de omnibus dubitandum 98. 244

Лев Смельчук
ЧАСТЬ ДЕВЯНОСТО ВОСЬМАЯ (1863-1865)

    Глава 98.244. НЕ МЕШАЙТЕ НАМ УМИРАТЬ…

    Закурдаев не оглядывался. Он свернул к лесу, перепрыгнул через ручей и замедлил шаг, поджидая нас. За ручьем грядой тянулись кустарники. Догнав Закурдаева, я хотел было заговорить, но он показал мне рукой, чтобы я молчал, и кивнул на широкую поляну у опушки леса.
 
    Образовалась она, наверное, после того, как срубили деревья для постройки укрепления.
 
    — Погляди, — промолвил Закурдаев. — Они из одного аула...
 
    Фельдфебель остановился возле нас, снял фуражку и перекрестился.
 
    Я разглядывал поляну. На ней были люди, по одежде горцы — мужчины и женщины. Они лежали вповалку, то по одному, по двое, то рядами, ничком, на боку, скорчившись или раскинувшись, чаще на спине, сложив на груди руки. Мне не приходилось видеть вместе столько умерших. От чего они погибли? Если взрыв порохового погреба, то трупы оказались бы поврежденными, — я представлял, что остается от человека, застигнутого взрывом пороха. Ружейным огнем они тоже не могли быть сражены. Что же за болезнь — чума, холера — свалила их здесь?
 
    Вот откуда вчера принесло к укреплению трупный запах. Но, находясь возле них, я его не чувствовал. Вопросительно посмотрел на Закурдаева — тот глядел куда-то вдаль, поверх поляны. Повернулся к фельдфебелю.
 
    Он перегнулся ко мне со своей высоты и, ровно бы остерегаясь, чтобы его не услышали мертвецы, прошептал с истовой убежденностью:

    — Все в раю будут...
 
    Было тихо. Вдали вздыхало море, а над поляной гудели пчелы и жужжали мухи.
 
    Я решил, что, боясь заразы, гарнизон поста постепенно хоронит погибших горцев, и в одну могилу с ними Закурдаев распорядился опустить тело фельдъегеря. Почему он так поступил, я не мог взять в толк.
 
    Если правда о похоронах фельдъегеря дойдет до начальства, огорчений Закурдаеву не миновать. Да и самому ему надлежало чтить и верования живых людей, и таинство смерти. К чему кощунствовать?
 
    — Как же вы это, — спросил я фельдфебеля, — православного вместе с мусульманами предали земле?
 
    — Их благородие приказали, — вполголоса ответил он, — выпимши с утра были изрядно, мы заспорили, а они как гаркнут...
 
    — Афанасий Игнатьевич, — я толкнул задумавшегося капитана, — негоже получилось... Про фельдъегеря говорю.
 
    Он уставился на меня с мрачным видом, словно не уразумев, о чем я. Потом криво усмехнулся и пробормотал совсем дикое:
 
    — Там они в мире лежать будут. Меня тоже бы туда, когда помру... Только в могиле все мы можем сговориться.
 
    Я лишь плечами пожал. С какой целью Закурдаев привел меня сюда, да еще в такой светлый, отрадный день? Собираясь повернуть обратно, нечаянно обратил внимание на одну странность — все горцы лежали лицом к солнцу, к востоку, следовательно, не болезнь свалила их, а они сами легли так еще живыми.
 
    Закурдаев пошел на поляну, перешагивая через трупы, как через бревна, и поманил меня рукой. Одолевая себя, я направился к нему, стараясь не переступать через умерших, а обходить их. Фельдфебель двинулся за мной, я слышал позади его неровное дыхание.

    Возле одного из умерших, возраста его я не мог определить, потому что лицо было закрыто папахой, стояла чалая лошадь без седла. Стояла она как-то странно, расставив ноги и опустив морду. Присмотревшись, приметил, что лошадь измождена до крайности, ребра выпирали из под серой, с белыми волосками, шкуры, живот втянулся. Я догадался, что она расставила ноги, дабы не упасть от слабости, стоя, умирала возле своего хозяина. Обойдя лежавшего на спине человека, я подошел к лошади, протянул руку, коснулся лба, на который свисал клок белых волос. По шкуре лошади пробежала дрожь, и несколько слезинок выкатились из глаз и упали на папаху, прикрывавшую лицо хозяина.
 
    В смятении я поспешно отошел и догнал Закурдаева.
 
    — Афанасий Игнатьевич, — тем же шепотом, что и фельдфебель, начал я, но Закурдаев снова остерегающе поднял руку и кивнул на землю.
 
    В один ряд у наших ног лежали четверо: белобородый старик в папахе, старуха, лицо ее было закрыто шерстяным вязаным платком, под которым виднелись поседевшие длинные волосы, мальчик подросток, скорчившийся на боку так, что колени касались подбородка, и молодая женщина с расстегнутыми бешметом и рубахой — виднелась белая грудь, покрытая росой. Крепко сжатые губы женщины чуть разошлись по уголкам, и она могла показаться улыбающейся, не будь неподвижности всего ее облика. Одна рука женщины откинулась в сторону — в пальцах была зажата детская рубашка. Я поискал взглядом ребенка, но его не было. Уж не он ли плакал ночью?
 
    — Все, все в раю будут, — прошептал над моим ухом фельдфебель.
 
    Я опять посмотрел на мальчика — он лежал спиной ко мне, — на старика и чуть не закричал, как в детстве, от страха. Старик был похож и на бывшего хозяина Джубги, и на троицкого мужика. Такой же морщинистый лоб, такая же загорелая до черноты шея, и белая борода, и руки в мозолях. Правая рука его была разжата, и я видел, что мозоли на ладони отслаивались. Даже зубов впереди не хватало. Не могли три разных человека быть столь похожими друг на друга, мне это мерещилось, не иначе.
 
    Я принялся разглядывать женщину. Как красива была она! От длинных густых ресниц на веки и щеки ложилась синева, небольшой рот, тонкий прямой нос, маленькие уши — одно было прикрыто густыми каштановыми локонами, лицо, словно из слоновой кости выточено. Если мертвой женщина такая, то как же красива была она в жизни! Рассматривая, обратил внимание на одежду — розовый бешмет с металлическими застежками, рубашка со стоячим воротником, суженные книзу шаровары и красные чувяки на маленьких ногах. Всегда ли она была одета так или оделась во все новое перед смертью, чтобы нарядной предстать перед Аллахом?
 
    — Афанасий Игнатьевич! — снова позвал я.
 
    Он резко повернулся, и одновременно вдруг зашевелился труп старухи. Испугался я от неожиданности так, что у меня даже не стало сил попятиться.

    Старуха задвигалась, стащила с лица платок и безразлично, с равнодушием, так, словно мы были тенями, посмотрела на нас, пробормотала что-то и снова прикрыла лицо платком.
 
    — Не мешайте нам умирать, — медленно, с расстановкой произнес Закурдаев, и я догадался, что он перевел на русский слова старухи. Спазма сжала мне горло. На лице старой горянки было то же выражение усталости и отрешенности от всего, какое я наблюдал на лице матери после кончины отца.
 
    Я отвернулся, дабы не видеть более сухого старушьего тела, столь легкого, что оно, как показалось мне, не приминало даже травы. Что-то зставило меня оглянуться. Я увидел живые глаза человека, лежавшего поблизости со скрещенными на груди руками. Солнце освещало его отвердевшие лоб, нос и скулы и искрилось в темно-карих глазах, не выражавших, как и у старухи, ни страдания, ни ненависти. Лишь в том было различие — для него я существовал, он не сквозь меня глядел, как старуха, а именно на меня, глядел пристально, не мигая.

    Я отвернул голову, но оказалось, что не только один этот горец открыл глаза, но и другие, казавшиеся мне до того умершими. Как я теперь понимаю, глядели на меня немногие, но тогда мне почудилось, что стали смотреть все, совершенно все, и от множества взглядов этих некуда было уйти, всюду, куда я ни поворачивался, виднелись глаза, они словно охлынули меня...
 
    Дальше в голове моей все смешалось, и я ничего не могу вспомнить и, по сей день не знаю, что со мной было. Возможно, я пытался унести с поляны старуху, чтобы спасти ее, но скорее всего только кричал об этом.
 
    Иногда, кажется, будто я поднял на руки мертвую молодую женщину и куда-то с ней побежал, а Закурдаев и фельдфебель меня задержали.
 
    Думаю, что не было и этого.
 
    Очнулся я возле моря, неподалеку от укрепления. Закурдаев держал меня за плечи, а фельдфебель лил из медного кувшина воду мне на лицо. Чуть не захлебнувшись, я стал вырываться.
 
    — Успокойся, успокойся, — сказал Закурдаев, — оботрись и сядь.
 
    Плохо соображая, совсем изнемогшись, я прислонился спиной к стволу кряжистого дерева. Закурдаев примостился рядом, извлек из-за пазухи фляжку и протянул мне.
 
    — Хлебни, полегчает.
 
    Я выпил рому.
 
    Фельдфебель ушел, разок оглянувшись. Закурдаев после меня приложился несколько раз к фляжке. Расспрашивать его не было нужды — я уже все понял. Вполуха слушал, как он бубнил:
 
    — Этих вот, что лежат там, отъезжать в Турцию ихний старейшина все сманивал. Долго они согласия ему не давали, но... время-то лихое. 

    Собрались они, спустились с гор, а тут вдруг узнали, что в Турции их не сыр масло ждет. Одиночные, — из ранее выехавших, — пробились от турок обратно и рассказали: их паши черкесов — за изгородь, кругом янычар ставят и морят голодом. Куда же после этого ехать? Легли так вот, скопом, и помирают. Команда моя трупы таскает, хоронит... А старейшина скрылся, то ли в Турцию лыжи навострил, то ли где-нибудь на Кубани схоронился. Сына своего он ведь к нам служить послал. Да-а, видел я его. Прапорщик Ахметуков, наездник и ухарь, что надо! Вот, Яшенька, как оно бывает.
 
    — Чего же турки их голодом морят? — вяло спросил я. — Сами же к себе звали...
 
    — Переизбыток вышел, дружок... Тысяч сто, или уж не знаю, сколько там, черкесов для армии им за глаза хватило, больше было не прокормить, а горцы, уже непрошенные, едут и едут. Вот они их и перестали привечать... А у меня своя забота. Мой-то изувер...
 
    — Кто? — снова спросил я.
 
    — Генерал Евдокимов, кто еще! Внушения делает: плохо стараетесь!
 
    Я ведь в соответствии с его требованиями содействовать должен в переселении. И еще бухгалтерию вести, то есть учитывать, сколько вчера померло или отбыло в Турцию, сколько сегодня, — обо всем еженедельные донесения посылаю. А Евдокимов опять, ясно дело, требует: уменьшайте, скорее, уменьшайте списочный состав горцев. Иные офицеры, дабы выслужиться, генералу очки втирают: отбыло сто черкесов, а они отписывают, будто двести...
 
    Я хотел было прервать его, но не стал. К чему? Какое это имело теперь значение? Надо думать, ему не с кем более разделить свое сострадание к погибающим. С той же целью, наверно, он меня и на поляну повел.
 
    — Знаешь, Яшенька, до чего додумался один турок? — бормотал Закурдаев. — Он, получив от нас плату за провоз горцев, отошел подале, дно у барки продырявил и отправил вместе с черкесами в пучину морскую. Так ему прибыльнее показалось, чем кормить и до места везти...
 
    Не хотелось более слушать его.