Свет стальной звезды. Часть 3

Елизавета Гладких
Часть 3. «Кто дал бы мне крылья, как у голубя?»

***
Мне снился страшный сон.

Я стояла у старинного шкафа – такой был в моем старом доме, в прачечной. Это был очень большой шкаф, целый мир для маленького ребенка: на полках из суровых беленых досок высились стопки белья, скатертей и полотенец, переложенных сухой лавандой и кусочками мыла. В моем сне эти стопки исчезли, а в глубинах шкафа, по-прежнему благоухающего пылью, лавандой и стариной, аккуратно лежали разные вещи: белое с зелеными веточками платье, книги и карты, телескоп, авиационные запчасти, игрушечный фарфоровый сервиз, старый глобус и крошечный желтый биплан – хрупкая модель не больше бабочки. Всех этих вещей когда-то касались мои руки. Все эти вещи были связаны тонкими нитками воспоминаний с моим сердцем, все они были мне дороги, все они были мной. Забери любую из них – и форма, в которой отливается из драгоценного серебра настоящая Селеста, разрушится.

Я смотрела в глубины спокойного, огромного шкафа моего детства и юности. Я знала его до последней шляпки гвоздя, до последнего липкого пятнышка от пузырька с лекарством, который хранила там наша прачка, вплоть до моих инициалов, нацарапанных внизу двери с внутренней стороны в те годы, когда я играла в прятки и еще могла спрятаться в шкафу. Потрескавшиеся от времени и влаги дверцы были раскинуты в разные стороны, словно чьи-то старые родные руки, приглашающие в объятия. Спрячься, словно подсказывали они, скройся здесь, в наших недрах, пахнущих первобытной чистотой фамильного белья, вдыхай запах лаванды и ни о чем не беспокойся. Все, что происходит за твоей спиной, ненастоящее.
 
Я оглянулась, с ужасом предчувствуя то, что увижу. За моей спиной происходило что-то алое и черное. Огонь и грязь, жар и железо подбирались ко мне, клубясь, перетекая, кипя. Мы ждем тебя, скрежетали они. У тебя нет больше времени. Возьми с собой одну вещь из шкафа и иди к нам, попробуй нас остановить, пока мы не коснулись белых досок и чистого белья.

Я в растерянности вернулась к утробе шкафа. Как можно выбрать только одну вещь из всей своей жизни и разорвать нити, связывающие твое сердце с остальными? В этом платье с веточками я была на выпускном, этот телескоп мне купили родители, этот глобус – мое наследство от дедушки… Всё это – я.

Что-то одно, шипел огонь. Только одну вещь, чавкала грязь. И то сказать, насмехалось железо, твои сокровища не помогут тебе. Не завалялось ли в твоем старом пыльном шкафу корки хлеба или кухонного ножа? Скоро ты будешь умолять о них. И если твой аэроплан вырвется из-под твоей руки и потеряет сознание, а ты выпадешь из кабины, отправившись в свой последний головокружительный полет, разве спасет тебя глупое платье? Поищи среди лаванды и скатертей что-нибудь похожее на парашют!

Так стояла я, парализованная на границе двух миров – замершего в вертикальной неподвижности белого шкафа, устремленного к потолку, и грязно-алого потока, ползущего к моим ногам, как дикий зверь, в зрачках которого пульсирует голодное безумие. Шкаф был миром, а имя голодному зверю – война. И я должна была шагнуть навстречу войне без воспоминаний, без сопровождающих призраков тех, кто когда-то любил меня, без их фантомных прикосновений и улыбок, живущих в тех вещах. Я должна была отречься от всего, что было Селестой. И я медлила, страшась этого отречения, страшась того, что от меня останется слишком мало…

***
Из Прибрежного я улетела четыре месяца назад. Купить подержанный, но надежный биплан оказалось довольно легко. Я попрощалась с городком, ощущая, что совсем не буду по нему скучать, попрощалась с грустным барашком Дюбуа и больным начальником, который подарил мне свою старую фотографию – образ юного летчика в мундире, который однажды оставил в пустыне то, что я должна была теперь найти.
Прощание с тобой, Мария, было самым тяжелым из всех. Почему я не рассказала тебе всей истории о дедушке, о дирижабле, о моем странном обете искупить долги чужого прошлого? Каждый раз, когда я хотела поведать тебе эту историю, я чувствовала в душе и на языке такую тяжесть, что сдавалась, не начав.

Я вспомнила наши с дедушкой обсуждения маршрутов, иглы с лентами, воткнутые в прохладную поверхность глобуса, способы рассчитать время, расстояние, запас топлива. Эти воспоминания помогли мне построить маршрут к тому аэродрому в глубине Серой пустыни, на который мне указал мой начальник. Чуть больше десятка городов, ломаная линия через полкарты – и я буду там, где закопано семя тайны. Мне останется только собрать плоды с ее дерева, выросшего за это долгое время.
И я летела. Тому, кто долго находится в воздухе, часто кажется, что ничего не происходит. Мне представлялось, что я нахожусь внутри небольшого металлического предмета, внутри железной стружки или скрепки, которую медленно тянет к себе магнит моей конечной цели. Но этот магнит был и внутри меня, его притягивающая сила была моей душевной силой, моим желанием – вот почему я так уставала от этих спокойных, ясных перелетов. Как ни странно, мне становилось легче, когда мой биплан попадал в грозу или туман. Тогда я переставала подгонять полет силой мысли и сосредотачивалась на том, чтобы просто вывести машину из неблагоприятных условий, просто выжить – это было легче всего.
 
Во всем была своя красота. Например, могу заявить, что человек, ходящий по земле, никогда не видит всей мощи грозы. Он видит лишь подошву грозовой тучи, которую мутно разрезают внутренние световые сполохи. Так мы смотрели бы на античные статуи снизу, видя только стопы их мраморных ног. Вся великая скульптура грозы располагается выше. Конечно, мой биплан не мог летать так высоко, чтобы достичь хотя бы щиколоток гневных грозовых колоссов, но я никогда не могла удержаться от искушения подняться повыше, войти в нервные руины шатких облачных башен и увидеть ту преграду из мглы, за которой прячутся от людских глаз сражающиеся боги. Меч ударял о щит, щит о меч, и высеченные искры пламенным зигзагом сыпались вниз, впиваясь в деревья, в здания, в любую случайную жертву, которой не повезло проходить под местом битвы.

Туманы встречались мне реже, но и в них была страшная прелесть - отсутствие всех условий, в которые обычно ставится человек: ни времени, ни места, ни направления движения. Плотная бледная взвесь обнимала меня и забирала из всех систем координат, из всех условностей, придуманных людьми за тысячи лет: в мире оставались только я и мой биплан. А может быть, и сам мир исчезал в эти мгновения, и мы вдвоем висели в бесконечной, первозданной пустоте, где не было ни земли, ни вод, ни солнца и ни луны.
 
Странная усталость все копилась во мне, несмотря на то, что я останавливалась в гостиницах тех городов, где совершала посадки, и честно засыпала, будь то ночь или день. Усталость была не тяжелая, не та, когда голова наливается свинцом и ноет тело. Наоборот, мое тело стало совсем легким, голова – совсем ясной. Все плотское, яркое и живое ушло из меня, я превратилась в странное подобие ангела, пользующегося рукотворными сдвоенными крыльями. Я ощущала свое тело как некую тонкую, изящную машину времен Леонардо: легкий трубчатый скелет, одетый в оболочку, чье предназначение – собирать и удерживать воздух в форме аппарата. Только воздух, собранный в виде Селесты и удерживающийся вокруг хрупкого звездообразного каркаса – вот чем я была в те дни.
 
Но в жемчужницу моего биплана, в мой замкнутый покой устрицы стал проникать песок. Он ложился на пол кабины причудливыми змейками, скрипел на стеклах. Вслед за песком, который раздражал нежную внутренность ракушки, в нее стали втекать краски нездешних закатов – яростно-розовые, кроваво-оранжевые, блаженно-синие. Песком и закатами меня издалека предупреждала Серая пустыня: подумай, остановись! Но как остановиться, если ты летишь? Моя судьба теперь свелась только к одному возможному финалу: сесть на аэродроме города на краю пустыни, последнем пункте моего путешествия. Так у брошенного камня один финал – упасть в воду, оставив на ее поверхности несколько кругов. Отсутствие других возможностей успокоило мою тревожную и подавленную душу. Моя усталость прошла. 

***
Небольшой аэродром, где я села, был в полудне полета от старого военного аэродрома, существование которого было под вопросом, а военный аэродром – в часе пути от креста на карте, которым я обозначила упавший аэроплан. Когда я спрыгнула с крыла своего биплана, мои ноги коснулись странно горячего бетона взлетной полосы. Он все ещё вибрировал от дневной жары, хотя солнце уже скрылось за горизонтом, и сумерки цвета осьминожьих чернил медленно заволакивали очертания стоявших поодаль аэропланов, вертолетов и одного старого самолета из тех, что звались авиалайнерами – такого же пугающе огромного пережитка своей эпохи, каким в свое время был дирижабль. Сейчас его космические крылья были небрежно затянуты чехлами, а из-под мощных колес шасси выбивались колоски полевой травы.

Меня поприветствовал смотритель аэродрома, печальный худой человек с очень смуглым лицом. Он периодически совершал странное движение челюстью, как будто за его ушами находились жабры, и он прогонял через них сухой пыльный воздух города у врат пустыни, чтобы отфильтровать хоть немного кислорода. Судя по першению в моем собственном горле, этот человек уже давно сидел на полубездыханной диете.
Я наблюдала за этими движениями, словно завороженная, и не сразу расслышала заданный мне вопрос.
- Какова цель вашего прилета, мадам? – спросил человек с жабрами.
- Я путешествую, - улыбнулась я. – Я просто туристка.

Смотритель с печальным удивлением посмотрел на пыльный аэродром и редкие огни города вокруг, этого последнего оплота человечества и хоть какой-то природы на манер травы под колесами шасси. Своим наметанным взглядом я уже определила тип этого города: здесь у людей, скорее всего, такие же укоряющие глаза, как у смотрителя аэродрома, а дети играют молчаливее и бесшумнее, чем тощие коты, которые гремят крышками мусорных баков. Бывают такие города, знала я, где очень много мусорных баков и голодных котов, а еще очень красивые лиловые закаты, полные безнадежной грусти.

- Скажите, - приступила я сразу же к делу, - вы знаете что-нибудь о старом военном аэродроме в пустыне?
Человек с жабрами в раздумьях совершил несколько движений челюстью.
- Аэродром времен Великой войны? – уточнил он.
- Да, он еще существует?
- Существует, - уверенно ответил смотритель.
Я не позволила своей надежде удовлетворенно успокоиться.
- Неужели? Кому он принадлежит?
- Собирателям влаги, - ответил смотритель.
Я в изумлении смотрела на него. Я слышала о Собирателях влаги только от тебя, моя дорогая Мария. Эта история была очень романтичной, но я допускала – извини меня за это признание! – что слышанные тобой истории причудливым образом слились с детским воображением и нечеткими воспоминаниями. Тебе было слишком мало лет, когда ты покинула свою пустыню. Неужели в мире, где существовали огромные авиалайнеры, пусть даже теперь они заброшены и некому летать на них, существуют также и Собиратели влаги из облаков?..

- Могу ли я сесть там на своем аэроплане? – спросила я. – Это не покажется… невежливым?
Теперь мое любопытство разгорелось ярким пламенем: не только старый аэродром и упавший аэроплан интересовали меня, не только тайна, зарытая под крылом. Я страстно хотела увидеть тех самых Собирателей влаги из твоих рассказов, Мария.
- Да, думаю, можете, - пожал плечами смотритель. – Они мирные люди. Но вы должны понимать, мадам: это пустыня, опасная и непредсказуемая. Никто не поможет вам в случае поломки машины или при других неприятностях, никто даже не даст вам воды, ибо это слишком дорогая вещь, чтобы тратить ее на туристов.

Печальный смуглый человек не хотел меня обидеть, он просто говорил то, что думал. Это был стиль пустыни: никто не будет тратить воду на туристов, никто не будет тратить воздух, которого так мало, на лишнюю вежливость. Я понимала. Я поблагодарила его и пошла в ближайшую гостиницу, чтобы промучиться всего одну душную ночь, полную заунывных кошачьих криков, оставить кое-какие вещи, вроде дедушкиного глобуса, в камере хранения, а утром совершить последний рывок, отделяющий меня от цели.

***
«Я смотрел на мертвенное лицо полковника, пытаясь прочитать на нем в полутьме комнаты хоть какое-то чувство. Ведь должен же он был испытывать какое-то чувство, задавая свой непостижимый вопрос?..
- Так что же, господин капитан, хотели бы вы жить вечно?

Нет, я не мог прочесть ничего: ни иронии, ни издевки, ни безумного вдохновения фанатика, увлеченного какой-то идеей. Ничего, что могло бы мне помочь понять смысл происходящего.
- Неужели так трудно ответить, господин капитан? Это простой вопрос.
Вот теперь я увидел, как уголки белых губ полковника тронула странная презрительная улыбка.
- Я не знаю, что ответить, господин полковник, - решился я, - так как не понимаю, что скрывается за вашим вопросом.
- Вы во всех словах ищете скрытый смысл?
- Да, господин полковник.

Он встал и подошел ко мне. Внезапно мне стало так неприятно его присутствие, что я с трудом мог подавить желание немедленно выйти прочь из этого кабинета.
- Если бы я мог предложить вам бессмертие, господин капитан, вы приняли бы его?
- Смотря что вы предложили бы вместе с ним.
- Допустим, это были бы бессмертие и подвиг.
- Это предложение от моего командования я принял в первые дни войны.
- А если бессмертие и бегство с поля боя?
- Боюсь, это не для меня.
- Бессмертие и тайная миссия?
Меня начала раздражать эта игра.
- Господин полковник, не лучше ли перейти сразу к делу?

Мой бледный собеседник усмехнулся и отвернулся от моего лица, которое, словно для контраста, пылало краской гнева.
- Люди никогда не перестанут удивлять меня, - проговорил он вполголоса. – Я предлагаю бессмертие, но от меня отшатываются, будто я прокаженный. Вы понимаете, что значит не иметь возможности умереть, господин капитан? Это значит лишиться страха. Это значит получить в свое обладание огромное непоколебимое спокойствие, схожее со спокойствием гор, стоящих миллионы и миллионы лет. Любой человек на земле – заложник времени, пленник болезни. А если время и болезнь еще не коснулись вас, значит, вы просто ждете, будто ребенок, спрятавшийся под столом за длинной скатертью и вслушивающийся в приближающиеся шаги разгневанной няньки.
- Допустим, я верю вам, господин полковник, - отвечал я, - и я согласен с тем, что никогда не умирать было бы… выгодно. Но меня удивляет другое: зачем тому, кто владеет тайной бессмертия, предлагать его мне?

Внезапно полковник захохотал.
- Отличный вопрос, капитан, просто отличный! Этот вопрос еще раз доказывает нам, что мы не ошиблись в вас! Налейте себе еще вина, и я расскажу вам одну историю.
Итак, этот человек был либо безумен, либо хитер. Либо он говорил прямо о том, что беспокоило его больной мозг, либо он выбрал чрезвычайно далекий путь, чтобы добиться от меня того, что ему было нужно.

- Слышали ли вы, господин капитан, легенду о Дедале и Икаре? Из тьмы времен дошла до нас история о жажде полета, перед которой вынужден был отступить даже страх смерти. Вам как изобретателю и воздухоплавателю должна быть близка эта жажда.
Я молча склонил голову в знак согласия.

- Сколько легенд сложено в нашем мире испокон веков – миллион, миллиард? – продолжал полковник. – Если предположить, что в каждой из них содержится крупица истины размером с песчинку, то, просеянные через сито, вместе они дадут хорошую горсть. Представьте, господин капитан: целая горсть истины, тайного знания, доселе никому неизвестного. И если предположить, что она высыплется в одну единственную руку в мире, то насколько станет сильна эта рука?
- Вы сказали «если предположить», господин полковник, - заметил я. – Все это не более, чем предположения.

- Возьмем легенду о Дедале и Икаре, - продолжал полковник, - и просеем ее. Отбросим перья и воск, или, если хотите, заменим их на сталь и парусину. Что останется на вашей ладони, господин капитан? Идея, что человек способен летать! Ученые обнаружили реку Стикс, текущую не в подземном царстве из пугливого воображения древних, а в нашем с вами мире. Крупицы истины падают из пыльного вороха легенд и преданий, стоит только его встряхнуть, как старое одеяло!
- Вы сказали, господин полковник, «мы в вас не ошиблись». Есть другие люди, разделяющие ваши идеи?

Внезапно полковник наклонился к моему лицу, и мне пришлось использовать всю свою силу воли, чтобы не отшатнуться. Впрочем, я смог убедиться: его глаза не были безумными. Они были трезвыми, расчетливыми, холодными. Возможно, некоторые бы сказали, что это умные глаза, но я всегда был убежден, что ум неразлучен с честной трудолюбивой душой.

Очередной вывод: я говорил не с безумцем. И от осознания опасности, гораздо большей, чем та, которая грозила мне в полутемной комнате наедине с безумцем, руки мои похолодели. Полковник сам подтвердил мои догадки, и не голос, не слова, а как будто сами бледные губы его дохнули на меня угрозой.

- Мы ступаем на скользкую почву, господин капитан. Вы должны сознавать, что отныне на ваши уста должна быть наложена печать молчания. Иначе оно станет вечным, как молчание мальчишки-пилота, улетевшего в пустыню на аэроплане с протекающим бензобаком.

Постоянное видение последних дней мелькнуло перед моими глазами: блестящая от дождя форма, блестящие от волнения глаза. Мне хотелось верить, что на свете живет еще чье-нибудь воспоминание об этом мальчике, более подробное и нежное, чем мое. Мне хотелось, чтобы его образ хранился в каком-нибудь чистом добром сердце, потому что я теперь я знал: я предал его. Очередной мой сон, в котором появится тень юного летчика, только осквернит его память.
 
Мертволицый человек смотрел на меня с затаенной улыбкой. Он уже сделал меня соучастником своих преступлений, своим подельником».

***
Мне всегда хотелось увидеть пустыню. Люди мечтают побывать на океанском побережье, в горах, на лавандовых полях и водопадах, и только я мечтала о пустыне. Мне казалось, что увидеть ее пустоту и безжизненность - это все равно что дойти до сути, до смысла нашего мира, увидеть его неготовым предстать людским взглядам, честным в молчании и наготе. Мне казалось, что именно там я пойму, что такое жизнь – просто сравнив ее присутствие во мне с отсутствием вокруг.

Я летела к заброшенному аэродрому в песках, погружаясь все дальше и дальше в молчаливое пустынное царство, как в гипноз. «Ты слышишь мой голос? – спрашивала меня пустыня. «Слушай меня, только меня. Вот ты не слышишь уже никаких других звуков – ни ветра, ни шороха листьев, ни говора людей. Только низкое жужжание твоего аэроплана. Ты не видишь никакого цвета, кроме серовато-пыльного, каким окрашена бесконечность под тобой и вокруг тебя, даже само солнце как будто запылилось, окуталось облаком пыльцы или пшеничной муки. Ты не чувствуешь ничего, кроме легкого жара. Он почти нежен, но неумолим. Он похож на тепло человеческих рук – больших, мягких, согретых бегущей внутри кровью. Человеческие руки не обжигают, правда? Но они плавят воск, извлекают из снежных хлопьев водную душу».
Я взглянула вниз сквозь стекла кабины и увидела великолепное зрелище: по ровной светло-серой поверхности внизу (и почему я ждала, что пески будут желтые?..) двигались тени облаков. Здесь, наверху, облака были подобны легкой паутине и пыли в углах старого чердака, но их тени внизу приобретали глубину, форму и цвет. Они двигались быстро, чуть искривляясь на невидимых с высоты рельефах пустынного лика. Они были неожиданно огромны, и мне впервые пришла в голову мысль о том, что наша земля слишком мала для того бескрайнего неба, которое ее окружает.

Наконец, я увидела что-то похожее на несколько геометрических фигур в хаосе пустынных линий: широкий прямоугольник, длинная линия бывшей взлетной полосы, дальним концом теряющаяся в песках. Вокруг этих заплат, пришитых прямо на голое тело земли, были разбросаны маленькие разноцветные пирамидки: я догадалась, что это шатры. Неужели старые куски бетона заменили людям свежую воду оазиса, раз они селятся вокруг них в пустыне? От этой мысли мне стало не по себе.

Я сделала круг над аэродромом, оценивая обстановку. Небольшое забетонированное поле завалено каким-то хламом, досками и чем-то похожим на фрагменты мебели, но этот хлам, к счастью, оставлял открытым взлетную полосу. Даже если учесть, что добрую ее треть занесло песком, я вполне могла посадить аэроплан. Злых жителей шатров, потрясающих ружьями и копьями, я не наблюдала – территория казалась заброшенной.

Я зашла на посадку, и вскоре мой верный биплан коснулся старой взлетной полосы. Интересно, сколько лет ее не касались колеса шасси?.. Пробег закончился, я выключила мотор и вылезла на крыло.
Вокруг стояла оглушительная тишина. Эта земля была нема. В этой земле я ощутила усталое недоверие, которое легко могло превратиться во враждебность, если бы у нее было больше сил. Я в нерешительности стояла у биплана, прижимаясь спиной к его горячему фюзеляжу, как к спине друга. Шатры смотрели на меня темными треугольными зевами.

Внезапно среди шатров появилась человеческая фигура и медленно пошла ко мне. Человек был одет в одеяние цвета пустыни: тускло-белое, пыльно-белое, древне-белое. Издалека его можно было принять за обычного жителя жарких стран, но чем ближе он подходил, тем более странным мне казалось его обличие. Казалось, некая фантазия, испускающая дух от жажды и способная видеть только миражи, сплавила в себе образы пустынного жителя и солдата Великой войны. На просторном одеянии цвета песка в случайном порядке были приколоты военные знаки отличия, офицерские звезды и значки подразделений, а на плечах покоилось подобие погон, с восточной избыточностью отороченное старинной блеклой бахромой. Когда он почти подошел ко мне, я увидела на его груди цепь, к которой были прикреплены серебряные крылья. Эти очертания я узнала бы где угодно и когда угодно: моя память мгновенно перенесла меня от пустынной пыли к пеплу сгоревшего дома, где я в отчаянии гладила дедушкин китель. Несколько секунд потребовалось мне, чтобы прийти в себя от внезапного болезненного рывка сердца, а затем я наконец подняла глаза на лицо подошедшего.

Не знаю, знакомо ли пустыне время. Оно не было знакомо мужчине, который подошел ко мне. Он был не молод, но и не стар. В нем не было недосказанности, незаконченности юности: его лицо было завершено. В нем не было отреченной покорности старости: его лицо жило мощной глубинной жизнью, которая знакома до поры спящим вулканам. Но самым загадочным были его глаза: если бы существовали светильники, которые заправляются прозрачным золотисто-желтым медом, именно с такими светильниками я бы сравнила их.
- Мы приветствуем тебя, путник, - обратился он ко мне на всеобщем языке. – С какими намерениями ты явился к нам?

Я не особо бегло разговаривала на всеобщем, но прекрасно его понимала, к тому же мой собеседник говорил так четко и звонко, как будто у него было серебряное горло.
Вдруг я спохватилась, что все еще не сняла маску-очки и шлем.  Как будто в зеркале, я увидела в медовых глазах себя, с выпрыгнувшими из-под шлема кудрями, с лицом, в котором запыленная нижняя половина контрастировала с вечно незагорелым белым лбом и несколькими веснушками на носу. Я увидела себя и бескрайнее изумление.

- Приветствую тебя, житель пустыни, - ответила я не очень уверенно. – Я прошу у тебя прощения за то, что вторглась на твою территорию. Мне нужно было увидеть этот старый аэродром, потому что я ищу... – я замялась, не зная, как объяснить это в двух словах, - ищу следы прошлого.

И мой взгляд снова притянули серебряные крылья на груди моего собеседника. Он прочитал мой взгляд и понял его. В такие моменты моей благодарности мирозданию не было предела: не правда ли, это чудо – начать вдруг понимать другого человека без слов, читать мысли друг друга? Пусть другие мечтают о прогрессе, о грядущих чудесах техники и возвращении чудес прошлого, но я всегда мечтала только об одном – пусть будет больше людей, мысли которых могут вдруг ворваться в твои, и вы вдруг окажетесь на разных концах одного провода, подключенного к самому сердцу, и тогда не нужно будет говорить, объяснять, подбирать слова, которые всегда неточны.

Мы стояли друг напротив друга, я и житель пустыни, глядя друг другу в глаза, и мысленный провод межу нами слегка искрил, а затем он указал мне на шатер:
- Позволь нам накормить и напоить тебя, гостья с неба, а потом дать тебе пристанище на ночь. Искать следы прошлого – слишком тяжелая задача, чтобы приступать к ней, не собрав всех сил.

***
Я ожидала увидеть быт, похожий на быт бедуинов из восточных сказок про пустыни и джиннов. Но когда я подошла ближе к шатрам, то поняла, что это не те самые шатры, дающие приют от палящего солнца, которые можно разобрать их на следующий день и пуститься в очередной переход по пустыне. Эти шатры скорее напоминали добротно построенные дома, но какими же невозможно странными были они! Образ деревни из книги восточных сказок возникал из-за полотнищ разноцветной ткани, привычно натянутых и над жилищами, и над узким подобием улиц между ними, но сами дома были собраны из самых разнообразных предметов. Только подойдя совсем близко, я поняла, что это такое: материалом для жилищ Собирателей влаги стали останки аэродрома, брошенное после войны хозяйство. Здесь были фрагменты аэропланов, мебель из бывшего командного пункта, снятые с петель двери, топливные баки и цистерны, метеорологическое оборудование.

Мой проводник уверенно вел меня по лабиринту этих странных жилищ, из глубин которых на меня смотрели любопытные глаза, ещё лишенные лиц. Затем лабиринт трансформировался в круг, посередине которого возвышался самый большой шатер – очевидно, подобие королевского дворца и кабинета главнокомандующего. Дворик, образовавшийся вокруг этого шатра, был аккуратно выложен бронированными щитками от военных аэропланов, защищавшими пилота от пуль, пробивающих фюзеляж. В дальнем конце дворика нестерпимо блестело на солнце нечто, напоминавшее пирамиду, сложенную из стеклянных фонарей кабин. Как выяснила я потом, фонари играли роль теплиц – ночью ими накрывали целебные травы, которые выращивал местный лекарь, и сорняки, которыми питались несколько принадлежащих селению верблюдов.

Я так растерялась от всего увиденного, что едва не забыла снять обувь перед входом в главный шатер. Когда ты рассказывала о своем детстве, Мария, то упоминала, что твоя пустыня находилась на дне высохшего моря. Дети играли среди шпангоутов кораблей и костей китов. Твоя пустыня была бывшим морем, а моя, как обнаружила я - царством воздуха. Даже здесь, внутри шатра, обставленного в чуть более привычном и ожидаемом духе, мой глаз находил предметы, связанные с моей профессией: под потолком шатра едва крутился пропеллер, снятый с какого-то аэроплана, а сиденье, занятое гостеприимным хозяином, было креслом летчика, залатанное разноцветными кусочками ткани и заваленное подушками с прихотливым восточным узором. Низенький стол был покрыт потрепанным знаменем авиаполка с эмблемой в виде серебряных крыльев.

Мне было предложено место на уютной низкой тахте, на которой я неловко уместилась, поджав ноги. Я не рассчитывала на угощение, но возникшая из ниоткуда нескладная девушка со жгучим любопытством в глазах принесла мне кусок лепешки и жестяную кружку, наполовину наполненную водой. Я нерешительно взяла подношение и взглянула на человека с медовыми глазами.

- Это обычная дождевая вода, ты можешь смело ее пить, - улыбнулся он.
Внезапная улыбка совершенно преобразила его суровое смуглое лицо. Медовые глаза, извержение вулкана, таящееся в груди под тектоническими складками одеяния, и добрая улыбка, напомнившая мне детство и белые астры в саду… Что за человек сидел напротив меня? Я устала, от жары темнело в глазах, и я совсем не могла думать, как ни старалась.
- Я знаю, что эта вода достается твоим людям большим трудом, - объяснила я причину своего колебания.
- Ты знаешь, кто мы такие? – он пристально взглянул на меня.
- Собиратели влаги, - ответила я. – Я знакома с девушкой из народа, похожего на твой.
- Ты можешь пить, - повторил он. – У нас достаточно воды.

Я отпила из жестяной кружки, и мне показалось, что такой воды я никогда раньше не пила. Возможно, дело было в пустыне и в жажде. А может быть, облачная вода действительно была другой: более мягкой, более живой. Глоток этой воды оставлял во рту вкус, какой бывает, если долго плакать, а потом успокоиться и глубоко-глубоко вдохнуть, вытирая последние слезы.

- Ты ищешь следы войны, не правда ли? – продолжил хозяин шатра свои расспросы. – Следы тех людей, что летали на аэропланах, похожих на твой?
- Это так, - согласилась я. – Я ищу один аэроплан времен той войны.
- Ты видишь, - и человек с медовыми глазами сделал неопределенный жест, приглашая меня посмотреть вокруг, - от тех людей, от их строений и их машин ничего не осталось. Мы посчитали это своим наследством и употребили, как сочли нужным.
- Этот аэроплан не здесь, а в часе полета отсюда. Он разбился в пустыне.

Улыбка окончательно покинула лицо моего собеседника. Теперь оно было не более выразительно, чем скальная порода, но глаза его ощупывали мое лицо тщательно и с опаской, как будто его взгляд был инструментом сапера, а мое лицо – минным полем.
- Я знаю, о чем ты говоришь, я видел его. Зачем он тебе?
В требовательности этого вопроса не было ничего необычного. Так король, узнав о том, что в его владениях поселился дракон, спрашивает, опасен ли тот.
- Пилот, летевший на этом аэроплане, закопал рядом с ним шкатулку, - я давно приготовила свою речь: ложь, которая была правдой, облегченной для понимания и объяснения. – Это был мой дед, и я поклялась ему, когда он умирал, найти эту шкатулку.
- Ты ищешь сокровище? – бесстрастно спросил мой собеседник.
- Я ищу память об отце моей матери, - ответила я.

Похоже, это был правильный ответ. Взгляд, только что бывший холодным и внимательным, снова потеплел.
- Отдохни, странница, - проговорил мой собеседник. – Я разбужу тебя в сумерках, и мы продолжим этот разговор.

Он вышел из шатра, и я услышала, как своим серебряным голосом он отдал несколько коротких распоряжений. Я прилегла на подушки и только сейчас поняла, как устала. Мои глаза закрылись сами собой. Последняя мысль, которую я успела подумать, прежде чем заснула: «мы не представились друг другу, а я бы хотела узнать его имя».

***
Я проснулась, когда почувствовала, что тяжелый камень зноя перестал давить на грудь. Вокруг стояла непривычная тишина, лишь где-то неподалеку звякал колокольчик, усиливая впечатление заброшенности и одиночества. В треугольный зев шатра в последнем усилии проникали косые лучи горчично-желтого заката и без сил падали на земляной пол.

С трудом вспоминая дорогу, я шла к аэродрому сквозь путаные ряды шатров, и никого не встречала. Казалось, пока я спала, отсюда исчезли люди. Может быть, на это странное селение опустилось проклятие столетнего сна - как в старых сказках, которые теперь не читают детям? Может быть, сейчас из песка вырастут заросли верблюжьих колючек и закроют доступ к главному шатру, чтобы принцесса могла спокойно выспаться, пока какой-нибудь рыцарь-бедуин с очаровательной логикой не решит добиться благосклонности, разбудив ее?

Это же пустыня, поправила я сама себя. Здесь живут совсем другие сказки, темнее и прихотливее историй о колючем кустарнике и столетнем сне. Здесь действуют темные колдуны и всесильные джинны, но основная роль принцесс здесь, как и везде - попадать в беду, без этого не было бы сказок.

Правда, принцесса не спала и не ждала спасения, а просто блуждала среди безлюдных шатров и потушенных очагов, пока не выбралась на взлетное поле. Проклятие побывало и там: пространство бывшего аэродрома было абсолютно пустым, если не считать моего одинокого биплана. От края до края бетонного поля свободно плыли прозрачные ручейки песчинок, подталкиваемые зябким ветром сумеречной пустыни.
Внезапно сверху до меня донесся странный стрекочущий звук. Я подняла голову и мгновенно поняла свою ошибку. То, что днем я приняла за склад хлама и останки мебели, было воздушным флотом Собирателей влаги, который теперь занимался своим делом.

Эту картину я запомню на всю свою жизнь. Я стояла посреди бетонного клочка в центре пустыни, запрокинув голову и едва дыша от изумления, а сверху надо мной в сиреневатом вечернем небе, клубящемся нежными тяжелыми тучами, сновали фантастические птицы. Они были почти прозрачны, собраны из реек, жести, тростей и полотна, и подчас фигура летчика была частично видна из-за недостатка обшивки. Нет, не птицы летали надо мной, а их живые скелеты, основа того, что мы привыкли считать птицей. Недостаток плоти на них восполнялся избытком крыльев. Выше обычных фанерных или жестяных плоскостей располагалась еще одна пара, вызывающая в памяти пророческие видения Леонардо: широко раскинутые, трепещущие всей витражной многочисленностью своих фрагментов крылья из ткани. Птицы тянули за собой длинные узкие мешки. Ради того, чтобы наполнить эти мешки, они и прошивали собой тучи, светящиеся с запада и грозно темнеющие с востока. Они порхали, как бабочки, собирающие нектар и пыльцу с облаков цветущих гроздей, как колибри среди сочных тропических плодов. Как волшебная карусель, как хоровод фей они кружились над моей головой, стрекоча своими тихими слабыми моторами, а я стояла одна внизу - единственный человек, попирающий ногами землю, на много сотен миль вокруг.
- Хотела бы я, чтобы ты это видел, дедушка, – проговорила я. – Тебе бы это понравилось.

Словно ответ, в лицо мне дунул прохладный ветер из пустынной бесконечности, растрепал мои волосы, запутывая в них последний свет упавшего за горизонт солнца.
Я знала, что меня видят солнечные лучи из-за горизонта и медовые глаза сверху, и что и в тех, и в других – только тепло. Я вдруг с ослепительной ясностью поняла, что существую.

***
Его звали Дауд.

Мы успели лишь преставиться друг другу, но не успели поговорить, капитан воздушного флота был слишком занят богатым уловом вечерней влаги. Несмотря на это, перед рассветом меня разбудила прежняя любопытная девушка и передала, что меня ждут проводник и верблюд, готовые идти к месту крушения аэроплана. Словом, мой гостеприимный хозяин делал все, чтобы неизвестная, с неба свалившаяся странница выполнила свой странный обет.

Проводник оказался парнишкой лет двенадцати, с бездной задора и жизни в смоляных глазах, но с тщательно наложенной на лицо маской безразличия и спокойствия. Его звали Олур.
- Скажи, Олур, далеко ли нам ехать? – спросила я, пытаясь найти равновесие в подобии седла: я как будто бы восседала на вершине шерстяной шаткой пирамиды.
- Недалеко, сестра, - с важностью отвечал парень. – Солнце поднимется над пустыней на высоту полета.

Я улыбнулась. В этом мальчике текла кровь воздухоплавателя, укротителя облаков. Неужели все-таки отрава высоты действительно передается от отца к сыну, от матери к дочери? Как будто существуют на земле люди, обреченные не только на земное притяжение, но и на тягу ввысь, и люди эти вынуждены искать свое счастье где-то посередине, пытаются помирить две силы, разрывающие их пополам, и никогда не преуспевают, ибо нельзя служить двум господам одновременно. Середина, равновесие, компромисс никогда не приносят счастье, они бесплодны, как сама пустыня.

Женщины уже разжигали огонь в очагах и провожали нас взглядами, когда мы покидали лагерь, уходя в предрассветную мглу. Спящие пески дышали мертвенным холодом, и я с благодарностью закуталась в грубое шерстяное покрывало, притороченное к седлу. Верблюд шагал вслед верблюду Олура, игнорируя мое присутствие, и мне оставалось только размышлять.

Как назло, в голове моей не было ни одной мысли. Все мысли, сбросившие одежду слов, толпились в моем сердце в пугливом ожидании. Вокруг было тихо и темно, и единственным звуком, который привлекал все мое внимание, был тончайший шум песка, переносимого ветром. Этот звук напоминал мне сотню других звуков, которые я слышала раньше: легкий звон дождя по фюзеляжу аэроплана, шорох бумаги, сухой шепот огня в камине, шелест колосьев, который скорее чувствуешь ладонью, когда проводишь по ним, чем слышишь. Мое ухо было готово найти сотню сравнений и обманов, чтобы не признавать, что это шелестит песок величайшей в мире пустыни.
А затем я увидела, что тьма неба вдруг пошла трещинами, развалилась на фрагменты. Рассвет не являлся с востока, он был везде. Мне вдруг представилось, что я нахожусь внутри яйца, но только не я упорно пробиваю его скорлупу, чтобы явиться миру, а мир сам стучит ко мне снаружи, вызывает меня к жизни. Скорлупа ночи была разбита, и свет был везде за ее пределами. Как беспомощный птенец, освобожденный от привычной тесной тюрьмы, я хлопала глазами, обожженными светом, и пыталась уместить в своей голове невероятную огромность вселенной.

Солнце было белым и поднималось так быстро, что напомнило мне пламя взлетающей ракеты. И когда оно поднялось так, чтобы любой предмет на свете мог отбрасывать тень, я увидела его. Точнее, я увидела ребристую тень, напоминающую скелет доисторического чудовища. Не так ли ты, Мария, описывала шпангоуты кораблей в твоей пустыне? И я нашла шпангоут, но принадлежал он не кораблю, а племени тех пугающе-прекрасных птиц без плоти, которыми я любовалась вчера. Только эта птица была мертва.

Кроме времени и песка, над ее разложением поработали люди: кабина была полностью пуста, лишена последней ручки, последнего винтика. Обшивка исчезла, одно крыло было грубо срезано, второе, разбитое при падении, будто вывихнутое из сустава, не представило никакой ценности. Это было правое крыло.

Дрожа крупной дрожью, я бросилась на колени подле крыла и начала разгребать руками песок. Я торопилась так, будто где-то рядом шел обратный отсчет, и у меня оставалось всего несколько минут. Печь пустыни еще не раскалилась, но пот стекал с моего лба, и я поминутно смахивала его, осыпая себя песком, запутывая песчинки в волосах и ресницах. Я знала, что Олур стоит где-то позади меня в нерешительности, не зная, помогать мне или не вмешиваться в мое исступленное, непонятное занятие.

Мое ухо уловило слова: «Пожалуйста! Ну пожалуйста!». Оказывается, это бормотала я сама, только голос был чужой. Наконец, я нащупала в песке что-то твердое, и в последнем рывке, лишившем меня сил и голоса в засохших связках, я вытащила шкатулку. Старую, облезшую, довольно большую шкатулку, сросшуюся с царапающейся песчаной броней, как вещи с утонувших кораблей срастаются с губками и кораллами.
Один шаг, одно движение до истины. Здесь Олур, видя охватившую меня беспомощность, вмешался. Он снял со своего седла какое-то подобие старого ружья, подошел к шкатулке и выстрелил в замок. Эхо выстрела разнеслось по всей пустыне до самого горизонта, пружиня на дюнах и проваливаясь в складки песка. Мне показалось, что само солнце, равнодушно наблюдающее за нами, вздрогнуло от выстрела.

Я протянула руки и откинула крышку.
 
Шкатулка была пуста.

***
«Война и убийство – совершенно разные вещи. Убийство совершается из-за угла, под покровом темноты, а война происходит днем, являя солнечному свету все свои ходы, будто на шахматном турнире. Убийство задумано для того, чтобы лишить жизни, а война – для того, чтобы спасти чью-то жизнь, хотя ради этого приходится убивать.
 
Так раньше думал я, и вел свой дирижабль туда, где мог сделать хоть что-нибудь во имя моего далекого дома, утопающего в садах и цветах, ради моей жены с небесным именем и ради дочери. Но дирижабль наперекор моей воле уходил все глубже и глубже в темноту, и теперь прятался не только от лучей обнаружения, но и от дневного света, от честного взгляда. Я слушал полковника, и мне казалось, что я навсегда пленник этой темноты и никогда не увижу солнце.

- Правильно ли я понял вас, господин полковник? Вы знали, что мальчик не долетит до места своего назначения?
- Это не входило в наши планы, - спокойно и даже немного насмешливо отвечал тот.
- Значит, в шкатулке не было ничего ценного, - начал догадываться я. – Зачем же мне и моим людям приказали похитить ее и золото у жителей Северных островов?
Скорее всего, именно полковник был автором плана, о котором я спрашивал. Он улыбался гордо, словно художник, слушавший восторги в адрес своей новой картины, впитывавший их в себя, растущий на них, как гриб растет на сырой древесине, питаясь ее больными соками.

- Все очень просто, мой дорогой капитан, очень просто. Если будет нужно, мы покажем вас тем жителям, поставим вас перед ними так, чтобы вы могли посмотреть друг другу в глаза. И они скажут, что этот достойный офицер вместе со своей командой совершил разбойничий налет на их остров, который находится далеко от места военных действий. Этот офицер – вор, скажут они, а вы не сможете им возразить.

Я выслушаю все, что он мне сообщит, решил я. Я пробуду в этом темном кабинете столько, сколько понадобится. Но что делать после того, как я покину его, буду решать я.

- Все не так печально, как вам кажется, господин капитан, - принялся уговаривать меня полковник. – Конечно же, это случится в самом крайнем случае. В том случае, если вы не захотите оказать нам одну небольшую услугу после войны.
- Я слушаю вас, - ответил я покорно.

Полковник снова вскочил и начал ходить по кабинету. Своими мыслями он снова вернулся к тем странным идеям, о которых так взволнованно говорил чуть раньше.
- Уже много лет мы – и не спрашивайте меня, кто это «мы» - искали сведения о мифах и легендах, которые могут оказаться чем-то большим, чем мифы и легенды. Была проделана огромная работа, и наконец мы получили кое-что. Эти сведения были не больше крупинки золота, но ради них мы промыли огромное количество простого песка, земли и прочего мусора. К счастью, они оказались так же ценны, как и золото.

Он говорил о бессмертии. Где-то далеко отсюда, в удивительном краю между морем и пустыней, находился заповедный яблоневый сад, населенный только разноцветными птицами. Яблоки с тех яблонь исцеляли болезни и продлевали жизнь. Человек, побывавший в том саду и принесший весть о нем, подвергся всяческим испытаниям, но даже самые скептически настроенные ученые отмечали, помимо подозрительно крепкого здоровья, удивительную умиротворенную радость, которая струилась из его глаз.
Загадочный сад был с трех сторон огорожен высокими крутыми скалами, а с четвертой – бурным морем, усыпанным острыми осколками тех самых скал. Корабль не смог бы подойти к берегу, а аэроплану негде было бы сесть. И тогда полковник и его коллеги вспомнили о дирижаблях, а значит, и обо мне. Мне была обещана великая милость в виде одного яблока с волшебных деревьев, но, глядя на меловое лицо полковника, я до озноба остро ощущал, что смысл слова «бессмертие» в его устах – не больше, чем отвратительная игра слов, которой он наслаждался так же, как своим планом. Если я и получу яблоко, оно будет отравленным.

Напомнив мне в очередной раз о пользе молчания, полковник наконец отпустил меня, произнеся, как приговор, последнюю фразу: «До встречи после войны, господин капитан!»

Я вырвался на свежий воздух, чувствуя, что скоро умру от удушья. Наступившая ночь приветливо погладила меня по лицу, она тоже была уверена в своей власти надо мной. Поделенный между владыками, проданный и купленный, я все же сохранил в своей собственности одну последнюю свободу. Если бессмертие предлагает мне только позор и рабство, я готов воспользоваться этой последней свободой – умереть.
Убийство всегда посягает на чью-то жизнь, а война тщится чью-то жизнь спасти. Как хорошо, что сейчас идет война! Я имею право спасти свою жизнь смертью».

***
- Здесь ничего нет, Олур, - заметила я. – Здесь пусто.
- Это очень странно, сестра, - милосердно ответил Олур, которого не заботила моя шкатулка. – Но если ты сделала все, что хотела, нам пора отправляться назад, чтобы успеть до зноя.

Я смотрела в черный зев шкатулки, в пустоту, и внутри меня рождалась буря. Она поднималась с глубочайшего дна души, о котором никто не подозревает, и ее подъем был ужасен, как пробуждение древнего чудовища. Годами на это дно опускались боль, страх, обида, одиночество, и я, наблюдая за своей душой сверху, думала: как хорошо, что они канули. И вот теперь они, вопреки всему выжившие, стремительно поднимались наверх, сплетаясь друг с другом, объединяясь в зверя, который способен растерзать сердце, в одно мгновение сломать хребет и свести с ума.
Я упала на песок и вцепилась пальцами в край вывихнутой плоскости. Кто сможет объяснить мне, почему пустая шкатулка выпустила на свет всех этих чудовищ? Я могла только беззвучно кричать, прижимаясь лицом к песку, и видеть вереницу образов, кружащихся вокруг меня, забирающихся под крепко зажмуренные веки: мать, отец, дед, сожженный до белого пепла дом, умирающий летчик в кабинете начальника, бледноглазый враг, отправляющий меня в падение навстречу водной глади - падение, из которого почти невозможно выбраться. Падение, оскорбление, боль, страх, смерть, смерть, смерть…

От того, что должно было находиться в этой шкатулке, я ожидала какого-то объяснения, восполнения ущерба. Я хотела всего лишь понять смысл, найти себя – настоящую Селесту, которая выжила и выросла, стала сильной и уверенной, которая во всем права. Но получалось, что единственная существующая Селеста – та, которая корчится на песке рядом с обнаженными ребрами упавшего аэроплана. Та, которую не замечали и не видели родители, та, которая бежала от своего врага, потому что тот был сильнее. Та, которая не смогла выполнить последнюю просьбу своего деда. Не летчица, не героиня, не возлюбленная. Просто еще один обломок на песке пустыни, точно такой же, как фрагмент обшивки упавшего аэроплана или тяжелый черный камень – мельчайший кусок метеорита, которого давно уже не существует.

Мне казалось, что в этой шкатулке я найду подтверждение своего родства, своего наследства, утверждение того, что во мне течет кровь воздухоплавателя и изобретателя, и что я имею право на свое небесное имя. Пустотой в шкатулке меня лишили права быть частью семьи. Меня как будто извергли прочь из гостеприимного дома, захлопнув за мной двери и оставив в темноте и холоде. Можно быть одному, но жить, связанному невидимыми нитями с другими людьми, со своим местом, с памятью. Я была меньше одного, я стала никем.

Закончив плакать, хоть мне и не удалось пролить ни одной слезы, я кое-как поднялась с песка и оседлала верблюда. Мне было все равно, возвращаться или остаться тут, рядом с мертвой птицей без одного крыла. Но нужно было подумать и о моем проводнике.

Солнце поднималось во весь рост, увеличивало силу своего вибрирующего света. Воздух вокруг меня каменел от зноя, лишался всех живых проявлений. Я же внутри этого саркофага начала, наоборот, размягчаться, таять. Мне казалось, что моя плоть подобна воску, и что сейчас она растает, утечет быстрыми твердыми слезами. Мне стало страшно, как будто я заживо замурована в этой скале жара, а внутри заканчивается воздух. В придачу в ушах звенело все громче и громче, звон превращался в знакомый, напоминающий что-то гул.

Я обернулась и увидела летящий на бреющем полете короткошеий истребитель палубной авиации. Я знала его вплоть до развязной картинки на фюзеляже, вплоть до царапины на стеклянном фонаре, потому что видела его очень близко и в ужасном напряжении боя, который не произошел. Недаром я узнала его угрожающий гул, ровный угрожающий рокот мотора.

- Ложись, Олур! – закричала я, когда истребитель приблизился настолько, что я разглядела в кабине знакомое лицо со светлыми глазами.
Я не успела даже слезть с верблюда, просто припала к седлу и зажмурилась. С выворачивающими душу шумом и свистом истребитель пролетел над моей головой и унесся вперед, чтобы, несомненно, развернуться и продолжить свою любимую игру в кошки-мышки.

- Сестра, сестра, что с тобой? – дергал меня за рукав Олур.
- Истребитель, - пробормотала я и открыла глаза.
От края неба до другого края стояла тишина. Это была жестокая, мертвая, раскаленная тишина, но ничто не нарушало ее. В белесом небе, которое отражало солнечный свет, словно зеркало, не было ни одного самолета. Да и откуда тут было взяться палубному истребителю?..

- Выпей, сестра, - Олур протянул мне фляжку с теплой невкусной водой. – Скоро мы вернемся в лагерь, и ты отдохнешь. Видишь шатры? Они уже видны!

Я проследила за смуглой рукой Олура и действительно увидела посреди песков бетонную заплату аэродрома, но рядом с ней вместо шатров высился большой белый дом с двумя колоннами у входа. Вокруг дома сладко зеленели кусты, покрытые розами, и я даже отсюда слышала, как жужжат над ними пчелы. Ветер играл легкими белоснежными шторами на окнах, превращая их в крылья, а в дальнем окне что-то нестерпимо блестело на солнце. Я знала, что это радужный монгольфьер, спаянный из витражных стеклышек. Значит, все в порядке и дом не сгорел, с невыразимым облегчением подумала я, прижалась щекой к высокой луке седла и закрыла глаза.

***
У Собирателей влаги нет времени, им оно не нужно. Жизнь продолжается от тучи до тучи, от чашки небесной воды до следующей чашки. К чему загадывать наперед или вспоминать давно минувшее?

Поэтому никто не мог мне сказать, сколько я дней я пролежала в шатре, где над моими невидящими глазами с равномерным стуком кружился старый пропеллер, снятый с какого-то списанного аэроплана. Я знала, что какие-то женщины заходят ко мне, чтобы нацедить мне в рот горького питья, или старик-лекарь берет меня за запястье чуткими пальцами и бормочет что-то, слушая барахлящий, постепенно останавливающийся мотор пульса.

Иногда я слышала стрекот легких летательных аппаратов над шатрами и заглушенные высотой гортанные переклички пилотов. Человек с медовыми глазами, капитан воздушного флота, тоже появлялся здесь и смотрел на меня с сочувствием - или с досадой на то, что нежданная гостья так сильно задержалась. Я боялась знать, что именно было в его глазах, поэтому не открывала свои.

Я ни о чем не думала, ничего не чувствовала. Даже ощущение постоянного зноя перестало меня беспокоить: так свеча свыкается с мыслью о том, что она сгорит, и мечтает порой о более сильном, о милосердно-быстром огне. Это странное состояние покорного, безразличного бессилия не давало мне вспоминать о том, что дальше меня ничего не ждет, что мне больше  нечего делать, что у меня нет планов и даже мечты не осталось. Может быть, та самая зачарованная принцесса из сказки тоже заснула для того, чтобы не думать о будущем?

Но жизнь с эгоистически жестоким своеволием все же решила вернуться ко мне. Произошло это после того, как по ткани шатров, по фрагментам аэропланов, по улице селения, сделанной из бронированных щитков, простучал редчайший дождь, случавшийся в пустыне не чаще раза в год. На краткие три минуты жизнь заглянула в пустыню, а заодно решила оказать мне непрошеную милость. Я села на тахте от неожиданного, испугавшего меня ощущения, а затем вспомнила своего дедушку, который так же изумленно вслушивался в себя, говоря: «Оно снова бьется!»
Мое сердце снова забилось.

Жизни стало тесно в этом давно бездействовавшем теле. Она разогнала кровь, растолкала легкие. Так хозяйка, въезжая в новое жилье, стирает занавески и моет пол не столько ради чистоты, сколько ради того, чтобы утвердиться в своей роли хозяйки. Жизнь заставила меня подняться с тахты и выйти из шатра. Снаружи я увидела неожиданную картину: в наступивших сумерках вокруг костра из верблюжьих колючек сидела целая ватага ребятишек от мала до велика, а среди них – человек с медовыми глазами. Увидев меня, он не удивился, ничего не спросил. Он указал мне рукой на место в кругу ребятишек и сказал:
- У нас сегодня вечер сказок, гостья с неба. Хочешь послушать?
Я молча заняла указанное место, удивляясь тому, что мое только что еле живое сердце трепещет от одной только дружеской усмешки в ласковых золотистых глазах.
- Какую сказку вы хотите послушать? – обратился он к детям.
- Про сад! - закричали они. – Про птиц и яблоки!
- Ну что ж, слушайте, - начал рассказывать человек с медовыми глазами.

«Сказка про птиц и яблоневый сад»

 Жил-был на свете один человек, который любил путешествовать. Все в его деревне смеялись над ним, ведь он не мог усидеть на одном месте: он поднимался на самые высокие горы, где ходят одни лишь мохнатые яки и гнездятся орлы, или спускался в темные пещеры, где всегда царит холод и живут безглазые твари. Он едва не пропал в болотах, едва не умер от жажды в самом сердце пустыни. Однажды он дошел даже до тех мест, где с неба падает снег – белоснежные крупицы, похожие на соль.

(Ребятишки изумленно вздохнули, хотя явно слышали эту сказку не в первый и даже не в десятый раз. Просто им нравилось, что можно изумиться, слушая о чудесах, и это стало такой же частью традиции, как рассказывать сказки у костра в день, когда в пустыне идет дождь).

- Путешественник поднимался в небо, совсем как мы, и выходил в море на лодке, чтобы посмотреть на морских чудовищ, - продолжал рассказчик.
- А что такое море? – подал голос какой-то малыш с яркими глазами-звездами.
- Это много-много воды, которая простирается до самого горизонта, - таинственно проговорил рассказчик.

(Я вспомнила твой дневник, Мария, который ты давала мне почитать. В нем была эта фраза, и она перебросила мост из пустынного селения на остров с маяком. Это совпадение и это острое воспоминание, ощущение того, как я, оказывается, скучаю о тебе, напомнило мне о том, что я жива. Редкие тяжелые капли дождя стучали по полотну шатров, по внутренностям расставленных вокруг кувшинов, бочек, жестяных кружек и прочей посуды с исчезнувшей авиабазы. Сегодня влага сама пришла к Собирателям, чтобы щедро напоить их и скрыть мои внезапные слезы тоски, растерянности и все же радости.)

- И вот однажды путешественнику изменила его удача. Он заблудился в пустыне, пережил нападение льва и едва не умер. Без сил, израненный и смертельно уставший, он добрался до самого края пустыни, но оказалось, что этот край резко обрывается вниз, а под ним – только белые облака. Край пустыни оказался краем мира.

Путешественник лег на краю и закрыл глаза, решив, что пришло его время умереть. Он лежал и покорно ждал смерти, но потом услышал странные звуки: где-то мелодично звенели колокольчики и кричали птицы. Их крик был сильным и нежным одновременно, он начинался на высокой яркой ноте, а затем опадал вниз. Из-за этого каждый птичий крик был похож на комету, состоящую из звезды и ее светящегося следа.
Внимая этой божественной музыке, путешественник открыл глаза и увидел, что облачная завеса рассеялась, внизу до самого горизонта расстилается сверкающее море, а на берегу растет пышный сад. На золотой ограде сада висели серебряные колокольчики, звенящие на ветру. Это зрелище было так восхитительно, что путешественник, скорбя о своем бессилии, со стоном протянул к нему руки. Тогда из кущи изумрудных деревьев взлетела огромная птица с алым и оранжевым оперением и легко перенесла путешественника вниз, в сад. Другая птица принесла в клюве яблоко, и путешественник, съев его, исцелился от ран и усталости.

Словно по пещере сокровищ, ходил человек по заповедному саду, изумляясь и насыщая свои глаза красотой. Листва деревьев была блестящей и сочной, а на ветвях одновременно цвели нежно-розовые цветы и зрели тяжелые рубиновые яблоки. Сад пронизывали дорожки, усыпанные золотым песком, а на перепутье дорожек высились фонтаны из белого мрамора, в которых сладко звенела вода. Путешественник припал губами к прохладной чаше и долго пил эту звонкую чистоту, измеряющуюся глотками. Когда он подошел к краю сада, то натолкнулся на высокую ограду из чистого золота, выкованную умелым мастером, а за оградой шумел океан, неустанно гонящий к берегу свои гулкие валы.

Прекраснее же всего были птицы. Большие и вместе с тем изящные, они были всех цветов радуги, но не просто желтые, розовые и зеленые – к каждому цвету нужно было добавить еще хотя бы одно слово. Путешественник, с восторгом наблюдая за птицами, назвал эти цвета: розовый, как холодный шербет в зной; лазурный, как вечер, когда ты полностью счастлив; зеленый, как свет звезды в первый зимний день; ало-оранжевый, как прикосновение к руке того, в кого влюблен. Лишь одной птице он не смог подобрать нужный цвет: она была серебристо-белой, но стоило отвести от нее глаза и увидеть ее боковым зрением, как ее оперение вспыхивало самыми разными оттенками – изумрудным, голубым, аметистовым.

- Как же назвать тот цвет, который ты носишь на себе? – в восхищении проговорил путешественник, обращаясь к птице, и та, к его изумлению, ответила:
- Это – величайшая загадка, о путник. Если ты сможешь ее разгадать, я позволю тебе выбрать любое яблоко в нашем саду.

И узнал путешественник, что яблони здесь росли самые разные: на одних ветвях зрели яблоки, дарящие исцеление и отдых – как то яблоко, что съел он сам, на других – плоды, открывающие в человеке талант красноречия и умение говорить на тысяче языков. Некоторые яблоки могли сделать того, кто их съест, милостивым и терпеливым, другие заставляли забыть печали и горести. И только одно-единственное яблоко в этом саду обладало великой властью: тот, кто съедал его, мог жить вечно. Но, как и всякое волшебство, это волшебство имело свою цену».

***
Человек с медовыми глазами замолчал и оглядел своих слушателей. Детские глаза блестели от любопытства, а я была скорее очарована голосом, которому внимала, чем словами, которые он произносил.
- Пора спать, дети, - мягко проговорил рассказчик.
Ребятишки выразили разочарование, но довольно послушно побрели к своим шатрам. У костра остались только мы вдвоем.

- Как тебе сказка? – спросил он.
- Как хорошо было бы, будь она правдой, - ответила я.
- Мечтаешь о яблоке, которое излечило бы твое разочарование и твою слабость? – проницательно спросил мой собеседник.
Я молчала, глядя в огонь. Дождь капал на горящие поленья, и они шипели, точно гнездо взволнованных черно-алых змеек.
- Какую цену имело яблоко из сказки? – спросила я наконец. – Ты не рассказал об этом.
- У каждого своя цена, - ответил рассказчик. – Дай мне твою руку!

Растерявшись, я протянула ему руку, и он сжал мое запястье своими длинными сильными пальцами.
- Твое сердце снова бьется, - заметил он. – И довольно быстро!

Я быстро убрала свою руку и снова уставилась в огонь. Никогда в жизни я не чувствовала себя так глупо и беспомощно. Я – Селеста, выросшая в роскошном доме, закончившая университет и летающая на аэропланах, – сидела у костра посреди мокрой пустыни в селении Собирателей влаги, и знала, что неподалеку от меня сидит местный житель в странной одежде и в тюрбане, позволяющем надевать сверху авиаторскую маску-очки. И еще я знала, что у этого местного жителя удивительные глаза, которые будто обнимают мою душу, и смелая речь, полная правды и вместе с тем жалости.

- Мне не нужна жалость! – пробормотала я в мучительном порыве гнева и презрения к себе.
- Так говорите все вы, люди с севера, - мягко проговорил он. – Мы думаем иначе.
- Жалость всегда снисходительна, - проговорила я. – Тот, кто жалеет, как будто успокаивающе гладит тебя по голове, но разве взрослых гладят по голове?
Внезапно и легко перейдя разделяющее нас расстояние, он опустился передо мной на колени и тяжелой ласковой рукой провел по моим волосам. Так гладят кошек – с сильным и нежным нажимом, который сам собой извлекает из горла человека протяжные смешные слова любви, а из кошачьей души – вибрацию мурлыкания.
- Я скажу тебе, что такое жалость, - проговорил он, не обращая внимания на мою полную растерянность. – Я вижу, что на полотне твоего сердца появилась прореха. И я говорю: хотел бы я вырезать кусочек из полотна моего сердца, чтобы сделать заплату на твое.

С этими словами он так же легко и стремительно встал и исчез в темноте, которая таилась сразу за шатрами, в свете костра казавшимися театральной декорацией. Во всем мире осталось только два звука: стук капель дождя и стук моего сердца.

Утром пустыня была серой и угрюмой. Вымокший песок выглядел странно и неестественно, словно мокрые перья у нахохлившейся птицы. Я побрела на аэродром, чтобы навестить свой аэроплан. Когда я увидела, что чьи-то руки заботливо накинули на мою машину какое-то подобие чехла, то мгновенно испытала угрызения совести. Пока я валялась в шатре и думала о своей обиде, местные постарались укрыть аэроплан от пыли, песка и дождя. Ну и кто из нас после этого настоящий летчик?..

Я подошла к машине и застенчиво погладила ее по крылу.
- Надеюсь, с твоим аэропланом все в порядке, - раздался сзади меня голос.
Еще не обернувшись, я ощутила, что пустыня стала не столь серой, а небо – не столь хмурым.
- С ним все хорошо, - ответила я, бесстрашно встречая солнечный взгляд. – Спасибо за заботу о нем.

Дауд тоже подошел к аэроплану и коснулся фюзеляжа. В его глазах я видела удовольствие и любование – так его предки, должно быть, смотрели на низкорослых арабских лошадок, а он смотрит на чудо техники, поднимающее людей к облакам.

- Кто-то придумал эту машину в своей голове, - заметил он, хитро поглядывая на меня, - а кто-то сделал ее своими руками. Кто-то нарисовал карту, которая привела тебя сюда. А еще был человек, который научил тебя летать.
Не догадываясь, куда он клонит, я лишь кивнула.

- Видишь, сколько людей должны были поработать, чтобы ты оказалась здесь?
«И все это было зря» - чуть не сказала я, но поняла: возможно, и не зря. Во всяком случае, я не могла произнести эту фразу, слушая этот голос и глядя на эти руки, которые ощупывали, гладили фюзеляж, будто читали пальцами.

- Многие люди мне помогли, это правда, - согласилась я.
- Но ты прилетела одна, - продолжал свою мысль.
- Это одноместный аэроплан, - заметила я.
- Видишь! – внезапно рассмеялся он. – Это одноместный аэроплан! Или, возможно, двухместный, если два человека захотят поместиться в нем.
Я все еще не понимала.

- Твоя жизнь – как этот аэроплан, Селеста! – горячо говорил он. – Кто-то дал тебе жизнь, кто-то – имя, кто-то – образование. Но лететь дальше должна ты одна! Почему же ты скорбишь из-за того, что твои предки не отвечают тебе? Почему ты чувствуешь себя нищей из-за того, что тебя лишили наследства? Ты сама – ответ на твой вопрос, и ты сама – твое наследство.

Потрясенная этой простой мыслью, я во все глаза смотрела на Дауда, а затем задала довольно глупый вопрос:
- Как тебе удается находить правильные слова, когда ты говоришь обо мне? Почему ты всегда прав?
Дауд зачем-то посмотрел в неуютную даль, пахнущую мокрой пылью.

- Сегодня я уеду на собрание старейшин пустынных племен, - неожиданно проговорил он. – Это давняя традиция – собираться на второй день после дождя. Так мы никогда не путаем количество дней и назначенный срок. Ты ведь знаешь, в пустыне нет времени.

- Я знаю, - грустно ответила я. – В пустыне только вечность, и она меня пугает.
- В пустыне источники обозначают горкой камней, выкрашенных в белый цвет, - улыбнулся Дауд, - и у вечности есть свои белые камни. Я сказал тебе: «сегодня я уеду». И еще я скажу тебе: «когда я приеду». Когда я приеду, я объясню тебе, почему я всегда говорю правду, глядя на тебя.

Нет, все было не зря. Более того, сейчас я думала, что вся моя жизнь, возможно, была ради этой минуты.

***
Когда я только начинала летать, меня пугал крен аэроплана во время поворота. Когда я начала летать на дальние расстояния, я боялась сажать машину, если в тумане или дожде не видела посадочную полосу. Когда я приехала в пустыню, ее незнакомый жар заставлял меня паниковать от подсознательного страха удушья. Но со временем этот страх прошел так же, как и все предыдущие. Мое тело выучило, что если в полдень кровь задыхается в жилах, как будто все жилы – это крутые винтовые лестницы, по которым надо карабкаться вверх и вверх, то вечером придет блаженная прохлада, а в полночь – обжигающий холод.

На следующее утро после отъезда Дауда пустыня покрылась маленькими желтыми цветами. Это было так нелепо и странно: раньше мне казалось, что капли того дождя без вести растворились в бескрайнем море пустыни, глубину которого никто не знает, что они испарились от одного только соприкосновения с раскаленным песком. Но оказалось, что даже эти немногочисленные капли не пропали даром, а вызвали скрывавшиеся в глубине растения, как шторм в океане вызывает на поверхность чудовищ. Крошечные желтые чудовища наивно смотрели в белесое небо и ежесекундно взрослели: им необходимо было прожить всю жизнь за один-два дня, пока безжалостное солнце не сожгло их.

Что-то подобное творилось в моей душе, детски-незрелой и вместе с тем усталой. Внезапно в ней выросли маленькие цветы, которые торопились цвести, чтобы пустыня моей души полностью изменила свой вид к возвращению Дауда. Как редкие капли дождя, идущего раз в год, вызвали растения из мертвого песка, так несколько слов и пронзительный медовый взгляд создали внутри меня маленькие желтые бутоны того, что могло расцвести в счастье.

Несколько дней я лелеяла эти цветки в своей душе, задумчиво глядя в пустыню, в ту сторону, куда он уехал. Я просто сидела в шатре, боясь шелохнуться, чтобы не помешать цветам набирать бутоны, поочередно приподнимать тонкие лепестки, своевольно изгибать тонкие шейки стеблей. Желтые цветки счастья не должны были знать, что они растут в пустыне.

Время между «когда он уехал» и «когда он вернулся» прошло, как будто высыпалось песком в нижнюю колбу песочных часов. Я вышла ему навстречу с душой, полной расцветших желтых солнц, но сразу же увидела, что он забыл свое обещание. Другая мысль гнездилась в его голове, и мысль эта была злая. Она погасила золотистый огонь в лампадах его глаз, скривила его губы, нахмурила его бронзовый лоб. Племя, радовавшееся возвращению вождя, тоже увидела это: шум и приветствия стихли.
Новость, привезенная Даудом, доказывала, что даже в самом затерянном уголке земли, посреди огненной печи пустыни, на тысячи миль вдали от любого человеческого жилья нельзя быть свободным от чужой зависти и злобы. Другие люди решили, что им нужен этот жалкий бетонный оазис среди песка, а значит, они имеют право его отобрать, и эти люди были хорошо вооружены – слишком хорошо, чтобы бедные обитатели шатров и наездники на фанерных аэропланах могли им противостоять.

Женщины начали кричать и заламывать руки, мужчины мрачно молчали.
- Мы можем уйти, - сказал Дауд.
Рыдания мгновенно стихли, и жутковатая тишина повисла над селением. Я слышала, как тяжелый полог шатра, лениво шевелясь, скрипит по песку, как фальшиво звякает колокольчик на шее верблюда. Люди молчали и думали не о том, что они потеряют дом – шатер можно разбить на любом клочке земли. Они думали о том, что вместе с сотней метров старого аэродрома из их жизни исчезнет полет, исчезнут птицы без плоти, повинующиеся их жажде. Они перестанут быть Собирателями влаги.
- Мы не уйдем, - негромко сказал кто-то в толпе.
- Тогда нам придется воевать, - заметил Дауд.
Люди стояли, низко опустив головы.
Мне стало неловко, как будто я подсматривала за тем, что не имела права видеть. Я тихонько покинула печальное сборище и отправилась на аэродром, чтобы по привычке коротать одинокие минуты рядом со своим аэропланом.

Какая-то бессмыслица! Куда ни кинь взгляд – до самого горизонта одни только пески, пески, пески, никому не нужные, никем не обжитые. Огромное пепелище мира, горы, сточенные временем до невидимости, осадок всех канувших человеческих жизней. Вряд ли другие планеты могут быть столь опустошающе-одиноки, как это мертвое пятно на поверхности нашей планеты. Вряд ли какую-то чужую планету покоряли люди менее счастливые, чем те, которые оставили посреди тысячи миль песка свою крошечную бетонную подпись: «здесь были мы, здесь мы хотели умереть от зноя и пили плохой чай в кабинете начальника аэродрома, пытались настроить радио и услышать хоть один человеческий голос».

И все же потомки тех людей, невероятными усилиями приспособившиеся к этому краю, отрицающем саму жизнь, должны теперь отдать свою жизнь за право жить здесь.
Бессмыслица, плохой парадокс. Жизнь, смерть, пустыня – это была троица, в которой как минимум одна сущность отрицала две другие. И все же эта троица, эти три жестокие королевы, требовала признать ее как единственно законную, присягнуть ей и повиноваться только ее приказам.

- Селеста! – окликнул меня Дауд.
Неужели его глаза казались мне медовыми? Они были цвета кофе с молоком.
- Ты должна улететь отсюда.
Я знала, что он хочет сказать совсем не это. Но теперь он не имел права говорить то, что хотел.
- Ты должна улететь завтра, Селеста. Это не твоя война.

Эти слова словно толкнули меня и указали на то, чего я не замечала. Вот оно – мое наследство. Открыв шкатулку, я увидела пустоту внутри, но только потому, что темнота, хранившаяся там, уже выпорхнула на свободу. Как древняя Пандора, я выпустила спрятанное зло, дитя былой войны и чьего-то злого умысла. Не зная сам, мой дедушка передал в руки своего потомка – меня – то, в чем был повинен, свой невольный грех, свое проклятие. По наследству от деда к внучке перешла война.
- Это моя война, - ответила я, вкладывая в эти слова больше смысла, чем мог представить Дауд. – Твои люди – мой народ. А ты…

Все мое существо рвалось сказать эти слова, я ощущала их в груди, в горле, почти на кончике языка. Но что-то закрыло их в клетке моего рта, перегородило каменной плотиной бурлящую речку – что-то вроде аскетической привычки молчать о чувствах или въевшейся в кровь осторожности, которая заставляет воина спать с оружием и не снимать доспехов.

Так мы молчали накануне войны – из-за сковывающих нас убеждений, из-за физической невозможности вызволить слова из трясины смутных страхов и стыда, где они покорно шли ко дну. Я думала о том, что если бы мы оба умерли и освободились равно от плоти и страха, от языка и молчания одновременно, само это освобождение явилось бы для нас признанием в любви.

***
«Смерть – всегда женщина, я уверен в этом. Иначе как объяснить тот факт, что чем настойчивее я ее искал, тем упрямее она пряталась от меня?

Мой черный дирижабль стремился туда, где сами тучи тлели, где огненный дождь летел с земли в небо, а аэропланы, наоборот, падали спинами вниз. Но день за днем мы возвращались на базу без единой царапины, будто с увеселительной прогулки.
Война, несомненно, приближалась к концу. Мы давно не видели и не слышали ничего от командования. Мертволицый полковник исчез, будто он и в самом деле не существовал, а был лишь призраком. Оранжевый огонь войны потухал, потому что сжег все, что мог, и для него больше не было пищи.

Мои люди мечтали о том дне, когда они смогут вернуться в свои дома, к родным. Об этом говорили вполголоса, робко, как будто озвучивали этот в общем-то логичный план только для того, чтобы он воплотился для начала в словах и убедил всех в том, что он вполне реален. О доме не заговаривал лишь я. Сначала я должен был справиться со странными парализующими снами, где вместо бомб были черные блестящие яблоки.

Война закончилась, так и не дав мне шанса избавиться от будущего. Думаю, я сходил с ума: пережив войну, я стал бояться жизни и приходить в ужас от идеи бессмертия. Последние разрывы снарядов и трассы пуль манили меня, будто огонек свечи – мотылька, и я умолял их не заканчиваться, не замолкать, не потухать: так ребенок завороженно наблюдает фейерверк в новогоднюю ночь, боясь лишиться этого громкого искрящегося чуда. Меня манили метры, разделяющие гондолу дирижабля и нежное тело земли, распахнувшей внизу свои объятия. Не знаю, что удержало меня от свободного падения, казавшегося таким приятным, таким простым. Должно быть, это была маленькая искорка моего скептического большого ума, в котором и родился этот дирижабль – ледяная, неприятная искорка, остужавшая мою пылающую голову. Очень трудно сходить с ума, когда этот ум так непоколебим и холоден.

Итак, я вернулся в наш белый дом, и там мое сердце остановилось. Сначала я увидел неузнавание в глазах жены, потом испуг и отвращение на лице дочери. Затем я увидел фотографии в газете: фотограф снял уничтожение дирижаблей, которое было приказано теми, кто победил в войне. Я увидел ореол пламени, подобный солнечному шару, окруженному злыми языками протуберанцев, а внутри – нарушенный рисунок алмаза, остов звезды.

Я стал затворником в своем собственном доме, и вскоре обо мне забыли и соседи, и слуги, и даже моя дочь. Именно тогда ко мне пришел покой, потому что забвение – лучшее противоядие от бессмертия. Кроме того, я был лишен того, в чем мог бы продолжаться и запомниться – моей дочери и моего изобретения.

Я почти что стал мертвецом, человеком с остановившимся сердцем, что надежно защищало от идеи жить вечно. И так было до тех пор, пока я не встретил ее – моего неожиданного потомка, внезапный зеленый росток на бетонном поле, случайную золотую монетку под ногами нищего. Хитрая жизнь, как оказалось, никогда не оставляла поиска лазейки в мою крепость. Не в силах зайти через запертые двери, она проникла через окно, как это сделала Селеста.

Я смотрел на нее, оглушенный откровенной ее похожестью на меня: кажется, злодейка-жизнь насмешливо скопировала мои черты, намереваясь создать карикатуру, но эти черты, смешавшись, будто стеклышки калейдоскопа, явили прекрасное творение, похожее на звезду внутри дирижабля. Просто смешно, сколько маленьких доказательств своей жизни я видел в той, с которой мы даже не были знакомы. Хрупкое, упрямое создание с веснушками на носу умудрилось унаследовать даже тягу к небу, запрещенную в этом доме. Я видел в ней издевательскую иронию жизни, панические образы бессмертия, от которого прятался все эти годы – я всё это видел и не мог наглядеться.

Бессмыслица, плохой парадокс. Жизнь, смерть, бессмертие – это была троица, в которой как минимум одна сущность отрицала две другие. И все же эта троица, эти три жестокие королевы, требовала признать ее как единственно законную, присягнуть ей и повиноваться только ее приказам.

Завтра я отдам Селесте этот дневник, который изредка вел все эти годы. Надеюсь, ей никогда не пригодится то, что я вдруг понял - сейчас, на закате дней, в белоснежном доме, который забыл звук моих шагов. Наше бессмертие - не в нас, а в других, в тех, кто рядом с нами, кто улыбается нам, кто так похож на нас, даже если в нем другая кровь. Мое бессмертие - в ней, которая произносит слово «аэроплан» так, что мне приятно это слышать, и заваривает чай так, что мне нравятся его крепость и цвет. И за это бессмертие, единственно правильное, я не боюсь умереть.»

***
Я не спрашивала, откуда взялся старый пулемет, который водрузили в кабину моего биплана. Возможно, он остался со времен военной авиабазы и грустил в чьем-то шатре, ожидая новой войны. В любом случае, выглядел он ровесником моего дедушки, и от запаха пыли и масла, который шел от него, мое сердце взволнованно билось, как будто я снова волновалась перед экзаменами в университете. Я не испытывала ужаса, который должен испытывать любой цивилизованный человек при мысли о том, чтобы стрелять в другого человека; моим единственным чувством было холодное, почти научное любопытство. Я готова была совершить жестокость впервые в жизни, но я спрашивала себя только о том, насколько сильно эта жестокость изменит меня, какой будет новая Селеста.

Мой аэроплан стоял на взлетном поле один. Фанерные птицы Собирателей влаги были бесполезны на войне, поэтому их разобрали, спрятав запчасти в шатрах, зарыв их в песок. Великолепные творения рук и фантазии снова стали просто фанерой и жестью, балками и веревками. Лишенные крыльев люди селения стояли поодаль и смотрели, как мне в кабину ставят пулемет. Они были так спокойны и отстранены, что казалось, война не их, а только моя. Кто знает, возможно, это было правдой.

Я не знала, с чем нам предстоит столкнуться, кто придет завоевывать нас. Возможно, это будут всадники с закрытыми лицами и пылающими злобой глазами, или яростный сброд со старыми ружьями - те, кого изгнали города и пустынные селения, те, кто был осадком на дне человечества. Но все оборвалось у меня внутри, когда я услышала звук мотора военного истребителя, рождающийся где-то в груди пустыни.
Словно забавляясь, стальная птица совершила красивый круг над аэродромом и прочертила на бетоне точную линию пулеметной очереди, которая оборвалась в нескольких шагах от моих ног. Задрапированные фигуры по краю поля зашевелились и зашептались, будто деревья под ветром: они приняли мое ошеломление и невозможность двинуться с места за невиданную храбрость.

Очнулась я почти сразу же после того, как истребитель полетел обратно. Если это был разведчик, я не имела права его отпускать. Я запрыгнула на крыло, затем в кабину, и тотчас взлетела за ним. Разумеется, мой маленький биплан, отягощенный пулеметом, никогда не догнал бы военный самолет, если бы тот не решил продолжить забаву. Он совершил великолепный иммельман, идеальный, словно схема из учебника, прошел надо мной и зашел мне в хвост.

Итак, Селеста, подведем итог. Пулемет тебе уже не понадобится, так что нет смысла разбираться, как он работает. Ты храбро вызвалась воевать за пустынное селение и чужое племя, не догадываясь, что на твою долю выпадет настоящий, прекрасный воздушный бой - самое завораживающее зрелище на свете, если смотреть на него с земли. И тебе осталось наслаждаться этим зрелищем примерно десять секунд.
 
Зубы пулеметной очереди вонзились в хвост моего аэроплана. Что-то отлетело от киля или от руля высоты, и машину тряхнуло в сторону, впрочем, очень удачно: остаток очереди пролетел мимо. Что ж, можно хотя бы рыскать, если на большее мой аэроплан не способен.

Истребитель вылетел вперед меня, повторил эффектный маневр с полупетлей и снова зашел сзади. Сначала я хотела обругать его хвастовство, а потом поняла, что вовсе не желание покрасоваться заставляло моего врага перебирать фигуры высшего пилотажа. Его скорость не давала ему плестись за моим стареньким, медленным, низко летящим аэропланом с неубирающимися шасси. Я коварно усмехнулась и начала плавно снижаться, чтобы еще немного замедлить скорость.

Новая пулеметная очередь разбила правый лонжерон, но я все еще летела. Враг немного помедлил, но снова не выдержал моей черепашьей скорости, снова вырвался вперед. И тут я почти бессознательно нажала на гашетку своего пулемета, и он чудесным образом заработал, и еще более чудесным образом попал в противника, оставив в его фюзеляже несколько отверстий.

Разъяренный истребитель - еще бы, происходящее напоминало драку между львом и старым шпицем, в которой шпиц умудрился укусить льва! - в третий раз попытался зайти сзади, но уже не смог. Мои самые низкие высота и скорость, которые я только могла себе позволить, не годились для великолепного военного самолета. Потеряв терпение, он ушел, а я развернулась и поползла на аэродром.

Мой бедный биплан был дыряв, как кусок сыра. Киль перебит, лонжерон сломан, обшивка руля высоты отсутствовала, но несмотря на это, он все еще слушался меня и покорно сел на аэродроме. 

Странные дни потянулись за этим первым днем войны. Из всех форм людского противостояния, которые были известны, эта война больше всего напоминала осаду. Нашим неведомым врагам прежде всего нужен был аэродром, поэтому истребитель, каждый день наведывавшийся к нам, старался не повредить метры бетона, хотя был готов расстреливать живые тела - жуткая ирония, которая не укладывалась в моей голове. На второй или третий день жители шатров догадались об этом и переставили свои жилища вплотную к взлетной полосе. Теперь в бескрайней, равнодушной пустыне образовалось подобие древнего театра: неприкосновенная площадка, служившая местом действия, равного священнодействию, молчаливые внимательные зрители, сидевшие вокруг сцены, и я, против воли ставшая главной героиней, прима-балериной, каждый день вынужденная исполнять дуэт с антигероем.

Из каждого танца, из головокружительных пируэтов, исполняемых без страховки над песочным бархатом пустыни, я возвращалась на измученном, изрешеченном биплане. Каждую ночь умельцы из селения невесть откуда приносили в кувшинах топливо, штопали дырки в обшивке, как могли - заплатками из фанеры, кусочками дюраля, жесткой застывшей тканью, вымазанной какой-то остро пахнущей смесью, состав которой я даже не хотела спрашивать. И каждый день я сводила на нет их ночные труды. Я не могла подбить стремительный, прекрасно пилотируемый, бронированный истребитель, и я не могла последовать за ним, чтобы увидеть, где расположена его база. Все, что я могла - это отгонять его от аэродрома и селения, чувствуя себя так, как будто грозила палкой разъяренному медведю.

Могу поклясться, что мой враг забавлялся нашим противостоянием. Именно его мастерство и хорошее настроение объясняли тот факт, что я не была сбита в первый же день, а до сих пор летала, хотя в пулевые отверстия в моем фюзеляже теперь свободно проникал свет, и солнечные лучи образовывали причудливые узоры на полу кабины и на моих коленях. И все же я знала, постоянно и мучительно знала, что кроме балерины и ее партнера, кроме сцены и зрителей существует еще и дирижер, молчаливый распорядитель происходящего, следящий за временем. Смерть в балахоне и с косой - слишком старый, несовременный образ. Думаю, смерти куда больше подходят фрак и дирижёрская палочка, которой она нарисует в воздухе снятие аккорда - легкий неправильный круг, похожий на последний круг винта аэроплана, на лишний оборот «бочки» или роковой виток «штопора».

Я поняла, что война - это право задать Богу вопрос и ждать на него немедленного ответа. Вопрос мог быть любым: нахожусь ли я там, где должна находиться, что я должна делать, не бессмысленна ли моя жизнь и моя жертва, Господи. Но по сути все сводилось к тому самому вопросу, который так трудно облечь в слова. Так ребенок раз за разом спрашивает у матери: «Ты меня любишь?», не удовлетворяясь сотым, тысячным ответом терпеливой женщины. Он ждет чего-то еще, ему недостаточно этого «да», и в ожидании ответа тоскливо мечется его душа.

Я поняла, что тот, кто готов умереть за других, не обязательно должен любить их или быть от них в восторге. Я устала от этих молчаливых теней на границе пустыни и аэродрома, на границе моего сознания - от молчаливых теней с пристальными, пытливыми взглядами. Они раздражали меня покорностью, молчанием, бездействием. Но раз за разом я вступала в бой за них. Было от чего восхищаться собой, своей отвагой и бескорыстием - но и собой я не восхищалась, а тяготилась, и от себя я уставала и раздражалась. Каждый раз, сойдя с израненного биплана, я хотела исчезнуть, провалиться сквозь бетон или уйти с головой в песок, спрятаться от всех этих взглядов. Я ожесточенно мечтала хотя бы об одном дереве, хотя бы о фонарном столбе - почему раньше я не замечала прелести фонарных столбов? Любая вертикаль, любое укрытие было бы для меня невероятным счастьем, но я по-прежнему была словно последняя шахматная фигура на доске, задерживающая конец партии, словно сама себе позорный столб - с любого ракурса заметная, лишенная одиночества и покровов, выставленная на всеобщее обозрение.

***
Дауда я почти не встречала, и это было к лучшему. Маленькие желтые цветы, расцветшие было в моей душе, пожухли от страха и горечи, покрылись ржавчиной, как будто прошли века с тех пор, как они раскрыли свои лепестки. Но накануне того самого вылета он все же подошел ко мне. Странно, что раньше его глаза казались мне цвета кофе с молоком - теперь они были темны, как ночь, в которой летчик теряет направление, путает верх и низ и разбивается о землю, полагая, что он летит на приличной высоте.

- Я нашел это давным-давно в старом штабе, - проговорил он, протягивая мне большой сверток когда-то белого цвета. -Думаю, он может пригодиться тебе.
Это был парашют, складки которого зацементировались временем. Вряд ли хоть что-то на свете смогло бы вывести его из состояния плотно сложенного прямоугольника, кроме, возможно, силы взрыва.

- Я не умею этим пользоваться, - попыталась я отвергнуть ненужную вещь.
Молча и сосредоточенно Дауд завел сверток мне за спину, надел лямки на мои плечи и застегнул на поясе пряжку. Так одевают непослушного ребенка, который не хочет идти в школу ранним непогожим утром, а я, словно тот самый ребенок, неуклюже стояла в невидимом круге тепла, который нарисовали вокруг меня его руки. Все мои внутренности, каждая жилка, несущая кровь к внезапно затосковавшему сердцу, каждая мышца и прочие сложные составляющие моего тела не хотели идти к аэроплану, а хотели остаться здесь, в круге колдующих, защищающих и заботливых рук. Но одной только мыслью, бесплотным велением самой себя самой себе я заставила себя уйти, но перед этим бросить последний взгляд на Дауда, на всё его древнее, вулканическое обличие, на смуглую гору его лба и бездонные асфальтовые озера его глаз, вроде тех озер, в которых миллионы лет назад застывали и навеки сохранялись силуэты покорно гибнущих животных - как сейчас запечатлелась покорно идущая к биплану я.

В моей памяти неотступно вставали картины того странного, яркого сна, который я видела перед тем, как покинуть Прибрежный и полететь на поиски пустыни. Возьми только одно, шипел огонь в том сне. Только одну вещь, чавкала грязь. Не завалялось ли в твоем старом пыльном шкафу корки хлеба или кухонного ножа? Скоро ты будешь умолять о них. И если твой аэроплан вырвется из-под твоей руки и потеряет сознание, а ты выпадешь из кабины, отправившись в свой последний головокружительный полет, разве спасет тебя глупое платье? Поищи среди лаванды и скатертей что-нибудь похожее на парашют!

Парашют явился ко мне не из недр достойного усадебного шкафа моего детства, а из заброшенного штаба времен войны, а затем - из шатра вождя Собирателей влаги. Я не сомневалась, что парашют - это знак, что-то вроде белого флага, оставляемого на самый последний момент. Рыская вокруг своего врага в воздухе, терпя укусы его выстрелов и пытаясь поймать его самого в прицел, что было практически невозможно, я думала о своем дедушке: что выбрал бы он в свой самый последний момент - белый флаг или патрон в револьвере? Величайшая несправедливость была в том, что я знала его слишком мало, чтобы ответить на этот вопрос.

 Дальше все произошло очень быстро. Вряд ли мой враг хотел так быстро закончить свое развлечение, но следующая его пулеметная очередь оказалась слишком удачной и изуродовала рули высоты моего биплана. Последняя воля к жизни покинула мой штопанный, оперированный, усталый аэроплан, он задрожал и стал зарываться носом в воздух. Как опытный врач, слушающий дыхание больного, я почувствовала, что плотный воздух под крыльями внезапно исчез, и осталась только пустота, неестественная, как опавшие и больше не работающие человеческие легкие. Ощущение полета, к которому так привыкло тело, закончилось, и тело испытало ужас, который парализовал все мышцы, остановил мысли.

В этот момент, когда моя траектория навеки отошла от привычных горизонтали и вертикали, солнце под странным углом внезапно проникло в стеклянный фонарь истребителя и осветило для меня лицо моего врага. Я знала это лицо, и особенно эти светлые, почти белые глаза. Оказывается, все тот же враг преследовал меня все эти дни, когда я спокойно полагала, что он по-прежнему служит на авианосце на другом конце света. Воистину, враг дается нам один и на всю жизнь.
И если твой аэроплан вырвется из-под твоей руки и потеряет сознание, а ты выпадешь из кабины, отправившись в свой последний головокружительный полет, что может спасти тебя?

Оказалось, что выпасть из кабины - и даже выпрыгнуть - совсем не так просто. Университетский курс физики я слушала вполуха, но сейчас я очень ярко ощутила и поняла воздействие тех сил, которые прижимали меня к креслу падающего аэроплана. Мне потребовалось почти невозможное усилие, чтобы оторваться от кресла и перевалить свое тяжелое, неуправляемое тело через край фюзеляжа. Край изуродованного хвоста так больно ударил меня по руке, что искры посыпались из глаз.

Свободное падение - очень неудачное выражение. Оно несвободно, оно - величайшее принуждение, которое я испытывала в своей жизни. Мне хотелось протестовать, жаловаться, требовать, чтобы и мое мнение учли и выслушали. Но мое мнение никого не интересовало: я падала, хотя и чуть медленнее, чем мой несчастный биплан.
Без всякой надежды я потянула за какой-то непонятный шнурок, болтавшийся у меня за плечом. Серая поверхность пустыни приближалась ко мне мягко и плавно, протянув мне навстречу гигантские пыльные ладони. Так приближаются к испуганному животному, не желая его напугать. Я почти успела смириться с ее приближением, как вдруг пыльные жесткие складки наконец-то рванулись на волю, и над моей головой раскрылся полинялый, кривоватый, но все же спасительный купол.

Секунда пронзительной, колючей радости. Вслед за ней снова падение в бездну несправедливости и ужаса: невесть откуда прилетевшая пулеметная очередь, словно рой яростных пчел, прошила белый купол. Так я второй раз лишилась спасительной опоры на воздух.

Мне казалось, внутри меня раскачивается гулкий медный колокол. Это было мое сердце, в которое с одной стороны ударяла надежда, а с другой - отчаяние. От этих ударов темнело в глазах и ломило в затылке. «Разве сердце человеческое приспособлено к такому?» - подумала я краем сознания. «Разве сердце человеческое сделано из меди и способно вибрировать от напряжения?»
Колокол качнулся в последний раз, едва не пробив грудь, а затем я стремительно упала на песок. После этого наступили темнота и блаженное спокойствие.

***
Стояла апрельская ночь. Сочные зеленые кусты сирени надели короны из благоухающих кистей, яблони были усыпаны розоватыми жемчужинами цветов. Из-под деревьев, из таинственных невидимых уголков сада волшебно пахло ландышами, присутствие которых выдает аромат, как улыбка выдает внутреннюю красоту невзрачного человека.

Легкий ночной ветерок кончиками пальцев перебирал листья и травы, прятал в шелест деревьев слова, непредназначенные для посторонних ушей, маскировал старый флигель усадьбы непрестанной игрой света и тени. Легкий ветер был сообщником молодой девушки, которая тайком забиралась через окно внутрь старого флигеля.

Затем всходила луна, и сад в полном своем расцвете, во всей своей томной роскоши, почти граничащей с бесстыдством, был готов вздохнуть всей грудью, и это ощущение заставляло людей тоже сдерживать дыхание, набухать изнутри ликованием, готовым вылиться в глубокий вздох, в стон или крик. Как жаль, что чаще всего этот бутон звука, расцветающий от счастья, почти никогда не раскрывается в цветок.
Горечь крика, который не вырвался наружу, всегда накладывает свою печать равно на весну и юность.

***
Нет, здесь не было ни сиреней, ни ландышей. Здесь был только мягкий серый песок, похожий на пыльный бархат ковра, устилающего пустое жилье. Огромные пространства серой пыли лежали вокруг меня до самого горизонта. Интересно, пылится только то, что заброшено, или изначально необитаемые места тоже нуждаются в уборке? Возможно, если однажды человек приземлится на далекие чужие планеты, ему придется сперва протереть их влажной тряпкой.

О чем ты думаешь, Селеста? Твои силы, которых так мало, расходуются на странные мысли.

Имею право думать о том, о чем хочу. Странно, что ты придираешься ко мне, ведь ты такая же Селеста, как и я.

Нет, не такая же. Я - рассудительная Селеста. Я - Спокойный и Уравновешенный Пилот. Я должна довести нас до того места, где нам встретится человек. Человек всегда нальет другому человеку воды. Именно на это я рассчитываю.

У меня другой план. Я предлагаю отдохнуть. Просто прилечь на этот такой мягкий, такой шелковистый, такой уютный песок и немного полежать. Одна или две минутки никому не принесут вреда.

Нельзя, Селеста. Шевелись, продолжай идти.

Мы даже не знаем, куда идти… Постой! Посмотри туда, вперед! Ты видишь? Мы спасены! Я вижу оазис, в котором стоит большой дом.

Белый дом, окруженный зеленью, а в дальнем окне - радужная искорка? Мы это уже проходили, Селеста! Нет никакого дома.

(Мили и мили пустыни, и по ее бледному лицу плывут огромные тени облаков. Небо велико земле, и она теряется в нем. Небо похоже на огромное море желтого чая, в котором тает льдинка восходящей луны).

Я совсем замерзла. Можем мы немного отдохнуть и погреться, спрятавшись от ветра и завернувшись в линялый, расстрелянный парашютный шелк, который мы зачем-то продолжаем волочь за собой по песку?

Мы должны идти. По ночной прохладе идти гораздо легче.

Но мы шли и днем. Посмотри, солнце совсем высушило мои руки. Но если я куплю крем для рук, Жак поднимет меня на смех.

Не тебя, Селеста, а меня. Ведь это я - Спокойный и Уравновешенный Пилот.

(Небо над головой - словно мешок вора, ограбившего ювелирный магазин. Чернота блестит и переливается, как будто браслеты, ожерелья и бриллиантовые кольца без разбору бросили в одну кучу, торопясь и кусая губы от жадности. На память об ограблении остался лишь грубо зашитый шрам Млечного пути, пересекающий кожу неба).

Я больше не могу идти, Селеста.

Я тоже не могу. Но тем не менее, мы идем. Правда, странно? Что такое скрыто в нашей голове, что заставляет нас молчать, когда изнутри рвется крик, или лететь в бой, зная, что умрешь, или вторые сутки идти по пустыне, хотя тело отказывается идти? Почему мы так безжалостны к себе самим?

Посмотри, встает солнце. Если мы выберемся отсюда, я сошью себе платье из шелка вот такого цвета - бледно-лимонного с серой подкладкой. Я буду надевать его, наслаждаться его теплым льнущим прикосновением и вспоминать этот рассвет, который был вдвойне прекрасен из-за того, что обещал быть последним в моей жизни, и втройне - по сравнению со мной, смешным человеческим существом со спекшимися губами и обожженными легкими, совершающим странные неловкие движения, словно марионетка с порванными нитками.

Лучше сошьем голубое, как то платье, которое не понравилось нашей матери, помнишь? Платье цвета неба, как в детстве. Любой человек - всего лишь осколок зеркала, в котором отражается небо, пока его не затопчут грязными подошвами.

Ты говоришь о платьях, Селеста? Ты же Спокойный и Уравновешенный Пилот!

Нет, тот Пилот умер вместе со своим аэропланом. Кстати, ты не помнишь, почему аэроплан упал?

(Нищий пригород, уродливое дитя пустыни и цивилизации, был слишком страшен, чтобы принять его за мираж. Он был настоящим вместе со всеми своими кособокими домиками, веревками с бельем, натянутыми между пыльных пальм, голодными котами и детьми. Обе Селесты, слившись наконец в одну, распростерлись на песке, не дойдя ста метров до ветхого домика на самом краю обитаемого мира).