Половина Гиппократа

Кира Арпиа
Глаза у Светиньки всегда были блаженно-неведающие и такие прозрачные, что доктор, светя ей в зрачки подожженной спичкой, каждый раз подозревал, что еще чуть — и просветится дальняя стенка черепной коробки, а потому в пытливом изыскании порой переусердствовал с процедурой и подпалял кончики её соломенных ресниц. Впрочем, Светиньку такие эксцессы едва ли беспокоили в её скотской покорности перед величием докторского ума, потому неприятных последствий удавалось избегать с помощью смоченных слюной пальцев.

Каждый раз начиная осмотр пациентки с самого интересного, Бесонов плавно переходил к более очевидным, а потому и менее привлекательным в лечебном плане вещам, а именно к изрядно округлившемуся животу гимназистки, который рос, казалось, не по дням, что доктор выбирал для осмотров, а по ночам, когда доктора в палате не наблюдалось по этическим причинам.

Хотя однажды для полноты эксперимента этикой пришлось пренебречь: ровно в час ноль-одну самой темной ночи, выбранной не наугад, а по точному лунному календарю садовода (та ночь, судя по нему, лучше всего годилась для заговоров на растущую морковь), Бесонов, даже забыв запахнуть халат и в спешке чуть не упавший из-за него (чем и объясняется нелепая «ноль-одна», закравшаяся в будущий точный отчет об эксперименте), ввалился в палату к подозрительно здоровой на вид больной с видом догадавшегося обо всем детектива. Волосатый живот его под халатом на голое тело ходил ходуном и изрядно портил нужную картину, редкие длинные волосы выбились из-под марлевой шапочки, надетой чисто для проформы и для того, чтоб скрыть проплешины, а щуплые бугристые пальцы сжимались так, будто вот-вот ухватят догадку за крысиный хвост. Но сцена не удалась: Светинька спала безмерно-спокойным трупным сном, даже слегка окоченев, ведь доктор настаивал на целебных свойствах прохладного ночного воздуха. Колыхались марлевые занавески на облупленном окне (Бесонов подозревал, что объятая мечтательностью Светинька обколупывает и съедает с них краску), тихонько вторили им уцелевшие на жухлых бедных фиалках цветки. Палата Светиньки была на первом этаже для самых важных больных, важнее были только постсмертельные в морге в цоколе, так что отлично просматривался в свете жалкой луны больничный дворик с кусками арматуры для детей и скудным забором от них же. А Светинька всё спала, поставив весь эксперимент под угрозу и преждевременно убив неначатый отчёт. Но на то она и медицина: там, где подозревает детектив, доктор только разводит руками.

Но Бесонов не сдавался, не тому его научили годы почти полученного образования: лечил он так яростно и вдохновенно, словно получил его не раз и не два, а получал регулярно, да к тому же с жесточайшими боями и статистически допустимыми кровопролитиями. Такой уж он был человек, что от своего не отступится, пусть больной хоть последний вдох выпускает, а всё-таки Бесонов еще успеет ему и кровь пустить, и компресс приложить, и шов красивый оформить, хоть крестиком, хоть гладью, иной раз так увлечется, что и на саван родственникам тратиться не придется. Это если были родственники.

Бывало и так в докторской практике, что родственники удивительным образом счастливо сбегали с этого света раньше, чем их последний отпрыск попадался в лапы Бесонова. Тут уж ситуация выходила не такая критическая, в статичном критическом состоянии, без ненужных улучшений для возрождения надежды и, как это не прискорбно, без дополнительных финансовых вливаний в пришедшую в запустение клинику. Ее пожухлый вид порой вгонял доктора в различного рода депрессии или куда более интересные состояния измененного сознания, которые неизменно купировались вливаниями другого рода, отчего руки Бесонова приобрели склонность к легкому тремору, что, по мнению их владельца, только добавляло доктору антуража и флёра этакого страдальца за больные тела своих подопечных.

У Светиньки же родственники имелись в количестве одной сердобольной старушки, прости господи, то ли тети, то ли даже матери. С виду сказать было трудно, поскольку хилая и хлипка пациентка, вся состоящая из воздушных масс и прилипших к ним пучкам соломы, никоим образом не походила на Матрону Аркадьевну, женщину в теле, рассчитанном на без малого пятерых таких Светинек. Порой Бесонову казалось, что, когда пожилая — или глубоко в расцвете лет — дама обнимала пациентку, окружая её по всему периметру многообразием всех своих жировых и тканевых (или одно в другом) складок, то Светинька вот-вот войдет в тело своей родственницы, заняв внутри той положенное место и может хоть немного заполнит обвисшие бесформенные телеса Матроны Аркадьевны. Тогда Бесонов нервно обнимал себя за локти, едва удерживаясь от хищнического желания отстоять законное право на владение больным телом пациентки.

Матрона Аркадьевна — язык не поворачивался произносить ее имя через «ё», как она сама на том настаивала (впрочем, решил близорукий доктор, совершенно безосновательно) — являлась в клинику как горячечный бред: вся такая пышущая зноем, смердящая едва скрываемым обилием духов потом, разнузданная и по часам, а Бесонов никак не мог ни предугадать, ни предотвратить ее появления. Она врывалась в давно не чищенный холл, подметала его с особым тщанием вплоть до палаты Светиньки своим многоярусным подолом, цокая каблуками так, будто под ним контрабандой проносила еще и свору лишайных шавок, и неизменно застревала в дверях непреодолимой баррикадой дышащего на ладан атласа и чрезмерно дышащего здоровьем тела, у Бесонова аж дух перехватывало от такой пошлости в его клинике. Когда всю здоровучую грузность Матроны Аркадьевны удавалось пропихнуть в дверной проем под жалобные визги дрожащих стеклянных вставок, — в оформлении клиники доктор не избежал новомодных модернистских тенденций в том виде, в коем их понимал своим далеким от любой культуры, кроме культуры тела, мозгом, — начинался новый этап привычного и надоевшего спектакля под названием «Бедная Светинька». В меню входили по порядку акты безутешных слез, безудержных лобызаний, чрезмерных за виски поглаживаний, к носу ваточки с нашатырем прижиманий, доктора за полы халата хватаний. И уж только после вступительной части Матроне Аркадьевне доставало ума закрыть многоголосую и измазанную соплями и губной помадой, полную подозрительно блестящих зубов свою пасть и дать сказать умное слово доктору. А доктор вступал аллюром и гарцевал по палате, высоко подкидывая изящно похрустывающие свежей хлебной корочкой колени, наслаждаясь триумфом. В речи его, густо умащеной профессионализмами, афоризмами, антропоморфизмами и другими измами так, чтоб обывательский умишко не мог и носа подточить, и чего умного перечить, слова перемежались джентельменскими ужимочками и глубокими философскими взглядами вдаль, в окно, под которым жизнерадостной какофонией звуков сношались кошачьи твари, коих любовные результаты только престояло выродить, а уж потом — силами местного дворника, сторожа, а иногда еще и акушера — отловить и с помощью погоды решать судьбу (в фонтан или в крематорий). Иногда Бесонов принимал каменное выражение лица, расслабляя нижнюю его часть так, что чуть слюна не капала — такой прием он увидал в какой-то драме по единственному в клинике черно-белому телевизору, по счастливой случайности находившемуся в каморке дворника-сторожа-акушера и бывшего единственным техническим новшеством в клинике. Бесонову казалось, что это придает ему полезный ореол загадочности и со стороны кажется, будто доктор увяз в пучине многознанных мыслей своих. Матроне Аркадьевне же, женщине скупой на фантазию и чутье момента, тогда казалось, что доктор тугоух, если не выражаться обиднее, и она повторяла свои извечные вопросы чуть громче, что снова заставляло стекла в дверях дрожать от страха.

Суть ее вопросов всегда сводилась к одному — как скоро Светиньке станет лучше, почему до сих пор не стало, что делать и кто виноват. Вопросы настолько философские и бессмысленные, что Бесонов и думать их никогда прежде не предполагал, на такое способен только крайне обывательский духовный мирок Матроны Аркадьевны, скукоженный у нее вроде кисты где-то в лобной доле мозга, женщины, что из-за переживаний, видимо, повредилась умом, потому и не переставала спрашивать одно и то же раз за разом. Навязчивые же мысли допустимо было оной персоне простить, особенно если учесть, что отсутствие постановки точного диагноза всегда благоприятно сказывалось на желании финансово простимулировать докторские изыскания. Простительным было и то, как Матрона Аркадьевна неблагородно мяла ладони Бесонова — чуя в кончиках его пальцев всю целебную мощь этого незаурядного бойца научной передовой, она будто старалась выжать докторское благословение у него из-под ногтей, чтобы окропить святой росой медицины лоб бессмысленно уставившейся в окно Светиньки, у которой к середине визита мамы-тети (женщины, которой позволялся любой статус, пока у нее в кошельке хрустели купюры для докторской практики) уже торчала вяло посасываемая долька апельсина. Неизменно же Бесонов отвлекался на зрелище капающего на огромный живот Светиньки оранжевого сока, что немного приводило его в чувства, заставляя вспомнить о смысле всего спектакля.

Тогда под пристальным взглядом слезящихся маразмом глаз Матроны Аркадьевны Бесонов переходил от слов к делу. Сперва он доставал из кармана всегда лежащий наготове шприц с физраствором, который помогал Светиньке уже тем, что лишний раз не вредил. Бесонов громко дышал на иглу, пока шприц не запотевал, и в палате надолго оставался запах кофея и копченой колбасы, запах здорового завтрака здорового человека. Потом он тщательно вытирал иглу о полу халата. Халатов у доктора было два: парадный, как раз для посетителей, и второй. Стирка в гигиенически достоверном помещении клиники им требовалась не чаще раза в месяц и обычно непостижимым образом выпадала на последний четверг месяца, день пятипроцентной скидки в местной прачечной. В совокупности это обеспечивало необходимую стерильность укола, тем более что пользовал Бесонов уже который месяц одну только Светиньку, а руки мыл каждый вечер между игрой в нарды со сторожем и подпиливанием ногтей. А медицинских перчаток доктор не признавал: от них руки зудели.

Укол проводился под легкий истеричный «ах» Матроны Аркадьевны, закатывающей глаза к пропитанной докторской мудростью известке потолка. Светинька же уколы принимала безропотно, смиренно позволив оголить свой зад в юношеском пушке и мириадах веснушек, одну из которых Бесонов неизменно выбирал в качестве мишени. Кожа у Светиньки была твердой, что наливное яблочко, потому часто не поддавалась игле с первого раза, а иногда иглу приходилось доставать отдельно от шприца. Иной раз игла гнулась так, что даже дворник-сторож разводил руками, когда пытался распрямить ее с помощью плоскогубцев и маленького молоточка. Тогда приходилось делать ревизию в поисках упаковки новых игл, благо обычно их хватало надолго, вот и сегодня все прошло гладенько, как лоб Светиньки. После укола Бесонов тихонько хлопал поврежденную ягодицу, словно круп отлично потрудившейся лошадки, тем самым являя свое благоволение пациентке.

Затем наступал черед термометра. Бессмысленная и безъязыкая, словно корова, Светинька раскрывала рот или поднимала руку в зависимости от того, пришла ее родственница в четный или нечетный день. Градусник был немного надкусан, словно крепкими зубами жвачного, но свою работу выполнял, неизменно удерживая полосочку ртути на одном и том же прискорбно нормальном для человеческого тела делении. Матрона Аркадьевна, сущая бестия в вопросах медицины, порывалась встряхнуть надежный инструмент, но Бесонов без труда вытаскивал градусник из ее цепких, но слишком потных пальцев.

Дальше в ход шел тонометр. Обычно распереживавшаяся к этому времени родственница во всю доставала из недр декольте носовой платок, приспособленный под промокашку для пота под грудью, и обмахивала свой толоконный, но изящно припудренный во избежание первого толкования лоб. После чего Бесонов, войдя в положение, предлагал тонометр уже ей и, коленопреклоненный, несмотря на больные колени, натягивал муфту прибора на ее изрядную руку, словно жених — обручальное кольцо на руку разбухшей наподобие утопленницы невесты-русалки. Тонометр тоже неизменно врал о прекрасном состоянии здоровья Светиньки и чуть-чуть заигрывал с показателями Матроны Аркадьевны. Бесонов советовал успокоиться и принимать минеральные воды: внутрь и в ваннах с пузырьками.

Заканчивался осмотр неоспоримой по своей точности, проверенной временем процедурой осмотра ротовой полости пациентки. Поскольку металлический шпателек Бесонов потерял, когда играл во дворике с кошками — шибко уж бестии бездумно сигали за солнечным зайчиком прямо в фонтан — а строительный, оставшийся после косметического ремонта лет этак десять назад, по причине несовпадения с маленькой вместимости ротовой полостью Светиньки не подходил для этих нужд, доктор обычно использовал средний палец правой руки. Левой он придерживал подбородочек Светиньки, указательный был коротковат, а хотелось достать до нёбного язычка, чтоб вызвать в безответной Светиньке хоть какую-то реакцию, указывающую на необходимость лечения. Когда Светинька издавала милый воркующий звук, чуть прикусывая палец Бесонова от ожидаемой неожиданности стандартной процедуры, доктор с ликующим злорадным видом поворачивался к замершей в ожидании дурных новостей Матроне Аркадьевне. Новости не заставляли себя ждать. Бесонов хмурился, звонко цокал языком, качал головой, как китайский болванчик. Было видно — дело дрянь, готовьте, мамаша или тетенька, носовой платок и кошелек. На всякий случай для убедительности доктор поглядывал украдкой в карманное зеркальце на свою умудренную докторскую физиономию, а потом подставлял отражательную гладь под носик Светиньки, как бы показывая — пока пациентка дышит, дышит и надежда.

Затем экзекуция бессловесной гимназистки заканчивалась, слезящаяся Матрона Аркадьевна выпроваживалась вон из палаты прямо к кассе, где наготове сидел за просмотром сторож, дворник, порой акушер и в душе немного кассир с именем, утерянным глубоко в началах практики Бесонова, там посетительница обилечивалась до будущего раза и грузно выпархивала в здоровый мир, унося с собой каждую убогую, облепленную атласом складку и тонкий аромат цитрусового пота, а также надежды на скорое выздоровление Светиньки и веры в неизмеримый ум и профессионализм доктора. А может, и расчета на то, что платить осталось недолго.

А Светинька, свет очей Бесонова, Светинька, чей взгляд светился невероятнейшим безразличием и к маменьке-тетеньке, и к доктору, и к медицинским процедурам, Светинька, чья беспрекословность и покорство, а также финансовое семейное благополучие и болезнь из ряда неизученных, беспричинных и непонятных по возможной продолжительности, Светинька, в которой таились все мечты и упования доктора на безбедную старость и весьма вероятную известность в расширенных медицинских научных кругах, Светинька оставалась в покое в палате и, погруженная в переоцененные мысли, гладила свой огромный живот, составляющий всю концентрацию ее щуплого во всем остальном тельца.

***


Утро Бесонова мало чем отличалось от любого другого его же времени суток, а поскольку постоянство и точность графика доктор ценил пуще всего остального, составляющего его нелегкую выверенную до мелочей жизнь, то обычно по утрам он принимал глобальные решения о течении всего остального дня и немножко ночи. Просыпаясь на одной из больничных коек, которых в достатке пылилось за ненужностью в столовой (то ли время такое наступило здоровое непродуктивное, то ли люди совсем разуверились в медицине и попросту перестали приносить на капище ее идола свои бренные тела в качестве подношения), он по привычке окликал дворника-сторожа осипшим от беспокойного сна своим «эй». Дворник-сторож против такого обращения ничего не имел или же давно считал это междометие своим именем, за покорность и отсутствие личного мнения, плюс определенного рода познания, он, кстати говоря, однажды и приглянулся доктору при найме на работу. Оный безымянный субъект неопределенного возраста, социального положения и степени умственного достижения по обычаю угловато возникал на пороге столовой с когда-то серебряным, а теперь медным в благородной патине подносом, уставленным двумя выщербленными чашками, вечно полупустой сахарницей и миской сухарей. С торжественного кофепития утро считалось открытым.

Отсутствие ложек Бесонова никогда не смущало, поскольку кофий он предпочитал горький из-за принятого вреда сахара, а дворник-сторож и вовсе насыпал сахар в чашку прямо из сахарницы, попутно орошая им и сухари, и добрую половину подноса. Завтракали молча уже в кабинете доктора, макая сухари в кофей и здорово похрустывая пока добротными зубами. Точнее, молчал дворник-сторож, так как, как уже говорилось, личного мнения не имел. А вот Бесонов разгонялся с самого утра, как шарманка: крутил пальцем у виска, крутил даже воображаемые усы, которые добавили бы его лицу изысканности и франтовства, но тут уж природа решила иначе, наделив доктора скудными с проплешинами волосёнками. Он без зазрения совести щедро делился с собеседником планами на день, ночь, жизнь и мироустройство вообще. Планы же его были поистине гуманистические, великие планы, но почему-то абсолютно не прикладные для воплощения, что неизменно составляло самую суть разговора и величайшую загадку для Бесонова. Упираясь разглагольствованиями в эту затырку, доктор обычно выпускал из себя весь воздух, как бы мысленно разводя руками перед несовершенством бытия, а кофий в чашке к этому времени как раз заканчивался. Сторож-дворник молчал, сёрпал кофий и иногда даже к месту вздыхал. После докторских словесных излияний ему разрешалось встать, ссыпать все крошки и рассыпанный сахар с подноса в ладонь, закинуть их в рот, чтоб посмаковать на десерт, а затем и пройти к когда-то пригодному для использования камину, на верхней полке которого стоял предмет обожания дворника-сторожа. Доктор умилялся его тяге к прекрасному и иногда, когда бывало хорошее настроение, даже рассказывал дворнику-сторожу нехитрую историю предмета в качестве пищи для размышления и просветления.

Это была статуэтка, изображающая сперва юношу, а далее плавно перетекающая в конское тело с конским же естеством, мощно свисающим меж конских ног чуть ли не до самых копыт и являвшимся одной из опор статуэтки. Было в этом что-то неуловимо метафорическое, влекущее в тайны мироздания. «Эк его разворотило», - с печальной гордостью доктор поглаживал статуэтку по члену, отчего тот даже поменял цвет относительно всей фигурки и, казалось, сиял в солнечных лучах, с трудом проникающих через давно не мытое окно кабинета. Как будто статуэтка утратила способность к быстрому бегу, а то попробуй с такой громадиной между ног поскакать — это ж поле можно вспахать. Фигурка эта досталась доктору по наследству вместе со всей клиникой, ее двориком, тогда еще бывшими тут  пациентами и несколькими кошачьими в подвале. Кошачьи, в отличие от пациентов, просто так умирать не желали и беспричинно жили, плодясь и размножаясь каждую весну, но хоть избавляли кофейный порошок от мышиного дерьма.

— Статуэтка эта, — вещал доктор, внутренне распаляясь от тяжести своего ума, — отображает защитника всех лечащих, Гиппократа, — и тут он снова поглаживал статуэтку меж ног.

Единственное, что помнил Бесонов из курса латыни, это что «гипп» значит «конь», и этого ему с лихвой хватило для построения дальнейшей логической цепочки. Упершийся в землю член полуконя (полу-чего-то-там на латыни, доктор не помнил) олицетворял саму суть медицины по его скромному разумению: лечить людей — что спускать в землю — безрезультатно, но приятно. Иногда дворник-сторож очумело шерудил у себя в паху, сравнивая размеры, но каждый раз не в свою пользу. Доктор хлопал его сочувственно по плечу, этим завтрак и заканчивался.

Дальше шло свободное время, которое доктор распределял по своему усмотрению то на игру во дворике с кошачьими, если стояла хорошая погода, то на выдумывание процедур для Светиньки, если погода не радовала и приходилось сидеть в клинике. Светинька поступила в клинику с год назад и сперва в жалобах на здоровье не признавалась, а была помещена под наблюдение по указанию Матроны Аркадьевны, которая очень переживала по любому, связанному со Светинькиной жизнью, поводу. Как понял Бесонов из бессвязной и местами богохульной речи тетки-матушки, Светинька училась в гимназии который год с одним и тем же успехом, а именно успехом оставаться каждый год в одном и том же классе несколько лет к ряду. То ли Светинька так сильно любила учиться, то ли знания не задерживались в ее безоблачной головке, просачиваясь наружу сквозь озерца глаз и крошечные дырочки розоватых ушек, да только репетиторов Матрона Аркадьевна, всю житейскую мудрость черпавшая из вульгарных дамских романчиков, боялась жуть как. Точнее, боялась, что Светинька глупенькое сердце свое с семейным наследством в придачу отдаст первому же ученому проходимцу мужского пола, как то неизменно случалось в женском чтиве. Урок был усвоен Матроной Аркадьевной так хорошо, что она регулярно провожала и встречала Светиньку из гимназии, вместе с нею ходила гулять и даже спать брала к себе в кровать, чудом не придушив Светиньку своими непомерными телесами. В какой-то момент переживания Матроны Аркадьевны вышли на качественно новый уровень: Светиньку сбагрили в клинику для восстановления душевного равновесия, кое постоянно пытались подорвать в ней учителя и особенно учителя мужского пола, а также сам факт необходимости учение когда-то заканчивать, что было уже совсем беспросветным вариантом. Что думала и думала ли вообще Светинька по этому поводу, сказать было трудно, как трудно принять разумность воды в озере — любо посмотреть, как в ней то пойдет рябью гладь и тут же уляжется, как отражаются легкие облака и проходят мимо, не омрачая безмятежности водоема.

Итак, с год назад Светинька поселилась в клинике Бесонова подозрительно здравствующей, так что доктор сперва разводил руками и наполнял для нее ванну минеральной водой с пузырьками чисто для успокоения маменьки-тетки. Поддаваться лечению здоровый организм не хотел ни в какую. Но уже через полгода обнаружились первые следы коварно затаившейся болезни, что не смогла укрыться от пытливого взгляда Бесонова: у Светеньки начал раздуваться живот. Сперва он радостно сообщил Матроне Аркадьевне о водяной жабе, но та вдруг повалилась в обморок, а поднимать ее даже вдвоем с дворником-сторожем было проблематично, поэтому таковой диагноз был отвергнут и заменен на более деликатный, на водянку. Бесонов обещал скорейшее выздоровление на опережение плана и назначал сухие обертывания, сухой воздух и обильное питье в качестве противовеса. Светиньке надлежал покой, как будто что-то другое было знакомо ее безмятежному существованию жвачного на выпасе. Живот продолжал расти, не помогал даже лечебный компресс из сухих трав, который советовал старый лунный отрывной календарь садовода, доставшийся доктору в наследство вместе с клиникой же. Доктор вздыхал и поправлял несуществующие очки на переносице, которые могли бы ему на вид добавить ума, но больно давили на уши, а потому для постоянного ношения не подходили.

Иногда для отдыха от непознаваемости диагноза и картины лечения доктор выходил во дворик понаблюдать за природой и, если была весна, подобрать пару-тройку народившихся котят из кошачьих убежищ. Их он складывал в корзинку и передавал дворнику-сторожу для дальнейшей гуманной расправы. Дворник-сторож сокращал численность котят или марая руки (в фонтане), или не марая рук (в печи крематория), но всегда без лишней злобы: просто собак он любил больше.

Развеявшись, доктор принимался за готовку. Готовил он сам не столько из-за скупости и нежелания набрать больше персоналу, который все равно не знал бы чем заняться в обыкновенно пустующей клинике и просто мешал бы под ногами ученого, сколько из-за приятности действия. Блюда всегда были нехитрые: жидкий суп с картошкой, морковью и луком, по праздникам с куриными шейками, порой каша из неопознанного рода крупы, хлеб собственной рецептуры с вкраплениями кусочков известки со стен для большей минерализации организма. Но в самом процессе готовки доктор находил нечто волшебное, практически алхимическое. Порой во время приготовления мысли его уносились далеко-далеко за пределы бренного познаваемого в дали высокого, таинственного и, прости господи, мистического. Смешивая продукты в вольной интерпретации рецептов, Бесонов видел себя магом прошлого, который извлекает из субстанций новые элементы, переплавляя месиво продуктов в котле кастрюли и выжимая из них квинтэссенцию пользы для организма. Порой его задумчивость оборачивалась фантазийными гарнирами из выкипевшего супа или запеканкой из перегоревшей каши, а то и того интереснее. Хрустя получившейся массой, Бесонов обычно представлял, как насыщает свой организм здоровьем, силой и мудростью предков. Тщательно и вдохновенно откушав, он делил остатки между Светинькой и сторожем-дворником и сам разносил им тарелки, как ангел, спустившийся небес и поправший собственную святость ради выполнения долга. Дворника он оставлял в покое, а вот за трапезой Светиньки наблюдал: надо было проследить, что всё, вышедшее из-под рук доктора, как следует впиталось в пациентку и возымело долженствующий эффект. Эффект обычно был поразительный: Светинька глотала еду без разбору, почти не жуя, даже не прикрывая глаз, чем меняла статус жвачного на пресмыкающегося. Доктор даже хотел погладить ее неуемную утробу, с таким аппетитом принимающую любое подношение, но побоялся заразы.

К вечеру доктор позволял себе маленький грешок — одну-единственную сигаретку, маленькую слабость, которая тем больше оттеняла его большую душевную силу. После визитов Матроны Аркадьевны, храни бог ее неистощимый кошелек, ему через дворника-сторожа удавалось даже разжиться зловонным табачком, а когда Матрона Аркадьевна долго не показывалась, в ход шли сушеные апельсиновые корки, которые Бесонов извлекал из мусорки Светиньки, за что снова благодарность Матроне Аркадьевне, поистине неистощимой в величине своей души и тела женщине. Под самокрутку хорошо шли медицинские журналы, которые доктор выписывал и раскладывал в холле чисто для виду. Сами журналы были скучны и глупы, Бесонов пролистывал их в поисках анатомических картинок, а иногда прочитывал целиком список авторов в поисках собственного имени: порой ему казалось, что работа, над которой он корпел многие месяцы и в которой описывается небывалый до этого случай Светиньки, уже написана и отдана в печать и только ждет, когда в ответ на нее придут слова восхищения и, весьма возможно, небольшая денежная премия. До сих пор чуда не случалось, Бесонов даже предполагал, что виной тому не начатая даже рукопись, которая за месяцы на его столе обросла только пылью и словами «Автор: Бесонов Я.Я.». Недоразумения бытия приводили доктора в такое замешательство, что его клонило ко сну, и вот наступал последний этап дня.

Иногда под конец дня доктор проводил за игрой в нарды или чисткой и подпиливанием ногтей, иногда перечитывал лунный календарик садовода, вырезая оттуда черно-белые миниатюры икон и пришпиливая их к занавескам над кроватью в качестве мозаики — так спалось как будто крепче. Иной раз ему хотелось и помолиться, но от веры Бессонов был далёк (веровать врачу по роду профессии не полагалось, а вот ответственность за лечебные промахи с себя сложить очень хотелось), куда ближе были местные подпольные суеверия, уютно складывающиеся в незатейливые рифмы с периодическим упоминанием имени божьего и обычно приуроченные к определенным дням года. Перед сном Бесонов обходил клинику, не замечая дробно выбивающего шаг за ним дворника-сторожа, исполнение обязанностей которого доктор ежевечерне ставил под сомнение своим бесполезным моционом. Бесонов деликатно стучал к Светиньке, тут же заходил и, выключая свет, желал ей спокойной ночи, удаляясь прежде, чем в ответ послышится тишина. Затем провожал следующего за ним гуськом дворника-сторожа к будке в холле, там они украдкой обнимались на ночь грядущую, сентиментальностью прикрывая бреши на натянутой дружбе, и расходились по своим спальным местам, чтоб с утра снова встретиться за кофием и умной беседой. Так проходили дни Бесонова.

***

Доктор страсть как не любил нарушения привычного порядка вещей. Вся его медицинская практика заключалась в том, чтобы дать больному два варианта на выбор: выздоровей или освободи койку. Здесь, конечно, большое влияние на формирование взглядов доктора оказал великий Дарвин, точнее, его вольное прочтение. Доктору очень хотелось получить в подарок его бюст, чтоб поставить на свой маленький алтарь над камином к Гиппократу, но дуэта не получалось: пациенты выбирали второй путь прежде, чем доктор успевал намекнуть о причитающемся ему подарке. Поэтому с Матроной Аркадьевной он пошел ва-банк и сразу нашептал ей о заветной мечте, но Матрона Аркадьевна ко всем прочим неблагозвучным эпитетам оказалась тугоухой сама, хотя подозревала в этом доктора, а потому в один из своих благословенных визитов торжественно вручила доктору статуэтку павлина. Доктора от благодарности аж скрутило так, что вся лечебная запеканка (как он решил наречь тогдашнюю кашу) стремительно полезла наружу. Матрона Аркадьевна, вспомнив про водяную жабу, со свойственной ей проницательностью решила, что эта та самая жаба через доктора пытается выбраться из ее Светиньки, а потому увеличила продолжительность своего визита, ожидая скорейшего и по возможности сегодняшнего же исцеления гимназистки. (О судьбе статуэтки нужно сказать, что чуть позже Бесонов в момент просветления за очередной сигареткой увидел в морде павлина некую невероятную схожесть с портретом Дарвина, каким он его помнил, а потому не без благоговейного трепета статуэтка павлина таки была водружена рядом с потеснившимся Гиппократом.)

Гимназистка же не заставила себя ждать, чем изрядно всех удивила и нарушила самое течение своей неподвижной, ничем не колеблемой жизни. Она начала метаться на кровати, явив вдруг всю мощь юного тела, которую прежде таила в укромных уголках костлявой фигурки даже от самой себя, она выгибалась дугой и бессильно опадала на кровать с поразительно животными стонами, чем заставила почтенную Матрону Аркадьевну вспомнить живописные описания некоторых моментов из ее любимых романчиков. Матрона Аркадьевна с криком вцепилась в доктора, намереваясь то ли упасть в обморок, то ли уложить в обморок самого Бесонова, да так и застыла в нерешительности. Оторвав от себя жирные и влажные щупальца маменьки-тетеньки, Бесонов кинулся к пациентке и, за неимением лучших идей, начал давить ей на ходящий ходуном живот, нашептывая на всякий случай молитвы из календарика садовода, чем, видимо, и вызвал водянистые испражнения из лона в раз раскрасневшейся и ожившей Светиньки. Пациентка орала дурниной так, что на шум прибежал оторвавшийся от своих дел дворник-сторож, едко пахнущий палёной шерстью. Он мгновенно задрал на Светиньке измаранную ночнушку, а затем привычным движением закинул на свои плечи ее барабанящие по воздуху ножки, от чего Матрона Аркадьевна решительно шмякнулась о пол, издав звук наподобие замешиваемого теста. Оценив обстановку, Бесонов остановил выбор на владелице кошелька и принялся собирать вместе растекшуюся по полу массу ее телес, благовидно прикрыв оголившиеся икры с лопнувшими на них колготками, и только мощнейший крик, на который только способно было горлышко гимназистки, заставил его подняться. Тут же послышался новый крик, Бесонов нервно глянул на раскрытое окно — судя по всему, кошачьи опять расплодились. Но на этот раз доктор прискорбно ошибся — расплодилась Светинька. Улыбающийся дворник-сторож одной рукой гордо поднял над кроватью кровавый человеческий комок, а второй скинул прямо на лицо Матроне Аркадьевне скользкий послед, подействоваший одновременно и как пощечина, и как теплый компресс, поэтому та проснулась и подняла вой.

— Непорочное зачатие, — изрек умудренный доктор и перекрестился, но левой рукой и вообще неправильно — всё-таки, человек науки. Этим происшествие не исчерпалось: у новорожденного сзади, где позвоночник переходит в ягодицы, обнаружился странный отросток, напоминающий хвост.

— Эта какой-то… щенок, — заплетаясь в языке и мыслях, произнесла ошалевшая Матрона Аркадьевна, платочком поправляя частично съехавший на линолеум макияж, — какой-то… Тузик.

— А что, мне нравится, — сказал неожиданно многословный сторож-дворник, — Туз Альбертыч. Звучит гордо.

Светинька просияла и положила еще дрожащую лапку свою на чело младенца, которого сторож-дворник приложил к ее непотребно оголенной груди. Таким образом произошло сразу два восхитительных по своей неожиданности события: во-первых, Светинька излечилась от водяной жабы, а во-вторых, все узнали имя сторожа-дворника. «Неисповедимы пути медицины», - про себя подумал Бесонов и на радостях чмокнул ошалевшую Матрону Аркадьевну прямо в потную бровь.

***

Альберт, будем называть его теперь так, происходил родом из семьи полноценной по количеству членов, но, как это часто бывает, неполноценной во всех других аспектах. Мать его работала в порту полоскательницей юбки — так это загадочно называлось в семье. Порой юный Альберт помогал матери с итогами ее подъюбочных работ, улаживая окровавленные конфузы с таким же тщанием, как позже он будет расправляться с плодами кошачьих. Отец был по натуре романтик и человек азартный, а потому вел игру, аналогично доктору, под названием «Захочешь — выживешь». Суть игры была в том, что все деньги он у матери отбирал и с завидной регулярностью проигрывал на скачках, постоянством полного проигрыша напрочь удивляя всю семью. Не смотря на некоторые недостатки, сына он очень любил и местами даже уважал, особенно за умение пародировать собаку. Так уж получилось, что пародия въелась в юного Альберта не меньше натуры, поэтому, чтобы угодить отцу и не навлечь на себя побои, он тявкал на разные голоса, услужливо бегал за мячиком, а к годам пяти даже научился справляться в строго отведенных местах и подавать лапу. За такой фокус ему даже полагалась личная миска объедков с родительского стола по пятницам, всё остальное время Альберт научился кормиться вне дома. Он часто преследовал отца, гордо идущего на ипподром за статистически вероятным, но фактически недосягаемым выигрышем. Там он незамеченным пробирался в конюшню, благо конституция тела и навык ходить на четырех лапах изрядно в том помогали. Кони Альберта вдохновляли, а сторожевые псы принимали за своего, в итоге мальчик обрел семью там, где и не чаял найти. Да впрочем, это и не входило никогда в его планы. В планах у него было только окунать пальцы в длинные волосы и жесткую шерсть и, свернувшись калачиком, засыпать в тепле чужого тела. Но именно конюшни и, по совместительству, псарни стали реальной школой жизни для неокрепшего в человечности Альберта. Он хотел оседлать коня и прокатиться на нем — поэтому ему пришлось выучиться прямохождению. Он понял, что нужно подчиняться собачьему вожаку — и поэтому легко нашел общий язык с доктором. Встреча этих двоих же произошла абсолютно случайно: когда доктор дождался смерти отца и получил клинику в наследство, он ходил по ее дворику, уныло осматривая торчащую тут и там арматуру, а за забором как раз пристроился Альберт, еще имевший привычку справлять нужду на вертикальные поверхности. Когда доктор попытался его отогнать, Альберт разразился таким количеством бранных слов, в основном называющих женщину и женский половой орган, что Бесонов сразу признал в этом знатоке не иначе как акушера (тут надо напомнить, что дворник-сторож -кассир был по совместительству еще и акушером, а глубокие познания матерщинной анатомии ему обеспечил отец, любивший всячески ласково назвать свою жену). За еду и личный закуток Альберт согласился выполнять и другие обязанности, поэтому оброс ими, как вскоре оброс и лобковыми волосами.

А потом в его жизни появилась Светинька — и вечно открытое по настоянию доктора окно ее палаты. Светинька проводила дни в клинике за единственным развлечением: с лошадиным фырканьем сдувала со своего светлого лобика пряди соломенных волос, а иногда от скуки пожевывала их. Здесь и кроется исток любви, которая заполнила всю сущность Альберта. В один из прекрасных тихих летних вечеров, когда кошачьи перестали плодиться, а приплод уже был устранен с территории дворика, Альберту выпало наконец оседлать покорную и безропотную лошадку и вволю покататься на ней, окуная пальцы в соломенную теплую гриву.

Дальнейшее мы с вами уже знаем. В качестве эпилога хотелось лишь сказать, что Матрона Аркадьевна, придя в себяи умиляясь тому, что больше не придется денно и нощно охранять Светиньку, купила маленькому Тузику самый красивый ошейник из тех, что смогла найти, с тонкой серебряной бляшкой, на которой изящным курсивом было выгравировано полное имя этого неожиданного разрешения неопознанной болезни. Она строго наказала новоиспеченным родителям гулять с внучком-племянником дважды в день и не разрешать ему лаять на других младенцев или щенков, потому что хорошие манеры и молчание, как мы знаем, превыше всего. Светинька безропотно согласилась с новой ролью матери и супруги, благо сама по себе новая роль ничего не меняла в ее беззаботной жизни. Все заботы взял на себя привычный к исполнительности Альберт, который по вечерам даже расчесывал волосы жены и сам заплетал их в косу с красивой синей ленточкой, так подходящей к бездонным и бессмысленным глазам Светиньки. Все чаяния его о будущей жизни слились только в одну надежду — что когда Туз Альбертыч вырастет, вместо хвоста у него отрастет половина Гиппократа с огромным и длинным мужским естеством, и они будут приезжать на сыне в гости к доктору, а доктор, улыбаясь, будет гладить Туза Альбертыча между ног до блеска.

Бесонов же окончил свой знаменитый трактат-отчет о чудной болезни, которая вылилась в младенца с собачьим хвостиком, с собственными умозрительными дополнениями и  упором на доказательную базу примет. Его статью разместили, хотя не полностью и не в медицинском журнале, а цитатами и в отрывном календарике для суеверных садоводов.

А потом доктор, оставшись в клинике наедине с Дарвином и Гиппократом, заснул с малюсенькой сигареткой в руке и по ужаснейшему непредсказуемому стечению обстоятельств сгорел вместе с клиникой, ее двориком, отсутствующими пациентами, медицинскими журналами и отрывным календариком. Спаслись только кошачьи, которые и ныне продолжают беззастенчиво плодиться в подвале сгоревшей клиники за неимением строгого надсмотрщика.

(2024)