Морошка Глава 30

Евгений Расс
            По прибытию на кладбище у могилки началась гражданская панихида.  Все люди в дороге и, пройдясь за гробом к месту захоронения, весьма изрядно подзамёрзли, а потому и длились они, эти прощальные речи, совсем не долго.  Много очень хороших слов тогда услышал Сенька о своей безвременно ушедшей маме и начальственной родительнице.  Но главным в этой панихиде было для него совсем другое.  На кладбище приехал на тяжёлой, огромной, блестящей чёрным лаковым легковой машине лично сам генеральный директор завода, соболезнуя.  Среднего для такой высокой должности росточка в пальто, без шапки, худенький, как оголодавший уличный беспризорник, но с острым и пытливым взглядом, и с осунувшемся от забот лицом вышел он из этой своей, больше на танк похожей легковой машины со знаком «ЗиМ» и прямо подошёл к Сёмке с его поникшей бабушкой.  Обнял их сразу двоих и тихо сказал.

            - Держись, мать, мы вас не оставим, – потом сказал несколько добрых слов и о ней, своей подчинённой и под конец добавил, – всех, кто желает помянуть эту замечательную женщину и достойного руководителя лично приглашаю в нашу заводскую столовую возле центральной проходной.  Все расходы на похороны завод взял на себя.  А мальчику, сыну её, – обнял он снова Сеньку за плечи, прижав к себе, – из директорского фонда будет ему до семнадцати лет ежемесячно выплачиваться на его содержание денежное пособие.  Хоть и небольшое оно, признаюсь, но будет, – и быстро, попрощавшись, покинул это тягостное место захоронения.

            Этот визит Сенька запомнил на всю свою жизнь.  Шутка в деле – сам генеральный директор на кладбище лично приехал.  Да ещё и пособие посулил, обнимая его и бабушку.  А стужа в тот день на улице жала и жала, всё живое в лёд превращая.  Зимой то на Урале рано смеркается.  В три часа дня уже, почитай, и стемнело.  Вот и торопятся они, мужики кладбищенские, что рыли заводскому прорабу могилку, закапывают.  И им для скорости и поддержания сил, то и дело дядя Сергей подносил по полной стопке студёной влаги.  А те, замшелые труженички с кайлом и лопатой, опрокинут залпом в один глоток согревающей то жидкости, закусят мёрзлым ломтем пирога и опять в промёрзшую землицу вгрызаются, по малу откалывая от общей кучи стылые комки суглинка, потому как вынутый ими же по утру из ямы грунт уже успел схватиться морозом, и плохо поддавалась на штык лопате эта могильная насыпь.  А народ стоит и ждёт, приплясывая, дожидается, когда же, наконец то, они закопают глубокую эту ямищу до конца.  Терпит до конца православный люд, покуда не соорудят кладбищенские работяги могильный холмик как положено и водрузят на него сверху свежевыкрашенные памятник с оградкой.

            И только после того, как все необходимые ритуальные действия были завершены, и материну могилу накрыли сверху многочисленные венки, вся замёрзшая в конец толпа из провожающих, соблюдая приличие, медленно потянулась к выходу.  Набились сосульки в тесные автобусы и молча, ёжась, покатили на поминки.  Скованные жутким морозом лица едущих выглядели мрачно и подавлено.  Мертвенная синева щёк и губ лишь усугубляла и без того неприглядный вид происходящего.  Слезившиеся от мороза стылые глаза людей в мохнатой наледи на мёрзлых ресницах казались Сёмке отроку ожившими персонажами из сказок – этаким сонмом лесных кикимор и леших, которые от горя подобрели, вот и ехали с ним помянуть его милую маму.  Каких то полчаса нескорой поездки и, скрипя на морозе тормозами, оба с набитыми в них людьми тесные корыта-автобусы остановились у входа в заводскую столовую возле центральной проходной.    

            - Приехали, – открыли шофера двери мёрзлых своих салонов. 

            В просторном зале производственного общепита, куда и привезли весь народ, было тепло и уже призывали к себе накрытые для поминальной трапезы множественные столы.  Несмотря на строгое атеистическое воспитание, на столах по православному обычаю уже стояли в тарелках рисовая кутья, блины с мёдом и прохладная водка, признак ритуальной современности. 

            - Раньше, как-то по случаю рассказывала бабушка, – вспомнил так же промёрзший со всеми Семён, – на похоронах то люди вино не пили.   Кормили, просто, сытным обедом народ и всё.  Это в старину язычники бражничали, справляя тризну, поминая погибших во время кровавой сечи своих товарищей.  А вот православные то, не баловались хмельным и на поминках водку не жаловали вниманием, – отодвинул машинально от себя запотевший пузырь юный поминальщик, так и не зная пока, кто такие эти православные.

            Но нынче водочка то была в обиходе, и бабуля этому противиться не стала.  Хотя и не любила её дочка спиртное.  Люди замёрзли, и все присутствующие, включая и женщин, не отказались принять горячительный напиток, хотя в столовой самой было довольно таки жарко.  Первым взял слово дядя Сергей.  На кладбище родственники молчали.  Слова там произносили другие.  Подняв свой стакан, он поблагодарил всех людей за то, что все они, несмотря на мороз, пришли отдать дань уважения его сестре и проводить её, так сказать, в   последний путь и пригласил всех присутствующих помянуть добрым словом безвременно усопшую в мир иной рабу Божью Александру. 

            Потом поднялась бабушка, мать покойницы и дрожащим голосом дополнила, что и на девятый день она приглашает всех находящихся в столовой людей сюда, в эту же, но к часу дня заводскую столовую.  После чего, помянув, люди стали потихоньку расходиться.  И тут произошло небольшое, но более чем странное, памятное событие.  И раньше по всей Руси на поминки приходили придураковатые представители местного населения, поесть и попить, и взять с собой, что дадут в запас со стола съестного.  Но ни у кого это никогда не вызывало никакого удивления.  Наоборот, это считалось в народе вполне естественным и нормальным явлением.  Юродивый у славян – носитель правды и справедливости спокон веков и по ныне святой.   

            Но в этот раз на поминках гражданки Раскатовой почему то не оказалось ни одного блаженного.  Будто чувствовали они, юродивые что-то.  И вот уже под самый конец обеда в обширный зал центральной заводской столовки вошёл высокий, крепкий на вид мужик в штопаном и перештопанном тулупчике с матерчатой котомкой за его могутными плечами, а вместо шапки голову ему покрывали густые, как львиная грива, седые и сросшиеся с его усами и бородищей во что-то единое, густые, чистые и аккуратно расчёсанные волосы.  А его закуржавевшие густющие, с проседью тёмные брови с копной волос на неприкрытой с изморозью маковке не позволяли определить настоящий возраст этого совсем не случайно заглянувшего на эти поминки гостя.  Но сквозь его разросшуюся, как кустистый болотный лишайник заиндевевшей волосни наружу пробивался ясный, живой и здоровый, с блеском в глазах кроткий взгляд довольно таки хорошо сохранившегося человека неопределённого возраста.  Только старым и дряхлым стариком этот пришелец не выглядел, и запах от него исходил свежий, с привкусом мороженой хвои.

            - Паня-Дёмич пришёл, – шепнула, наклонясь бабушка к внуку.

            - Тот самый? – оробел озадаченный отрок.

            - Он и есть!

            - А откуда он узнал про поминки то, баба? - продолжил шёпотом Сёмка.

            - Не знаю, – ответила та, – но давно его в городе люди не видели.  Неспроста к нам он сюда пришёл, – напряглась от мрачных предчувствий насторожившаяся бабуля, – ой не спроста, мне кажется, Сенюшка!

            А Паня-Дёмич, войдя в помещение, огляделся по сторонам и, сняв с плеча котомку свою, поклонился, перекрестив свой лоб, и подошёл к сдвинутым столам, где сидели баба Таля, сын её дядя Серёжа с женой и напуганный Сенька с бабушкой.

            - Ты, матушка моя, не плачь, – сказал он, обращаясь напрямую к матери усопшей, – дочка твоя в самое нужное время ушла.  Там ей, голубушке, будет гораздо лучше.  Я знаю.  Я всё, матушка, знаю, – осенил себя снова крестом Паня-Дёмич, – да только вот людишки не особо то верят мне.  Не хотят они правду знать.  А я всё едино о Божьем то промысле в этой жизни ведаю, – продолжил тихо божий посланец, – дале то вы лучшего не ждите – не будет.  Не обрящет энтот народ ни Веры иной, ни справедливости и не только для тебя, но и для всех, матушка ты моя, скоро наступят совсем худые времена, – упёрся безотрывным взглядом в бабушку Надю болотный праведник Паня-Дёмич, – и скажу я вам, утратившим Веру Христову беспамятным кочерыжкам в облике человеков, – поднял свой заскорузлый палец, Кокшаровский пророк, – в праздности, профукав страну, в рабство Сатанинское и в разврат все окунётесь.  Помянешь ты ещё моё слово, страдалица!

            - Садись, Панушко, братец, поешь, – пригласила его помянуть свою дочь бывшая в молодости его подружка, – помяни дочурку мою.  Тебе щас всё принесут и подадут!

            - Я затем и пришёл, – признался её болотный житель, – дабы помянуть и встретить, – уселся он один за пустующий стол, напротив Сёмки.

            - Кого встретить то? – испугалась бабушка, приняв слова дурака на свой счёт.

            - Дощер твою, – ответствовал ей прямодушно житель лесной.

            - А встретить то где? – не могла успокоится, упавшая духом, горемыка.

            - Известно где, – уточнил спокойно оголодавший Панко, с жадностью поедая кутью с блинами и липовым мёдом.

            - Так ты пока ещё живой, как я погляжу, Панюшка, – захолонуло сердце у матроны от дурного предчувствия.

            - И чё с того? – с аппетитом работая челюстями, откликнулся юродивый.

            - Ты ж не Ангел, штобы там, и тут бывать, туда-сюда расхаживать?

            - Я не Ангел.  Я вестник его, – удовлетворил он непраздное любопытство матушки скончавшейся, таёжный, якобы безумец.
 
            - Чей вестник? 

            - Заступника нашего Святого Архангела Михаила!

            Пока из кухни подали на стол щи и на второе гуляш с картофельным пюре, и кашу, Сенька пристально из-за бабушкиной спины рассматривал сидящего, как скала за другим столом загадочного пришельца, который на безмозглого дурачка, ну никак не походил.  И  его в одиночестве потрёпанный, но незапущенный вид Семёна не пугал, а наоборот даже к себе притягивал.  И от него, от этого лесного бродяги совсем не пахло мертвенной гнилью телесного разложения.  Весь его, на первый взгляд, странный и необычный облик выдавал в нём очень глубокую доброту и чуткое понимание всего происходящего – понимание ещё чего-то такого, что не было доступно обычным людям.  Вся его плохонькая рвань-одежка, оттаяв, стала источать, смешивая лёгкий морозный запах с чем-то очень знакомым и очень сладким, но вот с чем, вопрос для парня был совсем не праздный.  Не торопясь, поглощая горячую и сытную пищу, Паня-Дёмич полуобернулся к напряжённо разглядывающему его юнцу и тихонько, но внятно произнёс.

            - Трудно будет тебе в будущем, мальчик.  Но, если ты будешь жить так же, как она, твоя праведная матерь, то всё под конец у тебя должно хорошо получиться!

            - Што получиться? – насторожилась обозначившаяся опекунша родного чада.

            - Всё! – коротко заверил её тихий поминальщик.

            - Почему только под конец, – спросил, не испытывая страха, у него малец.

            - Чё ж замолчал то, Панушко?  Отвечай, – поддержала внука его бабуля.

            - Жисть, што колесо у телеги, – будто пригрозил юнцу ложкой неторопливый едок, – но там, где конец, там же есть и начало, – непонятно подытожил он, продолжая уплетать всё, что было подано ему на стол.

            Ел он аккуратно, но с аппетитом, медленно насыщаясь.  И было видно, что у этого человека давно не было даже маковой росинки в заросшем волосами рту, но тем не менее едок основательно пережёвывал снедь своими крепкими, как жернова зубами.  И когда он, наконец, закончил трапезу, то в зале столовой остались сидеть только Паня-Дёмич и сами родственники усопшей.  Народ в городке как бы и побаивался этого странного по общему их мнению непредсказуемого и незлобного недоумка, но по непонятной причине считали, сто каждое его появление дурным предзнаменованием, потому то и старались побыстрее с ним при встрече разминуться.  Из-за этих суеверных то и предвзятых соображений быстро опустело тёплое помещение заводского общепита.  Не убоялись там остаться, пообщаться с Паней-Дёмичем только самые близкие родные покойницы, не доверяя необоснованным россказням о лесном, безвредном жителе. 

            - Положите Панушке с собой, – обратилась бабушка к поварам, – да положите ему побольше, пожалуйста, сколько сможете!

            Набив котомку съестным, болотный зимовщик встал, закинул за плечи свою такую же рванину, как и сам увесистую торбу и, поклонившись в пояс, сказал.

            - Спаси тебя Господи, добрая женщина, – перекрестился он трижды, – и всех вас – обвёл взглядом Паня-Дёмич присутствующую родню почившей, – золотая голова была и сердце у рабы Божьей твоей Александры.  Чисто ягодка морошка!
            
            - Так вот, что напоминал Сёмке, исходивший от этого лесного гостя запах, – тут же догадался, сообразив, далеко неглупый мамкин сын.

            - Почему ж морошка то, Паня, – мягко уточнила, прервав размышления внука, его теперь единственная воспитатель и кормилица.

            - Телом сладка и ликом пригожа была твоя дщерь, яко царская ягода, – ответил ей с поклоном одинокий таёжный скиталец, – но одна она одинёшенька на своём тоненьком то стебельке зябко на ветру качалася, вот и сломал её стылый ветер «Зыбун» – вражина энтот всего живого!

            - ЧШо верно, то верно, – согласилась, заплакав, бабушка.

            - То-то и оно, – отёр заросший рот пришелец из прошлого, – морошка долго то и не живёт, оттого што нежна, хоть и стойкая к морозу.  Нако вот, малец, – пошарил в дырявом кармане своих заношенных порток непризнанный пророк семейный мессия, – целковый от меня тебе на память, – положил он на стол перед ним старинный пятак, – штоб не забывал ты мамку свою, Божью дщерь, – поклонился ещё раз, напутствуя сироту, Паня-Дёмич, кум из прошлой жизни Надежды Матвеевны и, не оборачиваясь, покинул жарко натопленную  заводскую трапезную,  уйдя к себе, в свой болотный скит восвояси.

            Сенька долго смотрел на затёртую временем замызганную монету, не в силах взять её в руки.  Мыслей не было в голове.  Была только какая-то пустота, шум и отрешённость.  Тогда дядька Сергей приподнялся на стуле и протянул руку, чтобы взять и посмотреть эту старую оставленную Панком царскую денежку.

            - Да это же не рублёвик вовсе, а затёртый пятак, – удивился он.

            - Это моё! – накрыла пятак детская длань.

            - Сядь, Серёжа, на место, – высказала своё недовольство баба Таля старшему сыну.

            Тот неохотно опустился обратно на стул.

            - Чево особенново то, – пожал он плечами, – я всего-то хотел посмотреть…

            - Кому надо, те и посмотрят, – жёстко отрезала мать.

            - И то верно, – откликнулась баба Надя, – давай ка твой целковый, Сеня, сюда!

            Внук протянул своей кормилице окислившийся зелёным налётом медный кружок.

            - Не потеряй его, ба!

            - Не потеряю, – уверила его, более чем надёжная сберкасса.      

            - Надюшка, – обратилась младшая Наталья к своей сестре, – а не просто так ведь он сюда Паня-Дёмич приходил.  Чёй-то будет, однако, – обеспокоилась она, – теперь вы уж с Аркадичем то оба глядите да не зевайте!

            - Ничево не будет, – успокоила её старшая сестра, – видать, и в самом деле Шурка у меня моя милая непростая была, ежели сам Паня-Дёмич из лесу к нам пожаловал.  Хватит вам мусолить об этом, – завершила поминки по дочери мать, – потом всё поймём.  Пошли ка лучше домой.  Там ещё двое есть, которые не поминали!

            Дома бабушка Сеньке в сенцах обронила.

            - Почищу пятачок и сошью для него небольшой мешочек.  Положу в него этот твой кругляшек, вставлю шнурок и завяжу узелком на вечную память.  Спрячу твоё сокровище в твои документы, пусть пока там полежит до поры, так сказать, до времени оберегом!

            - Но разве может, баба, старый пятак каво-то оберегать? – не оценил её поступок не знавший жизнь родной пупок.

            - Каво не знаю, а вот тебя конкретно, внучёк - верую!

            - Ты чё серьёзно, баб?

            - От Божьего человека, любой подарок – оберег, – наставила пророчески родная его забота, – береги его и ты.  Всю жизнь береги до смерти.  Понял?

            - Хорошо, бабуль, – уразумев сказанное, согласился её недотёпа.

            - Убережёшь и детям своим передашь его – вот тебе и вечная память, – смиренно с молитвой перекрестилась Божья душа, – от отца к сыну, от сына к внуку и, так далее…

            Часть того, что осталось в столовой от директорских поминок баба Таля со своими сыновьями что-то аккуратно сложили и завернули в припасённую бумагу, а что-то, так же оставив в столовской посуде и щи в бачке, обязуясь всё взятое вернуть, вынесли в автобус и привезли с собой домой.  А там Маринка с мужиком своим уже истопили печь, вымыли в избе полы и расчехлили зеркала, расстелив по комнатам половики и присев на кухне за стол, молча поджидали появления всех родных своих поминальщиков.  Прибывшая же на автобусе родня, раздевшись и разобрав по тарелкам привезённые с поминок остатки, села снова за стол, а баба Таля принялась разогревать всё, что остыло в дороге, но нужное для
продолжения поминального ужина.

            - Помяните, Маринка с Петром дочь мою и сестрицу твою, – обратилась бабушка к отсутствующим на поминках племяннице с мужем, – да и я вместе с вами, однако, выпью.  А то, как бы и меня самою не хватила кондрашка.  На кого ж я тогда своего сиротинушку то Сенечку родимого оставлю?

            - Выпей, выпей, Надюша, – поддержала сестру баба Таля, – легче станет.  И я вам с дочкой компанию составлю!

            Выпили две бабульки, перекрестив рот, помянули дочь и племянницу.  Маринка от глотка водки скривились, будто ежика проглотила и живо ухватила вслед за Петком блин, обмакнула его в мёд и судорожно сунула в рот, заглушая обжигающий привкус холодной водки.  Затем отведали с Петюней по ложке кутьи, прожевали, не спеша, под блины изюм с рисом, дожидаясь разогретого дополнения, и принялись за пирог с рыбой.  А следом то и Валюшка подала на стол разогретые второе и щи.  Похлебали блюстители дома, совершив на двоих погребальную тризну, добавили к сытости картошку с мясом и долго ещё потом сидели все, не вставая из-за стола, и о чём-то между собой, лениво пережёвывая словеса, о разном шёпотом переговаривались, но о покойнице уже не сказали ни единого слова.

            - Спасибо вам.  Спасибо, мои дорогие, за всё, – поднялась из-за стола почерневшая от горя старшая по возрасту родственница, – не обессудьте, если было што-то не так.  Вы уж простите меня старую сироту, бабку горемычную, – и поклонилась им низко в пол.


            После похорон в доме поселились пустота, безмолвие и мёртвое уныние.  Хотя всё вроде бы оставалось на своих местах: и та же бабушка, и те же комнаты, и те же вещи, но ставшая ещё меньше и без того невысокого росточка бабуля, как и прежде, очень милая и мягкая в отличие от своей вечно занятой дочери – сама добродетель, она не ходила, а тихо как-то боком семенила по дому без дела мрачнее тучи из комнаты в комнату, будто искала чего-то или кого-то.  Если раньше она целыми днями бойко и деловито топталась по дому озадаченная заботой, всецело посвящая себя своей маленькой дружной семье, то теперь у неё, буквально, из рук всё валилось.  Дочь и внук были для неё как и у младшей её сестры после убитого не войне мужа и отца, а там уж и деда единственным откровением и целью в овдовевшей женской судьбе. 

            Всё это время, говорила бабушка о себе, что она нарадоваться не могла на своё враз свалившееся счастье.  Но это не ко времени как всегда и не к месту нахряснувшее тяжким грузом на пожилые плечи изнуряющее горе сломило её сердечную.  И на девятый день, не выдержав этого непосильного гнёта утраты, она слегла.  Назначенные поминки проходили уже без её присутствия, а отвечали за их проведение баба Таля со своими детьми.  Все они прекрасно знали в каком состоянии находится их сестра и тётушка, поэтому спокойно, без всякой на то суеты подготовили всё, что необходимо в подобных случаях, и в нужный час встретили всех, кто пришёл отдать дань памяти преждевременно усопшей их рабе Божьей Александре.  А на вопросы, почему на поминках отсутствует сама Надежда Матвеевна, то сестра её скупо всем отвечала.

            - Оформляет документы на внука.  Будет, но немного позднее!

            А бедная в прошлом госпожа Надежда Щёкина бледная, как лесная поганка лежала вытянувшаяся на кровати одеревеневшим поленом, уставившись ничего не выражающим взглядом куда-то вверх в потолочную немоту, и ни на кого, и ни на что не реагировала.  И единственную сестру свою и её детей, своих племянников не воспринимала ни зрительно, ни на слух, ни вообще.  Всё для лежащей на кровати хворой женщины было чем-то таким в этой жизни ненужным и эфемерным явлением, на которое совсем не требуется обращать в пустую никакого внимания.  Даже внуковы участливые хлопоты о ней, своей больнушке и любимой потатчице, она абсолютно не замечала, будто и не было рядом вовсе его.  Кто-то  мотыляется тут возле неё по избе без дела и без работы словно пустое место без всякой на то причины.  Так и лежала безучастливо ко всему мамкина мамка, тихо угасая на глазах у родного и единственного внука, отказываясь есть наотрез.  Когда он, настойчивый малец всё же приносил ей в спальню тарелку с разогретым куриным бульоном, то этот родной по жизни слёгший хворобышек тут же закрывала глаза, тем самым давая понять ему, что есть она всё равно не станет.

            Вызванный Сёмкой на дом врач, осмотрел занедужившую, прослушал стетоскопом её грудь и спину и сказал, что это срыв на нервной почве, и больной нужен только полный покой, внимание, тишина и забота.  Следом выписал он какой-то рецепт и тут же покинул нерадостный дом.  Сенька быстро смотался в аптеку и не жалея сил, продолжал всё так же заботиться о своей завалившей угол опекунше.  И душа её постепенно день за днём начала понемногу, так и не приняв ни единой таблетки, приходить в себя.  Нехотя, как напоённое щедрым поливом засохшее дерево, с большим трудом, видя искренние по зову сердца и на всё готовые старания внука, рассохшаяся колода стала постепенно отмокать в ощущениях.  Сначала попросила она у него что-нибудь похлебать.  Сенька живо спроворил бабушкину просьбу и подержал в руках тарелку с разогретой наваристой жидкостью.  Поев с ложки с аппетитом немного куриного бульона, хворая вздохнула глубоко и облегчённо, и с миром отошла ко сну.  С этого момента и начался период восстановления захандрившей бабули.

            - Слава тебе, Господи, – троекратно перекрестилась баба Таля, придя к сестре в дом и увидев её преображение, – спит, значит, выздоравливает, – перекрестила она и бабушку, свою сестру, – пойду я и доложу своим, что Надюшке полегче стало, – засобиралась она в дорогу, не посидев, – обрадую деток своих, её племянников! 

            После этого сна, как саван бледное лицо лежащего зомби постепенно, день за днём, медленно прибавляя, принялось черепашьими шажками обретать живой, розовато-жёлтый оттенок на впавших щеках.  А в глазах у обездвиженного тела появился утраченные блеск, зрячесть и естественное восприятие окружающего мира.  И покинувшие онемевшие мощи иссякшие силы, с новым приливом оздоровляющего потока слабо, но потекли ощутимо по жилам исхудавшей, измученной непоправимым горем и голодом бабушкиной плоти.  Эти чудо-животворительные токи текли всё сильней и сильней, явственно проявляясь на лице у обожаемой Сёмкой потатчицы, желанием подняться, встать и пойти.  Сама жизнь в душе её и в сердце, возрождаясь ради осиротевшего чада её единственной дочери, постепенно, с трудом, но возвращалась к обездвиженной, не на шутку захандрившей и незаменимой для неслуха родной наставнице.  И вот однажды рано утром, проснувшись, окрепнув, ставшая полностью седой, простоволосая, захандрившая ранее нянька, села на краю своей кровати и с облегчением опустила руки себе на колени, молча сказав самой к себе.

            - Хватит тебе, старая, бока проминать.  Ещё належишься.  Придёт и твоё время, – и, откинув одеяло, встала и взялась как раньше за дела по дому, будто б и не болела никогда, переломив в себе эту непомерную горечь безвозвратной утраты.  Вечерняя банька мягким парком закрепила восстановительный процесс её выздоровления, – так то получше будет, – сказала внучку, вернувшись из бани раскрасневшаяся парильщица.

            Что в дальнейшем ей придавало силы и духа, Сеньке было не понятно.  То ли это в природе её было что-то личное, неизбывное на зло всему устремление к жизни, то ли сама её отрезвляющая хворь забота о своём единственном подрастающем внуке, то ли это что-то такое, пока ещё совсем неизвестное людям в природе, но она, переломленная кочерга в нужный момент дала решительную отповедь своей тяжкой хандре.  Изуродованная горем пожилая женщина поднялась и во весь свой неказистый росточек выпрямилась и обрела в себе прежний свой живой и человеческий облик, не ворча и не жалуясь, напрягла остаток сил своих и впряглась в житейское ярмо, и потянула нелёгкий воз свой опекунши.  Откуда у русских баб в такие минуты берутся силы и непоколебимая мощь, которая, как ледоход на реке по весне ломает всё и вся на своём пути, освобождая дорогу новому, оттаявшему в нужный момент от мороза стылому потоку.
            
            Постигшая завал беды, но не сдавшаяся душа смело взялась за растущие хлопоты о родимом подранке, так как всё это время, пока его хлопотунья лежала, мелкий плутишка и созревший ко времени прохвост, пользуясь случаем, школу, разумеется, начал пропускать, мотивируя это тем, что и дом, и бабушку одну он оставить не может.  Разве что, в магазин позволял себе туда-обратно за покупками смотается.  От друзей он отошёл, не до игр ему, бедолаге было.  И всю заботу о своей заболевшей любимице он, прежний неслух взвалил на себя, не позволив даже её родной сестре, бабе Тале за ней ухаживать.  Не хотел Сенька ни жаловаться, ни помощи просить.  Сам решил он со всеми трудностями в одиночку, как мужик своими силами справиться.  Впрягся в оглобли патронажной сиделки и потащил он горестную телегу-арбу без сопливого нытья, навалив на неё полный воз своего сиротского взросления.   

            Только после того, когда бабушка поднялась, повеселевший хитрован стал, как бы снова бегать в школу.  Ему, горемыке понравилось отлынивать от занятий – никаких там тебе домашних заданий, уроков и поручений.  Гуляй – не хочу!  И он гулял, обманывая и себя, и свою доверчивую опекуншу.  Вдохновенный на выдумку доморощенный пиит всё, как кот учёный, придумывая на ходу, заявлял о несуразных причинах по отмене уроков, и та воспринимала всю его вшивую ложь за чистую монету.  И она, не противясь, понимала, что после преждевременного ухода в мир иной его строгой матери, утратив жёсткий уже с её, бабушкиной стороны контроль, её ученичок стал понемногу, почуяв волю, отбиваться от рук.  Вскоре рядом с ним появились сомнительного вида дружки, но самое главное, что в это время от школьника при возвращении домой уже постоянно попахивало табачком. 

            Однажды бабуля, поняв, что надеяться ей на внука и на его самостоятельную, по её разумению, повзрослевшую ответственность не приходится, она решилась провести с ним воспитательную беседу.  И, уличив удобный момент, когда тот основательно устроился за кухонным столом, дабы как следует умять добрую порцию горячих щей, мудрая кумушка, лиса Патрикеевна примостилась рядом с едоком за тем же столом и, не проронив при этом ни единого слова, стала наблюдать, как он, её оголодавшее чадо, поспешая, ловко орудует из чашки ложкой, поглощая сытное варево.  И в самый неудобный момент, когда полная, с кусочком мяса ложка щей на какое -то мгновение вдруг застряла во рту у похлёбщика, она с сожалением и заявила.

            - Если ты, Сеня, надумал курить, то не прячься от меня по задворкам.  Кури уж при мне, не стесняйся, но помни, что на папиросы тебе моей пенсии хватит, которую мне ещё, чтобы ты знал, предстоит оформить, а вот твоего пособия – только на хлеб нам с водой то и останется.  А материны сбережения я тебе разбазаривать не дам, они для другого дела у меня предназначены.  Так что, внучек мой дорогой, – встала из-за стола родная и ставшая жёсткой любимая бабуся, – если ты и дальше продолжишь курить, то знай тогда, что дома будут ждать тебя на столе только постные щи и каша на воде,  Даже жареная картошечка,  которую ты любишь, и та, дорогой ты мой дружок, будет только по выходным дням, как в праздник, исключительно!

            И школьного якобы оголодайку ровно дубинкой хватили после этих слов по башке, а непрожёванная во рту порция горячего домашнего супа, как кляп застряла у него во рту, комом перехватив дыхание, и вылупившиеся у парня зенки, как потухшие фары грузового автомобиля ошарашено полезли из орбит на лоб.  При судорожном, как у рыбы на крючке коротком резком вдохе, не в то горло попавшая крошка, вызвала у харчевавшегося тюти в горле мучительный кашель.  Тут то сердобольная бабуля со всего размаху, что было силы и хватила ладошкой по его, над чашкой согбенном горбу, ложка то и выпала у него со рта.  А захолонувший хлёбальщик от столь неожиданной, но весьма чувствительной морально-физической встряски, заикаясь, с придыханием на каждом слоге прокашлял, как тот ишак, которого огрел погонщик палкой за непослушание.    
      
            - Ия.  Иболь ише.  Ине ибу иду.  Иба иба, ику ирить.  Иче истное исло иво!

            - А школа? – тихо поинтересовалась вынужденная радикал.

            - И чё, бабуль, школа? – откашлялся молоденький ослик.

            - Так же не будешь пропускать?

            - Да чё, баб, школа то? – слабо возмутился внучек, – надоела.  Всё одно и тоже там.  Зубри, да зубри, а умнее не станешь!

            - А ты не зубри!

            - А как тогда запомнить?

            - Очень просто!

            - Это как?

            - Если будешь сидеть на уроках спокойно и внимательно слушать всех учителей, то запомнишь всё, и зубрить ничево не придётся, только не ленись, и память твоя тебе в этом поможет!

            - Да надоело мне, баба, училкам этим в рот, как болван глядеть, – ощерился игриво шальной прогульщик.
 
            - Почему как болван то? – строго, глядя на своего отбившегося от рук ученика, тут же удивилась любящая внука нянька, – ты он и есть тот самый настоящий болван!

           - Я болван?

            - Чурка корявая, на которой люди колют дрова, и та умнее тебя!

            - Да ладно, – принял за шутку бабушкины слова Семён.

            - Чурка, та хоть молчит всегда, – сузила глаза осерчавшая кухарка, – а вот дурачок, тот звонит всегда без умолку, как коровье ботало на лугу и всё без толку!

            - Я, баба, не звоню, – сбавил обороты оголодавший внучек, – я, просто, ба, учиться в школе не хочу!

             А, может, тебе и жизнь сама уже порядком надоела, – перебила обленившегося в край домашнего философа, уставшая глупости выслушивать, хозяйка дома.

            - А чё жизнь и школа – это, разве, одно и тоже?

            - Жизнь, к твоему сведению, дорогой ты мой, Семён Аркадьевич, – повысила голос, вознегодовавшая, как никогда, его родимая наставница, – это и есть ни, што иное, для всех людей, как ежеминутная и ежечасная, трудная и тяжёлая, ежедневная школа познания!

            - Как это? – удивился, присмиревший, поглотитель остывших щей. 

            - А так, – вздохнула назидательно строгая гувернантка, – мал ты ещё, Сёма, и глуп,и хотя уже и достаточно взрослый, вот тебе и кажется, от того, што глупый ты и што можно не только день тебе, а и годок-другой на роздых пустить.  Но, когда клюнет тебя однажды в твоё мягкое место петух…

            - Какой петух?

            - Жареный, – уточнила горько домашний педагог, – спохватишься ты, внучек да уж поздно будет.  Вот тогда то ты и вспомнишь меня.  Вот тогда ты точно, поймёшь, што да к чему и зачем в этой жизни случается!

            - И чё я пойму?

            - А то, што жизнь – это всегда неустанное усилие над самим собой, труд и упорное изо дня в день волевое преодоление собственных пороков, но никак не праздное безделье!

            - Баба, какой труд, какое безделье? – оторопел пристыженный гулёна, – я чё уже не помогаю тебе?

            - Мне то ты помогаешь, – приняла его довод кормилица, – спасибо тебе за это, но я то хочу, чтобы ты не мне, а себе, Сенечка, дружок дорогой мой, помог, – мягко ответила с сожалением внуку, поостыв, обеспокоенная положением семейный шеф-повар и покинула разочарованная кухню.
               
            - И чем таким он должен себе помочь, – не понял до конца бабушкино нравоучение уличный путешественник, простофиля.

            Оставшись один на один с похлёбкой, наметившийся двоечник задумался.  Ему и в голову не могла придти элементарная мысль, что своим поведением он смог так сильно и до глубины души расстроить свою всепрощавшую потатчицу детских проказ, но ещё её и обидеть своим безрассудным уличным прозябанием.  Не осознавал он, праздный олух, что со смертью матери его детство кончилось, и, почесав бессмысленно стриженный свой под машинку затылок злой школьный отлыньщик, бросил есть и поплёлся виновато в сенцы за бабушкой вслед.  Увиденная им картина потрясла повинную голову, и он, оторопев, забыл как зовут его бабушку.  А она, его добрая, милая и любимая нянюшка, которая дым табака с трудом переносила, стояла, прислонившись к стойке крылечка, и курила, едва сдерживая в лёгких удушливый кашель, его папироску.  Семён подбежал к ней, резко выхватил из её благообразных рук зажжённую соску и выбросил подальше от курильщицы в сторону.

            - Ты чё это, баб? 

            - Устала я, Сеня.  Жить не хочу, – зашлась надсадно вящий дымокур.

            - А я? – похолодел всем телом сорванец.

            - А зачем я тебе? – кисло улыбнулась кашляр, – ты теперь большой.  Вон уже какой вырос.  Самостоятельным стал.  Сам себе хозяин.  Дымишь, как взрослый мужик.  И меня ни во што не ставишь.  Зачем я тебе?

            Такого поворота любитель табака не ожидал.  В сердце вдруг у него захолонуло.  В горле снова образовался обжигающий сгусток и на глазах показались неподдельные слёзы раскаяния.  Он понял, что бабушка нашла его спрятанную в сенях начатую пачку дешёвых папирос под названием «Прибой» и закурила, рискуя своим здоровьем, чтоб доказать ему, своему дураку, насколько вредна эта штука, курево.  И появившиеся слёзы застили этому
потаённому курильщику потупленный взор.
- Прости меня бабушка, – чуть не плача, обнял он самое родное на свете существо,

            - Прости меня, бабушка.  Прости меня, милая, – чуть не плача, обнял самое родное на свете существо Семён, – прости, родная.  Прости!  Я больше никогда тебя не огорчу.  Я  честное, пречестное слово курить не буду, и учиться стану только на одни пятёрки.  Ты уж прости меня, бабулечка милая.  Прости, прости, прости пожаласта!

            - Ну смотри!  Смотри, бабуля, – отстранилась мудрая назидательница от внуковых жарких объятий, – я тебя, голубок дорогой, за язык не тянула.  Сам обещал!

            - Обещал, обещал, – отходя, облегчённо заулыбался провинившийся хлюст.      

            И всё вернулось на круги своя.  Потом бабушка начала получать на Сёму хоть и не Бог весть какое, но всё же пособие, так как мать его рассталась с жизнью непосредственно на производстве, а так же осталась у неё ещё и пожизненная выплата за мужа офицера, как вдове утратившей кормильца во время войны.  Так что они, старый да малый, оба сообща приноровились переносить тяжкое, как бессрочная каторга постигшее их горе и исполнять ежедневные обязанности в жизни.  В доме по прежнему было всегда чисто прибрано, сухо и тепло – уютно.  Жили школьник с его няней пенсионеркой по простому, но не голодали, хотя и не отличалась их повседневная трапеза изысканными разносолами.  Но супы, каши и разные пироги с немудрёной начинкой не переводились у них на столе, так что горечь и боль утраты понемногу притупились, отступив куда-то на задний план, но копошились по ночам в любящих душах слабым, сопровождающим фоном в напоминание о безвременной утрате.  Насущные заботы сегодняшнего дня медленно, но рубцевали глубокие и плохо на сердце заживающие раны.  Иногда Сенька, стервенея, закипал в душе, когда слышал вдруг на улице, как судачили ему вслед между собой сердобольные соседушки.

            - Горе-то, видно, лечит, – перешёптывались они.

            - Был сорванец сорванцом, – замечали одни, – а вишь как ведь выправился.  Мужик мужиком стал.  Вон как за бабкой своей ухаживает!      

            - Да бросьте вы, – отвечали другие, – какой там мужик…  Ребёнок он ещё.  И жаль пацана.  Один – без отца, без матери оголец растёт!

            - И то верно, – жалостливо подхватывали третьи, – бабка то не вечная.  Тяжко ему будет одному в будущем – ни руки подать, ни плечо подставить некому! 

            - Одно слово сирота, – соглашались и те, и другие, и третьи.

            И это злое, противное, выворачивающее наизнанку душу, слово сирота больно, как прицельная пуля ударяло в неокрепшее сердце парня, убивая наповал, жестоко напоминая о случившемся горе.  Но юный стоик старался не обращать на эти бабские суды-пересуды никакого внимания, с каждым днём всё больше замыкаясь в себе.  От этого он весёлый, да и шустрый не в меру в недавнем прошлом выдумщик-придумщик, егоза по натуре, Сёмка Раскатов после смерти матери превратился в угрюмого и степенного неторопыгу.  Совсем перестал как раньше общаться со своими ребятами одноклассниками и друзьями по улице.  Их возрастная беспечность удручала его и он в отличие от них, раньше срока повзрослев, полностью, со знанием дела старательно и по собственной воле переключился на помощь бабушке в доме по хозяйству и о ней самой, его стареющей, драгоценной нянюшке. 

            Выполняя всю тяжёлую, да и не очень мужскую работу, Сенька ощущал себя уже и взрослым хозяином, и защитником родного очага.  Поэтому и, ликвидировав в школе своё затянувшееся отставание, дальше особого рвения в обучении этот домовитый старатель не проявлял, но много и с удовольствием читал.  Так что учился сей школяр, пообещав своей наставнице, без каких-либо усилий и натуг, находясь в числе твёрдых хорошистов.  Но всё в этой жизни когда-нибудь да кончается, и в этом робком, установившемся равновесии их тихой, беззащитной, сиротской жизни вскоре, как будто нарочно по чьей-то подсказке или по злому умыслу была поставлена жирная точка.  Не давала, видать, кому-то их спокойная и размеренная жизнь покоя.  Кому-то уж очень сильно заблагорассудилось проявить о них свою гражданскую заботу и инициативу в воспитании сироты.

            - Просто, проклятый дом какой-то, – заявила бабушка, сплюнув в сердцах.

            В городском попечительском совете откуда-то вдруг неожиданно прознали, что эта пожилая гражданка Щёкина Надежда Матвеевна опекунша её единственного внука и сына сироты единственной так же, ни вдовы, ни замужем, дочери, уважаемой на заводе прораба Раскатовой Александры Евгеньевны сама нигде в последнее время не работала, но все дни занималась только воспитанием ребёнка.  А ещё эти господа из комиссии выяснили, что и пенсия у этой не очень старой бабки скромная, которая не позволяет ей в полном достатке заботиться о подрастающем мальчишке проказнике.  Одна часть была начислена ей самой за неполный стаж работы в здешнем лесничестве учётчицей, а другая часть выплачивалась за мужа офицера погибшего на фронте.  И за дочку умершую на производстве вдобавок ей прилагалось крохотное из директорского фонда пособие на внука, как сыну за мать его.  И эта, как посчитали члены городского попечительства, недостаточная сумма и не позволяет ей в надлежащих условиях блюсти и опекать своего взрослеющего внука.  Следовательно, их городскому надзорному комитету необходимо принимать срочные меры в судьбе этого
осиротевшего парня барогозника. 
            
            И вскоре в результате подобных рассуждений, на пороге притихшего дома чинно, с оттенком самолюбования появилась в полном составе представительная делегация из этих самых органов надзора и попечительства за детьми оставшимися без родителей.  И вся эта расфуфыренная публика мелкотравчатых чинуш с равнодушной внимательностью быстро осмотрела весь дом и приусадебный участок и, ничтоже сумнявшись, решительно заявила, что у хозяйки дома нет, по их общему разумению, необходимых тех возможностей, чтобы она могла и дальше содержать и воспитывать своего осиротевшего внука.  Мальчика надо отправлять в детский дом, где ему будет намного лучше, так как о нём там всецело уже на правах основного попечителя будет заботится само их гуманное советское государство. 

            - Так предписывает закон, – заявила, покинув дом, чванливая братия. 
И никакие аргументы о родстве и духовной близости подростка с его опекуншей не смогли поколебать эти очерствевшие души якобы сердобольных дяденек и милых тётенек из бессовестной конторы.  Всё лето, почитай, изо дня в день обивала бабуля эти по закону начальственные пороги различных инстанций, тщетно надеясь, как и полагается, опять же согласно закона добиться справедливого решения по опеке родного внука, но несмотря на все эти неоднократно обитые высокие, да и не очень властные пороги, так и не помогли ей отважной бабке разрешить возникшую проблему с попечением.  И не отстояли её права ни сам, обещавший ей не оставлять её без своего внимания генеральный директор завода, ни партийная организация, членом которой была товарищ Раскатова, ни заводской профсоюз принародно давший на кладбище своё клятвенное заверение, что будет соблюдать догляд за семьёй их Александры Евгеньевны.  Все они: и те, и другие, и третьи, при кислой мине молча только разводили руками.

            - Закон – есть закон! 

            И в конце августа перед самым началом учебного года детдомовский новобранец с бабулей на пару обременённые немудрёным скарбом сели в поезд и покатили безрадостно в неизвестное будущее.  Кончилась Сёмкина беспечная пора.  Началась обещанная Паней-Дёмичем череда крутых непредсказуемых перемен.  И не дай Бог никому испытать все эти без страховки невообразимые кульбиты обездоленных сиротин, незабытых, якобы о них в своей заботе этим самым чутким советским государством.  Спаси, Господи, и сохрани эти детские души от ласки равнодушных чинуш, и не дай им изгаляться над неокрепшей пока малолетней человеческой порослью.  Оборони эту юную паству свою искалеченную бедой и несчастьем, не дай ей погибнуть от лютого высокомерия руководящего хамства.  Огради их, Отец Небесный разумом неопытных сирых – завтрашний день страны.