Глава 10-я. Ах, вернисаж, ах, вернисаж. Монолит

Геннадий Царегородцев 2
 Глава 10. Ах, вернисаж, ах вернисаж

   Днём, покидая стены гостеприимного Дворца Пионеров, Марк поднял глаза к небу и невольно прищурился. Растолкав руками свинцовые тучи по сторонам, на город смотрело солнце, смотрело и улыбалось. До боли знакомая улыбка — так улыбается солнце его далёкого города, а теперь и красавица Марина. “Научила, значит? Спасибо, моя королева”, — Марк весело подмигнул ласковому светилу и побрёл в гостиницу — временное пристанище этого странного города, великого как сама жизнь, но так и не понятого как её смысл. А горожане гурьбой покидали рабочие места, бросали квартиры и, как первоклашки на перемену, вываливали на улицу. То, что происходило там — они не знали почему, что, как и зачем, они к такому не привыкли, но это им очень нравилось.
   Суровые граждане, улыбаясь солнцу в ответ, становились добрее, и добро это, не скупясь, раздавали друг другу. Жительницы города — северные валькирии, освещённые и освящённые волшебством, становились ещё прекраснее. За минуту до этого любой мог поклясться — это предел, эталон, лучше не бывает. “Бывает и не такое”, — говорил проходивший мимо обыкновенный волшебник.
   Вечером перед отъездом в благодарность за чудо город подарил гостям безоблачное небо, тёплый, лёгкий, солоноватый бриз и алый закат. Солнце цвета пионерского галстука требовало быть готовым к борьбе за мир и счастье во всём мире, требовало творить, любить и быть любимым, требовало жить.
   Светило, уходившее за горизонт, чуть заметно колебалось в лёгкой дымке вечернего бриза. Марк знал — высокий статус звезды по имени Солнце не позволяет ей колебаться, светило просто машет им рукой, провожая.
   Возле здания аэропорта ”сердечный” водитель притормозил ”Волгу”, вышел и достал из багажника чемоданы гостей города. Гости тоже вышли.
   Протягивая поклажу, водитель с лёгким интересом посмотрел на Марка, настолько лёгким, насколько позволял служебный статус. Художник всю дорогу не умолкал. На этот раз экскурсоводом был он, но экскурсия была не по Ленинграду, а по лабиринтам его внутреннего мира. С некоторыми окрестностями этого лабиринта Марк сам знакомился впервые. Минут за десять до приезда в аэропорт экскурсовод замолчал — ему нужно было подумать, осознать им же сказанное. Молчал Эпштейн, сегодня он не был словоохотлив, сегодня он больше думал, думал тоже о чём-то своём. Молчал водитель, размышляя о сегодняшней погоде, несвойственной местной середине октября, о странном учёном, который знает про его город такое, о чём он, коренной ленинградец, даже не слышал. И этот странный парень — художник, непонятно каким боком относившийся к учёному, к его работе и к их ведомству в целом. Водитель молчал, его учили молчать, не задавая вопросов. Он не задавал, но вопросы остались.  Не банальные, вроде:  ”Быть или не быть”, — здесь вопросов не было, он твёрдо знал: ”Быть”. Водитель был абсолютно спокоен, но чуть заметная тоска во взгляде выдавала перечень вопросов, на фоне которых Гамлет — просто мальчик.
   Попрощались по-доброму — без лишних эмоций, но не сухо, настолько, насколько позволял служебный этикет. Горячее сердце требовало жарких объятий, но холодная голова остудила его. Поэтому, пожав друг другу чистые руки и пожелав добра и удачи, попрощались. Марк, вспомнив пролетария от искусства Диму, добавил:
   — Если что — звоните, заходите, — не оставив водителю ни телефона, ни адреса. Гостеприимный художник знал — если понадобится, приглашённый найдёт и телефон, и адрес, и оценки Марка за первую четверть третьего класса и первое место работы его прабабушки. Тот кивком головы подтвердил догадки художника: ”Если что — зайду, позвоню”. После этого ”сердечный” коллега молча развернулся на сто восемьдесят градусов и, сев за руль, отправился обратно в родной город — город трёх революций.  Гости северной столицы, обременённые чемоданами и впечатлениями, направились в здание аэропорта.
   У входа их встретила знакомая стюардесса в форменной пилотке. Красавица с плаката указывала ладонью на добрый совет: “Летайте самолётами Аэрофлота”, желая помочь путешественникам в выборе авиакомпании. Эпштейн перевёл взгляд с плаката на попутчика.
   — Давай паспорт, схожу за билетами. Я недолго, они забронированы, их нужно только забрать.
   Марк, поставив рядом с собой чемоданы, поудобней устроился в кресле для ожидающих вылет, достал папку с альбомными листами и ушёл с головой в работу.  На белом свете альбомного листа родилась, показала первые признаки жизни и стала жить самостоятельно стайка колоритных узбеков в тюбетейках и ватных халатах.  На их фоне южный гость города выглядел почти как Марина Антоновна — коренным жителем Ленинграда в пятом поколении. В этом пёстром, лоскутном одеяле, в этой многоцветной мозаике была вся сила Родины художника. Узбек и Марк в Ленинграде, ленинградцы в Узбекистане, прибалты на Сахалине и якуты на Украине, все они — дома. Просто как в школьном букваре:

“Речка, небо голубое —
Всё это моё, родное”.

   Ярчайший пример народного единства учитель Марка — Туманян. Отец — еврей, мать — армянка, родился в Узбекистане, немалую часть жизни жил и работал в Казахстане, остальное время — в городе Марка. Убери любой пёстрый камешек этой разноцветной мозаики и, возможно, не было бы ярчайшего художника, архитектора, учителя, Человека.
   Правда, последнее время кто-то большой и сильный как персонаж  “Формулы революции” Филонова, играя  в недетские игры с жестокостью ребёнка, подогревал национальные противоречия окраин страны.  Кое-где стычки местного значения уже переросли в вооружённые конфликты, были первые человеческие жертвы. Во что всё это выльется в дальнейшем, пока не было до конца понятно ни руководящей элите страны, ни жителям окраин, ни Марку. Но художник чувствовал — если что, хуже станет всем: и узбекам, и прибалтам, и якутам с украинцами, и Марку лично. “В единстве сила” — этот незыблемый постулат, эту с детства знакомую аксиому кто-то настойчиво пытался вытравить из сознания пока что единого народа. Стереть из памяти, как художник ластиком карандашный штрих.
   — А ты, я смотрю, без дела не сидишь, — вернувшийся учёный отвлёк парня от невесёлых мыслей, — Ух, у тебя лицо серьёзное. ”Шура, не делайте умное лицо, вам не идёт”. Давай, складывай свои листы с карандашами, пошли пить кофе, здесь его варят по особому рецепту. Поверь мне — горьковатый, чуть сладкий кофе с лёгким привкусом соли ты всю свою жизнь будешь вспоминать как вкус этого города.
   Кофе действительно был бесподобен — кофейная горечь, в меру сахара, еле уловимый привкус соли, вот он — незабываемый вкус Ленинграда. В этом городе в причудливый узор соединились суровый, до горечи, стиль бывшей столицы Империи, сладкая, до оскомины, помпезность Эрмитажа и впитавшийся в стены истории солёный балтийский ветер.
   Выпили ещё по чашке, дабы зафиксировать на подкорку вкус Ленинграда:
   — Ну всё, хватит, — поставил жирную точку Эпштейн, — кофе крепкий, побереги сердечко, оно тебе ещё пригодится.
   Час до посадки сидели молча. Учёный что-то писал в огромную тетрадь, порой эмоционально перечёркивая только что написанное. Марк взглянул на результат творчества соседа, но кроме союзов, междометий и небольших предложений, состоящих из букв, ничего не понял. Эпштейн ушёл в работу с головой, такого Эпштейна Марк видел впервые. Не хохмача-балагура, не рубаху-парня, не отца-учителя, а творца. Взяв карандаш, он новый образ учёного перенёс в свой походный альбом.
   После этого в альбом попала красавица брюнетка лет тридцати, сидевшая, напротив. Вокруг неё безостановочно вращались два неугомонных балбеса, как два искусственных спутника вокруг Земли. Почувствовав интерес художника, смуглянка, руководствуясь исключительно женской интуицией, приняла единственно возможное правильное положение для портрета и замерла неподвижно.
   Минут через пятнадцать портрет был готов. С листа на мир смотрели два чёрных уголька, в них тлел огонёк. Огни былого пожарища ранней юности погасили годы не самой лёгкой жизни: два вездесущих сорванца, семейные неурядицы и банальная бытовуха. Но стоит кому-нибудь слегка подуть теплом на тлеющие огоньки и… Вспыхнет не костёр, а всепоглощающее пламя страсти, лесной пожар, пожирающий всё вокруг. Глядя на утончённую восточную красоту лица, обрамляющую два драгоценных чёрных камня, Марк знал — желающий найдётся и не один. А шалопаи не помеха, скорее, наоборот — приятный бонус.
   Всё это художник с точностью документалиста отразил на белом альбомном листе. В углу название — ”Тлеющий пожар” и подпись — ”Монолит”.
   Подошёл к красавице, протянул листок:
   — Добрый день, извините за беспокойство, это вам.
    По неволе многоопытная молодая мама осторожно взяла портрет в руки и с недоверием посмотрела на себя. Она не сказала “спасибо”, она не кивнула в знак благодарности — она улыбнулась. Её улыбка и вспыхнувший огонёк в глазах — лучшая благодарность.
   — Ни фига себе, дай позырить, — настойчиво требовал один из отпрысков, но мать ловким движением отвела протянутые к портрету руки юных вандалов. Улыбаясь, она подняла своё изображение повыше как знамя и издалека показывала его сыновьям. Те, конечно, знали, что их мама самая красивая на свете, но документальное подтверждение, зафиксированное на бумаге, вызвало у них такой восторг, что их и без того безудержному веселью теперь, казалось, просто не будет конца. Ребята бегали, смеялись и требовали каждого встречного остановиться и по достоинству оценить красоту их матери на портрете и воочию.
   — Спасибо Вам большое, — донеслась до уходившего Марка запоздалая благодарность черноокой красавицы.
    — Пожалуйста, — обернулся, улыбаясь в ответ, Марк, — и…   
Вы очень красивая, это я вам как художник говорю.
   Юный волшебник, сотворив очередное чудо, вернулся на место.

   — А ты молодец, — Эпштейн тоже улыбался, — твоё мимолётное творчество осчастливило сразу трёх жителей планеты. Осталось совсем немного — всё остальное народонаселение Земли. Ничего, ничего, я знаю — тебе это по плечу. Или я даром с тобой вожусь? — учёный, изобразив сомнение, посмотрел на воспитуемого.
   — Недаром, Владимир Иосифович, недаром, — ответил воспитуемый, — после полугодового творческого марафона дома и двухнедельной реабилитации здесь мне действительно многое по плечу. Теперь я могу осчастливить человечество, и главное — не только могу, но и хочу. Ещё раз — спасибо Вам большое, за всё.
   — Ну, спасибо — это слишком много — с тебя пол-литра чая. Давай, бери чемодан, а то опоздаем на самолёт, и человечество останется несчастным, — Эпштейн улыбался — он принял благодарность.
   Почти два часа полёта сидели молча. Учёный рисовал формулы, зачёркивал, ругаясь, и улыбался, когда получалось, даже иногда хвалил себя. Марк с растущим уважением смотрел на нового Эпштейна, и новый Эпштейн ему нравился всё больше и больше.
   Вскоре в иллюминаторе показался родной город, он праздничным салютом ночных огней встречал своих блудных сыновей. Марк не первый раз уезжал и улетал из дома, но первый раз в жизни его тянуло обратно с такой силой. В голове заезженной пластинкой навязчиво вертелась строчка из армейской ”дембельской” песни:

   “Остановка — и город родной
     Нас встречает своей красотой”.

   Когда Марк уходил в армию, отслужившие друзья-товарищи поучали салагу:
   — Понимаешь, не сходив в армию, ты никогда не узнаешь, что такое “дембель”.  Коммунизм для страны Советов не столь желанная цель, как “дембель” для солдата. Это не мечта, это путеводная звезда, которая, приближаясь, становится всё желанней и желанней. Поверь, после этого у тебя будет очень много всякого, но чувство ”дембеля” останется на всю жизнь. Объяснить это чувство не служившим, всё равно что объяснять слепому красоту восхода солнца ранней весной. Ты понял?
   Он понял, потом — после армии. Друзья-товарищи оказались правы на все сто. В армии за два года Марк не только понял, но и прочувствовал всеми рецепторами души, что означают такие понятия как “дом родной”, “родители”, “друзья”, “Родина”. С тех пор для него это не пустые слова. Два долгих года без тыловой поддержки родителей, родственников, знакомых он учился рассчитывать исключительно на себя. Выработанные за семьсот тридцать дней тактика и стратегия переросли в основное координирующее направление на всю оставшуюся жизнь. Здесь, в замкнутом мужском коллективе, где чувства и эмоции оголены до предела, он узнал, что лучший друг может сдать за три копейки, а случайный знакомый может стать другом. Здесь он почувствовал ни с чем не сравнимую ответственность — боевое оружие в руках. Одно неловкое движение, дурные помыслы или потеря контроля над собой, и оборвана твоя или чужая жизнь. И, наконец, небывалая гордость — он на страже Родины. Это была настоящая школа жизни. Ребята, вольно или невольно избежавшие её, долгие годы после этого становились мужчинами, так порой и оставаясь ребятами на всю жизнь. За редким исключением, конечно.
   Чтобы понять, что такое “дембель”, нужно отслужить. Чувство “дембеля”—  одно из ярчайших чувств в жизни Марка, и вот оно сегодня повторилось. Долгий двухлетний срок службы вмещает в себя года и даже десятилетия, а в последние шесть месяцев жизни Марка поместился весь армейский опыт — полностью. И, может быть, не один.
   Город встречал своей красотой, а в аэропорту их ждал до боли знакомый водитель “с большим сердцем”, на той же самой чёрной “Волге”.  “Успел, значит”, — не удивился Марк, с Эпштейном он давно перестал удивляться, — “Вот кто настоящий волшебник”.
   — Доброй ночи, Владимир Иосифович. Я за вами, куда вас доставить?
   — Отвезите сначала Марка домой, ну а после — меня.
   — Мой адрес…— художник не успел назвать ни улицы, ни номер дома.
   — Я знаю, — на полуслове оборвал его водитель.
   “Действительно, кому я это говорю? “ — исподлобья посмотрел на него, оборванный на полуслове.
   Минут через двадцать они были возле его дома — это вам не Ленинград. И опять в голове завертелись слова из старой “дембельской”:

“Сердце бьётся — знакомая
                дверь…
  Человек я гражданский
                теперь”.

   Он забыл попрощаться с водителем, он даже не кивнул Эпштейну. Дрожащими руками открыл багажник, достал чемодан и — домой. Лифт, двенадцатый этаж и вот она — знакомая, заветная дверь. Достал ключ, долго возился — от волнения никак не мог попасть в замочную скважину и открыть замок. Но последнее препятствие позади, и вот— он дома.
   Включил свет в прихожей и подмигнул “себе в 2000-м”: ”Теперь я к тебе немного ближе”. Снял куртку, обувь и, обернувшись, увидел её. Заспанная, растрёпанная, в помятой пижаме, но мягкая, тёплая, родная — Бьянка.
   — Почему так поздно? — она улыбалась, и Марк, глядя на неё, вновь прочувствовал, что такое “дембель”, что такое дом родной, что такое Родина. За неё и жизнь отдать не жалко. Схватив единственную на руки, обнимал её, целовал и, не спрашивая, понёс обратно — в спальню. Она не сопротивлялась, она знала — сопротивление бесполезно — и только хлопала беспомощно огромными ресницами.
   Потом, сидя на кухне, пили чай, а он взахлёб рассказывал. Рассказывал всё, не скрывая мельчайших деталей. Повествование дошло до красавицы Марины Антоновны. Сначала были надутые губки бантиком, испепеляющий взгляд, но… Когда Бьянка поняла, что выиграла в неравной схватке у самой королевы, сменила гнев на милость и отпустила Марку все грехи. А когда суженый достал папку с альбомными листами и предъявил портрет её величества, Бьянка убедилась окончательно, что олимпийские чемпионы рядом с ней — просто дети.
   Чуть не потерянный жених продолжал рассказывать об Эрмитаже и о Филонове, о Дворце Пионеров и о детях. Добравшись наконец до МАРКсизма, объяснил про необходимость учиться, учиться и ещё раз учиться. И снова — о Туманяне и об институте, об Эпштейне и о договоре. Оборвав себя на полуслове, он, повернувшись к любимой, произнёс с нескрываемым волнением:
   — Бьянка, я хочу тебе сделать официальное предложение предложения.
   — Это как? — смена темы была неожиданной, и она, действительно, не сразу поняла.
   — Через полгода, — продолжил Марк, — когда закончится этот марафон, я собираюсь сделать тебе предложение. Ты согласна?
   — Вот через полгода и поговорим, — хитро улыбалась Бьянка, она мстила ему за королеву, — А вдруг я за эти полгода полюблю кого-нибудь другого? — безжалостная мстительница с вызовом смотрела в глаза обидчику.
   — Я тебе полюблю! — в этот миг ужасный мавр Отелло выглядел бы рядом с Марким плюшевым мишкой.
   — Тихо, тихо, успокойся, — не уступала Дездемона, — Я здесь как жена “декабриста” охраняю тепло домашнего очага, согреваю для суженого супружеское ложе, а он со всякими королевами мороженое лопает. Нет тебе прощенья! Эти полгода ты обязан лопать со мной мороженое каждый день, а я ещё подумаю — казнить или помиловать. Ты мне смотри, я тоже королева, — её величество Бьянка посмотрела на него так, что осужденный понял — одно неверное слово, и лежать его голове на плахе.

   — Королева, королева, — успокаивал разгневанную царственную особу Марк, — Но... я хочу тебе ещё кое-что сказать, то есть, я хочу предупредить тебя сразу…
   — Что ещё? — подсудимый по взгляду понял — голове лежать на плахе.
   — После всей этой истории не будет ни Америки, ни миллиона, — взял последнее слово, приговорённый к смертной казни.
   — Дурак, напугал, я думала…, — никакая не королева, а самая обыкновенная родная Бьянка ударила обидчика маленьким кулачком в плечо, — Да я это уже давно поняла. А миллион и Америка будут. И Японии всякие будут со своими йенами, и Китаи с юанями. Я из тебя такого гения воспитаю. Но учти, — вновь вернулась злая королева, — полгода я думаю. И про мороженое не забудь, — надутые губки снова улыбались.

   Утром пришли “наши”. Цитрус менял имидж и некогда гладкий череп был покрыт мелким ёжиком чёрных волос. Что вырастет из этого газона не знал никто, даже сам Вольдемар. Арон как настоящий вождь с достоинством принимал преподнесённые ему дары: настольный крейсер “Аврора”, значки и календарики с Петром на вздыбленном коне. Марк эти сокровища приобрёл в первый же день в сувенирной лавке где-то в городе. Цитрус недовольно бурчал, принимая свою часть подарков:
   — А из Эрмитажа ничего не привёз? Ну да ладно, и на том спасибо.
   Марк знал, под сухим безразличием его друзей скрываются два огромных, горячих сердца, на фоне которых сердца водителей Эпштейна — просто карлики.

   И снова кухня, чай и по второму кругу история о похождениях по Северной Пальмире. И снова пояснения, цитаты из классиков и как документальное подтверждение вышесказанному — рисунки и портреты.
   Вождь двадцать пятым кадром мелькал где-то рядом, периодически возвращаясь к друзьям, но человеческий глаз не успевал фиксировать его присутствие. Цитрус как обычно, выбрав самое удобное положение, застыл неподвижно. Изредка нарушая монолог Марка едким вопросом, он одобрительно кивал мелким ёжиком волос.
   Рассказ дошёл до Марии Антуанетты — взгляды ”мистериков” сошлись на Бьянке. Она была невозмутима и только хитрое и до ужаса довольное лицо отвечало на немые вопросы: “Вот так вот. Поняли, да?”
   Диалог прервал “зелёный монстр”— звонил Эпштейн:
   —Привет Марк.
   — Доброе утро, Владимир Иосифович. Вы извините, я вчера не попрощался — ни с Вами, ни с водителем, но вы поймите...
   — Да, я понимаю, — простил его учёный, — Марк, я по поводу вчерашнего разговора — у нас всё в силе?
   — Владимир Иосифович, Вы меня обижаете.
   — Ладно, не обижайся, я завтра зайду — посидим, поговорим. На днях я снова уезжаю — месяца полтора меня опять не будет.
   — На этот раз куда? —  не ожидая ответа, спросил Марк.
   — На этот раз туда, — не ответил учёный, — До завтра.
   — До завтра, — художник положил зелёную трубку.
   “Мистерики” посидели ещё часок и убежали, не желая мешать будущим молодожёнам: “Марк, ты даже не представляешь, у нас такая куча дел”. А Марк, отпустив друзей разгребать их кучу, взял в руки телефон и набрал маму:
   — Мам, привет, я вчера приехал. Завтра после обеда хочу к тебе зайти с Бьянкой.
   — Заходи, — и опять, как с “мистериками”— показное спокойствие скрывает эмоциональную бурю.
   Кто такая Бьянка, объяснять не было необходимости. В его семье она как Карлсон — её никто не видел, но все знали, что она существует. Пока мама заходила к Марку, до “вселенской” обиды, они с Бьянкой ещё не жили вместе. Ну а после этого всё общение перешло в плоскость телефонных разговоров.
   Красавица “Карлсон” понимала, что идут они не в гости — ждёт её презентация и ей просто необходимо показать товар лицом. Поэтому с лицом она возилась часа три. Они немного опаздывали и Марк, поторапливая, брюзжал:
   — Любимая, я картины пишу быстрее.
   — Вот и иди к маме с картиной, — ответила любимая.
   У мамы в этот день “совершенно случайно” оказалась её сестра — тётя Люба, и сестра Марка с мужем и ребёнком. На столе такое изобилие, что на его фоне сказочная скатерть самобранка — просто заводская столовка.
   — Это вы удачно зашли, а мы как раз обедать собрались, — мамино спокойствие напомнило Марку Штирлица, гуляющего по Берлину в будёновке и с ППШ на плече, в котором ничего не выдавало советского разведчика, кроме парашюта за спиной с надписью ДОСААФ СССР.
   “Сейчас наши женщины разберут бедную Бьянку на запчасти, разрежут на лоскуты, и останусь я без невесты”, — жених с тревогой посмотрел на испытуемую и успокоился, — “Да нет, такая сама кого хочешь разберёт”.
   Дальше — допрос с пристрастием: “Работаешь, учишься? Кто мама, папа? А Маркушу давно знаешь?” — и так далее, и тому подобное. На посошок как тост на брудершафт неизменный фотоальбом: ”Тут ему годик, это первый класс, а вот он школу закончил…” Бьянка держалась стойким оловянным солдатиком, и, провожая их, сестра шепнула на ухо Марку:
   — Хорошая девушка.
   — Это было коллегиальное решение, или, выражаясь словами героя любимого фильма: ”Таможня даёт добро”. Отец с мужем сестры, провожая, поинтересовались:
   — Ну что, победа за нами?
   — А то…, — поднял Марк знамя Победы над Рейхстагом.
   Вечером Бьянка позвонила своим — на выходные назначили презентацию Марка. Он был спокоен — главная таможня в его жизни — Бьянка, дала “добро”, а остальное — смех.
   В субботу дома у Бьянки “совершенно случайно” в гостях оказались все её родственники женского пола. А стол — всё тоже самое про “самобранку”, только ещё лучше. И все, вот так совпадение, только-только собирались обедать.
   Дальше всё по списку: допрос, фотоальбом и застолье. Вердикт вынесла сама мама:
   — Совет вам да любовь.
   Вечером, вернувшись домой, почти сразу завалились спать, переваривая кулинарные “шедевры” будущей тёщи. “Нет, с такими родственниками я умру от обжорства”, — он улыбнулся и уснул.
   Проснулся Марк пораньше, не сам — будильник разбудил. Перед уходом в творческий запой была необходима ещё одна встреча, важная встреча, не то чтобы решающая, но знаковая.
   И вот — он стоит у дома и не решается толкнуть до боли знакомую дверь в подъезд.  В прошлый раз юморист местного розлива написал на ней: ”Забудь надежду, всяк сюда входящий”. На этот раз весельчак подошёл к делу более основательно: к деревянной двери шурупами, намертво, привинчена табличка ”Не входить. Работают люди”. Чуть ниже табличка поменьше ”Без стука не входить”, ещё ниже ”Просьба, не стучать”. “Обхохочешься”, — оценил творческий потенциал сатирика Марк, но ребус из табличек его не остановил. Не постучав в дверь, он вошёл внутрь и помешал работающим людям. Дальше не к лифту, на лифте нельзя — туда только пешком. Широким строевым шагом, перепрыгивая через две ступеньки, он добрался до нужного этажа. Звонок — дверь открылась.
   — Доброе утро, Юрий Богданович.
   — Доброе, Марк. Заходите, я как раз только что кофе сварил. Будете?
   — Буду, спасибо.
   Сел на краешек белоснежного кресла и осторожно двумя пальцами взял из рук Туманяна чашку. Учитель сел напротив, он знал — разговор долгий, разговор важный.
   Минуты три сидели молча, пили кофе. Кофе мешал начать разговор, и незваный гость, допив обжигающий напиток двумя глотками, поставил чашку на журнальный столик.
   Говорил невнятно, сбивчиво, перепрыгивая с темы на тему. Учитель слушал молча, не перебивая. Он ждал, он знал своего ученика — ему помощь не нужна, тот вырулит, тот сможет. И Марк смог — рассказ вошёл в нужное русло, и тоненький ручеёк из слов и междометий перерос в полноводную реку повествования.
   Начал издалека, с той весенней выставки на “восьмёрке”, с первого знакомства с “Американцем”. Рассказал про “волшебное “ подземелье и “чудо краски”. Эпштейн просил не рассказывать никому без лишней необходимости, но сегодня необходимость была. Дальше разговор пошёл про странный опыт и про договор с учёным, про “мистериков” и про Бьянку, не забыл Худого и Дудика. В рассказ вошло всё до мелочей, без них повествование не было бы полным. Так же, в мелочах и без ложного стеснения, про полугодовой творческий запой и про двухнедельный запой реальный. О плодах запоя: семи волшебных картинах — в красках, в цвете, эмоционально.
   После непродолжительной паузы перешёл к Ленинградской реабилитации, так же, не упуская мелочей. Рассказал и про “поражение” под Эрмитажем и про “битву” за Русский музей, про встречу с Филоновым и про тупик после этой встречи. Дошёл до света в конце тоннеля во Дворце Пионеров и до Марины Антоновны с юными художниками.
   Снова короткая пауза, и перешёл к главному — к МАРКсизму. Долго и, опять же, сбивчиво объяснял концепцию, направление и перспективы учения. После, основоположник МАРКсизма объяснял, что для воплощения в жизнь своей идеи ему нужно учиться, а научиться главному он может только у своих учеников. Но одно “но” — для того, чтобы у него были ученики, ему самому нужно продолжить учёбу.
   — Как-то так, — закончил свой рассказ МАРКсист и, ожидая резюме, посмотрел на учителя.
   — Ну что, Марк, я вижу Ваш академотпуск не проходит впустую. Если честно, я даже по-доброму завидую вам. Мой юный друг, судьба, конечно, любит лучших, но…Гений — это всего лишь десять процентов таланта, остальное: везение, случай, а главное — непосильный, рабский труд, над собой в первую очередь. Короче, когда всё это закончится, я жду Вашего возвращения, — Туманян, потупив взгляд, сделал небольшую паузу и, вновь взглянув на Марка, добавил, — Знаете, я горжусь Вами. Вы сняли огромный камень с моей души. Тогда, полгода назад, бросая Вас в водоворот событий, я не был до конца уверен, что Вы выберетесь. У вас получилось, Вы молодец, Вы настоящий боец, Вы, действительно — монолит. Жду летом ваши документы, жду вашего возвращения. Но учтите — несмотря на годовой пропуск и Ваш талант, поблажек не ждите, Вам ещё учиться и учиться, работать и работать, и, — улыбнувшись, добавил, — Давайте ещё по чашке кофе. А с МАРКсизмом — это интересно, это хорошо, это правильно.
   Спускаясь вниз, Марк чувствовал облегчение, близкое к состоянию невесомости. Учитель его выслушал, понял, поправил, направил и путь указал.
   Закрыв за собой дверь подъезда, окрылённый художник демонстративно постучал по табличке “Просьба, не стучать”. Так детишки звонят в дверь и убегают. Но Марк не собирался убегать, ему некуда было спешить, у него вся жизнь впереди, он это сегодня понял: “Юрий Богданович, как это у вас получается? Действительно — учиться и учиться”.
   Дома на кухне его ждал Эпштейн. Бьянка угощала гостя вкуснейшим фирменным пирогом и развлекала светской беседой ни о чём. Темы ни о чём заканчивались, и поэтому Марк, вернувшись, спас обоих.
   — Здравствуйте, Владимир Иосифович, извините, я не знал, во сколько Вы будете. Мне необходимо было встретиться с Туманяном, думал — успею к Вашему приходу. Бьянка не обижала, пока меня не было?
   — Марк, я тебе завидую всё больше и больше и, заметь, самой чёрной завистью. Этот пирог...! Я теперь не знаю, что в ней первично — её неземная красота или кулинарные таланты? — суженую Марка откровенная лесть не смущала, она знала, что лучше всех на свете, и поэтому похвалу в свой адрес принимала как должное.
   — Ладно, всё это лирика. Марк, я так понял, у нас всё в силе?  Принёс тебе чистые холсты на подрамниках — разных размеров, краски, кисточки и прочий расходный материал. Так что — твори. Меня месяц, полтора не будет, за старшего оставляю Бьянку, — он подмигнул ей, она ему.
   — Спелись? Я вижу, зреет заговор — художник улыбнулся “отцам - командирам” и, не спрашивая разрешения у нового начальства, налил себе кофе.
   — Владимир Иосифович, Вы не переживайте, всё будет вовремя, в нужном количестве, да и качество гарантирую. Я полон сил.  В начале творческого марафона я немного сомневался, теперь сомненья позади, теперь я способен и на большее.
   — Вижу, вижу. Ребята, с таким настроем на победу, — учёный посмотрел на Марка, перевёл взгляд на Бьянку, — да с таким командиром, я уверен в положительном результате. Всё, не буду вам мешать, позвольте откланяться. Удачи вам — остального не желаю, остальное у вас и так есть. Чёрт возьми, пойду, а то умру от зависти. Всё, ребята, всего хорошего.
   Эпштейн ушёл.  Марк решил не нарушать внезапно свалившийся выходной и превратил его в тихий семейный вечер. Завтра, всё завтра.

   Утром — стандартный график: зарядка, душ, завтрак и в бой. До заветной сотни осталось сорок восемь картин. Две новые были уже готовы, их нужно было только на холст перенести. Вечером с высоты двенадцатого этажа на закат смотрели две красавицы, удобно устроившись в креслах мольбертов. Художник по памяти вновь сотворил два обыкновенных чуда: её величество “Мою королеву” и черноглазую незнакомку из ленинградского аэропорта — картину “Тлеющий пожар” (теперь в цвете). “Гостьи” знакомились с окрестностями родного города волшебника. Третья красавица с вызовом смотрела на конкурирующие фирмы. Бьянка знала, конечно, что она лучше всех на свете, но присутствие пусть даже нарисованных соперниц щекотало нервы. Как любая женщина благоверная Марка не хотела быть первой, она должна быть только единственной.
   Марк решил — на сегодня хватит, и предложил единственной прогуляться перед сном в парке, у озера. Единственная приличия ради пару секунд поморщив носик, с радостью согласилась. Поздняя осень и лёгкий вечерний мороз как ни старались, не смогли пробить тепловой барьер, которым окутали юную пару два заботливых, бьющихся в унисон, сердца.
   А утром… А утром продолжение марафона длиной в полгода. Как в армии: “копать от забора и до обеда”, только у Марка заветная цель не обед, а далёкая сотая картина. И как в армии: “дембель неизбежен как крах мирового империализма”, так и картина “номер сто” будет, как город-сад Маяковского. И день стал похож на день, а ночь на ночь — как патроны в обойме.
   Полгода творец работал на износ, но не уставал, был на грани безумия, но грань не переходил, работал ночью, спал днём, днём работал, забыв поспать ночью. Если бы не благоверная, давно бы умер с голода — на еду было жалко тратить время.  Но суровый начальник Бьянка не доверяла мудрости народной — остальные художники, как хотят, её подопечный голодным не будет никогда. Марк знал — с ней спорить, только время тратить — на еду времени уходит меньше.
   Изредка однообразие будней окрашивали в радужные цвета, заходившие в гости “мистерики” и “Американец”. Заходили родители, но, понимая вынужденное невнимание сына, свои визиты опять свели почти на ”нет”. Родители Бьянки заходили ещё реже. Марк всё понимал, всё видел, но — потом, всё потом, главное, больше нет “вселенской обиды”.
   Изредка как собачку Бьянка выводила суженого погулять в парк. И как с едой — из двух зол выбирают меньшее, Марк выбрал прогулки. Разок, гуляя в парке, встретили злополучного Дудика. Сосед, потупив глазки, постарался незаметно прошмыгнуть мимо.
   — Ты чего не здороваешься? — Марк протянул руку. После последней “кровопролитной” встречи они не виделись. Была вначале злость, обида, но после пережитого в последнее время всё это казалось каким-то мелким, незначительным. А в Ленинграде Марк окончательно всё понял и простил своего драчливого однокурсника. Ему так хотелось подарить Дудику велосипед, как Печкину — чтобы таким злым не был.
   Дудик посмотрел по сторонам, и, не увидев никого вокруг, сообразил — Марк обращается к нему. Неуверенно протянул руку:
   — Привет.
   — Дудик, а ты почему не заходишь? Так, по-соседски — чай, кофе попить. А может быть ты за что-то на меня обижен?
   — Я, обижен? Я, нет. Я, это, зайду… Спасибо, — растерянный горе-художник побрёл домой, пытаясь сообразить :”Что это было?”
   Суровое лицо “непосредственного начальства” повернулось к Марку:
   — Ты зачем маленьких обижаешь?
   —Всё, всё, гражданин начальник, больше не буду, честное пионерское.
   — Смотри, — она взяла подчинённого под ручку, поцеловала в щёку, и они пошли дальше.
   Но, слово не воробей, и невольная шутка потребовала ответить за содеянное — Дудик стал заходить. Будущие молодожёны так и не нашли в себе смелости признаться, мол: ”Извини, пошутили”, — и потому стойко переносили все тяготы и лишения званого гостя. Классика — мы в ответе за тех, кого приручили.
   Тем не менее, ни ”мистерики”, ни Эпштейн, ни родители, ни даже Дудик не могли сбить марафонца с дистанции. Когда “спортсмен” работал, с ним бесполезно было разговаривать, бесполезно было к нему обращаться, что-то просить и, уж тем более, требовать. Обязанность пресс-секретаря взяло на себя его непосредственное руководство — его единственная. Эти полгода она была его вкусовыми рецепторами, его осязанием, обонянием, слуховым аппаратом и глазами. Роль шестого чувства так же выполняла она. Именно оно — шестое чувство, подсказывало Бьянке, когда Марк выходил из творческого анабиоза, и с ним можно поговорить как с нормальным человеком. Гости, бывавшие в квартире, быстро к этому привыкли как к некой форме спиритизма и обращались к Марку исключительно через медиума — Бьянку.
   День за днём, неделя за неделей — время шло. Круговорот красок в “бассейне”, снятие отпечатков цветной жизни на “эбруграмму”, гремучие “коктейли” красок на палитре, короткое совещание с дежурной музой — и юный творец наносил на холст очередной шедевр. Никаких творческих мук и прочей романтики при свечах. Всё   это — сказки для взрослых, а в жизни, как правило — обыкновенная рутина рядового гения, будни творца, не более того.
 
   Вас когда-нибудь съедали
                будни?
   Полностью, до донышка, дотла…
    И когда домой обратно — трудно,
   И из мыслей в голове одна:

   “Отоспаться — завтра будет видно,
   Завтра, к счастью, будет
                новый день.
    Пусть он на вчера похож
                постыдно,
   Как однофамилец, словно тень”
   “Мистерики” незаметно тихой сапой мастерскую художника превратили в музыкальную студию и эксплуатировали её по полной. Они репетировали, сбиваясь в трио и разбредаясь на сольные партии. Музыкальный тиран Арон, давно узурпировавший власть в этом маленьком государстве, требовал невозможного от своих верноподданных. Правда, и к себе был безжалостен, как Чапаев — всегда впереди, на лихом коне. Соседи, первое время стучавшие по радиаторам отопления металлическими предметами, смирились с творчеством ”Мистерии” как с неизбежным стихийным бедствием. ”Непогоду” пережидали вне своих квартир, убегая подальше от “капризов природы”.
   Заходил участковый — мужчина средних лет, высокий, и потому его худоба казалась почти критической, милицейская форма висела на нём, как на вешалке. Последний штрих к портрету: фуражка на затылке, усы, как у Печкина, и взгляд — суровый, как закон.
   Суровый блюститель правопорядка, неуверенно переминаясь с ноги на ногу, требовал соблюдения норм и правил проживания в многоквартирном доме:
   — Ребята, эта, нехорошо как-та. Вот, даже, соседи жалуются. Вы, эта, как-та потише. А?
   Маленький Арон, глядя снизу-вверх на представителя власти, расставил все точки над “Ё”:
   — Товарищ старший лейтенант, мы репетируем в строго отведённое нашим государством время для проведения ремонтных работ в квартире. Считайте, что мы делаем ремонт. Или Вы против закона, против государства?
   — Я, нет, я не против, соседи, понимаете ли, — испуганно посмотрел участковый на Вождя, — Репетируйте, закон — это понимаете ли…
   Дальше законопослушного милиционера в оборот взяла бессовестная Бьянка и подкупила его своими волшебными пирогами. С тех пор, вкусив это зелье приворотное, он был у неё на коротком поводке. Правда, заходить стал почаще: ”Как у вас? Всё в порядке? — Чай, кофе? — Нет, нет, спасибо. Хотя… Если вы настаиваете”.
   — Музыкальное творчество ”захватчиков” не мешало Марку, скорее наоборот. Их трио незаметно как-то стало квартетом — они дополняли друг друга, воровали друг у друга идеи, а порой их четвёрка (если, конечно, считать присутствующих муз) разрасталась до квинтета, секстета и даже октета.
   Новый 1990-й год встречали вместе. Вместе — в буквальном смысле этого слова: Марк с Бьянкой, Цитрус с девушкой, Вождь с двумя сразу и Эпштейн в гордом одиночестве. Были давно считавшие друг друга родственниками родители Бьянки и Марка. Даже прирученный Дудик с барышней был. Обещал прийти Худой с семьёй, но позвонил, извинился:  “Прости, брат, гастроли незапланированные”. Но и без Худого в квартире яблоку негде было упасть, да и не было в этом яблоке необходимости — Бьянка с мамами такой стол накрыли, что перенеси его Марк на холст, этот натюрморт Эрмитаж выкупил бы за любые деньги.
   Как-то незаметно прошла зима, и природа в очередной раз сотворила своё, ставшее уже привычным, чудо — воскресила давно отпетый, завёрнутый в белый саван снега и похороненный в сугробах город. Каждый раз народ принимал периодическое волшебство как откровение, каждый раз люди не верили своим глазам и, давно потерявшие надежду, вновь обретали веру и любовь.
   Единственный человек в городе, кто не заметил волшебства, это был Марк. Он сам творил по чуду в день, порой по два, и на прочие чудеса банально не хватало времени. Только ранней весной, когда картина под номером сто была готова, художник, год назад впавший в зимнюю спячку, проснулся, вылез из своей берлоги и осмотрелся по сторонам. Вокруг всё было прежним — и город тот же, и люди те же, только он изменился. Нет, он не постарел, старше он стал ровно на один год — он стал взрослее, намного взрослее.
   Друзья, знакомые, родные приняли новость о сотой картине не то чтобы с радостью, скорее с облегчением. Точнее всех выразил общее чувство циничный романтик Вольдемар:
   — Ну всё, отмучился.
   Так говорят о покойниках. Действительно, с написанием сотой картины что-то умерло, но хрипловатый баритон поэта подбадривал: ”Ведь конец — это чьё-то начало”.
   Это был не конец всему, это был конец важного, но проходного этапа. Так заканчивают школу — ты не уходишь ни с чем, дальше ты несёшь тяжёлый багаж — багаж знаний, но без этой ноши дальше идти по жизни будет намного сложнее.
   Единственный человек, принявший известие на “Ура”, был Эпштейн, приехавший неделю спустя после этого эпохальные события. Он так радовался, что Марку казалось — это учёный закончил сотую картину.
   Марк, дорогой, ты даже не представляешь, что ты сделал. Да я тебе за это, да я тебя…— Эпштейн разглядывал долгожданную картину, как отец двенадцати дочерей первенца сына — пусть тринадцатый, но мальчик, — Ну всё, с меня теперь выставка, я тебе обещаю. А если я обещал, то что?
   — Помню, выставка уже у меня в кармане, я могу туда заглянуть и взять её.
   — Точно, — Эпштейна радовало окончание этой эпопеи больше, чем его подопечного. Но он понимал Марка — тот выжат, вымотан, на эмоции просто не осталось сил, — Ничего, ничего, дружище, я тебе такую выставку забабахаю — пальчики оближешь. Получится повкуснее, чем пироги твоей ненаглядной.
   — Вы уверены? — художник состроил страшное лицо, встав на защиту чести и достоинства семейных пирогов.
   — Беру свои слова обратно, — дипломатично отступил учёный, — Давай так, ненамного хуже её пирогов.
   — Вот так-то лучше, — принял капитуляцию Марк и впервые после окончания марафона, улыбнулся.
   Всесилие всемогущего “Американца” дало сбой — с выставкой что-то не клеилось.
   — Марк, ты в Америку ехать не хочешь, ту выставку не увидишь, а здесь, извини, всё не так просто, как мне казалось. Но выставка будет, правда, не персональная. Через неделю ваш институт устраивает экспозицию наиболее одарённых студентов в здании Дома Офицеров. Не спрашивай, как ты попал в их число. Да и нет здесь моей заслуги — твои Туманян с Натюраевым почти всё сделали за меня. Твоих картин будет всего пятнадцать — составь список, постарайся вместить в него всю палитру чувств, — “Американец”, хитро прищурив глаза, улыбнулся, — Кстати, твой непримиримый друг Дудик тоже вошёл в число лучших по настойчивому требованию Натюраева.
   Марк порадовался за коллегу — былой обиды давно не было, он перерос это детское чувство. Правда, сам Дудик, чувствуя звериным чутьём, кто здесь лучший, с некоторых пор буквально в рот Марку заглядывал и просил у “гуру” напутственных советов. Юного гения это немного забавляло, и он, развлекаясь, легко принимал возложенную на него роль учителя.  Относился “наставник” к непонятливому, но трудолюбивому подопечному терпеливо и с пониманием.
   — Ну так вот, — продолжил учёный, — следующие выходные выставка в Доме Офицеров. Две сотни картин будут равномерно развешаны по внутренним стенам здания. У каждого художника своя часть экспозиции, своя стена, все картины автора будут собраны в одном месте. Это хорошо, плохо другое — ты знаешь, я как никто другой хотел посмотреть силу воздействия картин на окружающих. Но — труба зовёт, я опять еду в командировку, как раз перед выставкой. Просьба — возьми блокнотик, ручку и составь своё короткое резюме для меня. Ещё — там работает бар и, вполне возможно, будет фуршет, а ты как никто другой знаешь несовместимость алкоголя, моих красок и твоих картин.
   — А перенести или отменить нельзя? — это была первая крупная выставка Марка, в нём боролись противоречивые чувства, он — художник, выставка для него — долгожданный приз, но он, действительно, как никто другой знал цену указанного выше “коктейля”.
   — Отменить уже ничего нельзя, — Эпштейн по лицу художника не понял, рад Марк этому или расстроен, — Но есть и плюс — “Мистерия” будет выступать на выставке, если что — они будут рядом. Ты извини, что бросаю тебя в такой момент, но пойми — служба.
   — Понимаю, Владимир Иосифович, огромное Вам спасибо за всё. В очередной раз не знаю, как Вас благодарить.
   — Как обычно, Марк, как обычно — с тебя пол-литра чая. А если к нему будут пироги твоей красавицы, то боюсь — должником останусь я.
   Неделя на подготовку, оказывается — это не так много. Выбор пятнадцати картин, их обрамление, изготовление пояснительных табличек и огромное количество прочих больших и мелких составляющих выставки.
   Все картины и дневники давно были у Эпштейна, в его личных запасниках. Марк легко расстался с этим добром. Взамен он получил намного больше — ни с чем не сравнимый багаж знаний — пушкинский просвещенья дух и опыт — сын ошибок трудных. Дело осталось за малым — он должен стать другом парадоксов, то есть, гением.
   Картины учёный привёз точно по списку, составленному Марком:
   — Возьми своих друзей, отвезите картины и обрамите их по этому адресу —  рамы выберешь на свой вкус. Примерную стоимость я уже оплатил, будет больше, скажи ребятам, пусть не переживают, приеду — разберёмся.
   “Мистерики” во внеурочное от помощи Марку время безостановочно репетировали. Участковый почти поселился у них, и Бьянка, в свободное от виолончели время, готовила в духовке дань для коррупционера.  Тот честно отрабатывал скормленные ему “взятки” — представитель власти в одиночку встречал орды обезумевших соседей и отражал атаку за атакой.
   Бабушки на лавочке у подъезда провожали коррумпированного поборника закона ядовитым:
   — Смотри — пошёл, пошёл.  Пётр Иванович, оборотень ты в погонах.
   Ближе к выходным отвезли в Дом Офицеров картины и развесили их на отведённое для Марка место. Закрепили таблички с пояснительными надписями: название, размер, автор. Проходя мимо, помогли одинокому Дудику. Глаза того наполнились безмерной благодарностью, казалось, ещё немного, и он расплачется как ребёнок.
   “Мистерики” закончили репетиции и шестнадцатиэтажка вздохнула с облегчением. Из подрамников и белых простыней соорудили экран, Марк настроил проектор на автоматический режим и, подобрав с ребятами слайды с картинами, проверил технику. После отвезли весь этот “кинематограф” в Дом Офицеров. Ещё раз проверили всё на месте и остались довольны проектором, экраном, слайдами, собой и жизнью в целом.
   Завтра выставка, завтра, всё завтра. Марку казалось, что подготовительная суета вымотала его больше, чем предыдущий годовой марафон.  Молодость, молодость — как быстро забываются самые нелёгкие испытания и какими непреодолимыми кажутся все последующие трудности. Домой, скорей домой, под ручку с его персональным эликсиром молодости, с его личным философским камнем, с его панацеей, с его единственной.
   В субботу утром Марк с “мистериками”, с Дудиком, возвышавшимся над стайкой юных талантов, и с Натюраевым ждали открытия выставки.
   В вестибюле напротив центрального входа стоял трёхметровый гипсовый Ленин. За спиной вождя на стене тоже гипсовые, но в цвете: герб и государственный флаг СССР. Чуть ниже — знамёна сухопутных войск, ВВС и ВМФ СССР. Всё это как былинный богатырь прикрывал своей широкой спиной вождь мирового пролетариата. Взгляд Владимира Ильича был устремлён в светлое коммунистическое будущее. Выступавшая на полшага вперёд правая нога поясняла непутёвому народу: ”Первый шаг я за вас сделал,  дальше — сами. Не могу же я, в конце концов, всё за вас делать”. Поднятая вверх ладонь указывала верный путь. Но…
   В своё время товарищ Гамлет в отчаянье кричал:

    “Всё гнило в Датском королевстве”.

   Последнее время в Советском королевстве тоже не всё было в порядке: ни в армии, ни на флоте, ни в целом по стране. Процесс гниения затронул все структуры общества. Казалось бы, чего проще — достаточно устроить генеральную уборку, и всё будет в порядке. Но главные генералы, руководившие страной, вновь и вновь, вместо уборки призывали разрушить старый мир — до основанья, а затем… Верховный главнокомандующий, ещё совсем недавно клявшийся в верности идеалам марксизма-ленинизма, без зазрения совести продавал доверенную ему Родину даже не за тридцать серебряников — за три копейки. Народ — обездоленный, осиротевший, метался из стороны в сторону, не зная кому верить. Этим ловко пользовались западные идеологи, доморощенные политолухи, баптисты, адвентисты, иеговисты и прочие аферисты. Как грибы после дождя, повылазили народные целители, маги, волшебники и другие шарлатаны.
   Гипсовый Ильич, как боец на посту номер один, стоял на страже государственного флага. Правда, в глазах его читалась такая тоска, что, казалось — указующую вдаль руку он поднимет повыше со словами: ”Что же я как дурак надрываюсь, бисер перед вами мечу? Не хотите жить нормально, да и чёрт с вами!” — После этого резко со словами: “Да ну вас всех”, — опустит руку, развернётся и уйдёт.
   Но Ленин пока стоял, страна тоже, а народ, чувствуя неизбежное, как безнадёжно и смертельно больной человек, спешил погулять напоследок по полной.
   Огромный плакат, нарисованный молодыми питомцами Натюраева, висел перед входом в Дом Офицеров и зазывал внутрь истинных ценителей искусства. Не то чтобы народ валом валил, но публика подтягивалась. В ожидании хлеба и зрелищ тоненьким ручейком на выставку стекались разношёрстные любители прекрасного.
   Незначительную часть публики манила исключительно хлебная часть мероприятия — сопутствующий любой выставке фуршет. Плотоядные искусствоведы по-быстрому обходили полотна и с чувством выполненного долга шли получать честно заслуженную порцию алкоголя с нехитрой закуской.
   Сторонников зрелищ было не в пример больше. Молодёжь жаждала приобщиться к прекрасному, а мэтры от живописи, снисходительно поучая юнцов, втайне мечтали скинуть честно заработанные лавры и регалии к ногам юной поросли и, пусть даже ненадолго, поменяться с ними местами.
   В процентном соотношении, близком к нулю, присутствовала третья часть посетителей. Льва Гумилёва как-то спросили: ”Считаете ли вы себя интеллигентом?” — на что  тот ответил:  ”Боже упаси, у меня профессия есть, и я Родину люблю”.
   Наименьшую часть представляли “интеллигенты” — люди без профессии, без способностей, без заслуг и честно ненавидевшие всех, кто был лучше них. А лучше них были все.
   Публика разошлась по Дому Офицеров, но, где бы они не прятались, их настигали назойливые ноты музыкальных картин “Мистерии”. Музыканты, давно достигшие пика в своей творческой карьере, превзошли самих себя. Волшебная виолончель, беспокойная гитара и неземная флейта — это потолок, выше некуда, выше — только звёзды. Ребята пробили потолок и дотянулись до звёзд. Трио превратилось в квартет — четвёртым музыкальным инструментом стал бэк-вокал Бьянки, несовместимый с этим трио, но и без него теперь — никак. Слов не было, не было ни стихов, ни прозы, была песня беспокойства, и она беспокоила легкоранимые души окружающих.
   Всё было хорошо: молодёжь улыбалась — просто так, улыбались мэтры — они смотрели на юных коллег и, пусть и ненадолго, становились их ровесниками. Горстка самоназначенных интеллектуальных элитариев погоды не портила.
   Не улыбался только Марк: бесплатный алкоголь, “волшебные” краски и его картины — он ждал беды. О возможных последствиях знали только он, Эпштейн и теперь Туманян. Ни учёного, ни учителя здесь не было — рассчитывать приходилось только на себя.  Ребята, если что, конечно, помогут, но:

    “Если можно только, Авва, Отче,
     Чашу эту мимо пронеси”.

   До обеда всё было спокойно… Ох — затишье перед бурей. Ноги затекли от бездействия, и Марк, ненадолго покинув свои шедевры, решил пройтись по вернисажу. За поворотом красавец Дудик стоял на посту, как Ленин у входа в Дом Офицеров, и стерёг свои творенья. Марк похвалил пару неплохих работ товарища. Товарищ ничего не сказал, но взгляд его стал влажным. ”Нет, надо идти. Этот сентиментальный Голиаф вот-вот расплачется”, —  и Марк пошёл дальше. “У ребят попадаются замечательные работы” — проходя мимо своих коллег, поймал себя на мысли, что он как учитель проверяет собранные сочинения и исправляет ошибки в их тетрадках.  Вспомнилась сценка из “Золотого телёнка”:”— Командор! Забурел, а? Забурел. — Да, я забурел”.
   Стало немного стыдно, но взглянув на виолончелистку и бэк-вокалистку “Мистерии”, успокоил себя: ”Да нет, с такой рядом — только гений. Не больше, не меньше”.
   Звуковую гармонию нарушил шум голосов, доносившийся с той стороны, откуда только что пришёл Марк. Сердце учащённо забилось, предчувствуя самое худшее.  Сердце не обманешь — в считанные секунды, добежав до своих полотен, начинающий оракул увидел предсказанную его сердцем картину…
   Три выставленных Марком полотна сделали больше, чем стайка бузотёров на центральном рынке в час пик. Первая картина — “Похоть”. Короткий женский халат обтягивает округлые формы. Халат расстёгнут до последней пуговицы и раскрыт нараспашку, но внутри него ничего и никого нет. Остальное дорисует воображение — в меру своей испорченности. Огромная кровать и помятое постельное бельё на заднем плане только усиливают эффект. Вторая картина - бузотёр — “Экстаз”.   Праздничный салют, конфетти, бенгальские огни, дуга электросварки, северное сияние и ещё невесть что — всё в рамках одного полотна. Романтик Цитрус, разглядывая готовый шедевр, спросил: ”Это ты в экстазе оливье с винегретом на холст опрокинул?” Марк знал — друг шутит, не дурак Вольдемар, он всё понял, увидел, оценил. Третьим яблоком раздора была “Злость” — на холсте уютно расположился весенний городской пейзаж, слащавый, аж зубы сводит. Но яркую пастораль портила огромная клякса — чёрная, холодная, злая. Злость мутила рассудок, затмевала взгляд и портила, пачкала, очерняла прекрасное.
   Три яркие эмоции, как сгущённое молоко, собранные Марком в консервные банки картинных рам, притягивали немало выпивших юных ценителей живописи, замутнённых злостью, источающих похоть и жаждущих экстаза любой ценой. Юные девчушки, быть может, впервые выпившие алкоголь, заряженные энергией “Похоти”, вели себя вызывающе и до неприличия раскованно. Близ шатающиеся “кабальеро” восхищались их красотой на ощупь, а ревнивые женихи барышень били за это соперников по лицу, порой даже ногами. Соперникам это не нравилось, и они, в меру сил и возможностей, давали сдачи.
   Глупость людская как болезнетворный вирус распространялась почти мгновенно, поражая все близлежащие здоровые организмы. Количество творчески настроенных гладиаторов росло — пусть медленно, но уверенно. Марк, желая защитить прекрасное от полчищ вандалов, локтями прорубал дорогу к своим картинам. Его локоть задел очередного беспокойного посетителя вернисажа, и это не осталось безнаказанным для художника. Со стороны задетого плеча в глаз прилетел карающий кулак. Марк чисто рефлексивно нанёс ответный удар…

  “Тут вообще началось — не опишешь
                в словах…
   И откуда взялось столько
                силы в руках"...

   Увидев, что обижают “старшего” товарища, в драку ввязался Дудик, за ним в бой вступила тяжёлая бронетанковая техника в лице Цитруса и лёгкая кавалерия — маленький Вождь. Юные, утончённые послушники муз в суматохе уронили на пол проходившего мимо молодого, но очень бравого лейтинантика. Дабы защитить честь мундира, его сослуживцы, с криком: ”Наших бьют!” — пришли на помощь офицеру. Только после этого сотрудники Дома офицеров сообразили вызвать милицию и военный патруль.
   Молоденький сержант милиции со словами: ”Парень, успокойся”, — схватил Марка за плечо, и тут же в ухо милиционера полетел кулак  разгорячённого художника. Но отличная реакция сержанта и систематическое посещение секции бокса сделали своё дело — кулак Марка прошёл в трёх сантиметрах от уха (только фуражка слетела).  Удар левой грамотно блокирован, а в ответ представитель органов правопорядка...

  «Вот он прижал меня в углу,
    Вот я едва ушёл,   
    Вот апперкот, я на полу
     И мне нехорошо.»

   Рано утром на построении до боли знакомый сержант взывал к лучшим чувствам разношёрстной публики по правое и левое плечо от Марка:
   — Ну что, товарищи алкоголики, дебоширы и тунеядцы, готовы нелёгким трудом искупить свою вину перед государством? — после этих высоконравственных слов сержант повернулся к художнику, с творчеством которого познакомился вчера, — А для тебя, Ван Гог, как для любимца муз, у меня особое задание, — милиционер протянул огромную дворницкую метлу, — Вот тебе кисточка, ею ты будешь разрисовывать асфальтовые полотна нашего города ближайшие пятнадцать суток. И учти — эту выставку я буду принимать лично.