Тенистый пруд

Александр Хныков
Блокнот

Было за полночь. В проходняке понемногу стало свободнее – кто-то из зэков, почифирив, ушёл в свой отряд, кто-то, пожав руку Бродяге – седому зэку, решил отдохнуть. Завтра рабочая смена.
- Боря, ты блокнот этот возьми, мне там одна фраза нравится, я её написал, и она мне помогала выдержать срок,- сказал Бродяга невысокому человеку со шрамом во всю щёку.
- Говорят, что на зоне нельзя из своего ничего оставлять, такая примета, - сказал приятель.
- Я на зону не вернусь, Серый. Только чую, а чуйка у меня крутая, сам знаешь, что свой жизненный путь скоро завершу. На воле, посмотрю на красавицу родимую – волю.
- Чего ты, Бродяга! – Серый закашлялся.
Утром первая смена ушла на работу. Бродяга освободился в этот день.
Вечером Серый полез в свою тумбочку, и наткнулся на подаренный Бродягой блокнот, на первой его странице аккуратно было написано: «Ничего не потеряно, пока потеряно не всё». «Умно!»- подумал Серый. И спросил у шныря, как Бродяга чувствовал себя перед выходом. «Шутил всё» - вспоминая, сказал низенький шнырь,- «да кашлял сильно, видать простудился».

Голуби

Шли семидесятые годы. Жили в ту пору в провинции в основном небогато. Наверное, были в каждом городке свои подпольные богачи, но узнать о них было достаточно сложно. Никто не выпячивался. Мне в ту пору было десять лет. Я ходил в школу, а летом забавы дворовые были весьма однообразными. Ходили мы на речку, купались, загорали. Играли в футбол.
В нашем дворе жил Вовка – голубятник. Во флигельке, где кроме него жила его мать и младший брат, всегда было тихо. Сам Вовка был нас старше лет на пять. Голубей у него было немного, но он ухаживал за ними с любовью. Небольшая голубятня, которую он соорудил прямо на крыше своего флигелька, была основным его сокровищем. С голубями он проводил всё своё свободное время. Со сверстниками, как я заметил, он особенно не общался. Худой, коротконогий, как колобок, с интересом глядел он на небо, особенно когда его голуби выходили «до точки» в его глубине.
Как то попросил Вовка меня и Лёшку, моего одногодку, посторожить возле корыта. Делал он такую ловушку для сизарей, которые стаями летали над нашим домом, а жили под крышей здания почты расположенной по соседству с нашим двором. Корыто было огромное для наших мальчишеских глаз, один её край был приподнят за счёт палки, к которой был примотан шнур, а под корытом было насыпано зерно. Шнур лежал на земле, и был протянут к лавке, метров за пятнадцать от западни, где мы с Лёшкой и находились в ожидании голубей. Прилетели несколько воробьёв, покрутились возле края корыта, быстренько склевали по паре зернышек, и пугливо озираясь, улетели. Потом крупный сизарь прилетел, и стал важно прохаживаться возле корыта, точно размышляя, есть ли смысл рисковать. Улетел. Два молоденьких сизаря, прилетевшие почти следом быстро юркнули под корыто, и Лёшка шипящим голосом произнёс:
- Давай!
А я всё медлил. Тогда сам Лёшка схватил за шнур протянутый от корыта привязанный к палке и резко дёрнул его, корыто грохнулось о землю, оставляя под собой оглушённых сизарей. Лёшка, маленький, в рубахе навыпуск, захлопал в ладоши.
Стали ждать Вовку. Он пришёл через полчаса. Привычно поднял край корыта, пошарил под ним рукой, и вытащил оглушённого сизаря. Потом другой рукой поднял корыто, и отбросил западню в сторону. Второй сизарь лежал возле зёрен. Прибило его краем корыта.
- Этого выбросите, - сказал Вовка.
И ушёл, неся в руках сизаря.
Мы с Лёшкой глядели на мёртвую птицу. Делать было нечего. Вовка был для нас авторитетом.
- Выбросим на помойку, - сказал Лёшка.
Я только кивнул головой, но ни шагу к голубю не сделал.
Лёшка тоже стоял точно оглушённый.
Пятно крови возле головки птицы, её скрюченная, точно окаменевшая фигурка, беспомощно скомканная силой удара - всё это было страшно.
Эта смерть, бессмысленная, творцами которой были мы, оглушила и меня, и Лёшку.
Позже сизаря мы закопали в соседском саду, возле яблони, и никогда старались не вспоминать эту историю. Обходили и корыто, сторонились Вовку, насвистывающего своим ярким голубям. Какая то непонятная была теперь для нас его любовь к ним.

Просьба

В кабинет начальника отряда солнечные лучи проникали привольно и весело, может потому лейтенант Макаров был в благодушном настроении. Шла весна. Перед ним стоял Крытник - опаснейший человек с точки зрения сотрудников колонии, два побега за плечами, и соответствующие добавки сроков за них. Макарову всё хотелось найти время и поговорить с Васильевым, такая была фамилия у Крытника, почему он бежал, ведь читая дело Крытника лейтенант понимал, что каждый его побег практически мог закончиться смертью. Да и на воле Крытник в бегах был немного... Но вот сегодняшняя его просьба заставила задуматься. Крытник просил о простом - вынести кота за зону. Это было ещё удивительнее тем, что в зоне не рекомендовало начальство присутствие животных - но так уж получилось, что Крытника не хотели беспокоить - лишь бы жил спокойно. Его не выпускали в рабочую зону, был он парикмахером - и потому имел отдельное помещение, где и выходил кота забредшего в запретную зону, где был он покусан овчарками, в таком виде и передали расконвойники Крытнику кота - но вырос он сильным и независимым, Крытник подкармливал его, как мог. Тащил из столовой рыбку, кусочки мяса. К коту все привыкли. За независимый нрав звали его зэки Графом. Но судьба снова вонзила в Графа свои клыки - на этот раз крыса покусала кота. И он умирал...
- Если умрёт, то зачем Графа за зону? - спросил лейтенант.
- Пусть умрёт на воле, - сказал Крытник, и очень внимательно посмотрел на Макарова, глаза его почти зелёные, были, точно щёлочки. "Чем то они похожи - кот и Крытник", - поймал себя на мысли лейтенант.
Крытник вышел из кабинета, а оставшись один лейтенант позвонил начальнику оперативной части, и стараясь говорить с юмором изложил просьбу зэка.
- Это личное. Выполните, - негромко, но очень серьёзно сказал майор.
После работы лейтенант вынес больного кота за зону. Положил на зелёную траву, и точно прощаясь, погладил чёрного кота, кот очень внимательно поглядел на человека, и закрыл глаза.
Свежий вечерний воздух степи окружающей колонию туманил мозг ослабевшего Графа, он мяукал, точно зовя своего хозяина, потом затих, точно заснул.
В этот вечер до самой вечерней проверки Крытник не уходил из локального сектора, он ходил по нему, точно заведенный на неопределённое время робот, иногда останавливался, прислушивался, и ему чудилось мяуканье кота, он прислушивался опять, но было тихо, и только звуки зоны, привычные за годы неволи нарушали эту тишину.

Тенистый пруд

Пруд этот и впрямь был необычен - от стоявших в застывшем хороводе вокруг воды огромных дубов вода выглядела потемневшей, а от одиноких листьев, упавших с деревьев веяло таинственным покоем.
Хотелось искупаться, погрузиться в эту глубину воды без остатка, почувствовать её свежесть, снять с себя усталость, и поплыть куда-нибудь к другому берегу, туда, где у родника одинокая женщина набирала в ведро, черпая кружкой, студёную водицу - неподалёку были тихие дачи, точно потонувшие в зелени деревьев.
И в этой природной купели покоя не было ничего, чтобы его как-то нарушило. Этот мир точно прислушивался к лету, наслаждался им...

Меняла

В отделении полиции, сумрачном и тихом, даже голоса казались приглушенными. Женщина, рыжая, раскрасневшаяся, у которой старик украл из небольшой хозяйственной сумки кошелек, только безвольно разводила руками на очной ставке, разглядывая морщинистое лицо преступника.

– Как же вы могли? Ведь такой пожилой человек…

Старик отмалчивался. Что говорить? Раз попался – крутить толку нет…

Когда захлопнулась дверь камеры, старик перевел дыхание. С молодости не любил он этих допросов, опознаний. Оглядев лежащих на досках мужчин, снял свой поблекший черный пиджак, тоже улегся на нары. Закрыл глаза, точно подытоживая свою жизнь. Что он потерял? Комнату в общежитии с вечно пьяными соседями – командировочными, не дающими своими ночными скандалами покоя. А все же в груди давило – опять этапы, колония.

Прошло несколько месяцев. Старика привезли в колонию, после того как осудили, дали три года строгого режима. В этапной комнате, заставленной двухъярусными кроватями, ему не сиделось. Он то и дело выходил в небольшой локальный сектор. И ему подфартило. Мимо проходил невысокий, в отглаженной форме, с острым носиком, на котором, точно надвигаясь на лицо, поблескивали очки, начальник отряда старика – по предыдущему сроку.

– Иван Васильевич! – жалобно позвал старик.

– А, Шнурок, опять к нам! – воскликнул офицер, не то радуясь, не то огорчаясь, и подошел к поржавевшей железной ограде локального сектора.

– Попался я, Иван Васильевич. Трешку дали. По мелочи, – быстро пояснил старик, которого почему-то много лет уже в колониях и на пересылках звали Шнурком.

– Что же на воле-то не удержался? – внимательно глядя на старика, поинтересовался начальник отряда. Ему и впрямь было любопытно, почему таких, как Шнурок, так и тянет сюда – назад, в колонию.

– Да нет там порядка, – тихо сказал старик.

Видя перед собой бледное лицо, застывшее, как маска, плотно сжатые губы, офицер перестал любопытствовать и просто спросил:

– Пойдешь ночным дневальным?

– Мне бы в рабочку. Одиночества я боюсь, – тихо произнес Шнурок.

Та радость, которая в нем возникла при виде Ивана Васильевича, уже улетучилась. Представляя знакомую жизнь в отряде, Шнурок тяжело перевел дыхание…

Уже на следующий день старик был в жилом помещении отряда. Расхаживал вдоль рядов двухъярусных кроватей, в новой чисовской сероватой одежде, явно ему великоватой, с важным видом. С ним здоровались, спрашивали, как там, на воле, и старик обстоятельно отвечал. Ему было приятно, что не забыли его… Кто он был на воле? Какой-то старик, работающий сторожем, – так, видимо, воспринимали его командировочные и часто потешались над ним, выпив. Здесь же он знал себе цену.

Устроился работать старик уборщиком в цех. Подпоясав телогрейку проволокой, с метлой, какой-то журавлиной походкой прохаживался он по цеху. Убирал хлам, оставшийся возле станков… Громко били ножницы для резки железа. Урчали надрывно, с визгом, токарные станки. Шипели прессы…

К обеду, когда над рабочей зоной, точно рев невиданного животного, пронеслась сирена, заметно уставший Шнурок вместе с другими осужденными вышел на плац. По бригадам осужденные по команде прапорщиков-контролеров проходили в большое здание столовой, тесно заставленное столами, по которым дневальные уже разнесли бачки с едой.

Тут встретил Шнурка его старый приятель Мочила. Тучный, с блеклыми безжизненными глазами, в замызганном дерматиновом халате, он поздоровался с приятелем, дружески хлопнул его по плечу, сказал:

– Привет, Шнурок. А я вот тебе подарочек припас.

Мочила принес чашку с жареной картошкой. Поистине царский подарок. Шнурок, вытащив ложку из бокового кармана, стал есть и иногда поглядывал на Мочилу, точно соображая, что в нем изменилось за те полгода, пока они не виделись.

– Вот ты, Шнурок, молодец, на воле успел побывать, а я вот уже шестой годок без выхода, – с тяжкой грустью в голосе сказал Мочила.

– Понимаю, – вежливо ответил Шнурок, облизнул ложку, аккуратно положил ее в боковой карман.

Ему и впрямь было от всей души жалко Мочилу. Сидел тот за убийство. На воле долгое время проработал убойщиком скота, и вот на старость лет убил шахматной доской соседа, отставного полковника, что-то там они не поделили по игре…

– Ладно, Мочила, бывай. Увидимся, – заторопился Шнурок, видя, что осужденные его бригады уже встают из-за стола.

После окончания рабочей смены осужденные строились на сером плацу, и под командой прапорщиков, озлобленных от холодного осеннего дождя, проходили осужденные к большому, без окон, зданию санитарного пропускника. Серый поток одноцветных телогреек, шапок, сапог – все это вливалось в большую дверь.

Шнурок с наслаждением мылся под душем, подставляя теплым струйкам воды свое худое тело.

Тут кто-то из рядом мывшихся осужденных пошутил:

– Совсем отощал старик…

– Все маклюет.

– Это у него от жадности…

Обидные слова, раздосадовали старика, выводя из опьяняющего состояния блаженства. Он торопливо домылся и пошел в раздевалку, где висела уже одежда, в которой он ходил в жилой зоне. По старой привычке старик одежду берег и всегда выглядел аккуратно: сапоги начищены, телогрейка со всеми пуговицами. Одевшись, Шнурок вышел в локальный сектор, который примыкал к санпропускнику. Тут, дождавшись, пока соберется немного народу, вместе с остальными прошел в свой локальный сектор. В жилом помещении отряда, сидя на своей кровати, Шнурок занялся нужным делом: сшивал себе безрукавку-душегрейку из старой телогрейки на зиму, чтобы согрета была простуженная в северных лагерях еще в молодости поясница.

Тут и нашел его невысокий, краснощекий незнакомец.

– Коммерсанты должны жить дружно – тихо сказал он – Ты, Шнурок, старик проворный. А ко мне чаек катит в полный рост. Ты помоги продавать. И будешь иметь свою дольку.

Предложение было заманчивым. И Шнурок даже заерзал на своей кровати. Но, поглядывая на холодные глаза коммерсанта, все же поостерегся, понимая, что дело пахнет изолятором.

– Стар я стал. Не хочу по изоляторам гнить…

– Кто не рискует, тот не пьет шампанского.

– А мне его и не надо.

За Шнурком водилась такая привычка. Выполнял он различные просьбы: на чай менял то костюмчик, то телогрейку – искал нужный обмен, так как люди доверяли ему, и хлопотал старик за заварку чая или кулечек конфет.

Вот и в этот вечер удалось ему у банщика надыбать хороший обмен, отдал Шнурок шесть пачек чая, а получил сапоги и теперь, уже после отбоя, пытался пройти через центральный плац в свой сектор вместе с завхозами отрядов, возвращающимися в свои сектора после докладов.

Но Шнурку не повезло. Был он замечен низеньким прапорщиком и так, вместе с сапогами, предстал перед дежурным по колонии – седым майором, в отглаженной, щеголеватой зеленоватой форме.

– А, Шнурок, маклюешь, – спокойно сказал офицер, поглядывая на понурого старика.

– Есть такое, – признался Шнурок.

– Ты бы лучше бы подумал о будущем, – привычно как-то проговорил офицер и осекся, думая, ну какое у Шнурка может быть будущее, с его то биографией…

– Ну ладно, старик, иди в отряд.

Радуясь, что пронесло, вышел Шнурок в тесный коридор контрольной вахты и тут едва не споткнулся о носилки, стоявшие на грязном полу. На них лежал человек, с головой прикрытый грязной простынею с какими-то кровяными пятнами. Рядом находился раскосый санитар, нервно переступая с ноги на ногу.

– Откинулся, – сказал Шнурок и быстро прошел мимо санитара, осторожно – мимо носилок, стараясь не глядеть в их сторону. Какая-то тревога засела в груди Шнурка от этой грустной картины.

В локальном секторе своего отряда Шнурок постоял немного, подставляя ветерку свое худое серое лицо, от употребления крепкого чая приобретшее коричневатый оттенок, а затем вошел в теплое жилое помещение. Отдал сапоги, получил за услугу две пачки Примы. Думал старик, что отдаст сигареты знакомому повару, ибо сам не курил, а тот принесет ему что-нибудь повкуснее на обед. И предвкушение этого радостного события как-то отвлекло Шнурка от горькой картины, виденной на контрольной вахте.

Ночью Шнурка одолевали кошмары. То снилось ему, что лежит он в гробу, а знакомый ему майор, дежурный по колонии, укоряет: Что же ты, Шнурок, срок свой не отсидел по законному приговору, в побег, значит, собрался.

Утром в локальном секторе, запахнув потуже телогрейку, в строю своей бригады, Шнурок, яростно жестикулируя длинными руками, убеждал какого-то хмурого осужденного, что явно завышена та цена за костюм установленного образца, который тот хотел поменять на чай. И если бы были сторонние наблюдатели, то болели бы, конечно, за менялу.

А над зоной кружился серый ястреб, точно завороженный этим квадратом.