещи.
Весь жизненный опыт Мичурина, Келдыша и отца Гагарина спрессовался в некий «свадебный сундук», из которого мичуринские выходили во внешний мир четыре чувства, гагаринские – пять и шесть – келдышевских.
Вещи имели неполную сущность (пустые расписные подносы) – появлялись и исчезали.
В доме Ивана Ильича атмосфера пронизывала физическое пространство – она не определяла смысла, но имела (играла) значение.
Индивидуальные чувства гостей из приватных делались объективными: когда вспыхнул пожар, говорили, что вспыхнула паника, а не сто двадцать (по числу гостей) паник.
Двигательные внушения не обошли стороной Анну – она бежала вместе со всеми, расширяя и сжимая тело –
Самое пребывание в этом доме Келдыш, Мичурин и отец Гагарина воспринимали, как туристы, зашедшие в церковь в ожидании автобуса, который отвезет их в другое место – прочие же гости  находились там, как верующие, посетившие ту же церковь и ожидающие встречи с Богом.
Пробудившееся телесное самочувствие Анны выходило за пределы ее тела, соединяясь с людьми и предметами.




ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. СИЯНИЕ ПРИСУТСТВИЯ

– Ее нельзя реально потрогать, но она – действующая.
Так говорил старый князь.
– Она не подпадает под законы науки, – ему вторил Левин.
Претензии к реальности Анны все же были – пожар в доме Ивана Ильича (в трактовке Толстого) телесное самочувствие каждого гостя вывел за пределы его тела и сделал общим.
Находившиеся среди персонажей актеры профессионально свое эмоциональное состояние выплескивали наружу, создавая атмосферу, которой проникались зрители.
Чувство сопричастности рождалось, играли даже объекты: вещи выходили из себя: мощно выступал рояль.
Внутрителесный диалог (мастером которого Толстой являлся) между Левиным и старым князем выявил различие между живым и объективным телом: относительное место первого и абсолютное – второго.
Сходным было настроение открытости миру: всем оставалось лишь окунуться в нее.
Толстой пишет: «Обстановка сгущала атмосферу».
На взгляд собаки однако пришло время подкрепиться.
– Положим, о ней не кричали: «Она может!» – с набитыми ртами участники продолжали.
Претензии к реальности Анны уже предъявляли только Каренин и Вронский.
Невозможное, но убедительное вот-вот должно было проявить себя.
Словно бы кто-то остро чувствующий, задумавшись, бродил по парку, уже порядочно пожелтевшему, и вдруг среди общей картины замирания наткнулся на некий живописный контраст, который случай-художник подставил ему.
Цвет тела на красном ковре поражал буквально.
Мыслилось покамест без понятия.
Келдыш предстал в математическом сюртуке, Мичурин укоренен был в форму тела, отец Гагарина не включал себя в получившуюся картинку.
Неполнота существования грозила обернуться его переизбытком – самое существование не являлось (как и ранее) гарантом реальности.
Люди ходили вокруг рояля, брали с подносов мясо, пили из высоких бокалов, обменивались замечаниями – все это было однако не слишком реальным.
Толстой подал реальность в процессе ее установления, но не захотел смириться с самостоятельностью своего романа.
Форма романа об Анне в итоге не утвердила реальность мира и реальность его героини.
Реальны были только феномены и вещи.
Пожар способствовал первым и уничтожал вторые.
Озабоченное воображение рисовало собаку.



Глава вторая. ОБРАЗЫ РАССЫПАЛИСЬ

Когда повествование стопорилось, Толстой писал о живописных контрастах, пожарах и собаках.
Контрасты усиливали реальность вещей.
Пожары придавали предметам отчетливость.
Собаки поддерживали активность персонажей, их форму: в какой-то момент расстояние между собакой и персонажем исчезало.
Среди гостей Дмитрий Иванович появился с горевшим кустом в руках – Толстой отчудил свое произведение от своего сознания: реально Дмитрий Иванович сиял своим присутствием – Толстой же сделался (реальным) феноменом.
ЗабЕгали химеры.
Возникло ощущение озабоченности, никак не связанное с актуальностью: легко дом Ивана Ильича мог возвернуться из небытия, восстать из руин, оставшихся на месте грандиозного пожара.
По одной голове можно было восстановить всю фигуру Богомолова; сбитый Чкаловым Геринг спокойно касался вещей; свои составляющие без помех тотализировала Мария Александровна Бланк.
Анне Аркадьевне недоставало турбулентности: она наличествовала без потрясений: не было испуганного лица, способного взглянуть и исказиться в чертах, отсылая уже не к существующему, а к возможному миру.
Она пришла, чтобы дать миру новое членение, придать ему новые очертания, выкроить заново из той же материи – сознание покамест лежало вне пришедшей: план действий не мог быть разработан, а только дан.
Все же, могло показаться, Анна всасывает в себя внешний мир и выпускает его наружу, покрытым уже иными знаками –
Она видела Менделеева как бы сквозь закопченное стекло – всем остальным он продолжал сиять присутствием.
Жившие в разных столетиях могли соприкасаться с помощью бессмертных образов (смысл при этом терял свою явленность, а образы рассыпались на  составляющие).
Никто не помышлял о сражении между образами и символами: интерпретация формировалась неспешно.
Не упрощалась картина Крамского – она расширялась: поэт гладил собаку, перемещались реальные соотнесения, набрасывались новые контуры: сверкая на солнечном свете, золотистая струйка проливалась на клумбу белых хризантем –
Картину Крамского необходимо было освободить от наивного весеннего очарования: что именно получилось не так?
Фрукты были выложены на столе в форме тела Анны Карениной, однако без рук – главное же действие (с намеком на иное содержание) выражено в орнаменте.
Последовательно проследовавшие события были поданы все сразу, скопом.




Глава третья. ЗНАК КАЖДОМУ

Изобразительная традиция, вторгшись в литературный опыт, внушила новое понимание образа, более экспрессивного, но менее визуального.
– Почему предпочли вы архивировать Анну, фиксировать ее, но не уразуметь? – перебрасывал куст Менделеев из одной руки в другую.
Толстой никогда по-настоящему не веровал в Бога.
– Анна есть нечто всеобщее, – он прикурил от куста, – не поддающееся исследованию и пониманию.
Создавший образ Анны, он не хотел видеть ее простой аллегорией.
– Встань и иди! – между тем скандировали гости.
Не требовавшие тождества, они довольствовались бы простым сходством, сами не вполне адекватные: похожая на Марию Александровну Бланк, напоминающий о Геринге, вылитый Пушкин.
Кто-то из зрительного зала видел настоящую Марию Александровну, действительного Геринга, всамделишного Пушкина – с колосников же они воспринимались как треугольник, квадрат, круг.
Дуэль Пушкина и Геринга –
Роды Марии Александровны –
Лишенные реальной силы, они вовлекали в свою магическую ауру. Не было за ними исторической правды – была правда общечеловеческая.
Была вброшена чистая, пустая форма; шла борьба за нее.
Ситуация в доме Ивана Ильича была в сгущенном, концентрированном состоянии, символ был вещью – но какой?
Загоревшийся куст в руках Менделеева провоцировал в головах желание разобраться.
Да, Дмитрий Иванович мог превращать человеческие фигуры в геометрические – что с этого?
Ну, могут геометрические фигуры сливаться в орнамент – дальше что?
Орнамент, положим, собой представляет отрезок художественного языка – кому от этого холодно или жарко?
И что же – в этом отрезке себя проявляет стиль эпохи? Так, что ли?!
Один несуществующий смысл испарялся, давая место другому, не существующему.
Одни и те же геометрические фигуры по-разному открывались разным наблюдателям, видите ли!
У Анны, сидевшей за роялем, развевались волосы – это был намек каждому, пробуждающий воспоминания.
Вот шевельнулась ее нога – произошло движение во времени.
Кто-то впал в пафосность, кто-то укрощал взволнованность.
Служанка, проносившая над головою корзинку с фруктами, представилась проносившей голову в корзинке с фруктами.



Глава четвертая. ПРИЧЕСКА НИМФЫ

Мичурин, хитрый садовник, костюмный реалист и любитель античности, предлагал художнику полуобнажить Анну, придав ей большее сходство с нимфой, сошедшей с классического барельефа, – Крамской колебался: достаточно было и прически нимфы.
Он делал зримым подразумеваемый смысл, но не мог сделать.
Должен ли он был отразить Анну или породить ее заново по определенному типу: умирающая Анна, Анна-незнакомка, Анна с уздечкой, выздоравливающая Анна, Анна – сомнамбула?
Каждая из этих Анн была несводима к другой – каждая была самостоятельной духовной формой; энергия духа меж тем создавала самые разные формы и контуры.
Каждая Анна выдавала себя не за часть, а за целое и тем самым претендовала не на относительную, а на абсолютную значимость  – отсюда вытекали конфликты.
Возникла умирающая-выздоравливающая Анна: справедливо Крамского критиковали: разводит, дескать, антиномии!
Намерение Толстого мысленно исчерпать Анну и даже определить ее объем и границы Крамскому представлялось невыполнимым.
Призрачный образ делал знак Толстому – писатель передавал этот знак читателю – логика знаков, казалось, должна была обернуться логикой вещей.
Писатель и читатель заваривали чувственный субстрат – художник отказывался его принимать.
Крамскому Анна самовыдвигалась в своем неизменном ритме – это движение в себе содержало средство изображения конкретно взятой жизни.
Совокупность форм духа мыслилась замкнутым в себе космосом – появлялся отец Гагарина: формы трансформировались в их истории.
– Однажды, – отец Гагарина рассказывал, – я отстранился от мира чувств до такой степени, что, казалось, я вовсе покинул его –
Они прогуливались в сторону угла Маяковского и Жуковского: общее дано было в особенном: деформированные прохожие, женщины на электрических самокатах, звуки виолончели, собачий лай, пиво (если отстоять очередь).
Горел дом – к нему протянута была рука в резиновом рукаве; из дома вынесли шкаф: вывалился обгоревший скелет.
Евгений Черножуков и Люба Колосова били в большой барабан: горел дом (еще один) Нины Ломовой.
Случайно складывалось нужное.
Знаки (всё вокруг было знаками) не были (случайными) оболочками людей и предметов – они представали необходимыми и существенными органами, определяющими содержание.
Мир мыслимого определялся через момент творения.
Мир чувственного – через момент –




Глава пятая. ПЯТЬ НОТ

Мир чувственного, казалось, определится через момент.
Ощущения и восприятия, однако, препятствовали воспоминаниям: словно бы все забыли, что произошла трагедия: в огне погибла Нина Ломова.
Сознание людей, общавшихся с Ниной, сохранило в себе ее образ как что-то неисчезнувшее и с этим приходилось считаться.
Сознание делало Нину едва ли не идеальной, все более конкретной и содержательной.
Теперь Нина учила глубже понимать ее самое – не стесняться переходить из мира действительности в мир духовности.
– Вот мельница, – показывала Нина налево, – она еще не развалилась. – А вот, – смеялась она направо, – полуживой дядя!
Пушкин присоединял мир представлений.
Все происходило посредством русского языка: вылетевшее из уст слово возвращалось к уху разглагольствующего.
Пять нот, взятых Келдышем на виолончели, давали представление о времени.
Общее время раскрывало свою самобытность.
Келдыш, Мичурин и отец Гагарина, будучи, совместными, могли выстраиваться последовательно и уходить в линейную перспективу.
Очертания Марии Александровны Бланк, Геринга и Пушкина в одной ситуации воспринимались как геометрические фигуры, в другой – как орнамент.
Поскольку существовали некие Толстой, Некрасов, Крамской, одновременно с ними должны были существовать и (отличные от них) Каренин, Вронский, Анна.
Случайный старый князь доступен был распознаванию во всех формах, кроме как в форме Суворова или Кутузова.
Дмитрий Иванович Менделеев, понимать которого следовало, как сущностное ядро всего, в конечном счете оказывался каким-то «некто», не содержащим позитивной конкретности.
(Роман о демоне аналогии имеет определенное содержание только, если берется в полном единстве с романами о гении повторения, агенте метаморфозы, господине ощущений и т. д. и в полном обособлении от них).
Полагая нечто, судебный следователь всегда параллельно предполагал наличие чего-то иного.
– Сейчас, сейчас! – ухватывал он ускользающую границу между прошлым и будущим, сводя воедино момент и процесс.
 – Вперед! Назад! – управлял он Ниной Ломовой, то отстававшей, то забегающей в событие.
Нина брала фрагмент: мальчик приносит кофе, берет платье для чистки, и следователь понимал, что девушка в розовом трико сейчас ударит по барабану, и другие здоровенные девушки в редкой зелени чахлых деревьев растрепанно пустятся в топающий тяжелый танец, имитирующий походный шаг бойцов Действующей армии –
Имевшийся у него образ дома (Ивана Ильича и позже – Нины) судебный следователь использовал как отправную точку к тому, чтобы выстроить, исходя из нее, систему пространственных отношений.



Глава шестая. НАСТОЯЩИЕ МЕДВЕДИ

Всегда ощущать то же самое и вовсе ничего не ощущать есть одно и то же.
Иное выкладывало себя живыми пингвинами в полярных льдах.
Отдельное место вполне могло появиться раньше системы мест – отдельное время выпадало из системы времен.
Пространственная совместимость не соответствовала временной последовательности, свойства не проявлялись из вещи.
Все это, впрочем, наблюдалось и ранее.
– Впечатления всех видов – объединяйтесь! – был выдвинут лозунг.
Люди вступали друг с другом в ассоциации: Суворов ассоциировался с Кутузовым, Мюр с Мерилизом, Нина Ломова – с Анной Карениной. Идеи же светлых и темных, ластоногих и жирных, семенящих и хрюкающих пингвинов даны были Пушкину, Толстому и Чкалову (пролетевшему не над тем полюсом) лишь как образы и являлись субъективными состояниями.
– От ассоциации – к интеграции! – всех звали дальше.
Каждый образ не создавался впервые, а лишь фиксировался под другим именем и прилагался к иному случаю – полярные же льды существовали не только потому, что они были, но и для того, чтобы обзавестись еще каким-то значением.
Свободное существование пингвинов вносило порядок в хаотическое расположение льдов (львов?).
Репрезентация – одно содержание в другом.
Пингвины во льдах – кому нужна была убогая копия человеческого сообщества?
Пингвины подавали людям знаки.
«Если вы остаетесь в мире образов – происхождение их ищите в автономном творчестве духа!»
Откровение со сцены передавалось зрительному залу, просачивалось в фойе театра и оттуда распространялось по набережной Фонтанки, поверхность которой затягивалась ледком.
Ошибочная постановка имела определенный успех – пустой спектакль отбрасывал череду отблесков, лишенных сущности, но завораживающих.
Толстой указывал место идеалу, считая последний критически преодоленным: об этом, выйдя из театра, беседовали пингвины.
Игнорируя мост, они шли по тонкому льду.
Жизнь выходила за пределы, установленные природой.
Единый круг действия снимал границы между вещами.
Всякий смысл оказывался связан с обратным смыслом.
Кутузов проиграл Наполеону, чтобы выиграть у него.
Некрасов умирал, чтобы вечно позировать.
Анна упала на рельсы, чтобы подняться выше.
Темный стиль Толстого отсылал к невидимой гармонии.
Он нес читателю (зрителю) смысл, закрытый для него (Толстого) самого, но вместе они (читатель, зритель, Толстой) должны были на него (смысл) выйти с помощью образов и сравнений.
Вот здесь-то и появились настоящие медведи.


Глава седьмая. ЖЕСТЫ АКТЕРОВ

Мюр и Мерилиз плохо знали по-русски и потому прибегали к жестам, не гнушаясь и просто выкриками.
Они привезли в Россию электрические самокаты и, пока те распродавались, изготавливали бутафорию для театров: шкафы, из которых в нужный момент выпадал скелет, заводных общественных животных, головы, не отличимые от отрубленных, реалии, чье существование виртуально и виртуалии, вполне реальные.
Потребовался правильный тысячеугольник – они взяли двести пятьдесят квадратов, но не получилось: многие углы оказались внутри фигуры: так родилось понятие внутренней формы.
Соединение однообразного происходило посредством чувств: действие, покидая непосредственную форму активности, обретало свободу и новое поле деятельности.
Указательные жесты актеров тем временем вызывали подражательные жесты зрителей: на сцене появились электрические самокаты: смотрите!
«Сейчас – не сейчас» – тюкалось внутри самокатов; становившие на них дамы законченное действие умели соединить с незаконченным, а преходящее с постоянным.
Нина Ломова «здесь» и Анна Каренина «там» воспринимались как «эта» и «та».
Нина переносила Анну в свое пространство, Анна брала Нину в свое время, но, если Анна (при этом) переходила от понятия времени к чувству времени, то Нина от чувства пространства переходила к понятию пространства.
Понятие «время» было чуждо Нине (насиделась в шкафу!) – понятие же «пространство» было неблизко Анне, пространство лишь созерцавшей (из окна поезда).
Анна сгущала представления – Нина разбавляла их.
Почти невесомые они шли по тонкому льду и им навстречу двигались фазаны.
– Пингвины! – смеясь, поправила Нина.
Слова обозначали цифры.
– Числа! – поправила Анна, смеясь.
Вскрикнул внезапно ужаленный князь (старый).
Дельфинов было ровненько двести шестьдесят восемь.
(Поправит читатель: двести шестьдесят девять).
Их (женщин, дельфинов) представления то сгущались, то разбавлялись.
Нематериальные качества прилагались к нематериальному содержанию.
Пингвины смотрели на женщин насмешливо и в то же время (пространство) одобрительно.
Нина вдруг почувствовала себя вспотевшей.
– Как насчет переселения в душ? – она обратилась к Анне.
Она чувствовала свои руки, обвившиеся вокруг собачьей шеи.
Анна стояла в скованной позе, неловко приподняв одну ногу.
Тогда-то и появились настоящие медведи.



Глава восьмая. ИЗБЕГАЯ ОПРЕДЕЛЕННОСТИ

– Они – настоящие медведи – слова никому не скажут! – отзывались о Мюре и Мерилизе.
Они появились внезапно в антракте между мазуркою и вальсом на балу в доме Ивана Ильича, расставили стремянку и без лишних разговоров принялись выделывать кульбиты.
– Другим впору оберечь себя от таких ловкачей! – на них показывали злые языки.
Мичурин неподалеку консультировал Чехова: он любил рассуждать о садах и разводить оные.
Слова шли с языка.
– Мы можем мыслить, только становясь чем-то иным, – говорил Мичурин, – растением, деревом, яблоней, вишневым садом, – он делал вид, будто хочет надеть на Чехова парашют.
Несильно Антон Павлович был втянут в реальность – он перевел плечами, точно хотел стряхнуть с себя одеревенелость членов.
Это был добрый, но слабохарактерный человек, которого постоянно скандализировали поступки и дурное обращение жены.
Его мышление было чистым, но заключенным в круг языкового формирования: к примеру, он считал, что Богомолов, мысленно расчлененный, стремится сбросить свое внутреннее содержание и восприниматься уже не как чувственное, а как логическое целое.
Голова Богомолова была связана с его телом совершенно не так, как пальцы Каренина связаны с его руками и ногами – дом, который занимал Иван Ильич Мечников, принадлежал ему в ином и более прочном смысле, чем тот же дом, в котором жила Нина Ломова (дом Рота в Кузнечном переулке).
Антон Павлович Чехов улавливал и фиксировал эти различия, хотя для него понятия растворялись в содержании слова: истина из логической переходила в языковую, права на которую ранее заявил Толстой (Богомолов).
Оба они однако обобщали (выявляли типическое), избегая определенности.
Впечатления обоих словно бы задерживались и претерпевали остановки – Анна вдруг надолго замирала с неловко поднятою ногой, Каренин делался похожим на моржа, а Вронский – на морского котика.
Толстой и Богомолов подводили одно содержание под другое.
Толстой и Чехов одно содержание на другое водружали.
– Почему, собственно, Чкалова вы называете Чеховым? – спрашивали иногда Толстого или Богомолова.
Очерчивались внешние рамки картины, отдельные изображения на которой еще не проступили.
Чехов, высадивший яблоню на Северном полюсе, Чкалов, придумавший сюжет для небольшого рассказа, Чехов, помиловавший пингвина, Чкалов, задушивший Ольгу Книппер – для каждого из них нашлось свое собственное наименование.


Глава девятая. ОБЛАСТЬ ВИДИМОСТИ

Чехов в пенснэ и Чкалов с черною повязкой на глазу яснее видели то, что расположено было ближе к ним: Чехов окидывал объект быстрым взглядом, Чкалов оглядывал продолжительно.
Придерживаясь все же общих взглядов, они смыкали увиденное, выявляя общую картину созерцания.
На первый взгляд понимание приходило само по себе, как таковое, – в действительности это было понимание в себе (Чехов) и понимание посредством себя (Чкалов).
Единый вопрос: «Что есть?» распадался на вариации.
– Что же? – спрашивал Чехов.
– Что именно? – выталкивал изо рта Чкалов.
– Анна и Нина играют на Фонтанке, – Чехову отвечал Мичурин.
– Анна и Нина играют на поверхности Фонтанки, – Чкалову отвечал Келдыш.
– Согласно подобию, – позже присоединялся отец Гагарина. – По образу и подобию.
Область видимости позволяла всем пятерым наблюдать за женщинами, идущими по тонкому льду.
– Анна – миф? – спросил отец Гагарина.
– Анна – чистая мысль, – ответил Чехов.
– А Нина? Тоже чистая мысль?
– Нина – миф.
Стремившиеся развеять иллюзию, они лишь сгущали ее.
– В форме недействительности! – весомо дополнял Келдыш.
– В мире демонов, – по-своему мысль завершал Чкалов.
Символическая стремянка поднимала и опускала ступени познания не во временном, а в идеальном смысле – мифологические фантазии обретали цвет, форму и назначение.
Аллегорическое, спускаясь на ступеньку, приобретало черты аналогического – аналогии же, поднимаясь, выглядывали аллегориями.
Анна и Нина превращали миф в историю, происходившую на глазах: миф очевидным образом становился первичным, история же складывалась вторичная.
Казалось, между Анной и Ниной нет внутренних различий – они ни с кем не могли быть сравнены и никому не противопоставлены: именно для таких женщин ловят тюленей в полярных льдах.
Мифологический процесс разворачивался однотипно: внутри театра и снаружи: Анна, Нина, Мичурин, Чехов, отец Гагарина, Келдыш и Чкалов двигались в сторону предметности-вообще, выстраивая образы, в которых сознание сопротивляется восприятию.
Где-то вырабатывался автономный смысл.
Кто-то постигал закономерность духа.
Мир становился мистерией.
Появились ритуалы: на правильном их выполнении основано было продолжение человеческой жизни.



Глава десятая. МИРОВАЯ КУРИЦА

Обыкновенно выполнявшая ритуалы в ванной комнате, Анна придерживалась их на реке – со стороны однако могло показаться, что лед Фонтанки не выдержал веса ее полного тела.
Прибежали мужчины, на лед бросили стремянку: вытянули.
Анна, которая не могла погибнуть под колесами поезда, не могла, разумеется, утонуть, но вполне – простудиться.
Иван Ильич, который не падал со стремянки, растирал ее шерстяной рукавицей – не потерявший головы Богомолов в этой эстетической игре все делал предельно серьезно: кто знает подлинное имя демона, тот может пользоваться его (демона) силой.
Между аналогиями Богомолов видел аналогии: на балу, в доме Ивана Ильича Анна блестела глазами совершенно в толстовском смысле, как  в совершенно толстовском смысле Нина Ломова в доме Рота предельно туго на ноги натягивала чулки. Дом Нины Ломовой сейчас стоял в Кузнечном переулке, как прежде в Кузнечном переулке стоял дом Ивана Ильича. Дом Нины Ломовой когда-то принадлежал некоему Роту и этот самый Рот стал владельцем этого самого дома после того, как он (Рот) приобрел его (дом) после Ивана Ильича смерти.
– Вы – демон! – очнувшись, Анна смотрела на Богомолова.
Он слушал ее, положив вычурную, резную с позолотой голову на спинку дивана.
Как раньше Богомолов имел дело с ногтями и волосами Анны (было такое), так сейчас имел он дело с ее изображением: изображение Анны могло оказывать на рассматривавших его то же воздействие, что и самый объект.
По счастью она не отбрасывала тени (об этом позаботились осветители) – и с этой третью ипостасью Анны ему (Богомолову) не приходилось соотношаться, что дело существенно упросило.
У Анны ранее была тень, пока она (тень!) не упала на полотно железной дороги: официальная версия объясняла: недосмотрели осветители.
Игра впечатлений перерастала в рапсодию ощущений: как ласточка, появившаяся на излете весны, делает лето, так Анна, принесенная в дом Ивана Ильича в самом конце бала, внесла с собою некий элемент Космоса с его включенностью одного в другое.
Слюну Анны Мичурин поместил в картофелину, которую отец Гагарина подвесил в дымоходе: магическая связь установилась между «раньше» и «позже»: мир возник из мирового яйца – мировая курица могла отдыхать.
Мифологическая Анна и демонический Богомолов всё вокруг объединяли идеальной взаимосвязью: всё соприкасалось друг с другом в магическом смысле (смысл был найден!), приобретая единство сущности.
Липкая масса, образовавшись, была способна слепить вместе самые разнородные вещи.




ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ЗАКОН СГУЩЕНИЯ

Софья Натановна Толстая могла быть довольна: Крамской, Некрасов и умирающая неизвестная, заметив приближение Льва Николаевича, приняли человеческие формы и наделили себя смыслом.
Девушка (умирающая неизвестная) рассказывала о происшествии, о котором весть уже несколько дней ходила по городу, но не попадала в газеты.
Мужчины сопровождали ее слова пустыми восклицаниями.
– Ценили гениталии! – она закончила.
Слово «гениталии» она выговорила отчетливо, без мимолетной даже задержки, словно это были гениталии моржа, а не известного всем человека.
Часть человека, Толстой знал, может представлять опасность для него как целого: закон причастности.
Далеко не всегда частное и единичное сплетаются в единое целое – этого Толстой не знал: привычно, согласно своему идеалу, он формировал пространство, время, определял число фигурантов дела – пространство, время, число являлись как бы гениталиями (тела) его повествования.
Пространственные слова, придя, помогали схватить духовную составляющую – мир событийный однако отступал, деформируя мысли.
Толстой не знал понятия бесконечного (оно, скорее, привязано было к Софье Натановне): Некрасов, Крамской и умирающая неизвестная (об Анне покамест не шло) бесконечно могли распоряжаться (как и Софья Натановна) своим собственным, самостоятельным содержанием: тщетно Толстой пытался растворить их в тексте во взаимных связях.
Толстой поздоровался, кое в чем следовало разобраться.
Они находились в кафе на Университетской набережной.
Официант принес Льву Николаевичу карточку.
На карточке запечатлено было лицо (голова) с рожками – нижняя часть фотографии загрязнилась, как будто изображение прошло через множество рук, не заботившихся о его сохранности.
– Почему на своей картине изобразили вы умирающую в виде мальчика, чистящего платье? – спросил Толстой Крамского.
– Куда заложили вы аккумулятор от электрического самоката? – спросил он Некрасова.
– Зачем летали вы с Чеховым на Северный полюс? – спросил он умирающую неизвестную девушку.
Отдельные изображения картины вот-вот должны были проступить – сразу после этого одно содержание можно было подвести под другое.
– Позвольте, дорогой Лев Николаевич, вручить вам памятный сувенир!
Откуда-то девушка достала и двумя руками протянула Толстому его собственное объемное изображение: фарфоровый классик был выполнен в одну восьмую реальной величины и, изнутри чем-то подсвеченный, дьявольски блестел глазами.

Глава вторая. ЧАСТЬ ВОЛОС

Когда Софье Натановне сообщили о взрыве на набережной, она поняла, что из частей Льва Николаевича родился мир: из головы вышло небо, из ног – земля, из глаз его возникло солнце, луна образовалась из духа, а из пупка повеяло воздушным пространством.
Все дальше определенное содержание уходило в даль времени, приобретало характер мифологически значимого: самая мысль успокаивалась простой данностью вещей и событий: прошлое сделалось абсолютным – как таковое оно не могло служить объяснением чему бы то ни было.
В своем чувстве настоящего Софья Натановна предавалась моменту, не будучи захваченной им, не затронутою его непосредственным содержанием.
Содержание растворялось в форме – материя событий исчезала в игре.
В середине партера молодой человек, лицо которого выражало душу решительную и гордую, разрывая свои перчатки аплодисментами, выражал страсти и восхищение, переживаемое им.
Салонные жеманницы и их кавалеры детски-очарованными очами следили за сценическими эволюциями.
Время двигалось по кругу, подражая вечности.
«В кого переселилась душа Льва Николаевича?» – задумывалась Софья Натановна.
Луна распределяла время.
Толстого дух хозяйничал в небесных сферах, порождая существ демонических, порою со съемными позолоченными головами.
Правил бал Богомолов.
Его демоническая душа не делала различий между материальным и духовным; он брал на анализ слюну людей, их экскременты, ногти, волосы, отдельные их слова и выражения и мог после этого управлять самими людьми и их действиями.
Фиксируя смутное, он делал его вожделенным.
– Вы ведь хотите реорганизовать Рабкрин? – он приходил ночью к Марии Бланк.
Мертвец продолжал быть, и это бытие не могло быть описано иначе, нежели физическое.
Мария Александровна Бланк давала Богомолову отрезать у нее часть волос и подстричь ей ногти.
В сравнении с живыми Ленин смотрелся бессильной тенью, но эта тень обладала полной действительностью, как тень, например, отца Гагарина.
Полный физический двойник вождя был сходен с ним как две капли слюны.
«Слишком долго я носила его», – понимала роженица.
– Ленин, величиной с большой палец, – манипулировал Богомолов временем и пространством, – находится в середине тела. Познавший его, более ничего не страшится.
Крепко мир цеплялся за миф.


Глава третья. ЛАЯЛА СОБАКА

Какие-то грубые слепки мужчин и женщин вполне сохранили свои чувственные органы и продолжали (?) отправлять соответствующие им функции.
Со всей тщательностью Каренин участвовал в церемонии открытия рта, Вронский по предписаниям раскрывал ухо, показательно Левин освобождал нос – так стимулировался покойник к ощущениям (чувствам) зрения, слуха, обоняния и вкуса.
Заживо погребенные(?) Пушкин, Толстой, Ленин страстно протестовали против содержания в царстве мертвых – духовные двойники, однако, препятствовали полноценному их возвращению.
Промежуточную позицию между реально умершими и реальными духовными их двойниками занимали грубые слепки тех и других, появившиеся на сцене действий и вовсе не в качестве статистов.
Пушкину, Толстому и Ленину ко всему прочему приписывался еще и гений, обычно появляющийся обнаженным и принимавшим вычурные позы.
– Нрав человека – его гений! – над всем и всеми театрально хохотал Богомолов.
Ленин обонял Толстого, Толстой слушал Пушкина, Пушкин мыслил Ленина (в хрустальном гробу, на цепи) – но как объяснить, что, спускаясь по лестнице, каждый из них сползал вниз головой?!
Дух Ленина проникал в тело Марии Александровны Бланк, чтобы заново возродиться через нее – духи Пушкина и Толстого следовали ему.
Мария Александровна Бланк рожала сыновей в диком оргиастическом танце, позволяющем восстановить тождество с первоисточником всего живого.
Первоисточник поначалу (попутно) наделил Богомолова лошадиною головой, Анну – собачьей; Уалерий Чкалов, Мюр и Мерилиз, Герман Геринг первоначально пребывали в состоянии свернутости и немоты.
Еще были статуи, художественные изображения героев и идолы (те самые грубые слепки с гипертрофированными органами): все умели раскрыть рот, что-то сказать, услышать, унюхать и передать зрителю свои ощущения.
В действие включен был хор, направляющий судьбы героев, но не ход событий; с колосников в патетические моменты мог спуститься Бог.
Лаяла собака.
Демон становился гением, гений – духом-хранителем, лешие и кикиморы представляли воздушных гимнастов, девушка в розовом трико била в большой барабан – в сторону расположения Действующей армии двигался обоз со всем необходимым –
Расширялся объем понятий – размывалась конкретная определенность.
– Нам ли стоять на месте? – рвался куда-то отец Гагарина.
Дышало, впрочем, не колебля воздуха и по своему закону, Нечто.
Некто очерчивал лишенное определяющих характеристик Это.





Глава четвертая. ИСКАЛИ ЖЕРТВУ

Способные думать спрашивали мыслью своей, от общего ли к частному движемся или от частного к общему?
– От вожделения к самосознанию, – был туманный ответ.
Мифологическое объяснение часто первично – события присоединяются к нему задним числом.
– Искали жертву, – объяснил старый князь.
Позже на воздух взорван был Лев Толстой.
Жертва ограничила вожделение – Анна чувствовала себя спокойнее. Свои желания и представления она преобразовывала в демонов и божества по сути амбивалентные: демоны могли представляться божественными, а божества – демоническими.
Явился феномен речи – помог Анне отделить звучание фразы от ее значения – смысл выпрастывался как таковой.
Магически Толстой припечатал Анну к своему тексту ее именем, отчеством и фамилией – как только она отрекалась от них, называясь Ниной Ивановной Ломовой, так сразу чувствовала себя свободною и независимой.
Танцор между тем появлялся то в маске Бога, то демона, но не подражал им, а принимал их натуру.
– Ты пришла сохранить миропорядок, – показывал один.
– Пришла, чтобы разрушить его, – демонстрировал другой.
Анна-Нина дала совокупности ярма, оглобель и колес название «повозка»; Нина-Анна дала животному зубастому, умному, умеющему лаять, название «собака».
Сущности в этом однако не было.
К Анне не приложимо было словечко «где».
С Ниной не согласовывалось «когда».
С Любой Колосовой (подругой Нины) не вязалось «что».
– Середина нигде, а окрестности везде, – повторял старый князь у Толстого.
Сходилось на том, что Анна-де способна изображать нечто (Нечто), превышающее ее самое, стоящее за нею и выше ее: она изображала (?) предметно, выступала как образ, отсылала к иной реальности –
Внечеловеческий смысл?! Но для кого? Демоны и божества разводили руками.
Словно бы внешние свои границы Анна перенесла внутрь себя, а внутреннюю планировку сознания вынесла вовне: так создавались новые миры.
Анна, впрочем, и здесь не порождала смысл, а лишь манифестировала его.
Когда ее, провалившуюся под лед и извлеченную из полыньи, принесли в дом Ивана Ильича (в самом конце бала), от плоскости она перенеслась в пространство.
Реальный дом Ивана Ильича (впоследствии дом Рота, впоследствии дом Нины) стоял в Кузнечном переулке – событийный же смонтирован был на Фонтанке, на сцене суворинского театра –




Глава пятая. МИР ПРЕДСТАВЛЕНИЙ

Конкретная явленность абстрактного дала дому отчетливо видимую форму.
Это было нечто.
Источник подражания и отторжения.
Канон, отражающий сверхиндивидуальность.
Архитектурный образ, вызывающий иные образы.
В доме Ивана Ильича присутствовало то, чего нет под рукою, но есть под слоем иных образов: то, чего природа не может передать напрямую.
Дом был символ – в него внесли тело Анны.
 Никто не постулировал поворот к содержанию – сразу Анна почувствовала себя на своем месте.
 Изображение Анны это было или самая Анна?
Прямая копия или свободное напоминание?
Всякого рода кулисы и декорации не придавали интерьерам никакого определенного смысла, кроме абстрактного.
Все было имитацией – везде скользили двойники.
– Что она представляет? – спрашивали гости бала.
– Что она представляет собой? – лукавили их двойники.
Двойникам была послана Нина.
С гостями Анна разбиралась сама.
Изображаемая Анна и изображающая Нина: ха-ха-ха!
Смеялся хор, изображающий античный – кружились в танце статуи, идолы, художественные изображения: фарфоровый мальчик в одну восьмую реальной величины дьявольски блестел глазами.
Не было еще пожара – все, однако, говорили только о нем; ходила по рукам пахнувшая бензином фотография обнаженной дамы: ее волосы и ногти проступали наружу и были настоящие; Мичурин раздавал картофелины, предлагая плюнуть в них.
Нину пригасил двойник Богомолова.
– Когда? – домогался он ее. – Когда же?
Нина не понимала.
– Рожала соловей, – Анна оговорилась, едва обсохшая.
Она танцевала с Вронским: все или один? Один за всех или все за одного?
– Соловей рожал сыновей, – в танце закружилась Нина.
Наблюдение родит мысль, и мысль руководит наблюдением.
Посредством театра идейный мир становится частью повседневной жизни духа.
Дом стимулировал мыслительные процессы.
Косвенно.
Образцы (Богомолов, Вронский) узаконивали модели (Анну, Нину).
Модели пытались уразуметь образцы.
Это был мир представлений.
Видимые вещи здесь становились образами вещей невидимых.
Взору судебного следователя Энгельгардта открывалось то, что не принадлежит настоящему и чего нет в наличии.



Глава шестая. ВРАЩАЛОСЬ КОЛЕСО

Внутри дома царили отношения типа фигура-фон.
Фигуры Нины и Богомолова поданы были на фоне Анны и Вронского.
Пропорции всех четверых (видел следователь) то вытягивались в длину, то располагались по ширине – руки женщин были одинаково согнуты, но у Нины линия руки дышала энергией, в то время как рука Анны давала впечатление вялости.
В новой манере изображения Анна утратила целостность и не была более ограничена собою самой: в ее оболочку мог проникнуть кто угодно, и Вронский беззастенчиво пользовался возможностью.
Мы видим всякий раз, как хотим видеть: Анна была живописна, Вронский – графичен: движение их было то порывистым и бурным, то трепетным и мерцающим.
Вращалось колесо – в нем исчезали спицы и вместо них появлялись концентрические кольца: спокойный Иван Крамской писал это впечатление – чем меньше уделял он внимания отчетливости, тем колесо вращалось быстрее.
 – Анна Каренина едет в расположение Действующей армии? – угадывал Энгельгардт содержание.
Видимость торжествовала над бытием.
– Мчится, – художник подкидывал пыли, – чтобы успеть к сражению!
Мир, как он его видел, являлся взгляду судебного следователя то сценою на балу, то эпизодом в студии художника, то действием в тылу наступающей армии: требовалось лишь верно настроить глаз.
Когда же Александр Платонович Энгельгардт желал схватить, наконец, общую картину происходившего, он видел только белую мерцающую массу, а по углам ее гнездилась темнота, откуда могло вынырнуть что угодно
Нарисованная голова Богомолова, например: нос поблескивает, глаза подмигивают, губы посвистывают.
Устойчивые множества: все участвуют в поддержании всего: нет границ возможного: пингвины насилуют женщин на тонком льду.
Новые приложения смысла: искусственное порождение людей: эпифеномены: умирающая неизвестная, Действующая армия.
Конфликт между Толстым и Анной был не в том смысле, который особым образом связывал их с современностью, но в том плане, что он был основой подобного смысла.
Сакральное не противостоит профанному – считали оба (каждый по-своему), а в своем слиянии создает новые смыслы.
Полемика между ними касательно техник тела (вотчина или ветчина?) существенно обогатила теорию конфликтов, эмоционально насытила атмосферу.
Самая атмосфера для Анны была наполнена вещами, которые Толстой определил как вещички, имеющие неполную сущность – в отличие от вещей, вещички то появлялись, то исчезали – никто не знал, откуда и куда.




Глава седьмая. ВЫШЕ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ

Когда Нина пыталась определить, где в данный момент находится Анна, всякий раз она попадала в эстетически заряженную среду, заполненную невидимыми индивидами, пытавшимися вытеснить ее из этой среды наружу и хватающими за края ее одежды – что до Любы Колосовой (подруги Нины), та считала, что внутри эстетической среды индивиды делают то же самое, что делают люди в реальной жизни.
Толстой на одном и том же материале писал два разных сценария: для театра и для жизни: его персонажи выбирали сами, где им сподручнее.
Анна металась.
В эстетическом пространстве тела не взаимодействовали – там Вронский не мог овладеть ею как женщиной или ударить ногой, как собаку.
В эстетической среде дОлжно было передумывать пространства прошлого: реставрировать его пусть даже химерами, любоваться нетронутым, как будто ты им уже обладаешь – видеть реальные последствия драмы просто как некоторый символ: ничто конкретно не толкнуло в голову, не потащило за спину.
Мир выходил из рук художника.
В известном месте на Черной речке все подлинные вещи были заменены вещицами, однако же сделанными так, что Пушкин должен был как бы внимать этим вещам-вещицам – останавливаться перед ними, петь, танцевать, обнимать их и наслаждаться ими.
В эстетическом окружении, где вещи превращались в вещицы, складывалась заново коллективная память.
Работали реставраторы и ремонтники: утраты были компенсированы, дыры залатаны: предстояла новая встреча с утраченным!
В эстетическом показе, изображая танцующую провинциалку, Анна тосковала по себе, выстраивая с помощью Нины эстетическую же оппозицию.
Утраченное сыпалось с потолка, возникли (создавались) новые сборки: появились электрические самокаты –
Чтобы создать Анну, Толстому нужно было ее уже иметь – его заслуга в том, что он поставил ее на электрический самокат –
Анна сделалась повторяющимся исключением –
Анна объясняла всеобщее и самое себя (никто не понимал).
Возможность – выше действительности: что здесь сложного?!
Примат этического в виде большой обезьяны стоял на электрическом самокате впереди Анны, придавая совместной поездке сопутствующую многозначность.
Это уже было и потому отдавало новизною.
Анна вернулась, чтобы пополнить свою чувственность.
Анна просочилась в зазор между возможностью и действительностью.
Чтобы пересмотреть всеобщее?
Но может ли всеобщее быть пересмотрено без насилия?




Глава восьмая. ЕДИНСТВЕННЫЙ СВИДЕТЕЛЬ

Насилия и опасались.
Исключение борется со всеобщим разными способами: нападает на улице, кусает, царапает ногтями, наезжает на него электрическим самокатом – исключение существует, пока в нем не иссякла энергия.
Свой псевдоним («Нина Ломова») Анна использовала для того, чтобы под его (псевдонима) прикрытием отойти от собственной позиции, встать на другие рельсы.
Нина Ломова, войдя во всеобщее, переставала быть единичной и становилась его (всеобщего) частью: происходила нормализация жизни и восстановление порядка: ни тебе пожаров, ни взрывов.
Глядя на нее, снова индивиды становились самими собой и подчинялись сложившемуся порядку: самое повторение хаоса исключалось естественным ходом вещей.
Возврат к нормальности отменял присутствие Анны, манифестируя наличие Нины.
Утверждая непринципиально новое, Нина обращалась к прошлому, откуда и извлекла бессмертный образ.
Новая Анна в пустоте вырабатывала фаллоцентрическую энергию.
Анна (сама по себе) могла одновременно быть той и другой – в этом случае событие распадалось на серию эпизодов, моментов и действий.
Смысл подменялся значением.
– Можно и нужно прерывать события, – призывала Анна, – вмешиваться в них, толочь их, мять!
Более мир не состоял из событий – эпизоды не состыковывались друг с другом и один с другим. Никто не говорил о том, что в действительно происходит – говорили о том лишь, о чем могли сказать: печенье «Мадлен», электросамокаты, музей Некрасова, нападения на улице.
– Не было такого события, – говорила Анна о падении на рельсы. – Кто видел? Кто может подтвердить?
Единственный свидетель и очевидец разорван был на куски, а что до тела упавшей – оно могло быть чьим угодно (чеховской героини, к примеру, или собаки).
Возможное для каждой из них в отдельности (Анны, Нины, Любы, Анны Сергеевны, собаки) становились невозможными для них, собравшихся вместе.
Непреднамеренные последствия возникали как при координации действий между участницами, так и при отсутствии оной.
В зрительном зале, где каждый вставал с места, чтобы лучше увидеть Анну, никто не мог увидеть ее.
Собравшиеся вместе дамы имели возможность: каждая могла представить себя другой, но означало ли это, что каждая могла назваться своим именем и так представиться остальным – или то, что Нина могла, к примеру, вообразить себя Анной, Люба – почувствовать себя другою Анной, а та – собакою?!
Взаимодействуя, дамы формировали ситуации, желательные им – однако, действуя одновременно и схожим образом, они не достигали результатов, которых каждая из них могла бы достичь в отдельности.



Глава девятая. НАПРУЖИНИЛА ВРЕМЯ

Сказывалось различие между тем, что должно было повториться, и тем, что фактически повторялось.
Последствия многих совместных действий, вопреки предсказаниям, возникали не в дополнение к ожидаемым результатам, а вместо этого самого результата.
Анна должна была явиться в очередной раз, и она действительно вернулась, но не так, как это предсказывали, а с совершенно иными последствиями.
Перво-наперво Анна реорганизовала пространство, переместив объекты в нем так, как это было удобно для проведения в них (вокруг них) необходимых действий – и уже после этого сгустила и напружинила время. Пространство отныне более предоставляло возможности, нежели ограничивало в себе действие. Теперь зрители не вставали с мест, чтобы лучше видеть, а ложились на пол, чтобы лучше слышать.
Действие более не происходило, а производилось.
Женщины выделяли момент утраты устойчивых отношений, когда повседневность становилась тягучей и вымывала смысл действия.
Люба Колосова и Анна Сергеевна фон Дидериц шли по следам Анны Аркадьевны и Нины Ломовой – перемещавшиеся во времени позиционировали себя перемещавшимися в пространстве: самое же пространство понималось как возникающее от движения тел.
В моменте именно ловили Анну: жизнь ради момента, новый смысл (пока нечеткий) кратковременности!
Если Анну ловили в удачный момент – удача делилась между поймавшими – если же поимка происходила в момент неудачи – полностью неудача оставалась с Анною.
Границу между выбором и обстоятельствами Анна Сергеевна и Люба начинали проводить там, где Анна Аркадьевна и Нина заканчивали разделять удачу на добровольную и слепую.
Все, происходившее с первыми, было предопределено тем, что произошло со вторыми: именно вторые были первыми, первые же оставались вторыми.
В доме Ивана Ильича, как и в кафе на набережной Невы считали, что противоестественный взгляд на самих себя невозможно удерживать долго и потому выбор следует сделать как можно быстрее, не считаясь порой с обстоятельствами и просто надеясь на удачу.
Помимо помидора.
Они должны были изменить мир, но не пытаться объяснить его: обе Анны.
Они должны были объяснить мир, но не пытаться его изменить: Нина и Люба.
Положение усложнялось обстоятельством: вставая на электросамокат, сливаясь с ним в движении, каждая из четверки переставала быть человеком и превращалась в киборга –





Глава десятая. ЧЕРЕЗ ПРИЧИНУ

В основе взаимодействия этих женщин заложен был вечный вопрос: на что в конечном счете оно похоже?
Аналогов не находилось.
Коалиция человеческих и нечеловеческих агентов задумана была принципиально другим образом, как и сообщество наблюдателей и ассоциация фигур неизвестных предшественников.
Люди с улицы, забравшись на плечи гигантов, претендовали на территорию, где мог бы стоять дом Ивана Ильича или располагаться кафе, в котором удобно провести мероприятие.
Публика выходила на сцену: люди стояли по кругу, лицом друг к другу и спиною к внешнему миру – то, что происходило внутри, с большим опозданием становилось известно всем.
Группа Карениной объединяла концепции, а не разделяла их, как это делали другие.
– В чем вы находите основание для действия?
– В практических рассуждениях.
Анна вырабатывала (все же) правила действия, Анна же Сергеевна, Нина и Люба подбирали подчиненное этим правилам поведение.
Не каждое осмысленное действие однако удовлетворяло условиям приемлемости – не всякий раз могли женщины толково ответить на вопрос, что именно они делают и с какой целью.
– Это непередаваемо, – в таких случаях обе Анны, Нина и Люба перескакивали через причину.
– Он убил на рассвете? – спрашивал судебный следователь Энгельгардт.
Он ориентировался на средний уровень (следователь).
– Чтобы достичь того-то, – женщины отвечали, – он совершил то-то тогда-то.
Желательности придавался приватный характер.
Необязательно вовсе было говорившим передавать смысл того, о чем говорилось –


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. НА ЦЕНТРЕ

Поклонившись Анне, вошедшей в гостиную, Келдыш продолжал, обращаясь к другим дамам:
– Теперь я сообщу вам главную новость дня.
«Какая им во мне нужда?» – не до конца понимала Анна.
Она чувствовала себя как-то иначе, менее заколоченной в какой-то гроб.
Возможные и неопределенные состояния только и ждали взгляда, который придаст им то или иное значение.
Она посмотрела: Келдыш заложил руки в карманы панталон, отчего сюртук его натянулся некрасивыми складками.
Ковер был порядочно истоптан, а кресла просижены. С прозрачными дверцами шкаф был полон скелетов. На центре стояла стремянка. Все собрались вокруг осклабленного рояля.
Единородные подобные вещи не нуждаются в гармонии – неподобные же и не одного порядка необходимо должны быть сопряжены с гармонией, с тем, чтобы удержаться вместе в космическом порядке.
Гармония, впрочем, была и даже посягала на смысл.
Для декораций и костюмов подобрали слегка полинявшие краски, что всей картине сцены давало колорит старой картины неизвестного мастера.
На левой руке Келдыша поверх перчатки в глаза бросались перстни с ценными камнями.
Правою рукой академик сделал жест этического устранения: есть-де нечто, о чем невозможно молчать и потому приходится говорить.
– К нам, – наконец сообщил Келдыш, – приехал цирк!
По мановению ока Анна сбросила платье – под ним оказалось розовое трико: практический разум отказывался принять ситуацию – практическое же рассуждение вполне ее объясняло: создать поворотный момент!
Художественно и мастерски Анна вертелась на стремянке: разум определял волю; закон свободы не был законом природы.
На смену унылой добродетели совершенство приходило как таковое.
Объединялись дозволенное и недозволенное.
Анна жонглировала головою Богомолова: вместо того, чтобы разъединять волю и выбор (спрашивала она), не лучше ли соединить долг и желание?!
Волей своею Анна отрицала все предыдущие содержания, но вовсе не призывала начать все с начала.
Аллегорически она бросала себя в особенное, и смысл состоял в движении к этому особенному.
Воля делала себя всеобщей, оставаясь особенною.
Единичность Анны переставала быть невыразимой, какой она представлялась Толстому.
Соединились смысл с индивидуальностью.


Глава вторая. ЮНОШИ ОТДЫХАЛИ

Двумя группами расположились юноши и старухи.
Время от времени кто-нибудь из юношей переходил к старухам либо кто-то из старух присоединялся к юношам.
Старухи, понятно, относились к будущему – юношам предстояло уйти в прошлое.
Вырванные из контекста повседневности проводили линию жизни, давая зрителю наблюдать и исключая понимание происходившего.
«Линия жизни – рельс железной дороги…» – начинал фантазировать кто-то (кто-нибудь) и тут же небольно получал от соседа по затылку.
Одно было ясно всем: прошлое начинается здесь.
Вырванные из жизни стояли на сцене с табличками: в руках Марии Александровны Бланк была «жизнь», Геринг держал «смерть». Знакомые фигуры под новым углом становились источником информации о каких-то (каких-нибудь) третьих лицах, несущих якобы конец и начало.
– Все хотят знать, где стригутся шеф-повара! – напоминала Бланк о фазанах.
– Каждый желает знать, где обедают парикмахеры! – Геринг продолжал о спектре.
(Сама Мария Александровна постриглась в родильном доме и больше не выглядела старухой – Геринг, уже не юноша, перекусил в самолете).
Обеденная ситуация для парикмахеров была рабочим моментом для шеф-поваров: одни могли отравить, другие – зарезать.
Вырвать из жизни.
Темные глаза Мичурина были посажены слишком глубоко: когда он смотрел на вас, казалось, из них ничего не вырастет: кто он: шеф-повар или парикмахер?
Парикмахер.
Отец Гагарина всецело подчинил свою наблюдательность предвзятым идеям: шеф-повар он или парикмахер?
Парикмахер.
Келдыш наделял все вокруг неясностями, загадками и двусмысленностями: парикмахер или шеф-повар?
Шеф-повар.
– Отчего не спускаете вы волосы немного на лоб? – донимал он Анну. – Так и вот так! – касался он ее головы и подводил Анну к зеркалу.
Мичурин и отец Гагарина приносили им мясо.
Анна ела и вытягивала волоски изо рта.
Общество наблюдало за цирком.
Недоставало только мальчика: он унес кофе, но скоро возвратился с вычищенным платьем – из-за пояса Анна вынула белую гвоздику и воткнула ее в голову Богомолова.
Голодные гости плясали с растрепанными волосами.
Мичурин напрудил жидкой зелени.
Что было мочи Нина Ломова колотила по барабану.
Прыгали старухи.
Юноши отдыхали.


Глава третья. ИНТЕРПРЕТАЦИЯ ПОНЯТИЙ

Ее заколотили в гроб – Мичурин и отец Гагарина взялись за ручки пилы.
Все ждали: пила обернется ли рыбой?
Над телом склонился Толстой: он обвинял ее в предвзятости.
Спокойно Анна отклоняла: она не говорила ни того, ни другого, ни десятого, что он ей приписывает.
– Я стал писать вкривь и вкось?
– Этого я не говорила.
– Делаю ошибки против языка?
– Не говорила.
– А говорили вы, что собрание моих сочинений – это куча?
– Я только сказала, что каждая ваша вещь во многих отношениях напоминает черную дыру.
Странность сводилась к двусмысленности (Келдыш): душа – возница, тело – повозка.
Действующая армия (разворачивалось далее) – виньетка, предстоящее сражение – трогательный аксессуар милитаризма.
Нина Ломова яростно колотила по барабану: врага требовалось вытеснить за пределы истории и мира для того, чтобы однажды с ним поменяться местами.
Интерпретация понятий обернулась их подменой.
Все прочное растворилось, само стало Жидким раствором.
Череда потребляемых впечатлений не конструирует жизнь как целое. Конец Толстого – это про стиль, а не про эпоху. Просвечивался смысл, хотя и переносный: смысл там, где Анна: распиленный надвое, он лишь вдвое увеличивается количественно.
Амбра в амбарах!
Процесс самосборки деятельности шел своим ходом: умелая рука создавала ассамбляжи: из плоских описаний Толстого выглядывала объемистая голова Богомолова; все было смешанно в доме Ивана Ильича; из плоти и крови Нина Ломова везла Жидкий раствор лимфатическому Кутузову.
Самая принадлежность всех персонажей дому Ивана Ильича уже воспринималась как данность.
Своими действиями Нина Ломова, к примеру, проявляла способности, которые не были ее собственными способностями, и это доказывало непреложное: она была лишь частью целого: внушительного ассамбляжа.
А мог ли этот «толстовский» по сути ассамбляж быть перенесен в другой: «некрасовский» или «чеховский»?
И чтобы один в другой вписался бесшовно?
Как в человеческом теле?
Пока подыскивался ответ на вопросы, нарушилось ритуальное равновесие в разговоре Толстого и Анны – это вызвало всеобщее замешательство.
– Пожар! Пожар!
Все закричали и бросились к выходу.


Глава четвертая. УКОЛ СОЖАЛЕНИЯ

Кому написано быть взорванным на воздух, тот не погибнет на пожаре.
Действуя так или иначе, Толстой взаимодействовал со своим предполагаемым будущим – Анна была интересной моделью, о которой все помнили, но никто не хотел связываться.
Чтобы не пожалеть.
Вронский (амброзия в амбразурах), отклонившийся от курса умолчания и вложившийся в Анну по полной программе, будет сожалеть о своих действиях больше, чем Вронский (амбразуры в амброзии), вложившийся в Анну по полной, но следовавший строго тому же курсу.
Каренин никогда не узнал, от чего отказался.
(Вронский был по сути завтрашней версией Каренина; Вронский отказался принять роль себя самого, каким он будет завтра).
Каренин после непродолжительного флирта отказавшийся от брака с Анной, тем самым отказался от роли героя всемирно прогремевшего романа – оставшись неизвестным широкому кругу обывателей, он добровольцем пошел в Действующую армию, в рядах которой совершил несколько малозаметных действий –
Каренин и Вронский отказались от последующих сожалений в пользу неверных догадок: завтрашний Каренин не станет грызть завтрашнего Вронского, а тот подумает, вкладываться ли в завтрашнюю Анну.
Ошибки, совершенные по вине Каренина и Вронского, привели к провалу Анны, за который сама она не несла ответственности.
Все трое, отказавшись от сожалений, которых они ожидали, сравнивали их с сожалениями, которые они испытали в дальнейшем.
Содеянное ими Каренин, Анна, Вронский подвергли коррекции – то же, чего они не предприняли, осуществить не удалось и при повторной возможности.
Произошедшее обладало материальностью и хорошо ложилось на бумагу, которую после гибели Толстого перемарывала его вдова, от раза к разу наделяя события все большей неопределенностью.
Анну дразнили воображулей.
В этом мире связь с двумя мужчинами одновременно была возможной и несложной: Анна могла моделировать ситуации, более смахивающие на параболы, чем на гиперболы: мужчины там представлялись ей эллипсами (псами), провалившимися в черные дыры текста.
Каренин мог быть больше Вронского или меньше его.
Будущее-в-будущем этих двоих было связано с нею множеством неизвестных способов.
Принудительное объединение разных фигур на единой плоскости не было оптимальным.


Глава пятая. ЛЮБОВНЫЙ ТРЕУГОЛЬНИК

Приехал Вронский в Ватикан.
– Хочу научиться у тебя только догматам, а уж доказательства для них как-нибудь подберу сам, – сказал он папе.

Анна и Вронский сидели на скамье недалеко от церкви.
Подошел Каренин, посмотрел на них и ушел.


Анна и Вронский сидели на скамье недалеко от музея.
Подошел Каренин и стал говорить разные парадоксы, которые его очень занимали.

Ласково Вронский поманил к себе Анну, а когда та подошла, погрозил ей пальцем.
Анна заворчала.

«Можно принять от него кость?» – прикидывала Анна.
Она была одета, как молодая – Вронский смотрел генералом.

Анна и Вронский сидели на скамье.
Подошел Каренин: их обдало запахом и влагой цветов.

Карениным, которого Вронский пытался ввести в заблуждение, являлся он сам, вернее, другая часть его личности, которая существовала синхронно с той, что вводила в заблуждение.
Запахом и влагой цветов обдало обе части Вронского.

Запах и влага цветов – милость внешних обстоятельств.
Покупая цветочный одеколон, Анна страдала и сама от его применения, но страдание переставало быть таковым, приобретая значимость жертвы.

Анна и Вронский сидели на скамье недалеко от гостиницы.
А и В.

Когда обнаженная Анна вышла из ванной, Вронский наконец увидел то, к чему страстно стремился.
Геометрическую фигуру: треугольник АВС.

Carenin знал, что в Ватикане Вронский некоторое время замещал папу и потому считал Вронского святым.
Анну он называл ангелом: кто кого: на Страшном суде святые ли будут судить ангелов или ангелы – святых?


Глава шестая. СОКРОВЕННОСТЬ ОТКРЫТОГО

Вронский отпустил Каренину грехи его.
Бесконечно разнородный даровал прощение одностороннему неразличимо.

– Жизнь – это большой каприз (сюрприз), – мужчинам внушала Анна.
Она, к слову, зациклена была на регулярности.


Уже произошедшее возвращалось неповрежденным во времени и в пространстве.
Анна давала истолковать себя как возникающая вновь.

Она проявляла свои качества в тех и других событиях, Анна.
«Могу это снова!» – говорила она себе.

«В сходной ситуации когда-то я была, с подобными людьми уже общалась», – в обществе Каренина и Вронского вспоминала Анна, выбирая между ними.
Она хорошо стыковалась с обоими, де-факто.

Анна видела самое само.
Высоко-высоко оно перепрыгивало с одной вершины на другую.

Умение взойти в клеть своего сердца превыше всего ценил Вронский.
На взгляд же Каренина, это была пошлость как таковая.

Когда Анна молчала, она обнаруживала себя этим молчанием.
Когда она говорила, ее никто не замечал.

Что-нибудь сообщая, всегда Вронский что-то утаивал.
Подлинные решения приближались сами.

«Анна Каренина» открывается размышлением: необходимо-де вернуться к себе.
Еще там – о желательности понять себя через кого-то другого.

Возвратившись, Анна обнаружила свою неявность (неанность).
Теперь она должна была проявиться явно.

Сказанное ею вообще не могло быть сказанным.
Ее слово понималось через молчание.

Открываемая Анна Каренина всегда была меньше Анны Карениной скрываемой.
Известное объяснялось из неизвестного.


Глава седьмая. МЕСТО ТИШИНЫ

Никто ее не принимал всерьез.
Думали, Анну играют Каренин и Вронский.

Первоначально Толстой написал «Анну» в стихах.
«Она» предназначалась не зрителям, а слушателям.
Каренин посылал Анне зов.
Вронский поднимал ее кличем.

Параллельно Мичурин поражал слушателей своей теоретической всеядностью, а Келдыш – политической нейтральностью.
Что до отца Гагарина, он демонстрировал (декларировал) полное религиозное безразличие.

Хотели молчать Крамской и Некрасов.
Мерилиз и Мюр имели нечего сказать.

Софья Натановна Толстая не видела смысла в говорении.
То, что хотел сказать старый князь, покамест держал он в себе.

При себе держал слово Дмитрий Иванович Менделеев.
Вперед словами устремлялся Уалерий Чкалов (по любому поводу).

Люба Колосова рассеивалась в многообразии обстоятельств.
Напротив, Нина Ломова хранила собранность в себе.

Дмитрий Иванович Менделеев очертил неприступное место тишины.
Слушатели отдыхали.

Принцип фальсификации принят был за основу.
Фальсификаторы всех мастей –

Судебный следователь Энгельгардт покрывал бумаги протокольными предложениями.
Бумаги попадали в категорию бессмысленных и безжалостно уничтожались.


Глава восьмая. РАСКРАШЕННЫЕ ТЕНИ

Не имевший ничего частного встретился однажды с не имеющим ничего всеобщего.
Они разошлись, как не имеющий ничего частного с не имевшим ничего всеобщего.

Текст, написанный там и тогда, должен был выстрелить здесь и сейчас.
Фальсификаторы всех мастей предавались ложным воспоминаниям.

Распиливали гробы.
Повапленность тянула за собою раскрашенные тени.


Карали Анну за взгляды, которых она (еще) не разделяла.
От (из) публичного текста она перешла к частному письму.

Порвав с Вронским, она выступила против Папства.
Письмо ее признано было еретическою бессмыслицей.

Анна искала смысл.
Русское религиозное западничество его не имело.

Отец Гагарина, сгоряча принявший католичество, попал в положение «здесь и тогда».
Сейчас уже другие дают там практический ответ.

Вронский ответил в том смысле, что Анне недостает  последовательности в уме.
Прошлое Анны не указывало ей пути, по которому следовало продвигаться.

Воспоминания Анны Толстой мог стереть безнаказанно.
Столь же безнаказанно Софья Натановна могла их восстановить.

В тексте наличествовало множество описаний.
Одни были намеренными, другие – нет.

– Для чего водите вы пилою туда и сюда? – спрашивали Толстого.
– Пилю дрова, – он ухмылялся, скрывая желание разжечь костер.

Глубокий анализ расправлялся с остатками иллюзий понимания.
Общее направление умов представлялось истинным бедствием.


Глава девятая. МОМЕНТ ПЕРЕХОДА

Опыт, основанный на прошлом, разные временнЫе слои рассматривал одновременно.
Нежная легкость стилей из одного слоя переносилась в другой.

Анна не сотворила самое себя, а была сотворена другим.
Здесь ее сущность разошлась с ее существованием.

С феноменом жизни она повстречалась на узенькой дорожке, и кто-то должен был сойти.
Первое (?) падение Анны стало почвой для второго ее восхождения.



Значение Анны и ее смысл открылись Толстому раньше, чем самой Анне.
Но раньше, чем Толстому значение это и смысл открылись Софье Натановне Толстой.

Новое открылось в действии.
Кто же стоял за действием? Что?

Второе рождение. Новое начало!
Застывшая было в круге вечного возращения, Анна начала вращаться.

В сцене рождения всегда участвуют двое: тот, кто рождает и тот, кто приписывает рождающему акт рождения.
Если же рождает тот, кто приписывает рождающему акт рождения – это начало того, кто самого себя делает началом.

Анна могла делать, что угодно, чтобы найти в этом что-то интересное.
Это интересное можно было только открыть, но невозможно придумать.

В романе Толстого все его герои говорили одновременно.
Никто не видел, что происходило то, о чем они слышали.

Говорили о том, что биографии от железнодорожной модели (фиксированный маршрут, расписание, скорость передвижения) переходят к модели автомобильной (более гибкой, допускающей объезд и перерывы).
Количество пострадавших при этом не уменьшалось, а, напротив, возрастало.

Создание биографий, говорили, становится более динамичным и менее подчиняется стандартам: биографические-де переходы обретают новые идентичности.
Самый момент перехода становится вариантом судьбоносного момента.


Глава десятая. БУМЕРАНГ

Принятые персонажами решения нередко переписывались сценаристами так, что их (персонажей, сценаристов) жизнь в итоге никак не менялась.
Большинство впадало в бешенство.

Кто-то выдвигал этические требования от имени надмирного бога.
Решительно Софья Натановна вычеркивала.

Другие боролись с пророками.
Пророки персонифицировали бога.


Дмитрий Иванович Менделеев годился как нельзя более: борода, рык,  харизма.
Три кита, на которых держалось (Менделеев учил): экстаз, аскеза и созерцание.

Случалось многое, чего одни не хотели, и в то же время другие хотели многого, чего не происходило.
Анна не встречала подобных себе: все вокруг старели и умирали (бумеранг).

С помощью Анны Каренин и Вронский могли быть переведены в другое состояние: в экстаз.
С помощью Вронского и Каренина Анна предавалась аскезе и созерцанию.

Пушкин, Некрасов и Иван Ильич никак не хотели умирать.
Келдыш, Мичурин и отец Гагарина хотели приватизировать жизнь.

Якобы автономные субъекты наподобие Мюра и Мерилиза силились произвести событие как нечто новое, непредсказуемое и разрывающее рутинное течение времени.
Событие покамест сводилось к речевому акту, а речевой акт приравнивался к поступку.

Судебный следователь Энгельгардт, затаившись, как мог пытался нейтрализовать событие как таковое.
Мария Александровна Бланк могла сказать «да» во время бракосочетания.

События, которых не происходило, характеризовались предельной пассивностью в них (не) участвовавших.
Любое прощение отождествлялось с отмщением.

Анна была выписана из смыслового горизонта – вышедшая в область невозможного.
Чудо пусть устанавливает собственный революционный порядок.


КНИГА ВТОРАЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая. КУРСИВНЫЕ ВЫДЕЛЕНИЯ

Двигалась повозка с рогожным кузовом.
В холщевой рубахе Нина сидела на облучке, небрежно перебирая веревочными вожжами, а на охапках сена лежал с вытянутыми ногами человек в военной шинели и в фуражке с красным околышком.
– Значит, невдолге и в Рим собираетесь? – она спросила его.
Он не сейчас ответил.
Они обогнали собаку.
Эксперимент по уничтожению мира (ни больше, ни меньше) вводил в игру животных.
Вронский затруднялся с ответом, недавно выпущенный в офицеры.
Что-то он сказал о ложной дилемме.
– Ужо, ужо! – к чему-то Нина присовокупила.
На этом разговор их оборвался –
С папашей я занимал ложу, где мы могли толковать действие.
Истина определялась как уточнение себя самой.
Основополагающих или хотя бы знаковых событий не происходило – мы ощущали лишь курсивные выделения.
Волнисто представлены были знаки и символы: нам намекали, кто собака и демонстрировали способ припоминания прошлого; вполне действие могло происходить в иных ситуациях, чем та, в которой показано было происходившее.
На сцене суворинского театра представлена была скорее гипотеза предвосхищения нового прошлого с его вехами, обозначающими путь надежды.
– Воскрешение Анны, – было папаша засомневался, – есть ли событие спасения?
Новые толкования открывали новые возможности жить и действовать.
На Вронском лежало пятно (волнистое), одновременно физическое и моральное – символ, нуждающийся в прояснении; Ломова сама становилась символом, который принадлежал всем и может приобретать различные смыслы.
Вот что мы ухватили: основополагающие события, хотя и происходили в прошлом, обосновывают нашу надежду на будущее и должны повториться в нем.
Мы потирали руки и смеялись чуть громче допустимого.
Сами того не ощущая, мы перескочили в разряд символов.
Свет на сцене померк – все взгляды сошлись на наших лицах.
Мы приняли форму предельных выражений и более не прилегали к вещам непосредственно.
Кем-то написанный текст отделился от автора и начал жить в процессе своей демонстрации.
То же сделало и событие: актуальная важность приобрела вневременную значимость.
Значение превозмогло смысл.
Когда мы вышли из театра, на нас напали.


Глава вторая. ПИНГВИНЫ СМУТИЛИСЬ

Оскальзываясь и падая, бежали мы по льду Фонтанки, и люди в масках пингвинов преследовали нас.
Возможно в этом была моя вина: папаша воспринимал реальность, всегда что-то изымая из нее – я же присовокуплял к ней.
Ум добавлял к набору частностей.
Люди, вместо которых я мыслил, неотвратимо приближались: уже слышно было их хриплое дыхание, чужая речь – запах прогорклого жира проникал в наши ноздри.
Единственное спасение заключалось в том, чтобы заключить эту погоню в прошлое и цепко удержать ее в нем – пусть там оно варится в чисто символическом смысле!
– Фиксирую! – мы кричали, верными оставаясь событию: «Мы позже переживем тебя в воспоминаниях!»
Пусть наши действия ускользали от нас самих – мы обязательно свяжем их задним числом.
Никому не принадлежа, мы пребывали целостными сущностями.
Смысл состоял в преодолении события, да.
Реальность наша в результате смещалась в сторону животную, и вот уже настоящие медведи мчались нам навстречу, не произнося ни слова.
Стало тяжело и страшно в одно и то же время.
Они обладали ненасытностью взгляда, медведи, существа, действующие по-человечески.
Пингвины смутились (я находил время оборачиваться) – в них заговорила природная стыдливость.
Открытые рты казались до излишества переполненными слишком большими зубами: медведи.
Мы обладали знанием, а медведи мнением – это было очевидно.
Фактически существующие мы столкнулись с медведями, которые должны были существовать.
А смысл?
Расширить контекст реальности!
Люди, пингвины и медведи сообща (мы поняли это не сразу) могут, оказывается, формировать космологию!
Народ и партия едины, а не русалки и дельфины (Векслер)!
Потребность действия выражала себя, пусть в извращенной форме!
Формировалась категория.
Игнорирования!
Нехай (пусть) ритуалы (обряд жертвоприношения) проведены будут между медведями и пингвинами: мешать мы не станем!
Имитационные ритуалы.
Убить всё однако могло само упоминание причинности.


Глава третья. ИСПОЛНЯЛИ РИТУАЛ

Маменьку словно бы подменили.
– Я уже думала, вас медведи съели! – она поднялась нам навстречу.
Чтобы выйти из смущения, она рассмеялась.
Папаша принялся раздувать самовар.
Маменька обтерла самовар полотенцем.
Комната, ярко освещенная, полная пару, поднимавшегося из самовара, выглядывала приятно и весело.
– В вагоне удалось отлично устроиться, – папаша рассказал, как мы ехали в трамвае.
Смена контекста подействовала на нас благотворно ( я никогда не видел более приятной комнаты): ничто более не мучило нас и не волновало, сея подозрительную недоверчивость в душах и заставляя предполагать и разгадывать.
Жестом, голосом, тоном, манерой распускать платье по дивану маменька старалась подчеркнуть: она, мол, у себя дома.
Пахнуло опопанаксом: опоссумы?
Папаша выплюнул зуб: печенье «Мадлен».
Мы истоптали ковер и просидели кресла.
Пространство комнаты обрывало наружные связи – я распахнул окно: в морозном воздухе проносились трамваи, в них промелькивали знакомые лица.
Некрасова пользовалась дурной славой, трамвайные пассажиры делали нам индивидуальные жесты.
Когда по прошествии четверти часа мы поднялись, чтобы проститься, маменька уговорила нас остаться.
Выходило какое-то резонерство: в ожидании чая появилось шампанское.
Рано утром какой-то мальчик принес кофе и взял мое платье.
Все восприятия оставались частными и несвязанными: так сразу не брались и понятия.
Попробуйте угадать, чем я стал заниматься, оставшись один: я стал искать впечатление!
Тенденциозные потуги однако пропали даром.
За завтраком папаша выглядел смущенным: маменька была беременна.
Мы исполняли ритуал: для чего?
Мы имитировали утренний чай у Карениных.
Имитируя нечто, можно заставить имитируемое воспроизвестись с божьей помощью.
Анна была беременна, Каренин выглядел смущенным.
– Где же Вронский? – заглядывал он чуть не в чашку.
– Он выехал в расположение Действующей армии, – мужу отвечала Анна, руками делая что-то под столом. – Поехал с Ниной Ломовой в повозке, полной бочек с Жидким раствором.


Глава четвертая. ТРЕЩАЛИ ПАЛЬЦЫ

Анну трясло.
Она находилась в вагоне.
Кто-то натянул ей чулки так, что колени поднимались к подбородку: трещали пальцы ног.
Общество, собравшееся в вагоне, она должна была оживлять не умом, а подвижностью.
Лицо Анны являло вид возбуждения  – вновь обретенное время давало ей ощущение вечности; невозможное, но убедительное вот-вот должно было выказать себя.
Прошлое функционировало ли в настоящем или только присутствовало в нем?
Легко Анна вписала себя в пространство прицепки, для кого-то сакральная, но профанная для большинства: она поместила себя в широкий контекст, где было место всему: вещам, феноменам, животным, геометрическим фигурам – силам, объединяющим людей в вязкую массу и возвышающую над уровнем повседневности.
Воображаемое сообщество фиксировало жесты, позы, движения, легко поддаваясь обучению: телесные практики, в который раз!
Все вместе они (практики, пассажиры) выражали, а что именно выражали они, было не столь важно.
 Из вязкой массы Анна лепила новое сообщество.
 Формовались общие чувства
Они говорили на языке, который не создали и чувствовали то, чего они не ощущали в себе.
Практиковавшие до них придумали трамвай, в котором прошлое воздействовало на прошедшее.
Черный и ритуальный он проносился по улице Некрасова, разрывая пустоту и рутину: трамвай-в-себе в невостребованном до поры состоянии.
Пространство улицы слилось с временем романа.
Умело Анна выстроила сеть неформальных контактов с сидевшими на передних местах Келдышем, Мичуриным, отцом Гагарина и старым князем, Левиным и Иваном Ильичем.
Счастливо избежавшая мумификации Анна на этот раз имела рыжеватые волосы, уложенные в прическу поверх шляпы, лучше разбиралась в вещах, чем в людях и рассылала во все места письма с предложением себя в редакторы.
Анну поздравляли с Принятием Св. Тайн: одной из них было то обстоятельство, что Дмитрий Иванович Менделеев всячески балует себя и думает только о своем развлечении (содержание других тайн не разглашалось).
Ребенок-великан, не то, что недоношенный, а переношенный и перерослый сидел на месте кондуктора.
«Его, верно, станут бранить», – Анне стукнуло.
«Сабля от Чехова» – об этом спрашивали все, но Анна не знала.
Почти без выстрела, без разбития неприятельской армии результат был добыт.
Анне передали корректуру.


Глава пятая. ПРИШЛИ ДЕТИ

Все смешалось в толстовском доме.
На третий день после взрыва граф Лев Николаевич Толстой проснулся не в спальне жены, а в музее-квартире Некрасова.
«Как же так? – перебирал он прошедшее. – Да, ехала повозка в Действующую армию, повозка была хрустальная, и лошади пели».
Вспоминая далее, он не успел приготовить свое лицо к приходу художника, и Крамской, появившись, принял его за другого.
«Сон жизни рождает чудовищ!» – подумалось Крамскому.
Решительно Толстому кто-то вывернул ноги и заменил грудную клетку грудным же ящиком: капричос!
«Откуда у старца испанская грудь?» – Крамской прикидывал.
Возникнув, невозможное было более чем убедительно.
Художник-случай расцвечивал картину глупыми улыбками – Крамской изобразил на холсте огромную грушу для жены Толстого, но не Софьи Андреевны, а Софьи Натановны, смотревшей сквозь пальцы на заднем плане картины.
«Но почему это Толстой? – спохватился художник. – Ведь я, появившись, принял его за другого!»
Но и другой тоже был Толстым.
Другой Толстой не мог раскаиваться в том, что сделал неверность читателю, но как было распознать, который из них какой?!
«Образуется!» – художник махнул кистью, пуская на самотек.
Детские голоса послышались за дверьми: пришли дети: мальчик и девочка: ученики ближней школы.
Девочка была Нина Ломова: она просила о невозможном и бестолковом.
Толстой выслушал и обещал исполнить.
Теперь Вронский должен был уехать добровольцем в Действующую армию.
Действие выправлялось помаленьку, образовывалось, но что было делать с взрывом в кафе – ведь это не могло так остаться?
– Взрыв взрывом и вышибают, – вдруг рот открыл мальчик, пришедший с Ниной.
Он взял платье, чтобы вычистить и на столе оставил стаканчики с кофе.
Один взрыв равняется двум пожарам.
Как различить, однако, какой из них повторяется фактически, а какой только должен повториться?
– Это не в обычае, помилуйте! – протестовал Иван Ильич.
Лицо его бледнело и снова покрывалось желтыми и фиолетовыми пятнами, в которых кровь сквозила с желчью.
(«Свои картины я пишу именно кровью и желчью!» – позже утверждал Крамской).
На извозчике, погоняя его и обещая прибавку, мчался он на Васильевский в то самое кафе: перепутал, как оказалось, место взрыва с местом пожара: спешить следовало к дому в Кузнечном переулке!
Предупредить людей и спасти имущество –


Глава шестая. БАРХАТНЫЙ СТУЛ

Окончательно всё запутывая (кому-то нравилось), Иван Ильич Мечников сидел в кафе на Васильевском, где должен был говорить Толстой.
Негромко из динамиков звучала «Крейцерова соната»: кто-то убил жену и отматывал действие вспять.
– Над всей Испанией чистое небо? – Крамскому пошутил Иван Ильич.
– Спросите у Геринга.
Художнику вдруг представилось, что взрыв в кафе может быть следствием воздушной бомбардировки.
Татарин с широким тазом придвинул бархатный стул и подал карточку.
В таких случаях Богомолов просто хватался за голову: на карточке запечатлено было лицо совсем старческое – нижняя часть фотографии загрязнилась, как будто изображение мусолили многие руки, не заботившиеся о его сохранности.
Фактически повторялось то, что только должно было повториться.
«И Ленин такой молодой?!»
Эксперимент по уничтожению (старого) мира должен ли был начаться в кафе или же затевался в доме Ивана Ильича? И что вбил себе в голову этот Богомолов?!
Ивану Ильичу безразлично было что работать: он перемалывал устрицы, кашу а ла рюсс, коренья в супе, тюрбо, ростбиф –
Добрый, но слабохарактерный человек, которого постоянно скандализировали поступки и дурное обращение жены, положительно бежал концовки, высвобождая начало всему.
В театре кукольном Толстой менялся головами с Богомоловым и телами с Анной (текст не выстреливал, а взрывался).
Толстой с головой Богомолова и телом Анны и Богомолов с головою Анны и телом Толстого приехали с Анной, щеголявшей головой Толстого и телом Богомолова – она именно была представлена на полупорнографической захватанной пальцами фотографии.
Узнавание себя в тексте приравнено было к нахождению младенца в капусте.
По-прежнему голова Толстого вменяла Анне и Ивану Ильичу соответствующие мотивы: Ивану Ильичу – мотив «Крейцеровой сонаты» и Анне – мотив «Воскресения».
Со стороны казалось: мотив вменяет Анна.
Кафе называлось «ВЕРНОСТЬ» и потому было взорвано.
Был взорван смысл, хотя достаточно было сместить его, хотя бы в сторону лояльности феномена.
– Вы – феномен лояльности, – тем временем Крамской резюмировал Ивану Ильичу, норовившему закинуть ноги на плечи художнику, – но не феномен как таковой.
Художнику рисовалась упрощенная картина: Иван Ильич более не ориентируется на классику в узком смысле этого слова; в свои действия далее Иван Ильич не вкладывает тот смысл, который когда-то вызвал их (действий) проявления!


Глава седьмая. ПОНИМАЯ ТЕКСТ

Изначальным образом смысл оставался неоднозначным.
Чего ради, собственно, совершалось действие?
Снова требовалось расширять контекст.
Вторичные соображения преследовали побочные интересы.
– Нас всех погубит причинность! – Софья Натановна приседала.
В легкой одежде она плескалась в реке – изящно одетые Толстой и Богомолов сидели на траве перед разложенною едой: они увлечены были беседой и, казалось, не замечали полностью обнаженной Анны, которая смотрела прямо в глаза наблюдателю.
В чем заключался смысл непристойной загадки?
В ее интерпретации!
Сидели на траве феномены, а не обычные люди.
Плохо сочетавшиеся в реальной жизни, отлично они взаимодействовали в искусстве, вообще не артикулируя прямой смысл действия, совершаемого (или не совершаемого) ими.
Оттенок смысла присутствовал вместо него самого: все то хорошо, что хорошо для описания.
«Самый смысл взаимодействия, – пришло уже на лестнице, – состоит в продолжении находиться совместно».
Посетив квартиру-музей, долго Иван Ильич любовался там картиной Крамского: «Завтрак на траве» был превосходен, пусть и копия.
На очереди были обед и ужин: в бальном туалете Анна и обнаженные (попеременно) Толстой и Богомолов.
Дюжина великих умов противопоставила себя сотням рядовых мыслителей: голая мысль была предметом изучения тех и других.
Коллективно те и другие выезжали на природу и бессознательно за завтраком с голыми женщинами вперед двигали мысль.
Крамской, выезжая с мыслителями, чтобы изображать их на природе, сам возлагал на себя действия, которые могли приписать ему другие: Толстой, к примеру, мог приписать ему создание портрета неизвестной – Иван Николаевич однако не нуждался в его участии и сам приписал себе создание этой картины.
Что до Ивана Ильича, свое отношение к самому себе определял он через посредство рассказа именно Толстого – Толстой же голым женщинам обыкновенно рассказывал тот самый эпизод на пожаре, когда под шумок Иван Ильич в своем доме убил жену.
Выйдя из музея-квартиры Некрасова уже с пониманием, что о себе рассказывать может только он сам, Иван Ильич не решил вопроса о действии, но в некотором смысле приписал его (вопрос, действие) к себе и к собственному телу.
В квартиру-музей он вошел в третьем лице, а вышел в первом.
Я опосредую себя текстом.
Сам понимаю себя, понимая текст.
Сам с усам.






Глава восьмая. ПЕНИЕ ЛЕБЕДЕЙ

Считая себя вполне разумным существом, покамест я не вменял себе авторства по отношению к своим действиям – кто-то другой руководил мною, диктуя устроить пожар, упасть со стремянки или убить жену.
Я предвкушал мысль: это Унковский Алексей Михайлович, юрист и общественный деятель – он мне диктует, и я не могу ему противиться, но предвкушения мои не оправдывались: самая мысль не приходила.
Все же я подозревал его.
Действительно, Алексей Михайлович говорил мне при встрече о смысле как о движущемся теле, фигурах умолчания или прорехах смысла, но ни разу не давал прямых указаний.
Напротив, это я рекомендовал ему послушать пение лебедей на Черной речке, для выполнения ремонта в квартире пригласить конкретного маляра, обить в рабочем кабинете стены розоватым шелком и нежным индийским батистом.
Присяжный поверенный городской судебной палаты, он любил хорошую шутку и иногда величал себя Ераковым Александром Николаевичем, действительным статским советником – охотно я подыгрывал.
– Что, Александр Николаевич, – говорил я Алексею Михайловичу, – закончили вы опись завещаемого имущества Некрасова?
– Закончил, как же! – приятно Унковский улыбался.
– Во сколько же оценили (мне было интересно)?
– Представьте, Иван Ильич, – охотно исполнитель духовного завещания отвечал, – ровненько в нуль рублей нуль копеек.
Он убедил меня в необходимости охотничьего ружья, и я купил у него отличную двустволку Зауэра двенадцатого калибра, принадлежавшую покойному поэту.
– Когда интуиция будет исполнена, – Унковский знал что-то наперед, – вещь, которую вы только что приобрели, во плоти и в крови дастся лично вашему сознанию.
Еще не было ни пожара, ни взрыва и тем более – рокового выстрела.
Была «Крейцерова соната» и спор за авторство между Толстым и наследниками Бетховена.
По странному совпадению наследником Бетховена был Ераков.
Ераков (настоящий) не любил темноты и оставлял на всю ночь гореть свою лампу, его силуэт мелькал за неплотною шторой (скорее, тень), и в действительного статского легко было попасть из огнестрельного оружия.
Этого однако никто не делал.
Ераков никогда не называл себя Унковским и не использовал ложное «я», чтобы не быть самим собою.
Ераков был худощавый, безбородый и лысый человек, дома – обыкновенно в старомодном цветочном шлафроке и турецкой феске с кисточкой, чем-то напоминавший о комических стариках театральной традиции, но и Унковский был худощавый, безбородый и лысый.


Глава девятая. ЕДИНСТВО ЖИЗНИ

Ераков, как и Унковский, был исполнителем желаний Некрасова.
Действительный статский советник, он выдавал себя за инженера путей сообщения – мог запросто подойти к рельсам, постучать молоточком, приложить ухо к железу.
Иван Ильич, отягощенный знаками, символами и текстами, во всех его ментальных состояниях Еракову представлялся как несводимый к тому, что имеет место.
Ераков (именно он) использовал идею некрасовского поэтического ответа на все вопросы повествования.
– Сам, – говорил он Ивану Ильичу, – это тот, кто понимает себя, понимая текст о себе.
Понимай как хочешь: Иван Ильич оказался вдруг непостоянным во времени, специфичным к собственному телу и отдаленным от делания.
Как вообще могла развернуться интрига?
Разворачивание интриги Некрасов завещал перенести с нее самое на персонаж, и этим персонажем для Еракова и Унковского сделался герой Толстого.
Иван Ильич существенно отличался от всех прочих персонажей, в то время как Унковский и Ераков почти не отличались друг от друга.
Унковский отвечал за устойчивые признаки, по которым узнавалась личность Ивана Ильича – Ераков следил, чтобы Иван Ильич оставался верным себе в данном (ему) слове.
Не я стал Иваном Ильичем – Иван Ильич стал «я»: этого они не приняли во внимание: я применил текст Толстого к миру: нехватка смысла компенсировалась избытком определенности: читай да не перечитывай!
«Прибавляйте читаемости способом, несводимым к описанию», – завещал Некрасов.
«Повествование, – он завещал, – не должно знать ограничений».
«Интрига не дается на блюдечке – производите ее своим воображением!» – учил он читателей.
Голос Некрасова звучал со сцены.
(Слушатель доверял повествователю больше читателя).
Собственный половой акт Каренин должен был приписать Вронскому – только при соблюдении этого условия Анна соглашалась лечь с мужем: сотрясалась кровать – Анне представлялось, что она  едет в вагоне с молодым военным.
Я играл (в) Ивана Ильича, уже зная, кто он такой и как следует упасть со стремянки – Унковский и Ераков приписали мне убийство жены в той мере, в какой я приписал им самую способность приписывать.
Повествовательное единство жизни связывало Анну, Некрасова, Толстого, Ивана Ильича и меня  некоторым подобием связи.
Кто я?
Образователь суть себя.
Таким был поэтический ответ.

Глава десятая. СЛИЯНИЕ ГОРИЗОНТОВ

Посредством вымысла жизнь возможна на уровне рассказа.
Толстой мог рассказывать о жизни Ивана Ильича так, что слушатели видели за нею жизнь Анны Аркадьевны: Иван Ильич вроде бы падает со стремянки, но это Анна на балу отдается Вронскому: Иван Ильич под звуки сонаты убивает жену, но за этим совсем другое: она, Анна Аркадьевна пальцами делает удовлетворение мужу.
Иван Ильич и Анна имели общее «я», с трудом поддающееся интерпретации: это(т) я не являлось (являлся) автором рассказа (пересказа) истории, но было (был) соавтором ее смысла.
Я сделало из героев то, что они были.
Я сделал из них тех, кто они есть.
Всегда автор может прибегнуть – соавтор всегда прибегает.
Иван Ильич, соавтор Толстого, прибежал, чтобы исправить предыдущие действия Анны.
Исследуя самого себя (после падения со стремянки), Иван Ильич толковал Анну, приписывая ей способность произвести приписываемое ей действие.
– Ее погубит спонтанность! – предсказывала Софья Натановна, в спонтанность вкладывая причинность.
Более других причин Толстая опасалась причин движущих(ся).
Мотив действия – «Крейцерова соната», льющаяся через динамики: заслушавшись, Иван Ильич падает со стремянки.
Самое же падение Ивану Ильичу приписывала Анна.
– Слышали, – внушала она мужу, Вронскому, Левину, старому князю, – Иван-то Ильич сверзился!
– Воистину сверзился, – лезли они целоваться.
Не было смысла рассматривать Ивана Ильича как перешедшего на другой уровень – был смысл рассмотреть, кто и зачем вообще установил уровни.
Уже на уровне абстракции рассматривались декларации смерти субъекта.
– Если я и холю собаку, – постороннее говорил Вронский, – это еще не холизм. Холизм – если сегодня я холю собаку, а завтра – только часть ее.
Вронский не способен был объяснить мыслительные схемы, на которые он ориентировался.
Анна не могла объяснить свою сексуальность.
Иван Ильич затруднялся объяснить свое порой бессознательное состояние.
Положительно Толстой требовался для дачи объяснений.
– Индивиды усиливают неопределенность, – только и мог он сообщить.
– Дабы, дабы, дабы! – пели герои, взявшись за руки.
Происходил обмен одеждой.
Анна переодевалась Иваном Ильичем, Иван Ильич – Вронским, Вронский примерял на себя платье Анны.
Толстой был тот, кто записывает.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая. ТЕЛЕСНЫЙ ДВОЙНИК

Переодетый женщиной Вронский.
Вронский, которого переодела женщина?
Вронский, которого переодели женщиной?
Великий и могучий Вронский, русский папа.
Еще когда мы жили на Некрасова, он иногда звонил нам из Ватикана.
Папаша брал трубку.
Голос отрывался от своего источника – акт высказывания не заключал в себе никакого содержания, ничего, кроме самого акта.
– Вот, звоню, – констатировал голос или: – Говорю вам!
Самое соединение порождало смысл, тут же улетучивавшийся и уносивший с собою Бога во всех его ипостасях.
– Автор умер, – всякий раз положив трубку, объявлял нам папаша.
Разрушая единство действия в его происхождении, он утверждал его в предназначении: некто папаша.
Некто подавал знак, папаша замыкал обряд: ангажируйтесь либо сойдите со сцены!
– Есть ли необходимость? – сомневалась маменька, прикидывая предстоявшие метаморфозы.
– Тут надо бы, – я поднимал палец.
Телесный двойник слова, в моем понимании, – именно палец.
Каренин загибал пальцы и трещал ими, по-своему он говорил Анне о своих чувствах.
Он был в вицмундире, собравшись в должность.
Анна и Богомолов опускались на маленькую кушетку, где не было места троим.
Каренин присвоил себе право причинять людям добро помимо их воли – с какой стати?!
В департаменте у него вычли из жалования за полученную награду; жена собственную карточку, которую она позволила с себя снять, разрешила облить бензином и поджечь.
Чувства Каренина были напряжены.
Одна бумага положительно не отыскивалась: слова на ней не были безгрешными и обладали вторичной памятью – с трудом проворачивая отвердевшим языком, Каренин воспроизводил изложенное: «Преступнику должно взойти на эшафот и там (оттуда) свести действительность до размера точки».
Правдоподобный мир Богомолова кишел двусмысленностями: настоящее в нем приравнивалось в ненастоящему: Богомолов в себе нес семя универсальности, грозя ежеминутно излить его на что придется.
Поднявший палец изольет семя – такой была основная двусмысленность Богомолова.
Анна терялась, не умея остановиться на одном предположении.
Тайным оставалось то, какой она была в этот самый момент по сравнению с самое собою.


Глава вторая. МЕЖДУ СТРОК

Выразить свою человеческую сущность Анне мешали привходящие обстоятельства.
Сложившееся положение вещей с его обязательными посещениями музея-квартиры, завтраками на траве, повторяющимися пожарами и взрывами, звонками из Ватикана, текстами о себе весьма далеко уводило от действительности, прямо указывая на его (положения) изготовленность.
Каренин, уходя, метил в доме.
Оставленные метки не давали забыть о его существовании и влиянии на обстоятельства и предметы: «Здесь был и будет Алексей Александрович Каренин – зарубите себе на носу!»
Знаки больше внушали, чем выражали.
Оставшись одни, Анна и Богомолов давали слову освободиться от языковой упорядоченности и контекста: эмоциональные крики Каренина еще висели в воздухе, но самый воздух уже домогался молчания.
Молчание облекалось в плоть: появлялся палец, орнаментальный и элегантный.
– Любой человек – пленник своего пальца, – молчала Анна.
– Палец не служит мысли, – показывал Богомолов.
Никто ничего не говорил и потому ни Анна, ни Богомолов не могли вопросить: «Кто говорит?»
Текст между тем продолжал выстраиваться сам по себе, рассказывая о смерти героев: бездыханные Анна и Богомолов лежали распростертыми на ковре: одна с выпущенными наружу кишками, другой – с аккуратно отрезанной головой: они не могли объяснить ни свою сексуальность, ни то бессознательное, что так стремительно наехало на них и вынесло за скобки альтернативной (даже) модели субъективности.
Читать текст следовало между строк: в нем содержалось тайное послание потомкам: о чем, собственно, молчали Анна и Богомолов?
Они молчали о том, чего не должен был услышать никто.
Между строк – между пальцев.
Люди не могут высказать, что с ними происходит: то, что предшествует, слипается с тем, что следует.
Каренин, возвратившись из присутствия, наблюдал событие, произошедшее с человеческими телами, исчезающими, появившимися и вступившими во взаимодействие.
Каренин понимал: мысленный эксперимент.
Возможно или нет достраивание исследовательской операции?!
Анна и Богомолов не могли сами простить себя – для этого им требовался третий.
Алексей Александрович стеснялся того, чему ужасались прочие.
Навык и привычка мыслить абстрактно позволяли ему одни ситуации перемещать на другие.
Самое перемещение понималось им как свобода, в том числе и женская.


Глава третья. ДВА СЛОВА

Пороки и добродетели Анны накладывались на фобии и фантазии Алексея Александровича: возникал в результате Богомолов, человек без головы, функции которой на себя возложило тело.
– Совместная ваша история, – (как бы) говорил Богомолов Карениным, – закончится просто в силу ее замедления и оцепенения, без всякого взрыва.
– По-твоему, – Богомолову отвечали супруги, – уже мы выходим из действия и только имитируем его?
– Симулируете, – уточнял безголовый. – Вы симулируете историю во времени, отодвигая ее конец.
Обращенные в прошлое они пересматривали то, что предшествовало этому прошлому: как следовало поступить с остатками былых утопий, все еще засорявших их головы: должны ли мыслительные отбросы быть заново переработаны в какую-нибудь новую историю?
Чтобы воздействовать на причины, однажды они уже поворачивали назад – теперь им предстояло повернуть еще раз.
В мире Карениных Богомолов выискивал еще не заполненные уголки и набивал их неизвестно чем.
– Что это? – ощупывали они, как слепые.
– Аккумуляторы.
– А здесь?
– Веревочные вожжи. Рогожный кузов. Жидкий раствор, – приподнимал он холстину.
Вещи были вполне реальны – будущее, да, никогда не наступает, но оно реально настолько, насколько реальна вещь (Анна знала).
Она очевидно не владела всею полнотой сознания.
– «Анна Каренина» – это всего лишь два слова, – говорил Богомолов своему собеседнику, когда мужчины оставались одни. – Ее невозможно рассказывать, но можно анализировать,
Когда они «занимались» Анной, женщина несомненно присутствовала – стоило им притвориться, что они не замечают ее, в самом деле она исчезала.
Анна сильно переживала свою смерть (факту придавался особый смысловой режим).
«Что если вместо меня умрет смысл?!»
Покамест смысл не умирал и только обесценивался, сохраняя жизнь.
Богомолов именно деформировал смысл.
Он деформировал здравый смысл в пользу –
Богомолов деформировал здравый смысл в свою пользу.
Каренин и Анна вдруг нашли себя в мире не как мысль, сознание или душу, а как воплощенное существо.
Получившие тело как инструмент Анна и ее муж сами управляли своим движением, а, значит, учились преодолевать избыточную степень свободы.
Алексей Александрович научился.
Его супруга – нет.


Глава четвертая. ДЕМОН АНАЛОГИИ

Срочные письма почтальон доставляет бегом.
Торопливые строчки слов заканчивались графическим рисунком, подражающим реальности, скопированным с нее и ее имитирующим.
Изображение просилось на музыку и воплощение в театральном искусстве.
Это было изображение возникающее: в сознании возникало не существующее само по себе, но случающееся: оно имело место.
Васильевский остров, угловой дом, одним фасадом выходивший на Неву, кафе, заполненное знакомыми лицами: присутствие отсутствия.
Образ, изображение и тело – так присутствовавшие восприняли появление среди них Анны, Алексея Александровича и Богомолова.
Кто пригласил их письмом?
Письменно триаду позвал Толстой.
Его жесты оставляли материальный след – это было начало рисунка в пространстве.
Можно было сказать так: Толстой танцует.
Он создавал новую реальность – никто не понимал ее, но все в ней участвовали.
Анна танцевала навстречу, Каренин и Богомолов впали в резонанс.
– Желания, – (как бы) вещал Толстой, – не могут быть удовлетворены – удовлетворяйте потребности!
Он разбирал тему и собирал ее вновь, соображаясь с собственной прихотью.
Осмысление мира возможно посредством тела, разорванного на куски!
Когда прозвучал взрыв, и тело Толстого разлетелось на атомы, самая природа стала человеком.
Толстой выдвинул концепцию тройственного человека, и тот явился зафиксировать триумф мастера: тотальный человек, шестиглазый и шестирукий, с общим анусом, одною вагиной и двумя пенисами.
Тройственный союз Анны, Каренина и Богомолова как нельзя лучше вписался в толстовскую концепцию: коллективная психология обезопашивала от скупости индивидуальной души.
Образ Анны, изображение Алексея Александровича и тело Богомолова в буквальном смысле оказались персонажами-актерами, которые получили внешние роли и на себя приняли главную претензию к действию.
Где оно?!
Анна, Каренин и Богомолов перебрасывались металлическими предметами, кувыркались и раскачивались на трапеции, но публике этого было мало.
Требовали пожара, наводнения или взрыва.
Шло по кругу: начиналось на Богомолове, переходило на Каренина и, завершаясь на Анне, снова возвращалось к Богомолову.
Богомолову становилось не по себе, когда его называли по имени – поэтому никто не называл имени Богомолова.
Имя Богомолову было Демон Аналогии.
Он явился, чтобы уничтожить самого себя, но вместо этого –


Глава пятая. СВИРЕПСТВОВАЛА АНАЛОГИЯ

Он придал Нине Ломовой сходство с Анной Карениной.
Тройственный человек был против, тотальный – за.
Описать Нину как Анну не значит ничего.
Описать Анну как Нину значит желать видеть Анну живой.
Толстой не умел обращаться с Анной и потому пробовал наугад все ее кнопки: женщина расширяет понимание тела.
Секс с Карениным нравился Нине куда больше секса с Вронским: ее неловкости изменяли ритм его (Каренина) дыхания: она сталкивалась с иным, хотя Толстой и пытался свести его к тому же самому.
Отхожие представления освобождали от смысла.
Анна как таковая своею конкретикой не предшествовала появлению смысла, а скорее способствовала его скорейшему разрушению.
Нина, отказавшись от длительности, рассредоточилась по фрагментам.
Последнее слово Анны: «Всё».
Первое слово Нины: «Прекрасно!»
Всё прекрасно: продразверстка желания вместо продналога на него.
Реорганизовался Рабкрин, закалялась сталь.
В расчет принимались все более нехудожественные стороны человека: сколько же в самом деле полагалось ему зубов, ушей, пальцев?
Оптические возможности позволяли выявить первых членистоногих: их видели в пятнах, но не в линиях и при наблюдении много говорили об успехах в подражании природе.
Завтракали исключительно на траве.
Свирепствовала аналогия: почка-цвет-увядание.
Различия обращались контрастами, развитие уплывало между пальцев.
Примитивы, которым не находилось даже формы, образовывали переходные стадии: явления покамест расплывались в безграничном.
Для живописно видевшего глаза Анна и Нина сливались вместе, хотя Нина, обнаженная, сидела на траве между мужчинами, а Анна в одной сорочке плескалась где-нибудь за их спинами.
Вместо Анны Аркадьевны плескаться в речке могла Анна Сергеевна, а вместо Нины Ломовой сидеть на траве могла Люба Колосова – это ничего не меняло.
Мотив (ухо) был отнесен к основным осязательным формам (пальцы).
Зубы обрели самостоятельность: всякий раз они жевали так, как хотели жевать или же не жевали вообще, заставляя завтрак выплевывать на траву.
Когда мужчины с собою брали мать Ленина – обнаженная, она являла контуры своих внутренних форм: Ленин не имел еще четких границ, хотя и выступал с подчеркнутыми краями.
Позавтракав на траве, ехали в кафе на Васильевский, где телесное и предметное естественно сочетались с невещественным и бесплотным.


Глава шестая. ОХАПКИ ТРАВЫ

То, что порой представляется прочным и имеющим продолжение, может его не иметь.
Так говорил Толстой, давая понять, что говорит не совсем то, что имеет в виду.
Докладчика окружали цветовые пятна, беспорядочные круги, участки тепла и холода.
Ретроспективная иллюзия восстанавливала следы жизни: речь Толстого катилась, как по рельсам.
Вчерашний человек извлекал старые средства для выполнения новых действий.
Навязчивое предощущение того, что произойдет –
– Обновление? Человека?
Скептически улыбался Келдыш, какие-то кнопки нажимал отец Гагарина, Мичурин принес и разбрасывал охапки свежей травы, а младший Мечников установил на центре аквариум с членистоногими.
Каждый стоял перед новым пониманием себя самого.
Когда блекли цвета, затихали звуки, слабели ощущения, существование становилось пустым и невозможным, а граница сливалась с горизонтом, эксперимент по уничтожению мира вводил в игру тему руки, ощупывающей телесный мир со стороны его пластического содержания.
Никто не знал красоты бестелесного.
Каренин, Анна и Богомолов могли слить иллюзорный образ и осязательную видимость – Мичурин же, Келдыш и отец Гагарина воспринимали вещи с некоторой иной стороны в общих интересах правдоподобия.
Крамской фиксировал гибель единообразного видения.
Голова умирающего Некрасова заметно вибрировала на знаменитой картине: она как бы парила в воздухе и не была ни в чем закреплена.
Сюжетные линии Толстого утратили всякое значение: изломанные, разбросанные, нагроможденные одна на другую.
В голосе Толстого можно было услышать любые слова.
Заполнившие кафе примитивы (вплоть до пингвинов) сознательно принуждали глаз следовать за ними: человек силуэта как бы обращал движение вспять.
Иван Ильич, Левин и старый князь вращались вокруг общего центра.
Не в том было дело, что видишь Любу Колосову, Мюра и Мерилиза или судебного следователя Энгельгардта и не в том, что Толстой побрился, а в том, что отдельные посетители кафе не играли существенной роли, переплетаясь в однородную массу и проникаясь трепетом одного и того же движения.
Анна Аркадьевна вблизи и она же, рассматриваемая издалека, не совпадали одна с другой.
Светлые и темные пятна на Богомолове приобретали самостоятельную жизнь.
Каренин откровенно позировал.


Глава седьмая. ПОНАДОБИЛАСЬ АТМОСФЕРА

– В чем его вера? – спросил папаша.
– Все состоит из обломков, – я ответил. – За словами ничего нет.
Тут же я создал перед папашей образ самого Толстого, импровизирующего за письменным столом: это был человек без усов и бороды, предлагающий для начала самому себе некий материал, чтобы в дальнейшем освободить и покорить время.
– Влажный палец, – припомнила маменька, – нужен ему, чтобы водить им по краю бокала, а зимний палец – чтобы упрятать его в меховую перчатку.
Рука, разбрасывая пальцы, трещала миром.
Что именно изображено?
Где изображаемое и где изображающее?
На что можно указать пальцем?
Отношение без отношений, неспособность закрыться, существование на пределе, отсутствие предпосланности чего-то чему-то.
Человек Толстого судил о себе не в том плане, что он-де мыслит, а в том плане, что он указует.
Анна, Каренин и Богомолов шли – предметы обтекали их.
Человек Толстого поправлялся в кресле.
Изображена была потаенность и способ ее раскрытия – что было в этом дурного?
Были риски.
Богомолов мог проглядеть потаенное.
Каренин мог перетолковать его по-своему.
Раскрывая потаенное, Анна могла проглядеть и перетолковать непотаенное.
Тройственный человек и Тотальный стали встречать некоего Постчеловека, явиться которому предстояло, однако, только после видовой смерти.
Ошибочно его принимали за человека Безграничного.
Космос между тем порождал новые реальности—самореализация могла только подражать небесному творчеству.
Каренин, Анна и Богомолов посредством развития себя могли принимать активное участие в творчестве неба.
Власть Неба не могла все же предотвратить рукотворной катастрофы.
Энергия Тройственного человека превосходила сложенные вместе энергии Анны, Каренина и Богомолова – ипостась же человека Тотального светилась много ярче, чем вместе взятые ипостаси его составляющих.
Реальность все более театролизировалась – роман-перевертыш Толстого подавал связанность и переходность через их замещение –
Понадобилась особая атмосфера для описания чего-то неопределенного и выражаемого с трудом.
В некотором смысле невыразимого.


Глава восьмая. ОБРАЗЫ ОЩУЩАЛИСЬ

Образы Анны, Каренина, Богомолова оказались сравнительно независимыми от своих источников.
Образы раздавали обещания, которые не могли быть выполнены – образы были выразительны и годились для сцены.
Образы подавались как души или как демоны.
Образы были реальны: реальные демоны.
Образы ощущались в пространствах.
В пространстве коммунальной квартиры на улице Некрасова формы отдельных вещей могли как бы излучаться в окружающую среду и наполнять ее некоторым напряжением: кастрюля с супом на кухне, стульчак в уборной, книжный шкаф в комнате.
Пространство, занимаемое книжным шкафом, не мог занять никакой другой предмет: в шкафу жили образы.
Они ели суп из кастрюли и потом сидели на стульчаке – соседи ничего не замечали, маменька, папаша и я не подавали виду.
В квартире наличествовала атмосфера, которой мы дышали.
Покидая жилплощадь, какую-то часть атмосферы мы уносили с собою в виде некоторой ауры вокруг головы или части тела.
В младших классах меня выгоняли за дверь, в старших устраивали продолжительное проветривание.
К тому (?) времени уже я знал, что всё подходит для всего, если только верно пригнать и попасть в искомый момент пригонки.
Были все вероятия.
Гений повторения улыбался.
Длящаяся реальность обещалась воплотить вероятное.
Между мною и Ниной установилась натянутость – была вещица, о которой мы избегали говорить.
Естественная смерть должна сопровождаться необыкновенно приятными ощущениями.
Я иногда заставал Нину неподвижно лежавшей на парте – она, чтобы выйти из смущения, била меня по пальцам веером: внутри ужаса можно найти радость.
Нина предлагала отказаться мыслить образ Карениной как художественный.
Нина уподоблялась.
Ее красочность должна была открываться зрителю не сразу, а только со временем: временем Анны.
Прочие противопоставляли ей (Анне, Нине) беспредметность – именно об этом я избегал говорить с Ломовой: Нина передавала отсутствующее присутствие, и образ Анны, с которым девочка была соотнесена, не переставал приближаться и наступать.
Нина лежавшая преобразовывала направленный на нее взгляд.
Нина лежавшая преобразовывала и самоё плоть смотревшего.


Глава девятая. ПОРОЖДЕНИЕ АНАЛОГИЙ

Когда с Ниной я входил в подъезд, какой-нибудь расположившийся там урод или сумасшедший непременно брал нас на карандаш.
Угодившие в архивную складку времени, мы принимали приветствие из гроба Особого избранного человека.
Подъезд наполнялся взаимным ауканьем.
Кривлялась пустота и изгилялась глупость (могло показаться).
Было ли продолжение?
Кнопки на теле Нины заметно напрягались.
Кто-то пометил на лестнице – дышать было тяжело.
Некая интуиция предвосхищала особого рода необходимость, и она (эта необходимость) диктовала нам следовать правилу.
Нам показывали ситуацию.
Ситуация давала понять смысл (!) слов «правило» и «применение».
Это была ситуация с другими и на примере их нам предлагали сделать «то же самое» по аналогии с произошедшим: демоны!
Демоны уводили от конкретного наполнения к чисто формальному содержанию!
Анна и Вронский, войдя в подъезд, тут же попадают на карандаш, пахнет мочой Богомолова: вот и сам он спускается им навстречу в обрызганных ботинках от Верже.
Он шел, чтобы увести их в дурную бесконечность: построить сеть подъездов для выбора (в дальнейшем) нужного подъезда.
Бег на месте никогда не закончится: уже родился Ленин и обозначилась вечность.
К тому времени, когда Ленин взялся за чтение Толстого, традиционная интерпретация знаков, использованных Толстым в тексте, была утрачена, и Ленину представлялось, что он читает совсем о другом: электрические самокаты, самолеты с крестами, химический суррогат Бога и бесконечные завтраки на траве.
Способность переплавлять себя в другое, присущая знакам Толстого, устойчивость придавала не содержанию изложенного, а только способу его выстраивания: Ленин любил рассказывать (всякий раз по-разному), как он однажды на лестничной площадке встретился с бесконечным.
Противоречивые, но не бессмысленные восклицания (ауканья) давали убедиться в примате бесконечного перед конечным.
Именно Ленин ввел в обиход понятие неопределенного: кто-то вошел, чем-то пахло, что-то закончилось.
Впервые столкнувшийся с абсолютно иным, он узрел в нем другое начало мира.
Начало другого мира.
Когда мы выходили из подъезда, множество других людей выходило из других подъездов: дородные дамы и господа, все они, расправляли плечи, наслаждаясь солнечными лучами и сверкающим снегом.


Глава десятая. ИДЕЯ ПЕРЕОДЕВАНИЯ

Переодетый женщиной Вронский свое мужское место уступил Богомолову.
Самая идея переодевания не была основана ни на какой другой идее и даже не составляла интригу смысла – стояла за всем интуиция в чистом виде.
Теперь, стоило Вронскому войти в подъезд, безумец сразу говорил о бесконечности лучшей, чем можно было помыслить.
Он становился перед Вронским на колени (последний – в костюме Анны) и возносил ему (ей) молитву.
Мыслящий безумец и мыслимый Вронский, нескромные по отношению Бог знает к чему, желаемое отделяли от желания: посредницей между ними становилась ментальная Анна: желание – интрига для троих!
Идея Анны о вечном переодевании была связана (в отличие от идеи Вронского о разовом переодевании) с ее периодически возвращающимися приступами любви, в ходе которых она кружила по одним и тем же подъездам.
– Вронскость вижу, аннокаренинскость вижу, а вот Вронского и Анну – никак нет, – впрочем, признавался безумец. – Увольте!
– Безумец, – повисало в воздухе, – уступит место сверхбезумцу и уже уступает!
Грохот несуществования доносился с верхних этажей: кто не существует?
Не существовала Анна, но как попала она на верхний этаж?
Действительное начало не имело возникновения.
Кто кого обманывал, а кто рождал парадоксы?
Кто не фиксировал планы, а кто произвольно их перемешивал?
Кто занимался самообманом?
Перед лицом ограниченности разума самообманом в подъезде занимался безумец.
Перед лицом смерти – Анна.
Перед лицом своих товарищей самообманом занимался Вронский.
Совершая поступок (в подъезде он совершил поступок), безумец пребывал в центре мира, который построил он сам и потому был в нем всевластен.
Беспомощный в сфере реальных событий безумец был всемогущ у себя в подъезде!
Но, может статься, и это был самообман?
И кто кому подражал?
Чему была положительная причина, а чему случилось быть?
Неполный мужчина грохотал на верхних этажах (мироздания).
Неполным мужчиной случилось стать женщине: родился парадокс!
Умерла аналогия.
Демон занимался самообманом.
Ничто спускалось с верхних этажей: извольте из меня творить!
Недоставало только феномена зла.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая. НОВОЕ СОЛНЦЕ

Чувство не произносит суждений, а понимания не было.
Истинность и ложность перемешаны были в одном бокале – то, что судебный следователь знал (пил) являлось не реальностью как таковой, но только его представлением о ней.
Он представлял, как Анна и Вронский входят в подъезд и как Вронский строит из себя безумца: тот образ Анны, который судейский принимал без обсуждения, не был ли искаженным и заимствованным из пристрастного описания Толстого?
В авторской подаче Анна была опасна: бросавшая вызов устоявшимся понятиям: идол театра –
Никогда следователь не начинал с нуля и свежие факты располагал уже среди имевшихся как недостававшие прежде звенья одной цепи.
Что было делать с предубеждениями: отбросить?
Он решил положить их в основу следствия.
Вокруг Анны всегда вились мальчики, приносившие кофе и бравшие платье, чтобы его вычистить. Всегда в доме Анны сложены были аккумуляторы для самокатов. Чересчур низко опускала она волосы на лоб. Ее теплые отношения к мужу многие принимали за личину.
Публично утверждая, что мы не можем знать ничего доподлинно, Анна прекрасно знала это.
Когда Вронский преобразовал себя в нее, она заявила, что именно преображение здесь играет роль и вовсе не то, что совершил его Вронский.
Анна могла помыслить пространство без точек.
Она достигла такого этапа развития, что ее применения выглядели уже более интересными, чем она сама.
Для большинства целей, впрочем, не имело значения, была рядом с ними Анна или нет.
Важно было то, что для Анны каждое утро вставало Новое Солнце.
Смысл здесь не нес никакого значения.
Анну не видели такой, какой на самом деле она являлась – сама же она таким видением не обладала.
Требовалась ситуация, в которой Анна могла адекватно раскрыться, и этой ситуацией мог бы стать конец мира.
Анна явилась, чтобы прекратить разговоры о спасении мира красотой.
Она корчила рожи.
Красоту она превратила в красивое.
Это мотивировало театральное поведение.
Она жила так, как если бы каждый ее день был первым.
Анна жила навстречу смерти и умирала навстречу жизни.
Непосредственно Анна соприкасалась с жизнью и смертью как промежуточное звено между ними.
Она играла со смертью и заигрывала с жизнью.


Глава вторая. КОЛЛЕКТИВНОЕ ТЕЛО

Она не делала выбора между жизнью и смертью.
Когда она оглядывалась по сторонам – она спала.
Когда она заглядывала внутрь себя – она пробуждалась.
Она не могла определить неизвестное, но умела обнаружить его признаки.
Слова полностью отсутствовали в ее уме, когда она думала.
«Думу думой развивают», – ее поучал отец.
Миром Анны был текст, но текст ненаписанный: она была продуктом воображения и чувств – чувства с помощью воображения меняли свое место в тексте, сдвигаясь от его конца к началу, проделывая путь вспять.
Каренин осмысленно употреблял слова.
Эмоционально Богомолов слова окрашивал.
Не заморачиваясь смыслом, Анна согласовывала –
На ночь солнце не превращалось в луну, Анна уходила к Вронскому: эмоции глупели, разум боролся с рассудком; делались небезобидные открытия.
Думание оказывалось меньше надуманного.
Комедия представляла на сцене положение человека, используя некий сюжет из жизни женщины, эмоциональной и нерациональной.
Герои, довлея над действием, осуществляли некий замысел судьбы, в чем-то состязаясь и где-то полемизируя: что произошло на самом деле?
Женщина спрашивала, человек отвечал.
Появлялось коллективное тело, периодически завывал хор.
Интрига с ложной изменой, запущенная Толстым, позволяла героям не знать, почему они рассуждают именно о том, о чем они рассуждают, лишь бы не говорить об измене, которая не была сделана, но которая являлась необходимой с точки зрения спектакля.
Анна беседовала с людьми, не заморачиваясь их полом и возрастом.
Богомолов, не теряя головы, разрушал все утверждения и доказательства.
Неверно поняв Богомолова, Каренин пригласил его евнухом в свой гарем.
Гарем демонстрировался на сцене через свою противоположность: подъезд, руки, пальцы.
Кто испражнялся в ситуацию? Были и такие.
Тройное различие между Анной, Карениным и Богомоловым сводилось к программе: быть – обучаться – знать.
Можно было стоять в подъезде, завтракать на траве или затеять поход Действующей армии – главный принцип всему, однако, должен был оставаться неизменным.
Бомбили, скажем, Петербург: рассыпались дома.
Задергивался (но не опускался!) занавес.
Пел хор.
Когда же занавес поднимался (но не раздергивался), дома стояли как вкопанные.


Глава третья. СОВСЕМ ИНОЕ

Человек и женщина (коллективное тело) наделили существованием то, что раньше не воспринималось чувствами.
Целостности, не являющиеся вещами, следовали за ними по пятам, не будучи конструкциями ума и намекая на какое-то иное происхождение.
Столкнувшись с какой-нибудь вдруг появившейся данностью, человек и женщина пытались осмыслить возникающую здесь же комбинацию отношений.
Целостная же данность в свою очередь рассматривала коллективное тело (человека и женщину) как некое частное, которое хоть и упорядочивается с помощью общего, но не подчиняется ему.
Человек и женщина составляли коллективное тело, ибо работали сообща над общей задачей: сформировать собственный смысл, имеющий всеобщее значение.
Абстрактные сущности (целостности) в свою очередь это коллективное тело также наделили самостоятельным существованием, удвоив (для простоты) коллективное тело, то есть превратив свойства тела в самостоятельные объекты: человека и женщину.
Овеществление абстрактного как и опредмечивание идеального свойственно было обеим сторонам (коллективному телу и целостной данности) и способствовало выработке некоей общей платформы.
Претензии Анны решить все человеческие проблемы создали в конце концов реально не существующий предметный образ: слова вместо вещей, как у Толстого.
Природа высшей реальности покамест сводилась к завтракам на траве: разум, нуждаясь в абстрактных понятиях, требовал калорийной пищи.
Кое-что природе приходилось навязывать: некие общие предметы.
Каренин отличал суждения об Анне от суждений о суждениях об Анне, когда самое суждение превращалось в Анну и на электрическом самокате разносилось по городу.
Общему виду Анны Богомолов приписывал реальность существования единичной женщины.
– Предметность Анны превосходит ее реальность, – убеждал Вронский. – Мать уважает дочь!
Сущее впредь должно было стать картиной: обратились к Крамскому. Художник изобразил мирность и временность у постели умирающей пошлости, представив их на холсте как существующие.
Недоступность идеальных сущностей была преодолена.
– Здесь вовсе не предполагается, что сознание как-то объективируется, – гостей предупреждала Анна. – Объективируется совсем иное.
Человек позабыл о своем авторстве в деле создания человеческого мира.
Женщина, напротив, прекрасно все помнила.


Глава четвертая. КРУЖИЛ САМОЛЕТ

– Вы за хронологию или за последовательность?
– Я за: сказал – отрезал!
Историчность была предметом разговора (фигурой речи) двух молодых людей, которых изображали Келдыш, Мичурин и отец Гагарина.
– Не что следует за чем, а кто следует за кем! – первый молодой человек вообще не соответствовал минуте, сильно отстав от времени.
Время запросто может оставить человека за собой, не только перегнав его на тех же рельсах, но и в том случае, если перейдет (время, человек) на другую колею, хотя бы и противоположную.
Второй молодой человек в гвардейском сюртуке и цилиндре перешел на пальцевую речь глухонемых.
– Что было – может быть сделано небывшим, а чего не было – подлежит возмещению! – он показал ногтями в расширенном и малоочерченном смысле слова.
Он сжимал пальцы в кулак, но ладонь стремилась  полностью раскрыться.
Неверный путь так же важен, как верный: двое молодых людей, имея запас времени, неспешно, набережной Невы, направлялись в сторону кафе, где заявлена была историческая встреча.
Их обгоняли люди на электрических самокатах, многие везли с собою запасные аккумуляторы.
Мальчик-чистильщик платья предложил им свои услуги; девочка в розовом трико за символическую цену готова была с ним расстаться.
Неприметно продвигаясь вперед, ощутимо все оттеснялись назад.
Не воздухом дышали – атмосферой.
Гений повторения улыбался: аналогии были здесь и там.
Услышалось хоровое пение: матери, дочери.
Толстой на афише смотрел демоном: уничтожавший самого себя; работы Крамского: «Я вас нарисую, меня вы опишите».
Мало кого интересовало, что Толстой скажет – все сводилось к тому, что он сделает.
– Лицо умное, мужицкое, а наряд франтовской и дурного вкуса! – Толстому кричал Келдыш.
– На углу он встретил спешившего ночного извозчика! – кричал Мичурин.
– Лакей чистил ламповые стекла и казался очень занят этим! – рот разевал отец Гагарина.
Другие кричали другое.
Толстой кланялся и прижимал пальцы к сердцу – наконец стихло.
Пахло аккумуляторами, организаторы приоткрыли форточки.
В небе кружил самолет.
– Все творчество Достоевского, – вдруг сказал Толстой, – это один большой припадок.
Зал грохнул.


Глава пятая. ПОЭТИЧЕСКАЯ ИДЕЯ

Народные русские мелодии соединялись с ритмами немецкого марша: на сцене появился Геринг.
Над ним еще не нарядили следствия – он жил на Васильевском острове среди таких же, как он кустарей-немцев, но самолично собранный самолет держал на Комендантском аэродроме рядом с машиной Чкалова.
Выражение задумчивой жестокости лежало в упрямом изгибе его губ; страх перед добром присущ был его демонического типа сознанию.
– Чем собственно отличается действие от происшествия или случая? – начал он свой монолог – демонстративное рассуждение давало понять: все недостоверно, а потому дозволено.
Как бы вглядываясь в чарующие картины будущего, Геринг (да и Чкалов тоже) слышал звук, который молодые девушки извлекают, хлопая по листку на ладони: звук поцелуев.
Молодые люди, так уж получилось, ухаживали за одной и той же девушкой, полурусской, полунемкой.
Она носила большею частью белые платья, которые больше других шли ее цвету лица, нежно бледному и вместе свежему.
– До свадьбы заживет! – впрочем, отзывались о ней всё повидавшие на своем веку старики.
Шло к свадьбе.
Геринг полагал, что Машенька (так звали девушку) сможет породить ему сверхчеловека.
– А андрогина не желаете? – подтрунивал над немцем Чкалов, не упускавший девушку из вида.
Газеты публиковали снимки шаровидного человека о восьми конечностях, гнушавшегося полового акта в его падшем состоянии.
Это было что-то.
Что-то, лишенное конкретного содержания, выщербленное до чисто теоретической схемы.
Живя среди русских, Геринг ничему не удивлялся: человек якобы должен созидать свое женское дополнение – Чкалов (между тем) носил Марии Александровне (так звали девушку) предметы своей любви, способные, по его мысли, при верном употреблении победить смерть.
Андрогин и сверхчеловек, одними рассуждениями о них, были вызваны к жизни, умозрительные.
На фотографиях они были представлены как один и тот же человек, самый, как утверждалось, человечный.
Выступивший открыто против шаровидного оппортуниста, он вкусил плоти тварного человека.
Какая-то пробивалась не утопическая даже, а поэтическая идея.


Глава шестая. МИР СЕМЬИ

Крамской, Некрасов и неизвестная видели круживший над набережной самолет, но не придали обстоятельству заслуживавшего его внимания.
Самое соединение с поэтом отныне уничтожало над ними тошнотворную власть смерти: смысл любви, составленный из двух фантастических понятий: собственно любви и смысла – последовательно обретал свое лицо в первозданности муже-женской природы отдельного человека: сублимация, сублимация и еще раз сублимация!
– Как наверху, так и внизу, – впрочем говорила неизвестная, теребя обоих своих спутников: жена мира всего, как они ее величали: вечная женственность.
Они однако оставляли возможность шага назад, от этой вечной женственности к вечной девственности.
На неизвестной не было (постоянного) лица – художник всякий раз рисовал ей новое – и если Крамской с Некрасовым все еще стесняли себя во времени и пространстве, то каждое новое лицо неизвестной было тою (временной) формой духа, которая в пространстве и во времени демонстрировала способность эффектно и достоверно играть роли других (лиц).
Толстой звал объединиться в некий единый миф, который он (Толстой) намеревался держать (до поры) в себе и в Софье Натановне (своем женском начале).
– Толстой, получается так, андрогин и никакой не сверхчеловек? – хватал попутчиков за рукав известный Иван Ильич, не ощущавший более боли в боку и на ходу менявший тряпки в исподнем –
Иван Ильич радостно принял смерть мистическую – всего лишь это был ритуал – на лекции в кафе Толстой должен был открыть ему, что же дальше.
Мистический брак с Анной?
Торкалось в Анне мужское начало?
Скреблось церемониальное животное?
То, о чем изрядно Толстой наболтал, Анна установила в книге тем, что об этом молчала.
Всякий раз, когда она превращалась во Вронского, Толстой отбрасывал ее (как собаку) обратно.
Роман ставил границу выражению мыслей: что мыслимо, что немыслимо?
Толстой в отличие от своего романа на встрече с читателями в кафе на набережной Невы должен был намекнуть на то невыразимое, что осталось за границами описания.
Факты мира вычленялись в языке Толстого, сам же язык ничем не блистал, как и факты.
Семья изменяет не какие-то отдельные факты, но весь мир.
Поэтому именно мир счастливой семьи совершенно иной, чем мир семьи несчастливой.


Глава седьмая. ДРУГОЙ АСПЕКТ

Толстой склонялся рассмотреть Анну как церемониальное животное.
– Ее мышление, – он понимал так, – никому не принадлежит: она как бы встает на бесконечные рельсы, которые уже не дают свернуть в сторону.
Толстой установил правила, но между правилом и его применением (прежде) стояла Анна, объясняющая его и дающая ему обоснование – так зарождалась дурная бесконечность, требовавшая себе контекста: льда с моржами, к примеру, на Фонтанке, или электрических самокатов.
Покамест толстовским правилам следовал только один человек и только однажды: это был Иван Ильич Мечников, упавший со стремянки.
Только Иван Ильич знал, следует он правилу или нет (да, следует!) – прозрачный для себя и непроницаемый для других.
Внутренний процесс, по мнению Толстого, нуждался во внешних критериях.
Так внутренние состояния из приватных превратились в публичные.
Неуловимая, но обладающая особой достоверностью сущность, живущая в телах, цепко была ухвачена со стороны.
– Моя жизнь сломана, – говорила Анна. – Вода омывает мое тело. Трава щекочет мои голые ноги. Розовое трико облекает мои полные бедра.
– Я вижу приближающегося обойщика. Я слышу, как он выражается. Я пытаюсь устоять на стремянке. Я падаю в стремнину, – говорил Иван Ильич.
– Уверен, что именно ты падаешь? – допытывался Толстой.
Странность была в том, что ошибаться могла Анна, но не Иван Ильич.
Хотя в данном случае падал отнюдь не он.
Падал Геринг – ветер развевал ему волосы.
Пахло печеньем «Мадлен»: перед выступлением Толстому дали подкрепиться.
Нина Ломова блестела глазами, себя перепутав с Анной.
«Чулки натянуты?» – Толстой скользнул глазом.
Девушки с растрепанными волосами заканчивали номер – мальчик принес вычищенную толстовку – скоро был выход писателя.
Толстой собирался начать с Достоевского: тот-де – химера.
Не с Достоевского ли писал он свою Анну (так полагала Софья Натановна)?
Анна Сниткина? Она сидела в зале, ожидая толстовского припадка, но Толстой никогда не заходился в ненависти к евреям, ограничиваясь заскорузлыми шутками в адрес галдящего племени –
«Я сам решаю, кто у меня в романе еврей!»
Падение с большой высоты Геринга не отменило выступления, а лишь отсрочило его.
У Геринга было вполне женское лицо, но не лицо сверхчеловека.
Отменно у Толстого было развито видение-как.
Голова Анны, к примеру, виделась ему то как женская, то как собачья, при этом он ухватывал вначале только один аспект: женщину, потом его видение переключалось на другой аспект, и он видел только собаку – и очень редко их вместе.


Глава восьмая. ЗА КРАСКАМИ

В обратной перспективе настоящее затемняется памятью о прошлом.
В каждой реальности видится текст – в тексте бесконечное смыслозатемнение.
Геринг, падая, глотал пустоту.
Как если бы он подавал аварийные знаки, а Чкалов, наблюдая их, расшифровывал пластику человеческого тела.
Настроение захваченностью.
Сделанность и рожденность.
Образ благородной жизни.
Стали разбирать на детали картину Крамского – широк оказался спектр!
За красками оказались слова.
Описания – за обозначениями.
«Неизвестная была та еще штучка. Некрасов продавал фотографии мальчишкам. Толстой сознательно делает себя похожим на икону».
Картины Крамского могли не показываться, но присутствовали непременно.
Завтраки на траве живописным образом открывали в природе то, что походило на дело человеческих рук.
Как на картине. Как в романе. Как на сцене!
Значительно Чкалов сужал толковательные возможности: Геринг-де падал потому, что был сбит: в небе над Петербургом.
Изобразительный аспект словесного образа – словесный образ изобразительного аспекта.
Демон подсовывал аналогии, аналогии расширяли пространство, пространства взывали к расшифровке того, что представлялось (поначалу) загадочным и бессмысленным.
Толстой в кафе на набережной вел диалог с неизвестной («Неизвестной): ее изображение смотрелось таинственным, таило скрытый смысл, который не раскрывался – зрители демонстрировали недоумение и наивность.
Когда рассматривали «Неизвестную», раскрывалась не она сама, а тот раскрывался, кто ее разглядывал: Толстой представал в новых качествах: черты его лица не совмещались с линиями его тела.
В отношениях Толстого с Анной и Софией (так звали незвестную) было много общего: новое пространство, куда-то уносившее и вместе мертвенность, застылость, искусственность.
Воздействие (немым) криком.
Боль и страдание под маской разнузданного веселья.
Толстого и Софию на картине Толстого окружало бездонное небо, откуда падали две характерные тени: два самолета, два истребителя, два символа –
Между Толстым и Софией, между Чкаловым и Герингом возникло нечто пугающее и труднопреодолимое.
Его породил Крамской.


Глава девятая. ОБЪЯТЫЕ УЖАСОМ

Анна Сниткина, неизвестная София и девушка летчиков Мария Александровна продавали сосиски в тексте.
Повышенная словность подчеркивала игровой характер: ритуал в туалете.
Ритуал в туалете – это созвучность слов.
Слова соотносятся по звуку, и этот звук способствует новому смыслу, не поддающемуся определению, а только повторению.
Когда произносили «мотив», Анна Сниткина восклицала «браво», неизвестная София произносила «урна», и Мария Александровна летчиков говорила «бравурный».
Другая Анна, другая София (не Софья) и другая Мария Александровна рассматривали смысл как живое лицо, до которого нельзя было докричаться.
Если имя Отца – Сын, то имя Матери – Дочь.
Всякие отношения пошлы и банальны: тесто.
Искусство всегда подается в тесте.
Шума в кафе было много, но голоса не были различимы – великий шум шел с неба: падал самолет.
Бессмысленно описывать самолет, который падает – сам стань самолетом –
Предвидение играло роль.
То, что не состоялось, властно о себе заявляло – то, чего нет.
Продлевая себя вперед, Анна, София и Мария Александровна предложили Дмитрию Ивановичу Менделееву принцип, не только заключающий в систему уже известное, но и позволяющий заключить о существовании еще неизвестного.
Они смеялись над логикой и полагались на аналогии.
Заметив воздушную дуэль, они предсказали, что один из самолетов будет сбит.
Сами же повторения (женщины повторялись) опирались на сходство: Анна Сниткина походила на Анну Каренину, неизвестная София – на Софью Натановну Толстую, а Мария Александровна летчиков – на Марию Александровну Бланк.
Тут нельзя было говорить о сходстве, но можно было – о сходстве-для-нас.
С помощью Менделеева женщины прочертили горизонт ожиданий.
Анна Каренина, Софья Натановна Толстая и Мария Александровна Бланк постоянно опровергали ожидания Анны Сниткиной, неизвестной Софии и Марии Александровны летчиков – между группами возникло известное напряжение.
Причем тут Радищев?
Не ощущался тот, но был дан в ощущениях.
Ощущалась же событийность.
Укрыться от событийности женщины могли, повторяя привычное.
Привычное прерывисто, щелевидно и лаяй.
Привычное озорно.

Глава десятая. СПОКОЙСТВИЕ СОВЕСТИ

Картинки складывались, распадались и снова складывались.
Факты ничего не значили.
Вурст, Кнауст, Припасов вышли из подполья и свободно мыслили эмоциями – сделанные словесные вещи выделялись из умолчаний.
Непрямое говорение отделяло мысль от словесной ткани, недоступную прямому высказыванию.
Толстой учил жить в неизвестности, заранее ее (неизвестность) отвергая.
Реальность фальсифицировалась ее вуалированием – беспочвенность манила из бездны.
Дух абстрактности подсовывал второе измерение мышления: каменела воля.
Анна звала товарок переменить отношение к очевидностям: не то очевидно, что вероятно, а то, что несомненно.
Очевидно Софья Натановна Толстая и Мария Александровна Бланк находили возможности сделать невозможное возможным: Богомолову приставили голову – он принялся стучаться там (туда), где не было никакой двери (в надежде, что она есть): за дверью-де Бог.
Общение с Богом осмысливалось в свете игры: стучу, где хочу!
Мичурин выращивал Бога на грядке.
Радищев отказался от своего личного существа в пользу существа безличного. 
Некрасов увидел красоту и добро в бесполезности.
Догадка описывалась как данность.
В теоретически оформленной пустоте обозначены были координаты агентов.
– Безмерность, измеряемая желанием, есть лик! – Вронский хватал Анну за лицо.
Встретившись (в кафе) с читателями, Толстой собирался расшифровать им содержание своего романа: в устном изложении легче было подправить недостатки этой замечательной книги.
Дмитрий Иванович Менделеев представил чемодан, который можно было шнуровать – в этом чемодане форму принимало то, что перед вложением в него формы не имело.
В своих картинах Крамской сумел изобразить то, чего никто не замечал в реальной жизни: у Менделеева вкруг головы мерцал нимб, Анна сметала пыль со стола собачьей лапкой – иллюзорное заимствование и рукотворное удвоение (в подъезде, к примеру) заставляли любителей живописного стройно и гармонически рыдать.
Тема демонического возникала.
Символические встречи.
Борьба с красотою.
 Тревога вины.
Разрушительные устремления.
Стремительно молодой Геринг падал с небес – он угодил прямиком в корзину с сосисками в тесте, которые продавали три старые безобразные женщины.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая. БЕЗ ИСТОРИИ

Важно было не дать демоническому сблизиться с сатанинским.
Его с Чкаловым Мария Александровна и Мария Александровна Бланк были почти двойняшки и потому Геринг путался.
В обеих было бесовское: дьявол пошл.
В Петербурге бушевали пожары.
Скрываясь от преследователей, Геринг явился к Марии Александровне и просил у нее убежища на ночь. Мария Александровна скрыла его у себя. Наутро он сказал ей: «Ты оказала мне услугу, потому предупреждаю: если наша возьмет верх – лучше не попадайся мне: повешу или сожгу!»
Она вонзила ему клыки в шею, но он ушел с установкой на дальнейшее разрушение: пересмотреть ценности человечества.
«Келдышу перебить кости, Мичурину вырезать аппендикс. Богомолову отрубить голову».
Из (своего) времени Геринг перелетел в пространство, а из географии влетел в историю.
Геринга никто не отменял: коммулятивный.
Самое понятие коммулятивного не имеет смысла, пока все одинаково коммулятивны – на повышенных скоростях возникают кровавые разрывы между более и менее коммулятивными.
Ожидаемо Чкалов вызвал Геринга – воздушная дуэль состоялась над Невою: конфликт траекторий, живой спонтан с организованным хаотизмом, пространство слов, речи, языка.
Сгущение терминов и оборотов.
Они сшиблись.
Текст оказался вычерчен в твердой графике с ритмами, сечениями, пропорциями – текст стал ощутимее: зачерствело тесто.
Чем графичнее тесто, тем спонтаннее мясо.
По траектории – во времени.
По проекту – без истории.
Наблюдатели из Вселенной сочли положение Чкалова привилегированным, поскольку он пристроился сопернику в хвост.
Сообразно расположению своих и чужих органов!
В критический момент сшибки оба дуэлянта увидали водную обезьяну: она ходила прямо, не опираясь на передние конечности, и рыбу ловила руками.
Болезненно у Геринга изменился организм – еще он пользовался оружием, но уже не был человеком.
Факт, общий для нескольких наблюдателей поначалу, но скоро уже общий для всех.
Конечно, это было воспоминание.
Но и повторение тоже.


Глава вторая. ПРОБУЖДЕНИЕ ПРОШЛОГО

Шум проносившихся в небе моторов становился все более прошлым (сохраняя смысл шума): истекала длительность, уменьшалась интенсивность: одно впечатление вытеснялось другим, не теряя (однако) своей значимости.
Геринг падал уже сквозь дымку воспоминания.
Пустые представления, пробудившись, требовали связи с прошедшими смыслами: вынь да положь!
Геринг прорывался из сферы бессознательного: Геринг сидит в каждом, но не каждый может его в себе задавить (опустить до нулевого уровня).
Уалерий Чкалов сами суждения о существовании Геринга вынес за скобки.
– Кто может гарантировать (обращался он к немцу), что твои мысли (поступки) в самом деле твои, а не гения повторения, например, или агента метаморфозы?
– Объект не познан, – радировали Чкалову секунданты, – скорее он узнан!
Опыт патологического наложился на опыт воображаемого.
Когда Чкалов собирался что-то сказать, он как будто знал, что он скажет, но облачив мысль в слово, порою был удивлен тем, что намеревался произнести нечто совсем иное.
Его воображаемые диалоги ничем не походили на его патологические: с Герингом возможны были только диалоги патологические и никакие другие.
Внешние чувства оба они противопоставляли внутренним (читай: времени предпочитали пространство).
Их скоропалительное восприятие действительности ломало оси неспешного созерцания, всё превращая в некий сгусток и калейдоскоп образов.
Летчики на картине Крамского боролись за место на смысловой поверхности живописного пространства.
(Толстой вместо изображения Анны рассказывает нам ее историю).
Подражал ли Крамской Толстому или Толстой Крамскому?
Глядя на летчиков, Анна улыбалась до бесконечности – умирающий Некрасов кричал от боли: будущее, заявляющее о себе с улыбкой, никогда не наступит – будущее, о себе заявляющее криком, уже настало.
Кто придерется к художнику, представившему нам одновременно два разных момента?!
Была такая погрешность, растягивающая момент времени в длящееся состояние: различные времена существовали вместе, а пространства – последовательно: сбитый Геринг летел вниз – взорванный же экстремистами Толстой летел вверх ему навстречу.
Геринг увидал время – Толстой его (время) измерил.
Сознание увидело себя самое, оно было и зрителем, и актером.
– Посеяли? – суетился Некрасов. – Теперь сопрягайте. Субъективное, ландшафтное, временнОе!
Вода, которая прихлынет завтра, уже есть сейчас.



Глава третья. УНИВЕРСАЛЬНОСТЬ ПЛОТИ

Нет понятия для определения плоти.
Тело Геринга оказывалось одновременно внутри и вне живописного пространства.
Определенно, в мире что-то произошло: все было истинно и доказуемо.
Плоть торжествовала.
Принцип противоречия (попутно) раскручивался на всю катушку.
Наряду с истинными и ложными предложениями отныне существовали предложения возможные: объективная возможность представлялась теперь чем-то третьим после бытия и небытия.
Предложение возможное, о котором страшно подумать.
Что если.
Все они: старый князь, отец Гагарина, Некрасов, Мичурин, Келдыш, Левин, Вронский, Мария Александровна Бланк, Нина Ломова, Люба Колосова, Каренин, Чкалов, Геринг, Софья Натановна, Иван Ильич и многие другие ближе к концу сложатся в одного единственного персонажа, которому даже не с кем будет переброситься словцом?!
Избыток своеобразности порождает новую (снова) реальность образов.
Феномен сцены – картина мира.
Мир-как-сцена.
Картина-как-феномен.
Взгляд теснит вИдение, взгляд – на той стороне, на стороне вещей.
Толстой подглядывает за Анной, Крамской подглядывает за Толстым.
Женщина на сцене: крОви у актрисы или у героини?
Мария Александровна летчиков носила фамилию отца: Геббельс.
По документам она значилась Магдой, но русские, с которыми ей приходилось общаться, называли ее Машенькой или Марией Александровной.
Специалист без специальности отец Гагарина придумывал ей форму творчества, самое творчество в себя не включающее: понимание, может статься, текстов (мир описан и потому является текстом) и обобщение всех их в один единственный: герои – куклы и нужно только облачить их в костюмы нужной эпохи.
Демон середины звал девушку остановиться на половине пути – на равном расстоянии от Чкалова и Геринга, домом Мурузи и домом Норова, потерянными еще в старину текстами и текстами, уже не написанными –
В чем заключалось вопиющее недоразумение эпохи – вопрос, на который не находил ответа сам отец Гагарина (Алексей Иванович), он возложил на хрупкие плечи девушки.
– Отца и Сына не уважает Мать!?
Это было нормально для неявного знания – за научным (знанием) отец Гагарина не гнался: понять нельзя!
Одно время Чкалов и Геринг даже считали отца Гагарина третьим.
Между тем Магда Геббельс говорила ему так:
– Человек неделим, но можно вырезать из него кусочек плоти.

Глава четвертая. ВЕЧНОЕ БЛАЖЕНСТВО

Переживания не могут быть патологическими – патологической бывает их форма.
Формой именно интересны переживания Марии Александровны.
Они всплывают в виде медузы.
– Медузы – мы все! – всунулся демон аналогии.
Его отогнали.
– Плоть повседневности – толща жира! – палкой по воде колотил Мечников.
Присматриваться было не к чему, хотя как понять.
Демон аналогии присматривался к телу Магды – оно, после того, как у девушки переночевал Геринг, отчасти утратило форму, выглядело аморфным и студенистым.
Словно бы Магда ожигала – мужчины отскакивали.
Ложное допускает градацию – ляпсус не чужд исправлению – механическое накладывается на живое – резкая перемена взглядов помогает скрыть задние мысли.
Добросовестность и злонамеренность смешались.
«Жизнь в России – это страдание, а не блаженство», – писала Мария Александровна добросовестно и злонамеренно.
Она хотела улететь прочь, но Чкалов не соглашался ей потворствовать – Геринг же обещался и тем купил ночь у нее.
Зажившая до свадьбы, кто тебя проверит?
Вопрос, казалось бы, стоял на повестке дня – его подгоняла общая настроенность эпохи: вот-вот должен был родиться Ленин; дразнящая новизна Толстого провоцировала принять вызов; человекоподобные существа бороздили пространство и время: молодые хозяева Земли.
Россия смеялась над постулатом невозможности прямого пути к Богу – давно Тот в подходившей Ему личине сидел в столице, принимая посетителей и кое-кого навещая сам: Дмитрий Иванович Менделеев, спекулятивный идеалист: задача разума – примирение с действительностью.
Вронский наводил мосты между своим и чужим, активно выходил к чужому, уже принимал его как свое и метил в Римские папы – он обращался к Богу чаще других. Несвойский характер Менделеева, основу которого составляло пребывание божественного в самом себе, помогал претенденту на папский престол отвлечься от сиюминутных любовных интересов в пользу нечеловеческого в нем.
Вронский ходил прямо и пользовался рукой, которая в некотором смысле была отделена от его тела: он не входил в то, что делал телом, кожей, пальцами и зубами – зато вполне мог взять в руки мысль или переживания (придать им форму).
Анна выворачивала вещи наизнанку: ей импонировала мистификация ее любовника и перспектива его слияния с церковью.
Толстой брал событие в жесткие рамки.
Крамской натягивал холст.
Разумеющийся выход из этого: ложный бог, идолопоклонники, мифы.


Глава пятая. ВЕЧНО ПОРОЖДАЕМЫЙ

Главное обошло Некрасова стороною, оставив один на один с его видениями.
Умирающий он лежал на диване в своей квартире-музее: вечное умирание: исповедовать его в гражданском служении или же дело это сугубо личное и напрасно Крамской вытаскивает его на всеобщее обозрение?!
Вронский, исчерпав свое призвание, решил стать Римским папой (лезли посторонние мысли). Религиозная вера отменяет естественный порядок вещей: человек не соразмерен самому себе.
В ночной рубашке Некрасов поднялся: он был вычеркнут из рая как бы по определению и мог лишь фантазировать по поводу загробной жизни – последние посетители разошлись, и лишь один остался: человек, отнятый у самого себя, принявший людское отщепенство и неверие, вечно порождаемый в противовес ему (Некрасову) –
Он предложил поэту решить: чему быть и чему не быть.
Некрасов не был напрямую заинтересован в спасении и потому не прислушивался к призывам типа: «Следуй за мною».
Некрасов отступил: не было ли в этом «человеке» разрыва, из которого выглядывает бесконечность?
Бесконечное на бесконечное!
Утром служители нашли Некрасова в зашнурованном большом чемодане: он был мертв, впрочем, не окончательно.
Вронский (мысль посторонняя не умирала) перестал быть самим собой – он сделался неспособным жить своею жизнью.
Вронский и Некрасов?
Принцип на принцип!
Притянутые один к другому они показали, как действует принцип избыточной полноты: тот распирал уже принцип некогда разумного изобилия: потенции бытия не хотели оставаться не исполнившимися – всё мыслившееся как возможное (и не очень) вторгалось куда могло и не могло: это расслаивало пространство, время, миры – просматривался абсолютный хаос.
Принцип полноты предстояло ограничить.
Мыслить и быть – не одно и то же.
Мыслить или не мыслить – вот в чем вопрос.
С черепом Богомолова на ладони Келдыш взбирался по лестнице бытия.
Бесконечное претворялось на пути в конечное, конечное возвращалось к бесконечному, вочеловечивался Бог и обожествлялся человек – осторожно переставлял академик ноги со ступеньки на ступеньку – вдруг звонок в дверь – Келдыш соскочил – на пороге Мечников Иван Ильич.
– Моя стремянка у вас?
Добавление конечного к бесконечному не меняет суть дела.
Нормальные люди не знают до поры, что возможно всё.
Упавший в силу принципа полноты со стремянки Иван Ильич увидал наихудший из миров.
Зато доказал существование Бога.



Глава шестая. ЛОГИЧЕСКАЯ УВЕРТКА

«Чему быть, тому не миновать!» – решил Некрасов.
Самодостаточные существа не нуждались в обоснованиях – вечно порождаемый человек катался по замкнутой прямой, которую прочертил вокруг поэта – подобная ситуация в силу своей парадоксальности прежде никогда не рассматривалась.
– Как перейти нам от конечного к бесконечному? – пытала Некрасова Анна.
«Может быть, заставив его (конечное) двигаться по кругу, отбросив обоснования?» – мысль поэта буравила материю.
Анна требовала бесконечного повторения одного и того же – Вронский бежал в бесчисленные миры, не только сходные между собою, но и одинаковые во всех отношениях: везде те же люди и те же разговоры.
Повсюду была Анна, бесконечная, как Вселенная – имевшая ко всему прочему (Анна) и многие альтернативные продолжения их отношений.
Он должен был ограничить ее.
Они находились в мире, где все возможно, а мысли были убийственными – так принцип изобилия (полноты) привел Богомолова на плаху, довел Толстого до безумия: всё возможно, о чем ни помысли!
Некрасов размышлял о том, о чем нельзя было думать.
Невозможный в нравственном отношении он отвергал самый принцип ограничения, но иногда был вынуждаем следовать ему – об этом позаботился Менделеев.
На время Дмитрий Иванович помещал Некрасова в большой чемодан и зашнуровывал последний так, чтобы внутрь свободно проходил воздух: побившись внутри, поэт затихал –
Да, да, да! Никто не отменял закон противоречия!
Было и не было в одно и то же время!
Дабы изменить законы природы (что облегчило бы понимание происходившего), Крамской на природе же устраивал завтраки с обнаженными натурами: что есть невозможное?!
То, чего от женщин требуют мужчины?
Мужчины требуют от женщин изменить их (женщин) прошлое.
Толстой предложил вращающуюся модель Анны, которая (Анна, модель) делала возможными путешествия в прошлое – падение Анны на рельсы бесчисленное множество раз имело нулевую вероятность, но было возможно.
Попавшие в прошлое обнаруживали себя в неопределенном месте и в неопределенном времени –
Так размышлял умирающий, в то время как порождаемый катался вокруг него.
… Шла запись в невозвращенцы.
Фигуры опознавались: старый князь, Левин, Каренин, Иван Ильич Мечников в классической и неклассической версиях: сущность классического варианта и ипостась неклассического.
Третий контекст.


Глава седьмая. ОБЩАЯ ЧЕРТА

Чему быть?
В третьем контексте шла запись в невозвращенцы.
Многие старые князья, многообразные Левины, множественные Каренины искали своего соответствия с единым старым князем, единственным Левиным и единичным Карениным.
Единственный в отличие от множественных мог оттягивать до бесконечности свою финишную черту, дразнить судьбу, не возвращаться к тому небытию, из которого некогда вышел, – не возвращаясь к своим истокам, не возвращался он и к самому себе, хотя и оставался самому себе равным.
В горизонте вечности, вопреки безысходности.
Конец – лишь новое начало.
В горизонте вечности, вопреки безысходности, в конце того, что являлось началом, невозвращенцы мумифицировали реальность (казалось бы).
Прежде отрицавшие отрицание, теперь они должны были отрицать отрицаемое: а хоть бы и так!
Не отвергая процесс (любой), старый князь отвергал его результаты: он, возглавляя Действующую армию, затевал сражения, не интересуясь их исходом.
Нечто удостоверяло себя как избавившееся от неистинного – тут же Левин отпрыгивал от него вверх и в сторону, ненадолго воспаряя над равнодушием и снова опускаясь до самодовольства.
Каренин подрубал мысль, длившуюся без конца и края, регистрируя ее художественно и на метафорический лад.
Природные пустоты возносились на пьедестал, матрицы исходных единиц, предметы первичного опыта.
Финитное не вызывает сомнения.
Что есть финитное? – То, что сомнения не вызывает.
Только создай противоречие, а уж из противоречия выводи всё, что угодно.
Каренин, Анна и Богомолов против старого князя, Левина и Каренина?!
Каренин, Анна и Богомолов – в содружестве со старым князем, Левиным и Карениным!
Каренина звала жена, вероятно, обедать.
Старый князь прошелся по Невскому, обменявшись несколькими словами с двумя знакомыми: Левиным и Карениным.
Анна присела Каренину на колени: «Милый!»
Старый князь звал обедать в клуб.
Левин передал отрубленную голову Анне и та, как было предписано обычаем, склонила ее между ног казненного.
– О чем, господа, рассуждение имеете? – спросил старый князь у знакомой живописной группы.
– Кто избран – тот призван, – ему ответили.
Трояко сущее размыкало себя.
Общая черта всех форм отчаяния – замкнутость.

Глава восьмая. ГОРЯЧЕЕ РАСШИРЕНИЕ

Еж отбивал практику у кошек.
Толстой, превосходно ворковавший голубем, держал в руках книгу, которая норовила сбросить все ограничения.
Глаз научился осязать, хотя рука покамест не могла видеть.
Сросшаяся триада имела свойство блокировать горизонты разума: трояко Каренин, Анна и Богомолов смыкали себя: природные компоненты были загнаны в угол; природа Анны в романе была абсурдной, ее описание носило вероятностный характер – и вот последовала расплата!
Толстой создавал свои вещи при помощи слов – не слишком уверенно он призвал перестроить сознание, сместив ум в сердце.
– Что ли тогда нам и голова не нужна? – его передернул Богомолов.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина смотрели на Толстого, чтобы смотреть.
В романе, написав, что Анна легла на рельсы, Толстой вовсе не думал сказать именно это, а разумел и хотел сообщить что-то совсем другое – что же?
Лихорадочно он вспоминал: от этого зависела жизнь.
Как-то по наущению Софьи Натановны он задержал во рту причастие, вынес его из храма, насадил на жердь и прицелился в него из ружья: явился демон: наблюдатель с его измерительным прибором.
Теперь он фиксировал.
Падал с неба Геринг.
Сквозь пространство.
Особое физическое поле.
Горячее расширение Вселенной.
Предметы, находившиеся рядом, в момент Большого взрыва отдалились настолько, что испускаемый одним свет не успевал достичь другого.
Фундаментальные постоянные получили разные значения: количество происходивших историй сделалось неограниченным: Толстой атомом соударился с атомом Достоевского: Толстой в степени Достоевского истории мог плодить бесконечно!
Новая картина мира – спешно набрасывал ее Крамской: Землю населяли моржи, тюлени, медведи – всем управляла собака.
– Они реализуют все логические возможности! – за спиною художника возникал Дмитрий Иванович Менделеев.
Кто сложнее: все мы или одна Анна?
Всех нас описать много проще, чем ее одну.
Мы все одинаковы, одна она разнообразна.
Принцип полноты требует наличия всемыслящего существа, это – Анна.
Бесконечность пространства сама по себе гарантирует, что описываемая возможность реализуется где-то во Вселенной.
Уверенности, впрочем, нет, но существует надежда.
Все замыкается на природе человека, на человека на природе.


Глава девятая. АСКЕТЫ ЖИЗНИ

История порождает ложные воспоминания, ее легко превратить в инструмент.
Вдруг! Бах! Удар по темени деревянным молоточком: возникает просвет.
Себя являют потаенные.
Человек-никто. Человек людей. Скрывающийся разомкнулся.
Окликнутый бытием через тот же просвет выполняет приказ истории.
Избыточный пафос нарочито возвышает то, что было обыденностью.
Архаический человек общее передает через отдельное: мельница еще не развалилась – она скрывает за собою туда заброшенные чепцы.
Длинное слово – в борьбе с художником: воображение создает другую природу – на ней явления становятся художественными событиями.
Однажды, завтракая на траве, Мария Александровна Бланк просила Чкалова передать ей горчицу: она вовлекала самое себя в свой собственный образ: плотоядная, с гусиной кожей и большим животом.
Магда Геббельс плескалась на заднем плане (Крамской водил кистью) – Чкалов по рассеянности передал девушке майонез.
Чудовищный по своей правильности Уалерий Чкалов выходил на картине Крамского из стихий-первоэлементов: земли, воздуха и воды.
Глубоких грез, в которых фигурируют предметы, не бывает: не было ни горчицы, ни майонеза: что же было?
Прекрасная монотонность материи: из воздуха, земли и воды выходил огонь.
Все невидимое рассеивается вновь. Все, что совершается, предопределено к гибели. Четвертым в компании с Чкаловым и голыми женщинами был Геринг: смерть – не то, что будет, а то, что уже состоялось!
Было и прошло!
Ничтоже сублимируясь!
Они вспоминали о смерти, помнили ее.
Она приходила к ним.
К Герингу – с Большим крестом Железного сапога.
К Чкалову – с двумя орденами Ленина.
К Марии Александровне Бланк – с бочкой смолы.
К Магде Геббельс с Жидким раствором.
Смерть давала им уникальную возможность не быть здесь и сейчас на берегу реки среди цветущих деревьев и щебечущих птиц: эти четверо не воспользовались возможностью: не быть.
Без вопросов.
Предпочевшие болтовню они заболтали собственную кончину: смерть всегда в будущем!
Устранившие характер действительности они сделали отсутствующее присутствующим, отвлеклись от одних данностей мира и привлеклись к другим.
Память собирала и хранила.
Воля предвосхищала.


Глава десятая. ПРОТИВ ПРИЗРАКОВ

Геринг был атакован, назван по имени и многажды цитирован.
Как это было на самом деле?
Геринг сумел забежать вперед к смерти и уже оттуда, из нее, верно понять Чкалова.
Выезжая на природу и растягивая завтраки, немец существовал вместе (наряду) с камнями, растениями и животными: вульгарный рассудок не видел разницы между повседневностью и мгновениями решимости, вспыхивавшими в Чкалове.
Нельзя рассматривать человека вполне реалистически: совместность Чкалова, Геринга, Марии Александровны и Магды была неподлинной.
Каждый умирал и каждый спасался в одиночку.
Некоторые моменты Чкалов мог затронуть лишь пунктирно.
Их же Геринг выносил за скобки.
Вечное Мария Александровна не отличала от бессмертного – Магда же Геббельс, оппонируя Некрасову, говорила о смерти без умирания.
Порыв Карениной к бессмертию сильно впечатлил всех четверых – внешняя явленность Анны позволяла получать удовольствие от общения с нею.
Невидимое имело дело с невидимым.
Анна превращалась в лицо.
Мария Александровна позиционировалась как личность.
Магда Геббельс выглядела кем-то, какой-то.
Бесполезное не может быть остановлено: отлаженный механизм паровоза похож на призрак умной жизни.
Поза Демона, которую поочередно принимали Чкалов и Геринг, могла вызвать у Анны лишь скептическую гримасу: после поз Вронского и Каренина!
Демоны против призраков?
Лучше молчать об этом.
Демоны на страшном суде будут судить призраков или наоборот?
Призраки нагоняют страх – демоны не подают совета: демоны осуждают страх, ему предпочитая отчаяние: из всех форм отчаяния демоны выбирают замкнутость.
Если демона не находится среди мужчин, его личину принимает женщина: она на ходу останавливает мчащийся товарный поезд.
С Чкаловым в самолете была Магда Геббельс.
С Герингом – Мария Александровна Бланк.
Неустойчивая четверка в небе нагоняла страх на оставшихся на земле.
Страх формализовался в регламентированное ожидание ужаса.
Подготовлялась основа для судебного разбирательства над Богомоловым.
Судопроизводство закончилось вынесением смертного приговора.
По одним сведениям, Богомолов был казнен во время выступления Толстого в кафе на Васильевском острове, по другим – во время воздушной дуэли над Петербургом.
По третьим сведениям, казнь состоялась вместо выступления и дуэли.


ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Глава первая. БЫЛО РАНЬШЕ

Я представлял себе мир, в котором его обитатели наделены лишь слухом и обонянием – какой звук и запах для них основополагающие?
Маменька постучала мне в уборную:
– Пришли девочки!
Они обладали особым существованием: Нина Ломова и Люба Колосова.
Нина была одновременно с тем, что присутствовало как подлинная действительность в ее внутренней реальности: она уезжала в Действующую армию и зашла попрощаться.
Лицо ее почему-то слабо вспыхивало под вуалеткою – она показала листок бристольской бумаги с литографированным французским текстом: предписание.
– Действующая армия скрывает свое поражение и даже безразличие, – Ломова говорила. – Мне страшно, и я не заказывала этот страх.
– Вдруг что-то выскочило из леса? – захохотал папаша, подслушивавший за дверью.
Сам он, чиновник шестого (уголовного) департамента Правительствующего Сената, умел последовательно переводить патологический страх в постоянный, а тот обращать в преходящий.
Нина испытывала страх особого рода: это был страх услышать горькую правду: произошло непоправимое, о котором она ничего не желала знать.
По сути папаша был прав: из леса выскочило постороннее лицо: оно плохо сочеталось с тем, что его окружало.
Никак Нина не была связана с этим лицом в пределах общего смысла: это был общечеловек, по-своему презирающий человека настоящего, смеявшийся над его поползновениями по замерзшему лесу: придумано!
Все это случилось позже, но было раньше и когда-нибудь повторится: появятся мысли, не принадлежащие никому, и в этих мыслях будет место всему.
Тот или иной человек раскалывал и раздваивал человеческую природу: мычал, выбрасывал до корней перед Ниной обложной белый язык.
Чувства и настроения сменялись в душе Нины, не оставляя глубокого следа: она везла Жидкий раствор в расположение Действующей армии.
Уже не как мальчик папаша прятался в кустах (пусть это был его телесный двойник): неуловимость связи, соединяющей этот момент с предшествующим, провоцировала вопросы.
Что общего оставалось у папаши с тем мальчиком, который некогда брал вычистить платье и приносил кофе?
Что заставляло папашу чуть не каждый день начинать с чистого листа?
Что подвигало мальчика быть не только собою, но и многими и потому видеть мир в разных перспективах?
За стеклянными дверями стоит баня с пауками.
Анна Сниткина завещала отцу Гагарина топор, который тот прокрутил с собою вокруг Земли.
В вечность погружены образы учащихся школы на углу улиц Маяковского и Жуковского –


Глава вторая. ДЬЯВОЛОВ ВОДЕВИЛЬ

Кто боится бани с пауками?
В кавычках, да.
Тема лекции: так она была обозначена.
Выходило, бани с пауками страшился человек с ружьем.
Толстой принес ружье и прицеливался в зал – причастие держал во рту и потому проглатывал слова.
Кому-то слышалось голубиное воркование, кому-то – ястребиный клекот.
В бане с пауками парящихся ожидала-де временная смерть, которая не препятствовала им продолжать свое существование: люди продолжали выезжать на природу, которая в виде громадной безжалостной машины захватывала их, дробила, измельчала и поглощала в себя.
Но и эта смерть не была окончательной: своею жизнью жили молекулы.
– Кто рассматривает нас в микроскоп? – будто бы не знал Богомолов.
Принявший жизнь на насмешливых условиях скорее он помогал Толстому, нежели мешал.
Единственный Богомолов выдумывал Бога – чтобы жить, не убивая себя. Он никогда не парился в бане, а пауков приручил и использовал в своих целях. Толстой хотел быть Богом, но Богомолов выдумал не его, а другого: Бога молекул.
Молекулы на фуникулере: вверх и вниз.
Теперь Богомолов искал Бога среди пауков.
«Кто же смеется над пауками?»
Понявший, что Каренин и Анна не полностью люди, а скорее они пауки под личиной людей, об этом он писал Толстому – Толстой боялся дальнейших разоблачений.
Все позабытое вновь оживет – дайте только время.
Время пришло? Кто-то в дороге проспал?
Непоседа на самосвале?
Припоминатель?
– Смерть автору! – читатели проваливались в дыру (с пауками).
– Идите в баню! – Толстой отмахивался.
Кто обманывал кого?
Всех обманывал Итожа.
Выходец из человеческого общежития он существовал сам по себе и в конкретных обстоятельствах мог редуцировать смысл::: смысл скукоживался.
Вне контекста.
Путы на ногах Анны? – Это никого не волновало.
Передаваемая Толстым информация изменяла реальность: подходит товарный: подводим итоги!

Глава третья. ВИДЕЛА ЖИЗНЬ

Итожа – это уже смерть?
С папашей мы возвращались из театра (Нина Ломова, я и папаша), а он шел впереди нас, не оборачиваясь, чтобы не показать лица.
– Сейчас упадут ценности, – почему-то я произнес.
– И возникнет причина? – как-то догадался папаша.
На кону стояли судьбы абстракций: которая материализуется, а какая так и останется в разряде ложных воспоминаний?
Нина Ломова настигла шедшего впереди и положила руку ему на плечо:
– Ты кто? Русский или православный?!
Итожа – это еще не смерть: Итожа оставляет после себя промежуток, инде облитый полосою света, инде затемненный облаком.
Итожа определяется бытием.
Похлопывая его по плечу, Нина обменивалась с ним энергиями –
– Она, – впоследствии папаша излагал маменьке, – прониклась иллюзией своей бесконечной значимости и теперь отделяет нас от смерти и соединяет с нею!
– Современная Анна Каренина! – маменька в чепчике с длинной фалбалой играла ассоциациями по сходству.
Свою же собственную личность маменька предназначала к вечности, состоящей из бесчисленных существований, соединенных общением между собою.
Я раскрывал собственную идею посредством толкования чужих текстов – сами же толкования сводились к произвольным переделкам. Я переделывал, итожа.
Толстой под влиянием жены отказался от норм разума – великие покойники, оказавшиеся современниками, в один голос говорили о его (разума) ниспровержении.
Уехала Нина Ломова, зная, куда едет – Люба Колосова заступила на ее место: Нина видела жизнь как школу, где ее пестовали, Люба видела школу как застенок, где ее подвергали пыткам.
Израненная она приходила к нам, и маменька делала ей перевязки –
Люба Колосова, чтобы быть самой собою, должна была отличаться от всех своих одноклассниц – ни у какой другой никаких ран не наблюдалось.
Любу пытал учитель физкультуры – он определял себя именно тем, что пытает Любу, ничем иным другим (неиным). Учителей физкультуры много, но только он один пытает Любу.
Есть такая область сущего, к которой не подойдешь ни с утверждением, ни с отрицанием: были у Любы особые отношения с учителем физкультуры или не было их?!
И если все-таки пытал учитель Любу, то почему?
Он потому пытал, что не делал с нею решительно ничего, что не есть «пытать».
То, что он проделывал с Любой, было не что иное, как именно пытка.
Как раз неиное делало пытку пыткой.
Итожа, назовем пытку пыткой.
Человек может бесконечно долго рассматривать свои половые органы (зачеркнуто).

Глава четвертая. СООБРАЖЕНИЯ БЛИЗОРУКОГО

Он появлялся, как только начиналась пытка.
Пытка есть то, что стрижка есть стрижка, стирка есть стирка и расфасовка есть расфасовка.
Учитель физкультуры стриг, стирал и расфасовывал, как бы приобщая Любу к более высокой сущности – сущность Любы предшествовала самой Любе, и в этом была какая-то дурная бесконечность, не имевшая оформления и не охватываемая умом.
Возможность превращалась в действительность, потенция – в акт.
Отношений простота абсолютная явилась в своей чистой принципиальной возможности – когда исчезал учитель, оставалась его потенция.
Люба Колосова была именно она сама – далеко не каждая семиклассница могла похвастаться этим: принцип неиного вырисовывался далеко не всегда.
При всем при том Люба не просто существовала – она существовала как-то, она как-то была устроена, к чему-то стремилась, куда-то двигалась.
Когда мы с папашей возвратились из театра, Люба лежала на шершавых досках, и учитель физкультуры что-то делал с нею – в том не было ничего удивительного, но почему пытку нужно было устраивать именно в нашей, пусть и просторной, комнате?!
Негромко Люба покрикивала, маменька вязала чулок, в окна заглядывала Луна – на все творческая воля!
Папаша и я созерцали умом – Нина Ломова предложила нам смотреть на Любу, как Толстой, надев очки-консервы, смотрел на Анну: он видел ее консервированную, но самую консервированность относил не к Анне, а к очкам –
Не иной, как Толстой?
Толстой лишь направляет видение на предмет, но не дает самого предмета.
Что такое Анна, которая лежит у него на столе?
Она не есть ни кожа, ни когти, ни зубы, ни шерсть, хотя все это как-то входит в нее – все эти вещи, из которых состоит Анна, не есть сама она. Толстой рисовал Анну на бумаге, воспроизводил в сознании, в понятии, в слове, в воображении – все было в ином, а не в ней самой: собака!
Отношения тяготели к намеренной парадоксальности и выражении себя на языке символов, центральным из которых была смерть: умри, как собака!
Мышление в образах простиралось до границ рационального: люди на перроне исчезали, когда поезд отправлялся, и возникали, когда он прибывал: окна вагона были загрязнены, они не открывались, и Толстой не видел Анны, а Люба Колосова не слышала учителя физкультуры.
Поезд шел в коренную точку бытия, где уничтожалось различие существ: тот, кто умирал, возвращался назад – рождавшийся появлялся из умершего.
Теперь Люба не знала, где кончается Анна и начинается она сама.





Глава пятая. ИСТОЧНИК СМЫСЛА

Что-то бесовское появилось в ней.
Люба начинала себя видеть глазами Толстого.
Она удивлялась тому, о чем невозможно было помыслить, оставаясь в границах привычной логики.
В поезде, к примеру, спрашивали атрибуты человека: извольте предъявить!
Среди пассажиров она должна была выявить Менделеева.
На все – творческая воля!
Она видела парикмахера, прачку и фасовщика: кто из них?
По мере того, как поезд набирал ходу, различия между пассажирами стирались, подстригались и фасовались: фасовщика и прачку первое время различить можно было по их половым органам – парикмахер же сделался бесполым и более походил на аптекаря из Одессы, чем на русского барина из Тульской губернии.
Прачка, фасовщик и парикмахер носили бесспорное семейное сходство, по которому, видя их вместе, невозможно было не признать их сестрами –
Менделеев, разумеется, был отводкой: Любе Колосовой нужно было выявить, что скрывается за понятием «Анна»: для Менделеева за понятием «Анна» стояла предоставленная себе самой молекула с отсутствующей судьбой и обреченная на бесконечное воспроизводство в абсолютно тождественных ей копиях.
Механическая солидарность парикмахера, прачки и фасовщика давала ощущение чего-то цельного: Люба всмотрелась.
Все поначалу было звук и запах, но эти запах и звук были основополагающими: Колосова прочистила уши и сильно втягивала носом воздух: демонстративно Левин снял носки, хрустел пальцами ног и пальцами рук выгребал катышки из розоватых потных промежностей.
– Господство священства сменится господствующим состоянием монашества, – убеждал Вронского Менделеев (они сидели через проход).
Что ли поезд шел в Ватикан?
– Станция Астапово! – кондуктор напружинился.
Вошел Толстой – он знал, что Люба хочет помочиться и не пустил ее в сортир.
«Внутри там Анна и Вронский!» – до Любы дошло.
Толстой схватил ее за лицо – девочка могла пустить роман под откос.
Они боролись.
Из сортира донесся звук, который извлекают женщины, хлопая по листку на ладони.
Кто-то ударил по барабану.
Мысль развертывалась в форме парадокса: самый сортир оборудован был в вагоне, чтобы избежать иллюзий.
Идолы театра вводили вещи в мир культуры.
Существование – это прежде всего желание существовать.
Все же в итоге установили: источник смысла находится не за субъектом, а перед ним.


Глава шестая. РИСКОВАЛИ ДВОЯКО

Искали Бога.
Его не было среди пауков, не было среди мертвых.
Бог никогда не смеется, не стрижется, не стирает и не расфасовывает.
Бог уничтожает различия – если бы Его не было, Его обязательно выдумали бы.
Когда Богомолов выдумывал Бога, он выбирал между молекулой и человеком (сверхчеловеком) с ружьем.
Человек с ружьем был Толстой, стрелявший в причастие (причастие – та же молекула).
Как и Богомолов, Толстой вопрошал отошедших, и отошедшие накладывали на него некий отпечаток смерти.
Нередко Толстой и Богомолов работали на соседних могилах, мешая друг другу и ссорясь – либо преследовали одну и ту же тень.
Пытаясь что-то добавить к ней (тени), оба рисковали двояко: с одной стороны, оказаться в положении незадачливого изобретателя велосипеда, с другой – в положении неудачливого создателя электрического самоката.
Безжалостно вторые сбивали первых в смысловых пространствах – Толстой был верен велосипеду, Богомолов схватился за самокат.
Они встретились в поезде: Толстой душил в тамбуре Любу Колосову, с которой не смог обменяться интерпретациями допустимого: разумеется, это была игра, правила которой не известны были участникам.
Толстой брал Любу в свой художественный текст:
«На своих низких ногах она ничего не могла видеть перед собой, но она по запаху и по звукам знала, что я сижу не далее пяти шагов. Рот ее был слегка раскрыт, уши приподняты».
Зашифрованные смыслы: на низких ногах удобнее пользоваться самокатом, но только велосипед дает высокое наслаждение, а не желаете ни того, ни другого –   садитесь в поезд и на выходе встретите свое (не)счастье.
По громкой связи шла трансляция смыслов.
Произведение искусства налетало на зрителя, охватывало его целиком и уволакивало с собою.
Освобожденные от конкретного приобщались к всеобщности, наделялись ею.
Занимавшие разные гендерные позиции Толстой и Люба, играя, создали условия, способствовавшие рождению мысли: аналогия с музыкой, аналогия с театром, аналогия с демоном.
Мысль на фоне пустоты фиксируется задним числом: тюлень прошел по снегу – человек с ружьем может настичь его по следам.
Охотника интересовало не мясо, жир и шкура, а переживания интересовали, имеющие смысл.
Толстой оставался в старых смыслах – Богомолов творил новые.
Взмахи топора являлись для Толстого знаком того, что рубят лес.
Те же взмахи для Богомолова были знаком того, что летели щепки.

Глава седьмая. ПОРОДИВШИЕ ДВОЙСТВЕННОСТЬ

Во всем были посылки к чему-то другому.
Что-то другое отсылало к чему-то третьему.
Лес валили монахи, немолодой священник руководил ими – возникшие из слов.
По окончании работы православных ждала баня, споро рубил топор, облетевший Землю – по обвинению в богохульстве и кощунстве отец Гагарина сослан был на лесоповал в Тульскую губернию.
Постороннее лицо среди монахов, он играл роль общечеловека в отличие от настоящего человека, выползшего к ним из-за деревьев.
Настоящий человек – верный солдат Действующей армии был ранен и нуждался в спасении: его человеческая природа была расколота, белый обложной язык волочился за ним по глубокому слежавшемуся снегу.
Пунктирно был намечен порыв к бессмертию.
Попарно проходили монахини – их тоже можно было видеть из окон поезда: из собственной субъективности Богомолов выводил весь внешний мир.
Свою субъективность Богомолов преодолевал еще большей субъективностью: отец Гагарина рубил сук, на котором сидел – под деревом в полосатых арестантских робах суетились Мичурин и Келдыш.
Толстой и Люба Колосова одни были самодостаточны и проявляли себя, никуда не отсылая.
Люба выражала какой-то смысл.
Толстой слышал бессмысленные звуки, отсылавшие его к его собственному опыту.
Вопреки всему, этим поездом он не уезжал, а возвращался.
От Софьи Натановны он возвращался к Софье Андреевне.
Актер, пребывавший внутри событий, он группировал мир вокруг себя, при этом проявляя свой интерес к тому миру, который лежал за пределами его: миру Богомолова.
Как и Толстой, Богомолов не искал истины и не требовал определенности: он брал ситуацию наличными.
В мире Богомолова Толстой был взорван на воздух в кафе у Невы – в мире Толстого Богомолову была отрублена голова.
Достаточно знать общий тип, чтобы общаться с различными типажами – это обоими принятое допущение давало возможность (все же) не раскапывать могилы, не завоевывать воспоминания, а лишь подновлять те и другие.
Выскакивая из зала на сцену, сторонние наблюдатели становились партнерами прочих актеров.
– Мир существует, – утверждал каждый, – но только из определенной позиции, которая определяется нашими целями и задачами.
Теоретического конструирования в любом случае было не избежать.
Все ситуации исследователи повседневности должны были проверять на личном опыте.

Глава восьмая. ЗНАКОМОЕ ЛИЦО

– Ты мне Чужой! – срывалась Софья Натановна.
– Ты мне Другой! – варьировала Софья Андреевна.
Отношения со второй были скрытые, с первой – имплицитные.
Обе дамы чувствовали: у него есть концепция, но адекватно не могли воспроизвести ее.
– Именовать неименуемое? – пыталась Софья Натановна.
– Дать бытие небытийствующему? – старалась Софья Андреевна.
Лицо возникало как след Бога: не познавайте, а обратитесь!
Толстой возвращался в окружение, где он неоднократно бывал и которое сохранил в памяти – если бы вместо него к Софье Андреевне пришел Богомолов, ему пришлось бы все начинать сначала – Толстой надеялся продолжить.
Богомолов бы возвратился с войны, Толстой же пришел с миром.
Глядя на приближавшегося, Софья Андреевна поначалу приняла его за Богомолова: солдат приходит на побывку, запыленный приходит на помывку.
Она запела песню, которую Богомолову пела мать: интимность гарантируется.
Они познакомились у постели умирающего Толстого: когда она вошла, Богомолов рассказал ей, что Толстой был взорван на воздух и восстановлен из разрозненных молекул, но вышел не совсем тем, каким он был до покушения.
Она всмотрелась тогда: Лев Николаевич более похож был на Николая Алексеевича работы Крамского: совсем другая борода и пальцы.
Подоспевший Илья Ильич прикладывал к телу умирающего свое лицо, контактом поддерживая общее пространство и время в биологическом их понимании:
ученый выявлял симптомы мысли писателя: участвуя во внутренней жизни Толстого, участвовал он во внутреннем его умирании.
Толстой в беспамятстве принял Софью Андреевну за Софью Натановну: схватил за лицо, хотел задушить: искусно Богомолов сплетал нити в своем мире.
«Паук, – тогда подумала Софья Андреевна, – Ну его в баню!»
Их отношения прервались, и вот теперь он шел восстанавливать их с самого начала – чужая жизнь могла стать частью его биографии.
Она всмотрелась: теперь сам Богомолов более походил на Некрасова, однако борода его становилась все гуще по мере приближения к ней: Лев Николаевич!
Лаяла собака.
Персональность Толстого (Другого) не воспринималась все же как целостность: она (персональность) дробилась на  части, напоминая о взрыве –
Ни много ни мало под вопросом оказалась самая обратимость времени: вернувшийся Толстой уже не тот человек: возможно, это Богомолов.
Он чувствовал себя как ребенок без матери – правдивую картину того, как он думает и чувствует, предстояло написать (нарисовать) до того, как он превратится в умирающего.
Возвратившийся домой Толстой показал другое, но тоже знакомое лицо.



Глава девятая. РОГА ДИЛЕММЫ

Смеяться над низким способен любой.
А вы посмейтесь над высоким!
Низкое значение и высокий смысл или низкий смысл и высокое значение?
Толстой зависел от языка, Богомолов – от обстоятельств.
Увязывая слова с понятиями, Толстой писал нечто безусловное: в нем не было смысла, но было смыслополагание: как если бы вместо того, чтобы сделать и съесть бутерброд с сыром и маслом, он, бывший артиллерист, из пушки произвел бы залп по воробьям.
Ждали значащего высказывания.
Вот-это-содержание должно было перелиться в другие содержания, но как?
Для Богомолова смысл был способностью порождать другие смыслы; в яснополянском доме не было готовой содержательности: она формировалась.
Толстой появлялся на границе между предложением и вещами – смысл для Софьи Андреевны был в появлении Толстого – в появлении Богомолова не было смысла.
Вынырнувший из океана слов Богомолов употреблял их по поводу и без оного: понимание Богомолова было контрастно пониманию Толстого (так, как мы понимаем их, и как нас понимают они).
Толстой говорил Софьей Андреевне, и Богомолов говорил ей то же, но не так же, препятствуя сказанному цементироваться: быть или утверждать?!
Путь вспять – движение к истокам значений: Толстой и Богомолов прошли его по-разному.
Фантом и феномен.
Феномен и фантом.
Они разыграли тему смысла как выражаемого предложением (Мать уважает дочь.), которое не существует вне предложения, но и не сливается с ним полностью.
Событие (возвращение Толстого, Богомолова) не смешивалось со своим осуществлением (возвращение Толстого, Богомолова).
Толстого ждала горячая баня, Богомолова – холодная.
 Смысл есть подожжение смысла: концепции не горят.
Второй том «Анны Карениной» уцелел – смысл был именно в этом.
Толстому Анна являлась собакой, Богомолову – летучей мышью: она ориентировалась в мире посредством эхолокации, хотя и лаяла в воздухе: каково это – недоступно было для одного и другого.
Анна была воплощена, она была воплощенная.
Натуралистически понятая она оставляла после себя отпечатки пальцев, засохшие в пробирках анализы, кучки экскрементов, кольца на срубе дерева, остатки пищи на траве.
Примитив содержания выставлял рога дилеммы.
Корректно было говорить о субъективности животных.
Мы воспринимаем не все образы Анны, мы лишь думаем, что воспринимаем все.
Толстой (Богомолов) видел Софью Андреевну как нечто целое, хотя воспринимал только фасад ее, но понимал, что нужно сделать, чтобы увидеть тылы.



Глава десятая. АВТОНОМИЯ РАЗУМА

Спереди Софья Андреевна была сделана как все.
Она была замечательно хороша и богата.
В своей жизни она ценила не ее самое, а те стремления, которыми она хотела ее наполнить.
Мать уважала дочь.
Дочерей было две.
Старшая ходила учиться.
Младшая училась ходить.
– Ты отсутствовал из усадьбы в самое горячее время! – через голову Богомолова Софья Андреевна обратилась к мужу.
Девочки прибежали, прятались за ее подолом.
Одна напоминала о Любе Колосовой, другая – о Нине Ломовой.
Первичное отзеркаливалось во вторичном: плясали солнечные зайчики.
Необоснованное стремление представить все чем-то очень знакомым не покидало Богомолова – фантомная голова в чужом распознавала свое.
Он воспринимал Софью Андреевну как круглую, но, отклонившись, увидал эллипс: нервическая чепуха, он понимал.
Свобода (трое взрослых и две девочки были свободны) рождала ответственность, и Богомолов понял: «Здесь побывал Достоевский».
Был ли здесь Бог?!
Его редуцированный портрет Богомолов нашел во внутренних покоях: под ним (рассказывали Люба и Нина) проделывал свои безобразия разгоряченный Федор Михайлович.
Толстой ни о чем не догадывался: высокая душа.
Мир между тем провалился.
Бог был великим капризником.
Абсурд предполагал равновесие: эллипс на одном уровне с собою держал круг: вид из Космоса.
– Камень в гору закатывает человек с камнем во рту! – утверждал разум.
Ему возражал рассудок: человек с ружьем!
Софья Андреевна была чудовищем разума, и Богомолов ей на потребу привез муляж Толстого, лишенный обыденных переживаний.
– Слишком по-человечески! – скалились Люба и Нина.
В девочек вселились идеи: идея вечного возвращения более не была линейной, но циклической.
Любите судьбу!







ЧАСТЬ ШЕСТАЯ
Глава первая. МОДЕЛЬНЫЕ МНОЖЕСТВА

Судебного следователя Александра Платоновича Энгельгардта разбудил мальчик: он принес кофе и взял платье, чтобы его вычистить.
Они испытующе посмотрели в глаза друг другу.
«Все виды связей добавляются умом и не вытекают из действительного положения дел», – вспомнил проснувшийся.
Дистанцировавшийся от обыденных представлений, движимый целью, но не направляемый ею судебный следователь не фиксировал определенные положения, а скорее давал им оценку с точки зрения их возможности.
Сегодня могло быть так, завтра этак.
Никто не гарантировал сохранности положений.
Случившееся вчера подавалось в виде «закрытого» ореха; что было дано, не фиксировалось.
Необоснованно Дмитрий Иванович Менделеев умножал сущности: он ввел понятия: Анна-собака, Каренин-кашалот, Вронский-козел (в этом ему помогал Илья Мечников) – он придал постороннее лицо отцу Гагарина и заново сложил из молекул (муляж) Льва Толстого.
Пустые имена появлялись, за которыми ничего не стояло: Мюр, Мерилиз. Существующим людям сопутствовали несуществующие. Несуществующие наделялись поступками.
Анна Каренина была некрасива, и Толстой первым делом снял с нее очки, от которых у собаки только кружилась голова – Толстой, не существовавший после взрыва, хотя и возможный по природе.
Из описаний Толстого, в которых Анна была создана из костей, сосудов и шерсти, где утверждалось, что она побывала в Космосе и могла перекусывать проволоку, нельзя было вывести дальнейшие ситуации, кроме как навязанных произвольно.
Покамест следователь опирался на истины случайные, действительные в одних мирах и не действительные в других. Одни сущности следовало допустить, поскольку они существовали (неважно где), другие сущности допустить следовало, поскольку они неотделимы были от его (Энгельгардта) понятий.
Модельные множества подобны описаниям состояний: бесчисленные Анны раскатывали по улицам на бесконечных электрических самокатах, и состояния Александра Платоновича переставали укладываться в рамки описаний.
В классическом толстовском описании Анна отвечала требованиям полноты: когда следователь вошел в свой служебный кабинет, грузно раскинувшись, Анна лежала на его рабочем столе, между папок с делами и канцелярскими принадлежностями.
Ее фигура противоречила законам логического пространства: устойчивость утверждаемого положения сохранилась бы при изменившихся условиях? Что если бы вместо Энгельгардта в кабинет вошел Толстой?
– Стол был бы цинковый, – полагал Богомолов.

Глава вторая. ПОТЕРЯВШИЕ АКТУАЛЬНОСТЬ

Более абстрактные вещи появлялись из более конкретных.
Словно бы палец на огромной руке – большой палец – Богомолов противостоял прочим пальцам: указательному Толстому, среднему Мичурину, безымянному старому князю, мизинцу Левину, но без него, Богомолова, участия никакая совместная работа не была бы возможна.
– Мир, – показывал он на допросах, – состоит из случаев. Все поставлены на одну доску: Бог, Пушкин, Мария Александровна Бланк, моржи, молекулы, геометрические фигуры, электрические самокаты, живые картины Ивана Крамского!
«Мы имеем общую природу и одинаково открыты описаниям», – протоколировал судебный следователь.
Все это было взято из письма Белинского Гоголю – Богомолову грозила высшая мера.
«Два одновременных события имеют в своем распоряжении один и тот же мир», – предложено было ему подписать.
«Одно событие, – упорствовал он, – имеет в распоряжении своем несколько разных времен!»
Свои роли Богомолов играл всерьез: в кабинете следователя правдиво он изображал подозреваемого, с Софьей Андреевной (он) был запылившимся солдатом Действующей армии, умирающему Толстому он представился им (Толстым) самим, монахи видели в нем немолодого священника, а аппетитные семиклассницы не отличали его от своего учителя физкультуры.
Исподволь Богомолов вводил следователя в свою спальню: пахло ароматическим уксусом: без всякого священного трепета и поклонения авторитетам здесь совершался пересмотр мироздания: здесь Каренин, Анна и Богомолов целокупно перезаряжали аккумуляторы, составляли Жидкий раствор, натягивали на остовы барабанов звериные шкуры.
Самые отношения Каренина, Анны и Богомолова по сути были иллюзией: возникновению тройственного союза не было прямой причины.
Не было ни одного качества, присущего всем троим, и они терпеливо искали его: Каренин копил впечатления, Богомолов давал идеи – каренинские впечатления не имели источника, идеи Богомолова легко ослабляли их – в ответ Каренин раскладывал идеи Богомолова на совокупность своих впечатлений, которые (впечатления) Богомолов в свою очередь объявлял ложными, иллюзорными, фантастическими.
Анна давала мужчинам своего рода уроки скромности: не преувеличивайте возможности своего разума!
– Она, – показывал Богомолов, – ограничивала разум, чтобы оставить место привычке.
В спальне они составляли коллективное тело, которое так интересовало судебного следователя.
Анна, Каренин, Богомолов начали вываливаться из своей исторической реальности, стали производить больше историй, чем зрители могли переварить.


Глава третья. ИЛЛЮЗИЯ МЫСЛИ

Часы в платиновом корпусе показывали время уму выйти на действительность в ее адекватной форме – гарантий же тому, по сути, не было никаких: под видом реальности наблюдателю подсовывались расплывчивые формы: расплывчатые и рассыпчивые.
Внимательнейшим образом следователь наблюдал движения головы подозреваемого: знак ли это согласия, желание выгнать муху, забравшуюся в ушную раковину или заранее оговоренный сигнал сообщникам?
– Пустяки рассказываете, – следователь возвратил хронометр в кармашек. –  Отлично я знаю, почему не держите вы верховой лошади, а нанимаете манежную.
Жокей – джокер на ипподроме, он же (?) на собственной лошади – благородный всадник.
Богомолов держал плечи немного вверх и носил узкое платье – это нравилось лошадям, и охотно они брали сахар из его рук.
Лошади не запирают изнутри дверь конюшни.
Огромными головами лошади беспредельно расширяют поле возможностей.
Обыкновенно лошадь выводит не на реальность, а на ее фрагмент.
Мгновенное дальнодействие лошадей разрушает принцип причинности.
Садясь на лошадь, Богомолов, мог оказаться в любом месте не важно для чего.
Сойдя с лошади, Богомолов просил слугу обмахнуть насевшую на него (Богомолова) пыль.
Лошадь и Богомолов согласуемы были игрою взаимных сдерживаний, и с другой стороны составляемое ими коллективное тело (подобно коллективному телу: Каренин – Анна– Богомолов) составлялось взаимным сцеплением и взаимным проникновением частей, каковое возможно (в первую голову) при взаимном наступлении этих частей одной на другие.
Возможности лошадей, описанные Толстым, не были присущи им вовсе до этих описаний.
Во втором томе романа Анна изображалась, посаженная прилюдно на деревянного коня в наказание за излишнюю сварливость.
Запахи театра вытесняла атмосфера цирка – недоставало только государя и его замечания.
Лошадь волочила трен роскошного платья.
Размышления о Анне и размышления о лошади (не о собаке!) объединялись там, где мог возникнуть смысл: в голове Богомолова: так, может быть, его (Богомолова) следовало судить по законам искусства?!
Кто отличит мысль от иллюзии мысли?
Потерявший самодостаточность следователь отвечал на вопросы отторгнувшего собственное мышление подозреваемого.
Оба считали, что существует Третий, который знает, что каждый из них хочет сказать до того, как он скажет.
Это была иллюзия мысли.


Глава четвертая. ПОСЛЕ КАЗНИ

Проще всего было сдаться Злому гению: не могу-де отличить моих мыслей от навязанных мне извне: прошу уволить!
Сырой материал ощущений, бессмысленный сам по себе, ничему не придавал никакого смысла, а лишь уносил какой-никакой (в свернутом состоянии и не проговаривавшийся в глагольных инфинитивах).
Феномены человеческой жизни, по Толстому, могли общаться с помощью одной физиологии, никак не впадая в психологичность.
Никак происходившее не согласовывалось с повседневным опытом – никто не мог осмыслить в полной мере, что и почему происходит.
Испытывали шок, испуг, за которыми следовали восторг, радость, умиление; чувство благодати снисходило.
Чудесным представлялось избрание Вронского Римским папой, толстовское воскрешение, явление народу Анны, повторное усекновение головы Богомолова.
От Бога или от Демона были чудеса? Подлинные или мнимые?
Следователя чудеса интересовали как нарушения законов, пусть и природы: завтраки на траве с голыми женщинами, к примеру.
Взять мать и дочь.
Живи мать, она ужаснулась бы, что дочь, голая, сидит на траве с мужчинами.
Живи дочь, она возмутилась бы, что мать, предвидя ее (дочери) действия, тем самым эти действия влечет.
Рассматривая их как живых (живущих), активно следователь вторгался в прошлое: законы природы покамест не отличают прошлое от будущего!
Он взял мать как фигуру мысли и дочь как фигуру речи: ощущение присутствия матери превращалось в указующий жест, выносивший зрителя из истории в вечность –между тем как непрерывно сказывая, дочь никак не высказывалась.
Упражняясь в создании неразличимого, Энгельгардт столкнулся с жестом мысли, которого не видел и не понимал зритель.
Жест матери вырождался в хаотические движения тела дочери: драматический спектакль скатывался к подобию пляски, но не балета.
Риторическая фигура словесной пустоты, которую изображал Богомолов, уже сошедший с гильотины, жест доводила до его сущностного предела.
До казни Богомолов говорил, после казни – изображал: он мог показать, изобразить, станцевать и мать, и дочь.
Встретились однажды человек без головы и человек без тела: так возник новый человек.
«Пока я признаю бессилие слов, – понимал судебный следователь, – жест Богомолова и его (жеста, Богомолова) тень себя не изживут!»
Завтрашний театр провоцировал столкновение на одной и той же сцене предельных жестов человеческого тела и духа.
Неясности покамест могли быть рассеяны при помощи картин.
Изображения выстраивались в соответствии с представлениями, сложившимися в голове Богомолова.

Глава пятая. ПУТЬ НАЗАД

«Как только мысль придет в соответствие с миром, – понимал он, – сразу появится смысл».
Развертывался  путь назад, в ядро сознания: что там?
Понятно было: не физические тела: роились образы.
Возвращение к школьному курсу: образ Анны, образ Вронского, образ Каренина.
Имена приобретают значения.
Корабли штурмуют бастионы.
Мать уважает дочь.
Некий фон вырисовывался для розыска спрятанного.
– Схватил фрагмент  – иди домой! – Богомолов смеялся. – Прибавляй к нему: осмысли до целого, предвосхити возможности!
– Но как я узнаю, что решил проблему? – следователь забегал вперед.
–Узнаешь по ее исчезновению, – штукатор возвращал назад. – Лежало некогда говно на улицах – проблема! И где она теперь? Нетути: убрали лошадей, купили электрические самокаты!
Разыгрывая из себя врача, Богомолов приставлял к груди Александра Платоновича курительную трубку и слушал, что происходит у следователя внутри.
Присутствие Богомолова становилось невыносимым, и следователь все собирался и не мог решиться запретить манипулятору переступать порог его служебного кабинета.
Что-то Богомолов пел ему, что-то танцевал.
– Вот мельница:
Она еще не развалилась, – молол он руками.
Так недавно это было, словно было всегда: невидимые, перекликались друг с другим Каренин и Вронский, Левин и старый князь, Мичурин и Келдыш: что они ему, и что совершается над ними всеми?!
Доски были холодные и шершавые – что-то Богомолов делал с ним.
Ногами Богомолов попадал в туфли следователя, из которых тот выпал, теряя равновесие – он переставил мебель, чтобы Энгельгардту было не за что ухватиться; от Богомолова пахло улицей и шли уличные звуки: крики разносчиков, солдатский строевой шаг, гудение электрических самокатов –
Какой-то бес или демон нашептывал следователю, что Богомолов ненавидит его за то, что он (Энгельгардт) стар, не требует от него любви и следит за каждым его (Богомолова) шагом.
Зачем так громко Богомолов хлопал крышкою рояля? И почему так бешено мчался на электрическом самокате? Пренебрегал демонстративно общественным мнением? И нарочито шумел листьями в кронах деревьев?
И отчего так нервно перебирали и мяли цветы его руки, когда он завтракал на траве с обнаженной натурой?!
Бритый и лысый, как ветер –


Глава шестая. СОБАЧИЙ РЕСУРС

Однажды не то он выручил Богомолова, не то Богомолов спас его.
Один из них прогуливался на Островах, как вдруг раздался визг, вой, лай, клацанье зубов: три тела сплелись в отчаянной собачьей схватке – опасный клубок выкатился на встретившегося на их пути человека, грозя жестоко покусать его, а то и разорвать в клочья.
Судебный следователь (пусть он) растерялся – ему было нечем отогнать обезумевших животных – и неизвестно, чем бы закончилось все, не выскочи из кустов Богомолов с увесистой палкой в руке – прицельно он принялся наносить удары по телам бешеных псов: клубок разъединился, и каждый зверь, поднявшись на задние лапы, предстал перед Александром Платоновичем (на мгновение) в своем истинном облике.
Анна, Вронский, Каренин.
Сознательно они напали на него или просто так получилось?
Не пахло невинною шуткой: парусиновое пальто Энгельгардта оказалось выпачканным и местами прокушенным –
Он знал, что у Анны – женская болезнь, у Каренина – накожная и у Вронского – детская: спустя некоторое время симптомы недугов следователь стал находить у себя: детская болезнь была у него и раньше, двух других прежде не наблюдалось.
Когда объявлен был обед в перчатках, Богомолов пожертвовал ему свои – сразу же за обедом назначен был ужин в сапогах.
Анна, видимо, была простужена.
– Как кашляну – так писну, – жаловалась она за столом.
Сочувственно мужчины кивали.
У Александра Платоновича началось женское, он чесался.
Богомолов в его, Энгельгардта, сапогах замещал отсутствовавшего Вронского.
Анна любовалась своими мохнатыми коричневыми чулками, слегка Каренин постукивал по скатерти металлическими манжетами новой необычной сорочки.
Нужно было говорить.
– Кто будет плакать обо мне? – назад возвратилась Анна.
Себя Богомолов ударил хлыстом по сапогу – с некоторых пор он ходил с хлыстом.
– Вчера мать задушила дочь, – сообщил Каренин. – Собачьим ошейником.
– Чем же еще?! – Анна убрала ногу под стол.
– Дочь задушила мать, – следователь поправил.
Он знал, что Богомолов нанимает лошадь в манеже, а не купил себе у заводчиков потому лишь, что манежные не боятся собак, но говорить нужно было в тему, а не хотелось: породистая лошадь выводит на реальность, манежная – на фрагмент.
У Богомолова была голова мерина, никто однако этим озабочен не был.
Все что-то ели: полная иллюзия борща и биточков с макаронами.
Занавес опустился.


Глава седьмая. ГЛУПАЯ УЛЫБКА

Я сидел у окна и мастерил из ладоней рупор.
Внизу оглядывались прохожие.
Стоял трамвай.
Пронесся взвод самокатчиков: солдаты были нездоровы: их члены тряслись, как наши груди.
Нина Ломова распорола чулок и выкраивала из него полотенце для фронта.
Люба Колосова на себя примеривала защитный корсет Анны – они были одной талии, только Люба похудавее.
– Главное – прихотливость, – произносил я текст. – Один чулок здесь, другой там. Один глаз блестит, другой тускл.
Накапливаясь, костюмированные сценки складывались в любительский спектакль.
Смех без причины – запах мертвечины: за ночь краска на лице Анны стерлась: картину предстояло реставрировать.
«Положение во гроб»: Спасительница вместо Спасителя.
Кто примет на себя грехи Анны?
Каренин, Вронский, Богомолов?
Они были ранены одним снарядом, когда утром вышли из ресторана и располагались завтракать на траве: убило Анну – их только задело.
Из окон телефонной станции (напротив) выходил металлический звон: сообщения, сводки из театра боевых действий: корабли штурмуют бастионы: Цусима.
Я объяснял девочкам, почему, что и как.
– Анна Каренина существует, покуда находятся люди, которые могут сказать, что они она и есть.
Проехав, самокатчики оставили после себя кучки использованных аккумуляторов.
– Толстой воскресе! – пришло ожидаемое.
Мы облобызались: нашелся-таки человек, объявивший, что он он и есть.
Вспомнили о романе Толстого с Софьей Натановной: как он назывался?
«Вечное возвращение?»
«Сон жизни?»
«Демон аналогии?»
– Да, да, что там было? – кричали мы, вспоминая. – Вронский давал обет в Ватикане, но Ватикан был в Японии, и Император пел: «Боже, сохрани Каренину», а потом Ленин прилетел в самолетике и оказался Герингом!
На картине Анна приготовила лицо к тому положению, в котором она оказалась после ничем не обусловленной ее гибели –
Странное дело: когда, разинув рот, протяжно Каренин рыгал, верхние зубы его оставались на месте – нижние же ровным рядом подавались вверх на два-три вершка. Его из-за этого не призвали в Действующую.
Богомолова, понятно, не забрили по причине безголовости.
Вронский было уехал, но скоро вернулся: кишка оказалась тонка.

Глава восьмая. КОЛЕСА ЖИЗНИ

Фрагментарной и даже противоречивой оставалась картина Крамского.
Неполным светом горела лампа.
Каренин, старый до кончиков сапогов.
Дурно вычищенное платье.
Слегка Богомолов загнул назад голову.
Еще кто-то, перевязанный бечевкой.
Тюрюк с солеными огурцами на столе.
Без философии.
Анна добрела лицом, а потом добрела до кресла.
С сильно подведенными глазами и свежею кожей она смотрела, как впервые изображенная: довольно Крамской вытирал кисти.
– Говно лучше всего смотрится в унитазе, – обыденно произносит Богомолов.
Все, кроме Анны, смеются.
– Как же насчет лошадиного? – голоском дребезжит Каренин.
Все смеются, и Анна – громче всех.
Входит Келдыш, Он в малиновом сюртуке со значком академика.
– О чем, господа, рассуждение имеете?
Выпивает рюмку очищенной, берет огурец.
– Весна уже полная, – грудным голосом произносит Анна, – Деревья в цвету, и обыватели ходят в легких платьях. И хочется любить: до чертиков, чтобы толки пошли, пересуды, чтобы земля загудела!
Потом обедали, и за обедом голос Анны звучал обыденно: она обращалась, говорила что-то кому-то, перевязанному бечевкой: большой копченый сиг с черной палочкой, продетой через все тело.
Сиг был вежливым, но холодным – Анна любила его как закуску.
Ее аппетит превышал всякое вероятие: за обедом как не высосать мозг из глупейшей головы барана?!
Клуб дыма, оставшегося от паровоза: в него можно было завернуться с головою.
Она боялась собачьей старости: ее печать уже ложилось на лицо – вот почему так часто его приходилось рисовать заново.
Три пассажирских Келдыша и один товарный: этого было достаточно. Ночью товарный Келдыш гремел цепями, издали грозил Анне светящимся глазом: не давал отдаться женским мыслям – свои подсовывал: размыв пути!
Келдыши-пассажирские катили колеса жизни – Анна была одинакова со всеми: размыв так размыв!
В размывах именно Анна съела собаку: в разрывах именно!
Копченому сигу принесли жирлейку с жареным воробьем.
Твердой белизной сверкали зубы.
Дым вырывался у академика из ноздрей.
Судебный следователь Энгельгардт схватил фрагмент живой картины Крамского: на электрическом самокате его неизвестная уже под другим именем полноценно возвращалась к истокам.


Глава девятая. МАТЬ УБИВАЕТ

Движимая стремлением, происходившим из неуслышанного запроса, она воспринималась многими как женщина-графинчик от Алабина, поющая и звенящая, – прямой конкурент толстовской же Анне Карениной, на тот момент перебиравшей плечами, куда-то шедшей, по-собачьи принюхиваясь, и как-то вбок.
Неужели нельзя было дать ей другую походку?!
Графинчик-неизвестная должна была бы рассмеяться, приди эта мысль при жизни Толстого.
Она желала казаться веселой: мать под именем дочери, перемещавшая реальные соотнесения, тем самым снижая акценты.
Теперь мать была свободна, откреплена от определенного места и всегда могла быть иной, как, впрочем, и Анна.
Она подвергала сомнению то, что уже было познано: мать.
Анна же переспрашивала: «Так ли это?»
Пустой стул Анны Аркадьевны напоминал не только о смерти, но еще и о том, что открылась вакансия.
Глаза Анны были тусклы, чулки спущены, и это определяло ее как неживую.
Уже через несколько дней все в Петербурге спрашивали: «Видели ее?» – и редко оказывался кто-то не видевший; в тот же день газета, сообщавшая новости раньше других, раскупалась сотнями экземпляров более обыкновенного – известие же, которое поразило каждого, было кратким: «Мать убивает дочь»!
Отброшенная электрическим самокатом Анна, как собака, лежала на тротуаре: ее смуглое лицо лоснилось от жары: как могла она сделать такую неосторожность?
Ленивый поспешный ум легко превращал отдельный факт в общее правило: любая-де Анна –
Неоднократно ее призывали жестко разграничить мобильный мир видимости (впечатления, факты) и мир подлинных неподвижных сущностей (идеи, ценности): Анна желала существовать в обоих.
(На электрическом самокате Анна Петровна Керн сбила дочь от Александра Сергеевича Пушкина?)
Сознание не допускало выхода за свои пределы.
Культура продолжала творить личность.
Поступки искали себе оправдания.
Из магазинов приносили цветы и конфеты.
Бьется в мое сердце чеховская «пепельница» – ему запрещено было курить, но не возбранялось писать.
Глупо носить пепельницу на груди – носят на груди пепел.
Красный мешок на груди Анны: в нем пепел матери.
Все смешалось в доме Толстых.
Насильно Софья Андреевна увезла мужа от Софьи Натановны, чтобы наедине осыпать грубой бранью.
Он являл вид насмешливой беспечности – она носила в буклях более седых, чем черных волос.
Умный человек знает, что где сказать, а где что написать.


Глава десятая. БУДУЩЕЕ ЧЕГО

Теперь.
Если из ладоней сложен рупор, в него обязательно надо крикнуть.
Гений не создает гениальное – спокойно он носит свое звание.
Ленин утонул в стакане воды: природа его ощущений неизвестна.
Геринг повесился, чтобы испытать удовольствие.
Гений вечного покоя с натянутым равнодушием взирал на происходившее: он смотрел небожителем, но мог спаясничать: сделать воздушный поцелуй или толкнуть на уксусную эссенцию.
Связующий сюжет все более отдалялся от привычных представлений: герои отходили от обстоятельств.
Судебный следователь Энгельгардт стоял на распутье: рассматривать ли углубленно то, что делается (вредные действия) или же то, что говорится (запутывающий язык).
Ошибающиеся по невнимательности (Мичурин, Келдыш, отец Гагарина) противопоставляли себя ведомым собственным эгоизмом (Каренин, Анна, Богомолов, Вронский): бессмысленные действия тех и других выполняли, тем не менее, какую-то скрытую функцию.
Бессмысленное таковым было для кого-то, но не в общем.
Иван Ильич своим балансированием на стремянке выводил понятие «устойчивости» – аптекарь Левин предлагал иные принципы оценки вещей и событий.
– Нельзя измерить неизвестность, но можно наложить ценности одна на другую, – говорил он в одном месте и делал в другом, используя с пользой двусмысленность ситуаций и прибегая к полым формулировкам.
Прекрасно знали будущее Софья Андреевна и Софья Натановна, но обе не знали, это будущее чего.
В обратной последовательности свои действия выстроили Крамской и Некрасов.
Обратная хронология, которую применяли Чкалов и Геринг, давала возможность продолжить путь назад – самый путь однако был невозможен без компенсаторного добавления энергии: совместно над этим работали Менделеев и Мечников: Анна же Аркадьевна свое тепло отдавала другим. Она рассеивала энергию в пространстве и тем самым способствовала тепловой смерти Вселенной.
Стремились к упорядоченности Нина Ломова и Люба Колосова – прошлое же оказывалось более упорядоченным, чем будущее.
Как мог я выбирался из старения – помещенный в те же условия, в которых он жил до этого, организм возвращался в предыдущее свое состояние.
Прочитанная когда-то «Анна Каренина» требовала прочтения в обратном порядке.
Мир собственных имен противопоставлял себя миру хронологических дат.
Во многих примерах фигурировала смерть – с нею исчезал фрагмент реальности: мир каких-то людей и животных.
Сильным оставалось стремление возвратиться назад –


ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
Глава первая. ВЗАИМНЫЕ МАССАЖИ

Обо всём всё давно написано, но есть еще местечко для романа-другого ни о чём.
Мир, каким он был вчера вечером, совсем не походил на возникавший утром – незнакомое, впрочем, быстро приводилось к знакомому.
Маменька и папаша не упускали возможности передоговориться, взять слова обратно, предпринять очередную попытку.
Подолгу они не впускали моих одноклассниц, которым приписывали все изменения не в лучшую сторону.
Именно из нашей комнаты Нина и Люба стремились по-новому развернуть бытие и в который раз приближались к границе того, о чем следовало молчать.
Актуализированные из хаоса тела.
 Пересмотр устоявшихся стандартов.
Отказ от универсального знания.
Смешение реального с нереальным.
– Почему это лакей у вас сегодня в траурной ливрее? – могла, к примеру, спросить Нина.
– Возвышенность важнее домовитости, – мог разъяснить ей папаша.
Слова теряли свой истинный смысл в силу неверного их применения, а вовсе не потому, что совсем не имели смысла.
Маменька серчала: папаша фантазировал об общей с Ниной коже.
Снова приходилось к этому возвращаться: список влечений не был закрыт.
Что до кожи, она была складчата, имела морщины, бороздки, сетку из пор, она была снабжена волосами, ногтями, шрамами, прыщами и родинками; в коже располагались нервы и железы – Люба Колосова иногда приходила к нам с механической собакой или электронной летучей мышью, но игрушки были вымазаны выделениями Нины, и папаша не замечал подмены.
Взаимные массажи порой вызывали резкий смех, грозивший перерасти в истерические рыдания; маменька как могла боролась с папашиными фантазиями, подменяя их своими:
– Ты осьминог, – убеждала она его, – а Нина твоя – краб!
Молча папаша шевелил щупальцами: он знал, что под панцирем Нина – голая.
Первоначально замененные животными, в последующей демонстрации папаша и Нина были поданы изображениями – перед началом спектакля публика, прогуливаясь, рассматривала их на стенах фойе.
Общая кожа, все видели, держала их в одной связке, но уже намечалось и будущее разделение.
На сцене папаша появлялся в акустическом колпаке, чтобы никто не мог до него докричаться.
Он выходил, возможно, на уровень Бетховена.
Тем временем с Любой я обменивался шлепками – позже мы перешли на горячие обертывания.

Глава вторая. КОЖАНЫЙ МЕШОК

Пришла Нина Ломова – ушла Анна Каренина.
Пришла Люба Колосова – ушла Анной Карениной.
Разрасталась походка, шаг становился шире, загребистее: уже две, три походки сделались, уже пять походок, восемь, двенадцать –
Маменька сделала вид, будто трижды сплюнула.
Было порядочно холодно.
Лакей в траурной ливрее с бобром унес комнатный ледник.
Один шаг от неразрешимости до невозможности.
За исключением Богомолова каждый мог вытянуть голову, как это делают дрозды, и лоб подставить под печать времени, увидеть жизнь и форму Анны своею окружающей средой: ее глаза – наш телевизор, ее чулки – коридор коммунальной квартиры, ее представления – мы сами: так пели дрозды.
Легко ваять, когда сопротивляется материал, но если пальцы проваливаются в пустоту? Наши пальцы встречались именно в пустоте, мы пожимали друг другу руки, что-то передавали, говорили, кричали и пели: начав откат, мы должны были продолжить его.
Рука, поставившая нас на сцену, никак не давила: мы были предоставлены самим себе, и только легкий след подсказывал, в каком направлении возвращаться –
Мы не должны были фиксировать внимание на самих себе – задача была переправить его к некой начальной внешней идее, но вот ее-то и не было! Скопировав Анну, мы нашли выход из положения (для кого-то – вход): идея Анны – она сама, идея Анны – ее тело, расположение ее органов.
Расположение органов – это то, что создает Анну, но далеко не все ее части равноценны –
Она брала силою факта, Анна.
Толстовский текст не поднимается до уровня комментируемой личности – вот почему необходимо вернуться, собрать свои мысли вокруг нее.
Пусть вместо «Войны и мира» получится «Мир и война».
Анна Каренина – в очках.
Анна Каренина – кожаный мешок.
Каренин метит в кардиналы (до поры).
Обмен известными действиями между ними – упражнение в вежливости.
Прекрасна ли сама Анна или лишь произведение о ней?
Произведение о Анне подготовило к ней самой прекрасно.
Прекрасная Анна мало чем отличается от непрекрасной Анны – разве что, глаза блестят чуть ярче, и чулки держатся на нескольких, а не на единственной резинке каждый.
Была линия Анны верна, неверен был штрих.
Рука мыслит лучше, чем глаз.


Глава третья. АВАНТЮРА ВРЕМЕНИ

Мне неприятна неясность.
Как в доме Карениных механически время соединялось с пространством?!
Структура времени в доме всецело не могла быть заполнена настоящим, а настоящее Анны никогда не было ее прошлым.
Не существовало в жизни Анны того пространства, на котором полностью она могла бы совпасть с собой самою.
Событие приходило до того, как стать возможным: Анна появлялась в доме неизвестно когда и неизвестно откуда.
Вещи стояли затушеванными, их контур сделался менее четким: из непредставимого будущего Анна направлялась к себе в непредставимое прошлое; феномен – тот, кто недоступен в предварительном понимании, тот, кто несет в себе свой собственный смысл.
Факт был криклив и всячески заявлял о себе: голову утерял Богомолов.
Событие подкралось незаметно: в доме появилась Анна.
Пора было подойти к событию, каким оно показывало себя в самом деле.
Видимая Анна представлялась взгляду, а Анна-феномен – сознанию: обе они то и дело ускользали, и гостям на месте хозяйки открывалось пустое пространство –
Событие появилось в пустоте – что нужно было еще?!
– Смерть – только возможность, но никогда – реальность! – уже могла Анна смеяться.
Ища исхода праздности, Богомолов, не выходя из шлафрока и не снимая намотанной на шею турецкой шали, свои мысли выражал жужжанием.
– Давайте, – он жужжал, – относиться к Анне как к данной нам, а не как к существующей или не существующей!
Сидя прямо напротив, Анна, замыкая проблему, била его веером по руке.
– Нужно еще выяснить, как именно вы формируетесь мною!
Одаряемый не существует до дара: Богомолов вручил хозяйке баклагу меда, та подарила приятелю шлафрок и турецкую шаль.
С аппетитом гости обмакивали хлеб в свежий мед: принимающая сторона слышала зов (запрос) и отвечала на него, показывая себя из себя самих.
Появление Анны нуждалось в свидетелях, но было (оно, появление) безразлично к ним по большому счету: факт для всех – тот же факт ни для кого.
Понимая это, старый князь, Левин и Иван Ильич не преувеличивали своей значимости: на их месте могли оказаться другие, но в какой-то степени повезло именно им, и представившейся возможностью было грех не воспользоваться.
Умевший ворковать по-голубиному подкрался на голубиных же лапках – в игру вступил тот, кто никогда не выходил из нее!
Умевшие отступать гости отступали в потоке времени, регрессируя себя в бесконечность, по счастью, только на словах.
– Мы бесконечно рады! Бесконечно счастливы видеть вас!
Анна поддерживала себя смехом, медом и оригинальным сценарием.


Глава четвертая. ИНАЯ ПУБЛИКА

Смысл не может быть соразмерен миру.
Когда она ускользала и на месте Анны открывалось пустое пространство, старый князь наблюдал, как в нем (пространстве, князе) возникает Действующая армия и он сам в виде русского бога войны.
«Где же допустил я промашку? – смысл пустоты изменял старый князь. – Когда направил Вронского в Ватикан за подмогой или когда задремал во время битвы и поручил распорядиться Толстому? А, может статься, когда пропустил в тыл бронепоезд с Мюром и Мерилизом? Или же отдать Москву это не промашка вовсе, а факт, событие, случайность и судьба?
Вечные инстанции стояли над историей; избыток вопроса давил на ответ.
Заметно существование человеческого запаздывало по отношению к тем возможностям, которое оно не сделало возможными.
Помещик и русский барин Левин видел себя владельцем небольшой аптеки: вот он с пейсами и в лапсердаке приготовляет порошок для умирающего Некрасова – примет великий поэт снадобье и исцелится! А вот – микстура для Марии Александровны Бланк – выпьет и выкинет! Интересное положение –
В пустоте поставлена была для Ивана Ильича, разумеется, стремянка, которая, собственно, определила его единственность – кабы не она, прожил бы он жизнь, никому не известный –
Действующая армия с Суворовым, аптека со старым евреем и человек на стремянке погружались в ближайшее прошлое, а затем – в прошлое все более отдаленное: старый князь, Левин и Иван Ильич делались все более мягкими, менее ощутимыми и более трудными для описания.
Заметно иная публика прогуливалась по фойе: рука об руку Келдыш, Мичурин, отец Гагарина.
«Возникшее новое впечатление, – понимал каждый из них, – все предыдущие впечатления выталкивает в прошлое – так нужно ли следовать за ними?»
Время в первую очередь подлежало выведению из игры – никто из приятелей не желал признавать этого.
Трудности в театре преодолевай вербально!
Имеются ли абсурдные феномены?
Нет, имеются абсурдные описания!
Время-де – движение души: ха-ха!
Тем временем за кулисами Анна растягивала жизнь души, расширяя время.
Прошлое становилось настоящим – настоящее уходило в будущее.
Подготовлялась революция: мы прекращали двигаться в прошлое – прошлое само приходило к нам.
Временщики должны были утратить свое положение: события однако запаздывали: они становились настоящим только как прошлое в свете своего будущего.



Глава пятая. ПОТРЯСЕННЫЕ СУЩЕСТВОВАНИЕМ

Общая кожа наползала под знаком единства жизни.
Приближаясь к Анне, меняя ее освещение и вытягивая руки, папаша раз за разом убеждался, что это не Анна Каренина, а Нина Ломова.
Что было восприятием, а что – иллюзией?
Уже издалека она неудержимо влекла его, и это происходило не оттого, будто он уже имел намерение с ней пообщаться, а лишь потому, что он обладал способностью иметь намерение пообщаться, когда представится случай.
В солнечный полдень, оказавшись на берегу моря, он принял решение искупаться, но принял его от третьего лица и, понимая это, приблизился к горизонту смысла, свободный от всякой укорененности в прошлой истории.
Он предоставил себя тому, что превышало его возможности, да.
У нас (папаши, маменьки, меня) никогда не было изолированных возможностей: обыкновенно мы колебали мир в целом, не понимая зачастую себя как тех же самых –
– Ты свободен, – на этот раз сказали мы папаше, – выбирай, а значит – изобретай!
«Если Бог сотворил Анну новым человеком, он простил ее» – папаша полагал.
Чем более Анна говорила о себе, тем менее присутствовала в собственной речи: она говорила от лица создавшей ее человеческой потребности, она доигрывала человеческую роль, а не жила в собственном смысле.
Папаша слушал.
– Чем больше отдашь – тем больше получишь, – говорила Анна.
Сводилось в конечном итоге к обмену всего папашиного на всё от Анны: свободу за любовь?!
Ряды намеков, ассоциаций, аллюзий, отождествлений, аналогий перекрещивались, и в силу этого никак не мог папаша слиться с Анной.
Открыто Анна говорила о своем назначении – она же таилась и молчала.
Молчание Анны предполагало умение говорить, но темным и неясным языком – папаша и она образовали ту смысловую связь, которая лишена однозначности и может установиться лишь в символической форме.
Папаша то и дело менял местами слова и вещи – эмоции прилипали к предметам: так появились «электрические самокаты», «цинковые столы», «жидкие растворы», «умирающие неизвестные», «механические собаки» «акустические колпаки», «задушенные дочери» и «настоящий человек».
Каждое из этих сочетаний могло символизировать что угодно: желание почесаться, например, стремление позавтракать на траве, ощущение жжения на слизистой, порыв пожить в прошлом и в будущем.
 Настоящее воспринималось папашей не как краткий миг между прошлым и будущим, а как изрядный промежуток между ними – маменька и я склонялись к непризнанию такого настоящего.
– Ты и твоя маменька сползаете к вечности, но вечность вопреки ошибочному о ней представлению, отнюдь не есть бесконечно долгое время! – со вкусом, врастяжку мне выговаривала Нина Ломова.

Глава шестая. ПРОШЛЫЕ ИСТОРИИ

Не было ни для чего предзаданных причин.
Анна между тем взывала к сомнительным силам и сущностям.
Танцуя с папашей, своими подрагиваниями и поворотами она давала ему знать о чем-то, чего не улавливали другие; умело она переплетала правила, образы, причины и поводы –
– Ха-ха-ха! – смеялся папаша, когда его пытались пристыдить. – Всего лишь Анна – метафора, а поскольку нет смысла в том, что происходит, нет и единственного способа употребления этой метафоры: без правильности нет и неправильности, и я волен использовать ее, как хочу!
Текст Толстого предназначен для того, чтобы с ним что-то делать, и папаша именно делал, приводя разум еще к одному виду чувственности, вовсе не привилегированному.
«Я допускаю» в понятиях Толстого не сопровождалось добавлением «я полагаю» – к толстовским допущениям посему папаша счел возможным добавить от себя ряд положений.
Обладание всегда в прошлом.
Не все подводится под понятия.
Смысл производят бессмысленные механизмы.
Смысл примирения сводится к ожиданию.
Кто-то в третьем лице в солнечный полдень резвился в модных плавках в морских волнах, поскольку имел намерение резвиться, которому потворствовал случай.
Однако не отпускали прошлые истории.
Краб и осьминог, басня.
Однажды краб, досуг имея, прочел всего Хемингуэя: доски были шершавые и холодные, а осьминог был очень тяжелый и сделал ему больно.
Молча Анна глядела на живой, двигавшийся треугольник на теле.
Поцелуи опускались все ниже.
Они достигли уровня ноября 1910 года: умер Толстой.
Гений вечного покоя улыбнулся ему через плечо, одной половиною лица.
Желания краба не совпадают с желаниями осьминога: желания осьминога высокой культуры не совпадают с желаниями осьминога малокультурного.
Имитируя осьминога, сам человек осьминогом не становится.
Участвуя в детском спектакле –
Папаша говорил о том, что ему было дано и полагалось им: об акте представления: представьте себе, что нечто существовало до вас и только для вас!
Что можем мы знать о Анне, когда нас нет?!
Никто из пустого зала не смотрел на пустую сцену: смысл был именно в этом при отсутствии его носителя – носитель же смысла, материалист, не верил в реальность, а потому не заморачивался присутствием.




Глава седьмая. МОЩЬ СМЫСЛА

Обладание всегда в прошлом.
Присутствует мышление и есть бытие, но никого нет.
Анна – лишь в форме восприятия и желания – абсолютизировавшая форму, сама превратилась в идею.
Но кто же мыслит?
Следователь!
«Каково это быть мертвым?»
Александр Платонович Энгельгардт приглядывался к Некрасову, Анне, Герингу, Толстому, другим – мало чем они отличались от живых! Они, разве что, могли достичь вечной истины, которой не делились с посторонними и держали промеж себя.
Понятно было, четверка вела к вымиранию человечества (цель без причины – признак мертвечины).
– Человечество необходимо, да, – все четверо крутили, – но быть необходимым невозможно.
Некрасов, Анна, Геринг и Толстой могли ли стать теми, кем не являлись?
Имея на то основания – нет.
Такого основания не имея – да!
Действуя по принципу «наслюнявить и прилепить», повсюду Некрасов оставлял таблички: «Здесь никого нет!»
Подряд Анна отбирала названия у предметов.
После утренней войны Геринг разбрасывал к празднику тысячные подарки.
В дугу Толстой согнул фонарь у подъезда и взял патент на дуговой фонарь.
На минуту всё стало судебному следователю ясным: крестный ход затевался из церкви Льва и Анны в музей-квартиру Некрасова: понесут святые мощи: мощь представления, мощь допущения, мощь совпадения, мощь смысла.
Под общей кожей дела замышлялись небывалые.
В предшествующий порядок закладывалась простая вероятность: причина, по которой дела обстояли так, а не иначе, кем-то была найдена.
Какое-то божество играло причиною всех вещей, ловя ее и подбрасывая – от этого вещи (беспричинно) становились другими, нежели они суть: та же стремянка, сбросившая Ивана Ильича, была магическим образом соединена с управляемым хаосом, способным (беспричинно) провоцировать возникновение мира и его уничтожение.
В этой перспективе законы природы (завтраки на траве) могли прекратить свое действие: то, что не могло быть тем, чем оно не является, в этом случае может получить (беспричинно) возможность стать им.
Всякий раз падая со стремянки и попадая в хаос, Иван Ильич создавал новую версию (бросок костей!) если не Вселенной, то чего-то подобного.
Некрасов, Анна, Геринг и Толстой покамест наблюдали, готовые вмешаться в благоприятном для них раскладе.
– Где размещается Бог и бессмертие? – не мог ухватить (ухватиться) Иван Ильич.
Мысль улетала, более не возвращаясь к самое себе.



Глава восьмая. ИСПЫТАНИЕ СКОРБЬЮ

Не все подводится под понятия.
Бесславная жизнь разворачивалась здесь и сейчас.
Некрасова, Анну, Геринга и Толстого не удалось должным образом оплакать – вот почему между ними и оставшимися в живых не возникало безмятежных отношений.
Равенство между живыми и мертвыми, которого требовали участники крестного хода, не находило понимания у разных групп населения.
– Призраки должны быть рады, что мы видим их живыми, – кипятился отец Гагарина. – И без этого Бог сделал им серьезную уступку!
– Бога все еще не существует, – ему оппонировал Толстой. – Мир созидает Принцип!
– Принцип ваш созидает войну, – классику возражал Келдыш, – Вспомните выстрелы в Сараево!
(Самая возможность мировой войны была прописана в вечности).
Шло однако о возможности повторного воспроизведения некогда существовавших тел – эта возможность существовала в лоне Большого хаоса.
Чудище реально возможно, вечно случайно, всегда необузданно и полностью непредсказуемо.
Возглавляющий ход Иван Ильич, согбенный и оборванный, нес на спине сооружение, со всех сторон получая удары ременной плетью.
– Они собираются распять его на стремянке! – догадался Мичурин.
Кто мог под шумок свернуть совокупность всего того, что могло произойти?
Пушкин? Единственный возвращающийся вечно в одной и той же форме?
Или же Демон аналогии, по существующему образцу построивший действие?
Самый крестный ход по сути был Вечным возращением и испытанием на бессмертие: нет ничего, кроме бесконечно возобновляемой жизни –
Идущие крестным ходом заблаговременно прошли векторизацию и намагничивание – они преодолели отчаяние.
«Ликование – смысл существования!» – растянут был транспарант.
Животные личности проповедовали движение общей жизни, звали подчинить себе природу, завтракать на траве, ездить на электрических самокатах, кормить тюленей свежим мясом – ратовали за увеличение размеров тела, кричали, что смерти нет, если нет трупа.
Скорее всего, это была глупая шутка, призванная развлечь зевак – носильщики пронесли над головами муляж человека в лодке: куда держаться, товарищи?
Создана была питательная среда для появления Ленина.
Все более демонстранты слипались между собою, образуя сплошную клеточную массу и втягивая в себя случайных прохожих.
Те, кому удавалось отклеиться, были не вполне идентичны себе прежним: кто-то на месте привычных частей тела обнаруживал приставшие инородные: нередкими оказывались существа о нескольких головах или с руками и ногами не на своих местах.
Попавшая под раздачу Мария Александровна Бланк –


Глава девятая. МЕХАНИЧЕСКИЕ ОЧКИ

Смысл производят бессмысленные механизмы.
Живой треугольник на теле обернулся механическим – он делал Анне больно: маленький треугольный паровозик, перемещавшийся по телу бесцельно и произвольно, направляемый к сомнительным сущностям сомнительными же силами.
И все же, подрагивая и покачиваясь, он давал Анне знать о чем-то запредельном, сплетающем воедино правила, образцы, причины и поводы –
Он обострял ее чувственность – она допускала это.
Она не имела намерения более чувственность обострять (так ей казалось).
Прошлые истории оказывались мелкими, пошлыми, не заслуживающими внимания.
Анна имитировала собаку – только представьте себе – в детском спектакле на сцену выбегала она на четвереньках, в маске, считала до десяти и выполняла команду: «Умри, несчастная!»
Неясным, темным языком детям внушалось: «Бог не простил ее».
Растянутая жизнь души сужала время.
Революция отшумела.
Механически паровозик соединял Анну с пространством: он расчищал пустоту.
Анна снимала очки – механические очки делали механической ее самое.
Каренин ближе к ночи складывал себе (другую) Анну рупором из ладоней – более он не стоял в подъезде с карандашом – сложившиеся по невнимательности Келдыш, отец Гагарина и Мичурин отходили от обстоятельств.
Анне предлагали стремянку.
– Там уже кто-то стоит! – непроизвольно Анна спихивала.
Аккумуляторы вырабатывали энергию – Крамской рисовал энергетические картины, корзины, картонки и маленьких собачонок.
Старые представления сдавались в багаж.
Новые вакансии открывались.
Келдыш-пассажирский, Мичурин-товарный, дед Гагарина.
Кто-то выучил роль Богомолова и хлопал крышкою рояля: жест заменил слова.
Хвост заменил лошадь – на палочке скакал Богомолов (детский спектакль).
Пальцы торчали из письма Белинского Гоголю – пальцы коммунизма.
Толстой утонул в океане слов.
Отошедшие возвращались на самокатах.
Итожа::: сущее разомкнуло себя и поглотило финитное.
Недоказуемость истинных утверждений была признана нормой.
Не обинуясь, Келдыш не мог поставить знак равенства.
Перенесенная на бумагу Анна имела теоретическое существование.
И Чкалову, и Герингу было весело, когда они летели домой, каждый в свою сторону.
Сгоряча отец Гагарина принял католичество.
Анна шла вперед очень шумно и размашисто, точно будто бы она мужчина, который будет все сам заказывать и за все платить.



Глава десятая. САМОЕ ВРЕМЯ

Смысл примирения сводится к ожиданию.
Благодетельная фантазия сильнее работает при меньшей правдоподобности, а потому и  более восторгает.
Иван Ильич стал новым Богом – его признавшие носили на шее серебряные стремяночки; устраивались стремяночные ходы.
«Упавший со стремянки принял на себя грехи наши!» – говорили теперь.
В целом же ничего не переменилось.
Мария Александровна Бланк стреляла в Ленина и была сожжена в бочке со смолою – Магду Геббельс искупали в Жидком растворе.
Широкая дорога по сторонам густо была обставлена вехами.
Повозка (одно название) доставила бочки в распоряжение Действующей армии – Суворова Нина Ломова предполагала увидеть аллегорической фигурой, каким-нибудь Марсом, но его роль исполнял все тот же старый князь.
Она спросила, отдадут ли французам Москву.
– У меня с ними обязательные отношения, – ответил полководец. – Мы в некоторой степени две воюющие стороны, и между нами идет непрерывное сражение. Мы им немного покровительствуем, а они совсем не немного расширяют свои притязания. В конце концов обе стороны остаются довольными одна другою.
Старый князь сыпал словами – это была настоящая митральеза цифр и доводов.
Тот, кто называл себя Вронским, терпеливо перемогался.
– Француза разочли? – недослышал он.
Все приравнивалось ко всему другому, но таким способом, что ничто более не тождественно было самому себе.
Самое время было поставить жизнь на прикол, измерить ее и упорядочить.
Границы безопасного существования России были несоразмерно выпячены – французы явились вправить их до естественных пределов: ждали жеста уступления.
– Мы здесь присутствуем ровно настолько, насколько отсутствуем, – говорили французы, – то же, что отсутствует, делает возможным все происходящее в мире.
Слова скрывают намерения – смысл подразумевает значение противоположное.
Самое Бородинское поле сделалось пространством встречи и сообщительности; уступчивость есть утонченность, а уход ни в коем случае не бегство.
– Французы не двигаются, и я не двигаюсь, – объяснял гостям старый князь – Едва они начнут двигаться, я стану действовать прежде них.
Успех отступления был полный.
Он проходил под лозунгом обоюдной победы.
Возвращаясь в Петербург, Нина и ее спутник увозили с собою обретенную ими способность к новой адекватности, готовность понимать пустоту как предел наполненности.
Они везли сеть неощутимо тонкую, но из которой ничего не ускользало.




ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Глава первая. ИНЫЕ МЕТОДЫ

Ничто не выказывало себя запретами, а только наказаниями и поощрениями.
Равенство сторон исключалось: одни актеры были чувствительнее других, вовлеченных в совместность.
Никто ничего не считал своим.
Все переходило в иное еще до того, как обретало внешнюю форму.
Мудрый прятал Петербург в Петербурге, предоставляя наблюдателю гадать, какой из Петербургов подлинный.
Судебный следователь Энгельгардт чувствовал сидевшего внутри него еще одного следователя, и тот другой диктовал ему иные методы расследования событийности.
Он должен был заимствовать ложное, чтобы выйти к подлинному.
Да здравствует мнимость!
С Литейного удаляли последние кубометры приставшей к асфальту липкости – перешагивая через засасывавшее, Александр Платонович направлялся к музею-квартире, как шутя называли её её обитатели.
Некрасов открыл ему сам – над письменным столом висела небольшая стремянка из кипарисового дерева, на лице поэта заметны были следы грима и пудры.
– Когда Иван Ильич поднимался на Поклонную гору, – Николай Алексеевич рассказал, – встречные лыжники уступали ему дорогу. У пункта проката инвентаря он упал –
– Его били? – следователь кусал губы.
Некрасов непонарошке освобождал его от чего-то старого и нагружал чем-то новым.
Люди, проходившие внизу, заглядывали в окна – многие имели с собою стремянки и почему-то кисти и бидоны в краске.
Мягкие подвижные тени проникали в квартиру, и сам Некрасов мягчал, двигался, размывался.
Что-то похожее на запах гниения уловил Александр Платонович, но гораздо тоньше: запах несвежего платья, перемешанный с запахом спитого кофе? Или же пахло от него самого, Энгельгардта? Он видел, как Некрасов морщится и прижимает к носу дамский платочек –
Пристав оставался снаружи, никого не впуская и никого не выпуская.
– Его назначили богом, – говорил Некрасов, проскакивая вперед: поэт прижимал к носу уже не женский платок, а вуаль: была у Николая Алексеевича маленькая слабость.
Так делают в Японии, но причем здесь Япония?
– Его не били, – вернулся наконец Некрасов. – Не били Ивана Ильича, когда он поднимался и упал.
Всею головой завернувшись в них, Некрасов втягивал в себя аромат обширных кружевных панталон.


Глава вторая. ГУБЫ БАНТИКОМ

Он был одновременно подвижен и неподвижен: Некрасов.
Равен самому себе был Некрасов, живописен.
Хотя и не имел собственного облика, да.
Судебный следователь Энгельгардт далее развивал соображения: Некрасов жил жизнью демонов, поскольку профилировал различные сверхъестественные соблазны – Некрасов жил жизнью аналогий, поскольку выявлял сходство предметов, не имеющих общего происхождения.
По природе своей Николай Алексеевич был чистой возможностью – в него заложены были семена разумного, доброго, вечного – увы, не проросшие. Обожествив Ивана Ильича, он вовсе не расчеловечил его и вообще никак не перевел свой интеллект в действие, возможности в реализацию и внутреннее во внешнее – этот железнодорожник из парадного подъезда!
Судебный следователь был убежден, что преступление совершил он, Некрасов: он покупал у Мичурина отравленные цветы и ставил их в бокалы с шампанским, бил жену швейцара и за руку привел к Энгельгардту мальчика, который умел чистить платье и приносить кофе.
– Он говорил по-французски, Некрасов, и собирался в Москву для чего-то, – судебный следователь морщил лоб и говорил сам себе, – и эта вдруг появившаяся повязка на глазу, придававшая ему сходство с Кутузовым, рождавшая прямые ассоциации и демоническое предположение!
– Сейчас вам не восемьсот двенадцатый год! – повздорил Энгельгардт с поэтом.
– А я и не Лермонтов, – спокойно возражал негодяй.
– Ты не смеешь смотреть на других мальчиков, – встревал в разговор некрасовский мальчик, – иначе я выколю тебе глаза.
Некрасов в женской ночной рубашке складывал губы бантиком: таких, как он, было всего двенадцать человек, и одиннадцать Энгельгардт уже разоблачил: все были на одно лицо.
Замаскированное под женское.
Знаменитая неизвестная Крамского была сильно накрашенным мужчиной!
– Нет же, – отбивался художник. – Это девочка из будущего. Люба Колосова.
Письмо Любы Колосовой, нераспечатанное, лежало на письменным столе в служебном кабинете следователя.
«Мы не должны видеть вдруг друга», – знал следователь его содержание.
Это письмо он выдумал, и только после этого оно появилось в реальности.
Люба Колосова любила. Она любила писать и отправлять письма. Совсем он не знал ее: с начесом на голове и нарумяненными щеками. Веснушки.
– Она сделала надпись на фасаде своего дома, – тем временем говорил Крамской, – краской и достаточно высоко, по-видимому, встав на стремянку: «В этом доме отдаются комнаты». Ночью эту надпись освещает дуговой фонарь.




Глава третья. ТЕЛО СЛОВА

Комнаты отдавались мертвым.
 Мертвые сидели за цинковыми столами, ели чью-то плоть и пили чью-то лимфу.
Это была смерть нарочитая, показная: образы выполняли функцию тождества в форме равенств и повторений –
Александра Платоновича приняли за подставного жениха, и скоро ему привели подставную невесту: это была Люба.
«Или ее подобие?» – следователь засомневался.
Мнимая Колосова не претендовала на самостоятельную роль и не затушевывала своей зависимости от главной роли.
Грудь Любы цвела и была полна плодов – Александр Платонович взял себе апельсин.
– Кто такой умерший? – следователь срезал шкурку.
– Звезда страны мрака, – свихнувшаяся ответила, – которая восходит на небо по солнечному сиянию-стремянке.
– У вас тут, я понимаю, есть подземный ход на кладбище? – Энгельгардт подыграл. – Покойников там вы не хороните, а жените? Привязываете к дереву и заставляете с ним совокупиться?!
(Хор в это время запел фаллическую песню).
Девушка отвечала смехом, непристойностями и сквернословием в сопровождении скабрезной мимики: откровенно она хотела спровоцировать следователя на оргиастическое ликование.
– Куда девали вы тело Богомолова? – следователь не поддался.
– Мыслящее тело Богомолова, – поддалась Колосова, – оставило нам лишь свой геометрический контур, его внешний признак.
Она сбросила скатерть, и на поверхности стола Энгельгардт увидел фигуру, у которой линии, проведенные от центра к окружности, были равны. Такое изображение совсем не выражало сущности тела, а только некоторое его свойство, к тому же вторичное; все же следователь установил: одним концом тело было закреплено, другой конец оставался свободным.
– Богомолов – это то, чего нет и вместе с тем есть, – умничала Люба. – Богомолов – это внутренний образ и опредмечен он не во внешнем веществе природы, а скорее в теле языка.
В начале Богомолова было слово, но в конце его тоже было слово.
Какое?
Александр Платонович спросил, и Люба сказала.
Сделалось тихо: осуществлялось понятие.
С головы схема переустанавливалась на ноги.
Слово не имело ничего общего с тем, что оно обозначало.
Тело Богомолова представляло не себя, а какое-то другое.



Глава четвертая. ПЯТЕРО ФЫРКНУЛИ

Все казалось дурацким: балаганом.
Символы на месте вещей – их (символы) теснят знаки.
Фонари согнуты в дугу: под ними женщины предлагают обмен веществ: одна сделала следователю условный знак.
Александр Платонович Энгельгардт находился на Васильевском острове: многие говорили по-немецки – следователь схватывал движения, но не результаты деятельности.
Он шел мимо застывших продуктов: идеальное умерло: в головах сытых людей разворачивался заурядный процесс воспроизводства собственной их материальной жизни в приемлемых для нее условиях.
Здесь жили самые плохие архитекторы и разводили самых лучших пчел: кто-то давно держал следователя в голове, другие вычерчивали его на ватманской бумаге; жужжали рожденные ползать.
Идеальная Магда Геббельс, выкупанная в Жидком растворе, могла бы появиться в своей роли в театре, до такой степени она была нарядна и гармонична: немецкая Анна Каренина.
Что называла она фактичностью?
– Все то, что нелогично! – отвечала Магда.
Она не углублялась в теорию и в этом ответе становилась другою, показывая на деле, что ее возможности прямо зависят от ожиданий Энгельгардта.
– Геринг делал вам тысячные подарки? – следователь помечал.
– К празднику, после утренней войны, – девушка не скрывала.
– «Пятеро фыркнули?» – не сделал судейский паузы.
– Лошади, – Магда плечами пожала аппетитно.
– Нет.
– Геринг, Чкалов, Мюр, Мерилиз, Унковский, – она загнула пальцы.
– Ясно ли они понимали свои намерения?
– Перед такими господами нельзя обязываться, я не давала им авансов, – на минуту оборвала она разговор.
В эту минуту к крылечку домика с огородом, в котором жила Магда, подкатила линейка на круглых рессорах, заложенная старым, застоявшимся рысаком.
– На огороде не попляшешь, – немка произнесла таинственно.
Энгельгардт ждал: выйдет Геринг.
Вышел Мичурин.
Не обращая внимания на следователя, он растрепал Магде волосы и ловко переодел ее в розовое трико.
– Плевое дело, – произнес он пространственно, – в сад превратить огород!
Появились лопаты.
Лакированными палочками Магда ударила по барабану.




Глава пятая. ПОЛНОСТЬЮ РАЗДЕЛАСЬ

Началась охота за мыслью.
Мичурин называл это взрывом галлюцинаций, а Богомолов – случайными пересечениями. Мичурин переделывал природу – Богомолов не считал себя человеком.
Мичурин и Богомолов убивали настоящее.
– Для чего? – впервые следователь закурил.
– Ни для чего. Бессознательно! – Мичурин с помощью судейского установил шатер и прикрепил вывеску: «Другая форма жизни».
Мысль в самом деле начала появляться, но торкалась она по законам головы Богомолова. С минуты на минуту приехать должен был Келдыш и установить в балагане искусственный интеллект.
– Для чего?
– Оценивать контекст.
– В пределах природы?
– И за ее пределами.
В конкретном понемногу уже вырисовывалось общее: за логикой стоял абсурд.
Магда Геббельс приносила застывшие продукты и располагала их на солнце: ползали отогревшиеся пчелы – ватманская была постелена бумага.
Ложный следователь внутри Александра Платоновича противился его, Энгельгардта, телу. Заливисто Магда смеялась. Следователь извинился:
– Тело не создано, чтобы думать.
– Анна превратилась в животное, чтобы не знать смерти, – Магда привела собаку с блестевшими глазами и туго натягивала на нее чулки.
– Позавтракаем в саду, на природе? – предложил Мичурин.
Полностью Магда разделась.
«Мальчик!» – не удивился Энгельгардт.
Ложный следователь обратился во внутреннего живописца.
Когда в Магде Александр Платонович увидел Магду, Магда исчезла: мальчик был и дрессированная собачка.
– Керн Анна Петровна предалась утехам с кентавром – так появилась Анна Каренина, получеловек, полу-животное, – Мичурин комментировал миф.
«Пушкин – бытие, Анна Керн – ничто» – следователь понимал.
– В моем саду, – понимал Мичурин, – то, что сделано, имеет почтение к тому, что выросло.
Бессмысленные мысли и были сделаны, и вырастали: возможно вечное возвращение, да.
– Не стану спариваться с деревом! – судейский показал кулак садовнику.
Одобрительно мальчик кивал.
Сервирован был завтрак, ели чье-то тело и запивали красным вином.
Приехал Келдыш и привез искусственный интеллект.
Выполненный в форме головы Богомолова.
Сам Богомолов (выходило так) был только телом, и разум ему был не нужен.
Ему достаточно было рассудка.

Глава шестая. ДЕЛАЛСЯ ВИД

Жидкая зелень сада выстраивала реальность внутреннего чувства.
Бывшее становилось не бывшим.
Заново учреждались предметы: балаган, барабан, горн, гипсовые скульптуры.
С терминологии Келдыша стиралась граница живого и неживого: с горном и барабаном стоял алебастровый отец Гагарина – причины для этого не было.
Внутри себя голова Богомолова оценивала контекст: все, что произошло до этого момента, признавалось недействительным, как и то, что произойдет после этого.
Мыслили отныне не Энгельгардт, Мичурин, Келдыш – мыслили Келдыш, Мичурин, Энгельгардт с помощью головы Богомолова.
Возникал покамест ложный образ: сильно накрашенный мужчины нес на спине дуговой фонарь.
Александр Платонович Энгельгардт вытер вспотевшее лицо – на кружевном платке отпечатался профиль Некрасова.
– За что били Николая Алексеевича? – следователя спросил академик.
– Он не хотел соглашаться на наши условия, – Энгельгардт выбросил из вазы цветок и выпил воду. – У нас не было другого выхода.
– А почему заставляли вы нюхать его ваши кальсоны? – отец Гагарина стряхнул алебастровую крошку и присоединился к сидевшим на траве.
– Он должен был пройти испытание, чтобы не провалиться в Японии.
– Поэт под прикрытием?
– Да. Решалась судьба миллионного проекта.
– Железная дорога или парадные подъезды?
– И то, и другое: кто будет возводить: французы или мы?!
Негромко жужжа, силой абсурда голова Богомолова создавала реальность, внутри которой они находились.
Утратившие персональный ум Энгельгардт, Мичурин, Келдыш и отец Гагарина удерживали сознание посредством головы Богомолова – по счастью, они не совпадали с собою самими (когда Анна совпала с собою самой, она превратилась в книгу) и потому искали не только себя –
Не ждали ничего резко неожиданного.
Мичурин, Келдыш и отец Гагарина предпочитали верить – Энгельгардт хотел знать.
Действовать не желал никто.
Скоро, совсем скоро всё должно было исчезнуть – Александр Платонович пересилил себя, приблизился к дереву и принялся наносить на кору знаки: кора хорошо сочеталась с головным мозгом.
Уже нельзя было отвлечься: только победить или проиграть (заново).
Споро Келдыш зацифровал ситуацию.
Разумно остальные молчали (в сердце не было печали).
Делался вид.



Глава седьмая. КОСТЛЯВЫЕ РУКИ

Короче становился день.
Нетрудно в Магде Геббельс узнать было проститутку.
Железнодорожную или из парадного подъезда: она подражала тому, что было у Анны: ее можно было зарисовать.
«Крамской лучше всего рисовал глаза и чулки», – выстукивала мысль.
Судебному следователю встречались женщины в кальсонах, похожие на мальчиков.
Зажегся дуговой фонарь над балаганом.
Отец Гагарина спросил папирос.
Отец Магды попробовал взобраться на дерево, но сорвался.
Золотые тучки прошлись по небу: судебный следователь никогда не был с Богом.
Отец Магды взобрался по стволу и развешивал по ветвям яблоки в серебряной фольге: «Was folgt?»
Мать Магды принесла Келдышу чашку, и он омыл в чашке кончики пальцев.
Тень от лошади проскакала по полотну балагана – если бы тень была от собаки, непременно возникла бы мысль о Анне, об Анне.
Родители Магды примешивали к ситуации что-то старое и забытое: Келдыш, Мичурин и отец Гагарина догадывались – Энгельгардт не мог: в крови у следователя прыгал сахар: он переел цветочного меда.
– Я что-то сказала? – очнулась Магда.
Их было четверо. Она – одна. Еще родители.
Энтузиазм.
– Ты сказала «Рыболовецкий», – понял следователь. – «Осип Рыболовецкий».
– Трое вышли из леса, – захохотал Мичурин. – Иосиф, Осип и Рыболовецкий! Кто из них продался немцам?!
Мичурин хлопал себя по бокам в точности так, как это делала Анна Каренина.
– Толстой знал Рыболовецкого? – быстро спросил Энгельгардт.
– Кто его знает.
Магда причесала голову Богомолова и в уши ей продела колечки.
«Ему, Богомолову соответствовали бы костлявые руки, – подумалось всем, – а голова могла быть поменьше».
Каждый когда-то получил письмо, написанное костлявой рукой.
Огороды рифмовались и сковороды.
Вещам давались меткие характеристики, незнакомые сводились между собою или к чему-нибудь одному, нелогичное начинало выглядеть красивым, старое – знакомым, увертливое – пойманным, происходящее – происходящим вне времени.
Письма всегда были срочными, почтальон доставлял их бегом.
С Невского проспекта такие письма приносил посыльный.
Он передвигался не от человека к человеку, а из одного состояния переходил к другому.
Видимости: животные зимой.
Слышимость: осел прошел по снегу.
Снег осел:::


Глава восьмая. ПРИЛЕТАЛИ ПЧЕЛЫ

Как же тут было кудрявых дубов (много)!
И кто из пушкинского леса вышел в некрасовской шинели?
Пишите письма.
Никто не знал, что не было прямой связи между Келдышем, Мичуриным, отцом Гагарина и Иосифом (Осипом) Рыболовецким – догадывался только судебный следователь.
Мичурин посылал огромные корзины цветов: в аптеку, квартиру-музей, на лесную поляну и в сторону космодрома – в ответ раздавались прерывистое тарахтение и гул моторов.
Конфетность чувств предполагала женщину с испорченными зубами: Мичурин и женщина было что-то новенькое; мозг переливался в голове Богомолова.
Келдыш надел наушники – он был виден в зеркале: сжатые крепкие зубы.
Келдыш был похож на Мичурина, Мичурин – на отца Гагарина: все вместе они походили на Рыболовецкого, его коллективный образ.
Некрасовские женщины тянулись на Сенную.
Судебный следователь в мозг впускал слова: три слова зацепились – четвертое ускользнуло: пугало огородное и садовая голова.
Секта скороварок.
Магда Геббельс принесла крутых яиц и морской соли: зрители поняли и зашумело море голосов – запахло трескою, услышался треск: скорлупа, раки.
Внутренняя жизнь доминировала – это понимали женщины Некрасова.
Крамской пришел в театр, не понял, что происходит на сцене, и нарисовал свое как живописец, смешав человеческое с нечеловеческим и от себя учреждая мнимости.
Жить не обязательно.
Жить не обязательно значит сознавать.
– Каков на вкус Жидкий раствор?
– Та же Мертвая вода, – вспоминала Магда.
Она ложилась где-нибудь и вытягивала ноги без всяких золотых цепей: Гете вместо Пушкина.
Келдыш, Мичурин и отец Гагарина в лакированных штиблетах выходили с куплетами: «Вставайте, мертвецы!»
Старики Геббельсы к яблоне привязали лошадь: пили кумыс; где-то до свадьбы в танце девушки сходились с женихами.
– Что будет дальше? – отец Гагарина ложился на землю и смотрел в небо.
– Поделим выручку и разойдемся, – мастерски Мичурин жонглировал лопатой и лейкой.
Рогульки.
Родители Магды разносили пумперникели: от внешнего к внутреннему: о голове Богомолова как-то забыли.
Никто не замечал свежего воздуха. Вместо преграды легла природа. Васильевский остров еще не застраивали. На Келдыша приходили смотреть архитекторы.
Прилетали пчелы.
Все сделались апатичными, судебного следователя тянуло в сон.
И вдруг рано утром прилетели Чкалов и Геринг.


Глава девятая. ПРОШЛОЙ ЗИМОЮ

Скоро должна была начаться охота.
– Помните ли вы человека, который прошлой зимою на Пулковских высотах сидел за соседним столиком в ресторане с двумя кокотками и, получив за ужином телеграмму, тотчас поспешно распростился с ними? – Магда спросила.
Чкалов не помнил: Иван Ильич? Унковский? Ераков?
– Он подвигался вперед широкими шагами, эластичными и развинченными, точно собирался поскакать или пуститься в пляс, – помнил Геринг. – Фалды его сюртука развевались по ветру?
Магда кивнула:
– Он вышел возбужденный, похожий на пьяного, его открытый рот казался до излишества переполненным слишком большими зубами.
– Мюр?  Мерилиз? – продолжал вспоминать Чкалов. – Богомолов?
– Ему казалось, – Магда продолжила, – что он главный церемониймейстер или распорядитель спектакля, вроде режиссера, и все делается по его указаниям: «А ну подать мне телеграмму!»
– В этом был смысл, – Чкалов наконец вписался. – В телеграмме, которую он получил, говорилось о том, что появился новый мир, а за ним (миром) – еще один, а за этим – третий, и эти появившиеся новые миры никак не влияют друг на друга: у каждого из них свое будущее и свое прошлое, в том числе и такое, в котором наблюдатель становится участником последнего сражения Действующей армии или падения (возвышения) Анны под колесо вагона товарного поезда.
Тот, кто называл себя старым князем, вошел, распахнув калитку.
– Этот человек в ресторане был мыслитель, который ввел ненаблюдаемые сущности для того, чтобы объяснить то, что видят все, чтобы объяснить людям, что всё происходит иначе, а не так.
– Этот человек расшатывает язык, распыляет смыслы и значения слов, – из высокой травы поднялся следователь Энгельгардт, – и он ответит за это, ответит за дурную бесконечность и языковое неистовство!
Те, кто называли себя Левиным, Вронским, Карениным появились и теперь были вынуждены представить причину своего появления (и повторения).
– Мы здесь, чтобы обменяться смыслами, – они запели, – ничто на ничто!
– Слово «горький» стало пошлостью, как только его стали писать с большой буквы, – откуда-то начал Каренин.
– Когда умерла Анна, именно освободилось место для нас, – чуть прояснил Вронский.
– Мир, где нет ни лжи, ни истины – это аптека, – обнулил Левин.
Чем отличались они от людей?
Тем, что у Левина, Вронского и Каренина не было ничего обязательного и бесспорного: они были пластичны, легко их можно было лепить.
Явилась Мария Александровна Бланк и в себе принесла душу неродившегося.
Женщина необычайной внутренней мощи.


Глава десятая. ФИЛОСОФСКИЙ ПАРОВОЗ

Охота, по сути, началась: охота в новом смысле.
Охота на постороннее, на посторонних, на школьников.
Классный руководитель Анна Андреевна приглашала дезинфекторов, но помещение очистить не удалось.
Прямо на уроке Нина Ломова боролась с Вронским – для кого-то это был только образ Вронского, но не для нее: сцепившись, они упали под парту и катались по полу: он пробовал ее задушить – дочь дворника рвала его зубами.
Нина была в смешном положении. Они оба были похожи на дурных людей. Они словно спрашивали у Анны Андреевны: на какое именно место нам упасть?
Все удивлялись, если Нина поднималась одна или один поднимался Вронский: на полу никто не лежал: ничего, кроме крови.
Поднявшемуся заламывали руки, но никуда не звонили: нужно было разобраться самим.
На руке Нины бились старинные часы: когда свадьба?
Говорили, что Римский папа купил Дворец бракосочетания вместе с потрохами и по непонятной причине: на Неве.
Бывший дом Карениных: один из нескольких.
Здесь соединялись души: на деревянном и мученичеством.
Что-то подкрашивали: на стремянке.
Подкрашивали символически: было удобно сделать косметический ремонт.
Нина могла бы повторить каждое движение маляров, а маляры – легко ее поднять и поставить на верх стремянки.
Маляры – нечто необязательное: можно жить без ремонта. Ленин, Горький и Страхолобов были малярами – подкладкою им служили пожелтевшие газеты, не отсылающие к подшивке: кремлевский мечтатель, каприйский фантазер и малярийно грезящий.
Что же до Рыболовецкого – он придумщик: выдумал трюм и сеть.
Чем заполнить пустоту? – Да сетью же!
Пишите письма о гуманизме!
Всего две вещи: трюм и сеть.
Он их объединил во времени, тоже которое придумал.
Ленивое время Рыболовецкого вытеснило злое время Ленина и Горького.
Люди простудливы по природе: одевайтесь в непромокаемое – степень непромокаемости всегда может быть повышена.
В этом смысл!
Философский пароход в море и философский паровоз на суше.
Утонувший и раздавленный – свободны.
Толстой чувствовал Анну, но Анна была не такой, такою он ее чувствовал.
Толстой парализовал Анне ум.
Анна имела причину в Толстом, а Рыболовецкий – в самом себе.
Так появился призрак среди героев Толстого.


ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ
Глава первая. ПОСТАВИЛА ТОЧКУ

Меня отыскали в оконной нише, наполовину скрытым плюшевою шторой.
Еще не закончился девятнадцатый век – время никчемное для привыкших к революционным событиям людей – и до поры чуть нарочито развлекались они электрическими самокатами, крышками роялей, завтраками на траве, шумом цветов и листьев с проносившихся перед глазами пышных и свежих ветвей.
Я не имею лишней жизни.
В ней я не исправил бы ошибок, но поправил описки.
Женское – слишком женское, мужское – слишком мужское.
Анну Каренину воспроизводят самые разные люди: женщины и мужчины и даже животные и растения.
Она повсюду избыточная: избыточная по-разному.
Прошлая Анна забывалась при переходе к следующей, Анна из ничего впечатляла больше Анны из чего-то.
Анна, возникавшая из направленного ползанья пчел, уступала Анне, складывающейся из геометрических фигур.
Уже можно было утверждать: у каждого своя Анна.
Нина Ломова передавала свет Анны, ее звук и запах.
Люба Колосова обладала пуговицей Анны, которая застегивалась в путанице.
Между Анной Нины и Анною Любы не было логического перехода: Анны не было нигде за исключением тех мест, где ее полагали.
Когда после занятий Нина возвратилась домой, на коммунальной кухне демон аналогии курил вонючую папиросу: с его слов следовало то, о чем Нина догадывалась сама: Анна на железной дороге спустилась к рельсам: Нине следует поступить аналогично.
«Прежде я напишу домашнее сочинение к завтрему», – девочка решила.
Чудненько она изложила, что знала об электрических самокатах, хотя тема была задана о сердечной недостаточности.
«С сердечной недостаточностью, – все же упомянула она, – не след становиться на электрический самокат».
В сердце Нины была тяжесть – избыточность.
Сонный дворник – отец.
Если бы он был слеп, Нина вела бы его, если бы сама не была слепа: курсы вождения для слепых оборачиваются курсами вожделения: руками обучающиеся ощупывают друг друга.
Анна Каренина была слепа – на электрическом самокате переезжала она рельсы.
Она прикидывалась, что она – не она, а ее не существует, но окружающие видели ее: однажды Анна пришла к Вронскому и обнаружила рядом с ним другую себя: Нину Ломову.
Нина поставила точку: сочинение было завершено.
На следующий день сдать работу не удалось: на улице Достоевского открылась баня, и для всего класса туда устроен был культпоход.


Глава вторая. КУШАЛА ЧАЙ

Достоевский не разделял тело и душу.
То и другая одинаково загрязнялись.
Нину приглашали в особый кабинет-кабину: дескать, ждут-с… отмывать.
Кто-то играл Достоевского: без веры.
Уже Нина понимала: всё не о том: убили Патриса Лумумбу.
Нина была смугловата, с широким носом и курчавыми волосами: русская девочка: Лумумба был богат.
Чужие дети охотно называли его отцом: африканский дворник.
Тот, кто был с Ниной всегда, следил за нею издали.
Нина взяла заграничный паспорт, в графе «особые приметы» ей занесли «молодящаяся».
А все потому, что она часто подходила к зеркалу, чтобы поправить прическу.
В шубейке ученицу принимали за горничную.
Принужденно Нина смеялась: Африка забыта, Достоевский.
Без калош ходит Ломова: сухо.
– Некрасов упал со стремянки, теперь заживает, – рассказывала она на уроке.
Ночью Нину будили нечасто: проехаться с вещами на резинах, разве что.
Ранним утром будили повторно: молочник приводил корову; в отсутствие хозяев девочка все молоко выпивала сама.
Она пополнела, глаза заблестели, сами собою натянулись чулки – многие теперь принимали ее за Анну.
Ошибочно Действующая армия взяла Плевну: теперь девушка не пила, а кушала чай.
– Который раз?
– С молоком – третий, – загибала она пальцы, а с сосисками – шестой.
Она увертывалась покамест от прихватов Еракова и Унковского, знавших правду: правда была: собака не кормлена.
В комнатах шумели гости: моржи, тюлени, медведи. Нина туда не совалась: там ели амбру и запивали ворванью.
Говорили почему-то, что Нина не отличает медведя от медвежьей шкуры.
Она пыталась различить людей и животных: кто где?
Те, в свою очередь, мычали ей о том, что бессмыслица захватила мир целиком, в том числе и ее (Нины) мысль: злокозненный гений-де сражается с демоном аналогии.
Так же сражается, как некогда она сражалась с призраком Достоевского.
Впервые тогда Нине увиделся орган, отвечающий за время.
Орган не оставлял возможности надеяться.
Он был реальным двойником писателя.
Нине оставалось только перестать быть наблюдателем, ибо за наблюдателем всегда наблюдает другой наблюдатель.
Врачи ворчали.


Глава третья. МОЗГ АНАЛИЗИРОВАЛ

Страхолобов или Рыболовецкий?
Маляр Горького или демонстратор Ленина?
Она не могла выбрать кого-то одного – это была чистая правда, о которой были осведомлены гг. Ераков и Унковский.
К Еракову Люба приходила делать папиросы – с Унковским в павильоне ела мороженое.
Ераков и Унковский представлялись настоящими – Страхолобов же и Рыболовецкий выглядели шуточно: смеясь, Колосова мороженым набивала гильзы.
– Я вам кажусь сурком и сурком истинным? – девушку переспрашивал Унковский, если имел на то время.
Люба выходила гулять с Анной, и та, оскалив пасть, гонялась за толстеньким и мохнатым распорядителем Некрасова.
Ераков начинал играть на рояле, Унковский убегал к нему, подтягивались Люба, Нина –  последним приходил Страхолобов.
«Пропахший треской, – о нем писали газеты, – весь белый».
Мужчины пили ворвань, девушки грызли амбру, спокойно Анна смотрела из-под стремянки.
– Мы не допустим, – выступал Страхолобов, – никакого логического действия!
«Похожий на Ибсена, – газеты находили, – балык от Соловьева».
– Степная мысль молилась Богу! – играл и пел Ераков.
Тихонька подвывала Анна.
Слушали.
Актуальное представлялось второстепенным, сегодняшнее – туманным, отец, приникающий с неба, казался отцом, проникающим из-под земли.
Люба плакала, Нина смеялась: амбру приносили пчелы.
– А вы говорите: покойники ни на что не способны! – с ульем поперек груди однажды появился Некрасов.
Анафемски шло к началу.
Улей вскрыли и в нем обнаружили мозг.
Когда представление заканчивается, в игру вступает воображение.
Когда речь заходит об учреждении – начинается спектакль.
Мозг анализировал.
Хитрость рассудка позволяла солгать.
Мозг вырабатывал пустые желания: выбирайте по прейскуранту!
Наперебой и наперерыв говорили о достоинствах Рыболовецкого: Нина была не готова.
Она начинала с пустяков и настраивалась вернуться к ним.
Легкие непристойности, казалось, повисли в воздухе.
Впечатление было: Рыболовецкого спустят с колосников рабочие сцены.
Покамест откуда-то с верхов спускалась его тень.
Она побуждала найти, наконец, то общее, к которому можно подвести конкретное.


Глава четвертая. ДВА ИМЕНИ

Он появлялся по частям и последовательно.
Манеры его не были лишены известного изящества.
Одетый в непромокаемое он с равным успехом мог быть как ангельского, так и бесовского происхождения.
С селедкой в руке, в водолазном костюме и матросской фуфайке он отдавал соленой влагой и казал острия мачт.
Этот не станет сидеть тюленем!
Рыболовецкий снимал всем известную маску, смеялся.
Две хорошо упитанные девочки распустили жилет садовнику: отвлекали.
У Нины еще оставался выбор: помедлить – выбор тоже.
Из себя Рыболовецкий испускал звуки репетирующего оркестра и голоса артистов.
Люба Колосова хорошо гребла, плавала, и он нанес ей несмываемую татуировку.
«Все земное должно иметь почтение к тому, что приплыло с моря».
«То, что не имеет воли, находится вне морали, – намеревался он выколоть на Нине.
Обнаружив на себе изъян, Рыболовецкий должен был самоликвидироваться, но не дошло: двое подошли сзади, шестеро встали по бокам:
–  Гражданин Иосиф Рыболовецкий?
– Моя фамилия – Траулер. Осип Траулер, – пустил он дымок.
Чекисты расхохотались.
Вселенная ненадолго сделалась глухонемой.
Никто не мог дать ход своему телу.
Не было Бога – не стало вещей.
Появился пространственно-временной язык.
Остались вывески.
«Иосиф Рыболовецкий. Ворвань».
«Осип Траулер. Амбра».
Иосиф Рыболовецкий был всё, чем была природа.
Осип Траулер был всё, что природа не есть.
Рыболовецкий-Траулер давал мыслить человека не вообще, а конкретно как сгусток живого вещества: живу – не обязательно мыслю!
Целесообразен бесцельно.
«Мир держится на трех китах…» – оставлял Иосиф Осипович место, и каждый мог внести в пустоту себя и двух своих товарищей.
Когда все кричали, Рыболовецкий явился, чтобы всех перекричать.
Он был на слуху.
Он был и раньше, но без имени: только органы.
Теперь осталось только имя.
Даже два.
Два имени делают носителя их больше, чем он есть на самом деле.


Глава пятая. ЗАИГРАЛА ВАЛЬС

Страхолобов ничего не обозначил – он лишь указал на то, что было им самим.
Ему представили план возвращения – он сам, однако, был не с начала.
Когда на него бросали взгляд, Страхолобов удерживал его и через некоторое время возвращал владельцу уже измененным.
Почему в музее-квартире Некрасова тяжелый запах? – Не выносят за умирающим потому что.
Пропахший трескою сам он пришел на рыболовецком траулере, из чего сотворил историю: девочки развесили уши.
Фраза вырвалась, почти равная скандалу.
Шаги были мужские, в сапогах: шел девятнадцатый век.
Девушкам грозила улица: огромные шляпы клали густую тень на верхнюю половину лица, отчего эффектно блестели глаза –
Они думали, что меня нет дома: ко мне девочки.
Запнувшись на ковре, они пошатывались.
Нина приехала на резинах, с вещами, Люба держала собаку.
Крупную крошку роняли алебастровые часы.
Маменька принесла пирожков с яйцом и луком.
Папаша руками показал, как играют на рояле.
Соседка за стеною заиграла вальс.
Было появился мальчик с кофе: забрать платье, чтобы вычистить его – никто не обратил на него внимания.
Мы говорили про жидкую зелень и о том как, полускрытые ею, пляшут на дворах девушки с растрепанными волосами.
 Нина сдала маменьке взятые под расписку розовое трико и пробитый пулями барабан.
Люба сообщила нам: Анна затевает нелепость: слышали, небось, историю с медведями?!
Бессознательное разговорчиво.
Оно – последнее вместилище обезболенных пустых представлений, хотя и заполнено смыслами, лишенными силы.
В папашином отставном мундирном сюртуке я говорил о том, что вещь ни при каких условиях не может быть завершена – странные же сущности не поддаются восприятию привычным образом.
Вторжение чужой речи в мою собственную означает, в частности, что событие (имевшее или не имевшее места) должно оставаться в тайне, в недоступности и недостоверности.
Далекая корабельная сирена запела что-то в духе Грига: я отправился прогуляться с Любой, папаша ближе подсел к Нине.
Не было никакого особого смысла ни в нашей прогулке, ни в его подсаживании: лишь подражание каким-то высшим образцам –
– Не оступитесь, сударыня, поезд сейчас трогается, – папаша удерживает Нину.
Он очень красив и совсем не похож на Троцкого.


Глава шестая. МЫ ВОЗВРАЩАЛИСЬ

От Льва Николаевича мы получили четыре письма.
«Залитых соусом скатертей, – пожелал он нам в первом, – перемазанных жиром тарелок, груды обглодков, запаха пота, вина и сигар!»
Мы знаем, что Льву Николаевичу не верна его собственная племянница и потому (лишь) весело смеемся.
Толстой сделал на нас большое впечатление, хотя читали мы его всего три дня: его проза была то срочно-оранжевой, то нужно-голубой.
В жилетных карманах мужчины Толстого носили какие-то крупинки и постоянно пробовали их на зуб – его женщины с подвернутыми панталонами ходили по воде и что-то вылавливали сачками: сплошные намеки.
Изображенный им корабль был одного колера с рекою и потому сливался с нею, а что до селедок – они поголовно были с остекленевшими глазами, опушенными густыми мохнатыми ресницами.
Он пробовал писать романы масляными красками и здорово выпачкал свою Анну: никто не мог догадаться: умышленно; нельзя было предположить, что Анна – русалка.
– Русалка, что ли, под пароход?
Вошел кондуктор и отобрал билеты – пароход оказался паромом, и на него въехал железнодорожный вагон.
Ночью в вагоне тянулось время, пахло сигарами и потом; можно было поесть мяса и выпить вина.
– Мужчина ты или девушка? – спросить можно было любого.
На белую скатерть услужающий мальчик в ассортименте выставлял соусы: вагон ресторан?
Папаша и Нина ехали на восток в Действующую армию – Люба и я направлялись на юг к теплому морю.
Ночь должна была нас рассудить, ничего особенного не обозначая: кто в самом деле был нами?
Мы возвращались.
Толстой потихоньку французским ключом отпер потайную дверь, но не стал раскрывать.
Мальчик стоял в тамбуре и точил карандаш.
Толстой был молодым артиллерийским офицером и сносно исполнял партию Демона.
Его Демон вселялся в неинтересных бесчувственных женщин и разрывал их изнутри: вселится – разорвет, вселится – разорвет и далее по аналогии –
Он был в рейтузах – демон в рейтузах.
Тихо услужающий мальчик стонал, кашлял и долго отхаркивался.
Все чувствовали себя сытыми.
Ни в коей мере фраза не была равной скандалу.
Смысл должен был обязательно возвратиться.
Уже разгладились вчерашние морщинки, и время отдавало нам своё.


Глава седьмая. ГЕНИЙ ИМИТАЦИИ

Лев Николаевич окончил роман, стряхнул крошки в жилетный карман и, подивившись сам внезапно возникшей рифме, радостно улыбнулся, не оттого, чтоб рифма была чудо как хороша, а потому просто, что чувствовал себя свежим, молодым, способным выстрелить какой-нибудь неожиданной выдумкой или оригинальной затеей.
Потайною ли дверцей в стене или странноприимным домом для бродячих собак?
А, может статься, золотым солдатом или девушкой с едва намеченными руками, в подмалеванном платье, не написанными вовсе ногами и смазанными чертами лица? Роман написан был на листах бристоля, кусочках холста с множеством свободных местечек и только еще едущих их заполнить улит.
Что было делать с не поместившейся в роман митральезой и тем другим Толстым, выносившим из текста мебель, снимавшим паутину, сдергивавшим чехлы и непременно приправляющим кушанья по-своему, не так, как было указано автором?!
У них была одна шляпа на двоих: кто первый схватит.
Когда в бане от перевозбуждения умер двойник Достоевского, двойник Толстого безутешно плакал и даже взял ту девочку на содержание, старый добряк с набрякшими глазами –
«Полянка хороша, когда на ней есть солнце, а полотенце», – не мог додумать Лев Николаевич.
«Это ни с чем не сообразно», – думал то один, то другой.
«Там будет прелесть как хорошо», – думали они оба и каждый в отдельности.
Один, сердясь, закусывал нижнюю губу – другой, радуясь, прикусывал верхнюю.
Оба пели, отдельно для мужчин, женщин и охотников.
Кто из них мальчиком выцарапал на стене: «Здесь был замысел?!»
 Несколько времени белелись буквы.
Один Толстой нисколько не уважал другого: крупными ломтями нарезан арбуз: кто съест больше?!
Все это брало немало времени: арбуз, буквы, самый замысел, полотенце, кусочки холста с золотым солдатом.
Звякали трензеля, щелкал невидимый портсигар, трусили лошади.
Сапер окапывался спешно от внезапно обступившего неприятеля.
Флейцовка.
Безусловная болтовня, святая и русская.
Отказаться от себя в сторону суфлера.
Свое распадается на чужое.
Парадняковый эффект.
Гений имитации –


Глава восьмая. БОГ ОЧНУЛСЯ

Заново папаша Троцкий создавал Действующую армию: облупившиеся святые грели руки над горшками с угольями и вдруг пугались ударившему в лицо снежку или хрустальным блесткам, бежавшим к ним по земле и воздуху.
Анна объявила рельсовую войну.
Чтобы иметь противника, что-то она отделила от себя, сделала чужим и чуждым.
Война за бесконечность, но без смысла: война за бессмертие.
Облупленные святые против облупившихся ангелов.
Вон тот – папаша, а этот – я (оба не ангелы).
К истине ближе святой, нежели ангел: у одних она – смерть, у других – спектакль.
Смерть ломает комедию.
Мы видим Анну не потому, что смотрим, а потому, что она (иногда) показывает нам себя.
Анна – палец: посмотри на себя!
Кочергу Анна преподнесла Богу, и Бог очнулся.
Он стоял в подъезде и эманировал.

                октябрь 2023, Мюнхен