8. Чтобы света белого не видел

Анатолий Вылегжанин
Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

БЕЗ  РОДИНЫ  И  ФЛАГА
Роман-дилогия

КНИГА ПЕРВАЯ
ИЛЛЮЗИИ

ЧАСТЬ  ЧЕТВЕРТАЯ
ОСЕНИНЫ

8.
Валентина спать устроилась сегодня «на улице» - в летнем пристрое, где у нее кухня. Тепло еще, можно, да одеяло ватное, толстое, да пододеяльник, да если закутаться... А дома душно, мать храпит, брат - все в бой ему некошно. А тут хорошо, и тихо, и - одна. Наверно уж десять или около того. На улице - темь, из предметов вокруг только печь беленая бледным углом, едва заметно, да справа - край лавки под широким окном с забытым стаканом. Сверчки уж не стрекочут да пахнет мышами.

Опять день прошел, и веку убыло, как мать говорит. И тоже как-то все... Наверно и вправду понедельник - день тяжелый. С утра за прилавком стояла, кому что - подавала, деньги принимала, сдачу кидала на блюдце. Как обычно. Пока эта клизма, Розка, не явилась. Счастливая такая с чего-то, ага. Последняя неделя, говорит, от отпуска, так гульнуть, говорит, охота. Последняя неделя, а - сияет вся. И ей бы «для полного счастья» шампанского да апельсинов, да шоколада, да шпротов прибалтийских. Губа не дура! А про ананасы она что-то вот забыла.

Живут же люди. В одном селе - по-разному. Кто с куска на квас, а кому - персики. Сама - главный врач, сам - секретарь, и гости каждый день да через день и все - начальники. И счастья им какого-то все мало, надо - полного. А тут живешь-трясешься. Не за копейку. А все вокруг будто против тебя. Даже Ивановна. Уж она-то бы?! А тоже, гляди-ка, бабушка не промах!

Позавчера на ярмарке к ней подошла, тихонько «про это» с ней заговорила да про плату спросила, чтобы уж верняк, так она даже испугалась будто - окстись, девка, платы «за это» не беру: «все богово, все богово, а вот купи-ко у меня две наволочки». Да вместо трешницы за штуку тридцать рублей?! за две?! и срубила. Прикинуть, - так пять шкур! Да еще, поскольку «девка ты не простая», так еще и пряников бы ей да чайку индийского, с желтым слоном, да конфеток «Школьных» без оберток, шоколадных. Ладно нашлось: для себя пасла.

А вчера...
Вчера, перед самым обедом, уж домой собралась, в магазине у нее появился, ну-ка, Дмитрий. Не купить чего, не с ней бы хоть минутку, а будто торопится, спросил:

-Дрова заказывали?
-Заказывали, - ...едва вспомнила.
-Завтра к обеду ждите.
-Ладно.

И ушел. И - ни слова, ни улыбки, будто гонит кто. Поняла - надо действовать.  Вечером, пораньше, чем сейчас, темнать уж стало, куль с сахаром, пять килограммов, да вещички Митины из шкафа собрала, на багажник на велосипеде устроила да - к Ивановне в Шиловшину. Нечего тянуть. Озиралась, пока ехала, - кто бы не увидел. И то, - пока педали крутила, думала, - ну, не позор? Люди в космос летают, скоро уж, говорят, коммунизм, а она со старухой-колдуньей - шу-шу-шу! А еще комсомолка! Но мысли гнала эти. Что, в двадцать два ей, из-за комсомола этого, в девках оставаться? Еще года два и - старая уж дева?! Да провались он! Взносов одних на две шубы уж наверно заплатила да нервов намотала. Какой с него навар - одна пересортица. А и хочется немного ведь, немного совсем. Только бы не хуже, чем у других. Чтобы семья. И чтобы вечером полюбоваться с кухни, как папа в большой комнате с маленькими на полу на коврике, на спинке их катает, в кубики играет, а она бы  им:»А ну-ка ручки мыть, ручки мыть и - за стол. Оладушки с молочком, со сметанкой!..» Как у людей, чтобы. Не хуже бы.

А вспомнить, как было все, - обмереть ! Кругом по столу - все свечи и свечи, трава какая-то в банке шает, в дыму вся изба, в духе приятном, будто мятном. А она, Ивановна, как Баба Яга, всклокоченная вся, белая-седая, и в свете свечей как полоумная, глаза ошалелые, руки - пальцы-крюки над мешком ее с песком растопырила-раскинула и шепчет, и шепчет:
-... и как этот сахар, сладкий-сладкий, так и раба бы божья Валентина, божья Валентина бы рабу бы божьему Дмитрию сладка бы была бы и лакома сердцу его отныне и присно во веки веков. Как маятник у времени страдает, болтается день и ночь, так раб божий Дмитрий день и ночь страдал бы, горевал и думал и мечтал о рабе божией Валентине, тосковал, горевал, на уме держал рабу божью Валентину. И чтобы как сахар сух, так сердцем бы сух бы и сох бы раб божий Дмитрий по рабе божьей Валентине. Так света бы белого не видел, а чах бы и чах бы и стремился бы в лоно ее и свет бы ему не мил и прилепился бы к ней всем сердцем. Аминь!

Глядеть - страх и мороз по коже!.. А она уже блюдце схватила алюминиевое, ею тогда с поля привезенное, из которого Митя суп ел, и - страшно:

-Как эта чашка бывает полна, полным-полна, так и тоской бы тоскухой-присухой, тоскухой-присухой полно было сердце раба божьего Дмитрия по рабе божьей Валентине! И не мог бы раб божий Дмитрий ни жить, ни быть, ни есть, ни пить, без рабы божьей Валентины! Будьте мои слова  крепки и емки, крепче  булата, крепче уклада, крепче серого камня селитры. Отныне и до века, до гробовой доски. Аминь!

И в банку с травой, из которой - смрад, порошок какой-то - щепотями.

Ужас!

Ложку схватила алюминиевую, которой он ел тогда, в поле, суп, и давай из блюдца кругами-кругами будто черпать да приговаривать:

-Как этой ложкой хлебаю - не насытюсь, хлебаю - не насытюсь, хлебаю - не насытюсь, так бы и раб божий Семен хлебал бы не насытился тоскухи вечной, присухи бесконечной по рабе божией Валентине. И будьте вы крепки крепче булата, крепче серого камня селитры слова мои. И сушите вы и крушите вы у раба божьего Семена ретиво сердце, и черную печень, и горячу кровь, чтобы раб божий Семен без рабы божьей Валентины не мог дня дневать, часа часовать, и в голоде вечном по плоти ее пребывал бы и стремился бы в лоно ее. Аминь!

-Не  Семен, не Семен! - вскричала, да - беззвучно, не голосом, а только губами, беззвучно, не слышно. - А Дмитрий! Дмитрий! - голосом силилась, да все не получалось. А тут будто дверь во тьме за спиной запищала тонко и длинно, дымное марево над столом качнулось, обернулась, и Леонид, который в Берлине, в военной форме, в офицерской фуражке, и по многу звезд у него на погонах, порог переступил и вошел. Вошел и молчит, на них не глядит, а мимо прошел, будто тень, у окна стал, в темь на волю уставился и чего-то молчит, и - ждет... А за ним в дверь раскрытую... Семен Бобров, секретарь, женихом наряженный, в костюме и с белым букетом вишни в цвету. Вошел, посередь избы встал, глядит на нее, тоже будто ждет, а Ивановна:»Вот тебе, девка, суженый-ряженый. И как солнца свету все радуются и веселятся, так бы и раб божий Семен радовался своей законной жене, шел бы, торопился, за белы руки хватался, к белой груди прижимался. И казалась бы ему раба бажья Валентина из красот красивше и румяньше, белая, баская, алее цвета макова. И будьте мои слова крепки и лепки отныне и до веку. Аминь! Аминь! Аминь!»

А потом велела ей трижды в ноги поклониться законному супругу, а ему ее «целовать да миловать», да слева, сквозь стену какой-то звук глухой, как костыль братов на пол упал, - очнулась, обрадела, что это, про Семена, уж сон был, засыпать начала, и никого вокруг - ни Леньки, ни секретаря партийного, и подивилась, чего только во сне ни присе... И надо уснуть поскорее, чтобы завтра проснуться поскорее, чтобы с Клавкой сбегать на день договорится за прилавком постоять, хоть и день не ее, а к приезду Мити стол приготовить, но главное - чай! Главное - чай!

И - с сахаром!
Две ложечки!
Нет - три! А лучше - пять!
Чтобы - вернее!
Чтобы...

...Очнулась утром еще до света, сон вспомнила, как Боброву, секретарю колхозному, в ноги кланялась, будто жена законная, и - страх!.. Свят-свят - кабы сон не в руку! А чтобы - не в руку, про бумажки вспомнила, которые Ивановна вчера ей подарила. Из тепла постели выбралась, ноги в тапки сунула, клеенку на столе с угла откинула, где листики тетрадные с молитвами, Ивановной подаренные, выбрала которая для утра, да как была в рубашке еще теплой, так на волю, в огород и поспешила. А там - в тумане все, холодном сыром. И солнышко над Белой, над лугами, сквозь него - только-только, тонким серпиком неярким. Встала лицом к нему, как в храмах стоят, когда молятся, листочек подняла к глазам. Буквы корявые, слова в строчках скачут, принялась, вся обратясь будто в страсть жгучую, страстным шепотом:

-Утренняя заря Дарья, Вечерняя Марья! Унесите мою тоску-сухоту из ретивого сердца, из красна легка, из черной печени, из румяного лица, из ясных очей, из черных бровей, к рабу божьему Дмитрию в ретивое сердце, в красно легко, в черную печень, в румяно лицо, в ясные очи, в черные брови! Чтобы раб божий Дмитрий к рабе божьей Валентине тосковал-горевал, плакал и рыдал, дня не дневал, часу не часовал, сном не засыпал, питьем не запивал, с людьми не заговаривал, табаком не закуривал, а стремился бы в лоно мое!  Напускаю я силу могучую на Дмитрия, красного молодца. Сажаю я силу могучую во все его суставы-полусуставы, кости-полукости, жилы-полужилы, в его белую грудь, в ретивое сердце, в утробу. И жги ты, сила могучая его сердце кипучее на любовь ко мне, девице. И будьте эти мои слова крепки и лепки, как камень селитры! Аминь! Аминь! Аминь!

Она еще хотела два раза прочитать, потому что Ивановна велела по три каждое утро, и уж прочитала бы, да мать, на крыльцо в ограде выйдя и увидев ее в проем двери в тумане в огороде, удивилась:

-Это чо тя некошной с экова ранья?

Отвечать не стала, а листочек с наговором сложила вчетверо, в руке спрятала, вернулась в зябкой сырости, закуталась в халат. Мать с крыльца спустилась с плошкой в руках, мимо к курам прошла. А она присела у печи, стала поленья совать-укладывать, а под них бересту тугой трубочкой, и вспомнила про другой наговор от Ивановны, под бересту, когда ее поджигают, и под дым, который от нее меж поленьев и в трубу устремится, да решила - ладно, потом уж, завтра, безо всех, чтобы — вернее...

(Продолжение следует)