Роняя вазу династии Хань
Мутно-белый, размытый и клейкий - нежный шарик был выплеснут из рассола, поддет чем-то острым и переброшен мне на тарелку. А прощальные веночки мелиссы так и остались на очень старинном и очень фарфоровом блюде.
Голодная, я схватила поданный шарик, но в ту же секунду горькое, скользкое - в общем, далекое от моцареллы, Италии и того, что нужно глотать, растеклось и разлезлось на языке. И выдало такой запах отчаяния, что сомнений относительно свежести угощения не возникло. Потому оно и нашло свой конец в щербатой лоханке с отбросами, которую сразу окружили хозяйские кошки. Но и они, почавкушки, отошли недовольные.
Всё это сопровождалось мистическим шелестом падающих орхидей: какой-то поклонник преподнес их хозяйке в знак уважения к ее переводам из китайской поэзии.
Цветы опадали словно заговоренные, хотя в сопроводительной аннотации им была обещана свежая долгая жизнь. Именно для этого срезанный стебель запечатали в контейнер-кубик со специальным раствором. Но кубик, попав к хозяйке, показался ей слишком миниатюрным для длинной орхидеевой плети. Она взяла и опустила его в большую чашу с водой. Пластик разгерметизировался, питательный раствор потерял свою ценность, и цветы, воспитанные на аристократической диете и каких-то своих витаминах, начали задыхаться, тихо, безропотно меркнуть, желтеть. И падать почти без звука.
Что-то потустороннее было в этой картине, странно напомнившее мне кончину других великих цветов - гигантских доисторических магнолий (я гуляла в их роще ночью, когда жила в Никитском ботаническом саду, в самом центре коллекции, в служебном подсобном домике). Мертвенный вид орхидей относил память в прошлое, к этим вольным магнолиям цвета слоновой кости с ярко-желтой щепоткой привядших тычинок посреди тронутой тлением растительной чаши. Я вспомнила мать Марию, которая сгорела в газовой камере Бухенвальда, пойдя туда вместо кого-то. А вспомнила, потому что она была дочерью директора Никитского сада и, наверно, в юности видела эти магнолии, давным-давно саженцами привезенные из Китая. Наверно, как я, гуляла в их роще, подбирала сброшенные цветы. Улавливала их нежный губительный аромат. И, возможно, как я сейчас, любила того, кто ей написал: «Когда я смотрю на вас…» Любила, закатив глаза, сумасбродно. Писала стихи. Теперь они в книге поэзии Серебряного века. Вспомнилась даже фамилия ее отца - директора сада Пиленко. И то, как я принесла к себе огромный, с тарелку, зловещий цветок, положила в воду, а утром отправила на помойку, потому что живым он казался только при свете луны.
А кошки тем временем носились по комнате, разбрасывали охристую опадь, играли, придавая жизни какой-то иной уровень смысла. Поверх банального убийства вещей. Столь же отталкивающий, сколь притягательный. Для ценителей непонятного. Тех, кто рвется к «осколкам зеркал», где невыверенная геометрия тайны есть метафора человеческих отношений, что скользят от любви к отвращению, от улыбки к гримасе. А в познании служит мерой суждения. Просто как имя вещи. Отрешается от себя, своей драмы, дает чистое отражение. На уровне духа. В корнях языка.
Хаос распада жесток. Не терпит рационального постижения. Для него нет ничего, что можно назвать силами зла. Он застает нас раскодированными и немыми. Свободными от гнета телесности. В тесной связи жертвы и палача. На высоте поражений, где ни тщеславия, ни гордыни, ни боли. Там на входе слова: «Всё знать, значит всё простить» - абсолютная супрематия Хаоса. Тверже земного ядра. Место, где начинается камнепад как единение свободы и ослепительной, но трагической пустоты.
А кошки теперь жевали цветы и выворачивали проглоченное на ковер. На затоптанный куртуазный рисунок. Следя за ними, можно было подумать: «А что, забавный вариант полемики с уникальностью отпетых ценностей. Их культовой властью. Типичная постмодерновая акция. Наподобие той, что учинил китайский художник: «Роняя вазу династии Хань». Швырнул и разбил двухтысячелетней давности раритет. Слишком для опытного протестанта».
Я так и подумала. Но прогонять кошек не стала. Ведь куртуазному рисунку уже ничто не грозило. Он давно не принадлежит ковру, как всё, что живет множеством репродукций. И теряет себя, обесценивается, сходит на нет. Как шум пересказов - копия тысячной копии. И дело не в наших ночных посиделках. Не в кофе с тонким пахучим паром, приводящим в хорошее настроение. Подействовало что-то другое. Возможно, чуть стертое «Кастильоне» - надпись на пластиковой стенке кубика, потопленная вместе с ним, вид каких-то размытых иероглифов рядом.
«Две гибельных сценки, - подумала я. – С интересным подтекстом: орхидея и моцарелла, обе цветом напоминающие полушарие мозга и запавшую в сознание магнолию Никитского сада». Но вслух сказала:
- Всё-таки странное совпадение. Для эстетов или психологов?
- Что ж, - рассудила хозяйка, – не всякий день видишь сеанс распада. Зрелище мало полезное, зато познавательное.
-Твой поклонник был бы расстроен. Он же наметил цветам долгую жизнь, позаботился, всё подготовил, даже название дал с подтекстом
– Какое название?
- «Кастильоне». С надеждой на творческое содружество.
- Почему дал? Название из ботанического каталога.
– Такой сорт вряд ли имеется.
– Ну, среди сотен видов найдется.
- Твой поклонник переводчик с итальянского?
– Не только! – был гордый ответ.
– Вот и скажи ему, что он заложник своих пристрастий. Затея не удалась. Опавшие цветы всё испортили.
Собеседница и без меня огорчилась, а тут еще я со своим приговором.
- Нисколько не испортили! – услышала я. - Ценен сам жест.
Собеседница была из тех, кто по отношению к другим не позволяет себе упреков в зависти, но это не значило, что их не было у нее на уме. Пришлось впасть в просветительство:
– Для тех, кто знаком с историей христианских миссий, в фантазиях твоего дарителя нет никакой загадки. Знай, Джузеппе Кастильоне - это имя монаха-художника из Миланского герцогства.
– А я думала название сорта.
– Даже если бы и название, то нацарапано оно не ради простой информации.
- А ты что, занималась им?
– В том-то и дело: что да! И это третье сегодняшнее совпадение. Есть и четвертое. Представь себе, итальянец был призван на службу в империю Цин. Я как раз читала про ее просвещенного деспота. Именно по его желанию художник подвел восточную лаконичность и всё линейное, утонченное, символичное под европейское измерение. Полвека своей жизни потратил, представляешь! Прибыл и остался при Дворе Сына небес. Трех таких солнцеликих пережил. Разве это не чудо?!
- Значит, чужую живопись Западом облучил?
- Самое интересное, что отправился с миссией в возрасте 27 лет. Уже там принял имя Лан Шинин. Под ним и покоится на кладбище Поднебесной как великий китайский художник. Меня это так поразило, что я даже год смерти запомнила и что он умер за сутки до своего дня рождения.
– Тогда к чему критиковать моего дарителя переводчика? Он всё правильно сделал.
– Правильно еще не значит хорошо. Видишь, цветы облетели. Разве это не знак?
- Он ни причем. Это моя вина.
- Никакой вины! Идея секса его подвела.
Моя собеседница округлила глаза, а затем подняла взгляд к потолку, показывая, что перед чужим сумасшествием она бессильна, своего хватает. Должна признаться, что неосведомленные люди меня всегда умиляли: они обычно уверены в своей правоте. Поэтому мне пришлось продолжить занудство:
– Орхидея на древнегреческом что? Модное слово - яичко. Прошу не удивляться и не искать подобия в лепестках или чем-то другом. Оно в корневище. К твоему сведению, эти охристые экзотки – лидеры по продуктивности. В одной такой до четырех миллионов семян. Но твой поклонник этой особенностью пренебрег. Он – возвышенный человек, ему важнее передать идейную эстафету. Встречное движение Востока и Запада. Содружество закрепить. Это я тебе говорю как психолог. Вот и выбрал лиану без корневища. Возможно, уродливая обнаженка корней его эстетически оскорбляла. Натуралистичность и всё такое… Да просто коробила округлая форма яйца! Я думаю, было так. В свое время он прочел Томаса де Квинси и в «Исповеди наркомана, употреблявшего опиум» его заела фраза: лучше жить с дикими зверями, чем с китайцами. Он позволил себе не согласиться. Но фраза засела в нем. И при каждом удобном случае он вспоминал итальянца как символ фантастического служения абсолютному. Вот на цветочном сосудике и поставил его имя, как бы метафорически впечатал свое уважение к твоим переводам. Но обрезанная лиана, без корней, без почвы, в разбавленном растворе, в чужой среде его подвела: свернула цветение и на глазах загнулась.
Торчащий из чаши стебель действительно выглядел жалко. Можно сказать, просился в плошку с отбросами. Одно удивляло, как в такой бедной голой коряге почти через 300 лет после своей смерти нашел себя забытый итальянский художник. Хотелось спросить: это история про жизнь или про смерть? Про Италию или про Китай? А может, она о том, как боль обретает метафору.
© Copyright:
Валерия Шубина, 2024
Свидетельство о публикации №224021400124