Просто отрывок

Алексей Сергеев
Какая страшная была зима. Дикая, голодная, долгая. К её исходу я уже и мяукнуть не мог; шерсть моя вылезла и висела клоками. А сосед наш по коммуналке все сожрать меня порывался, скотина. И что я ему сделал? Голод - он ведь для всех один. У всех одинаково вышибает он дух и сводит живот, да так, что порою кажется - съем сейчас хоть чего-нибудь, хоть в помойке рыться пойду, и к черту эту кошачью гордость. А тут еще дрожь. Ее не унять, и сердце стучит, что не поймёшь, это ты дрожишь от того, что стучит, или оно ещё стучит от того, что ты можешь пока дрожать.
Тогда на устах у всех было жуткое слово - "блокада". Бог его знает, что это, но теперь вместо сайры мне давали кусочек хлеба, чуть смоченного водой; такой маленький, что не наелся бы и котёнок.
Еще у нас попугай был. Невозможный гражданин. Болтун. Покоя мне не давал. В прежние времена до того меня доводил, что готов я был кидаться на прутья его решётки, рвать их когтями. А вот как началась такая беда, так он стал молчалив, все больше сидел, нахохлившись. И что его только не выпустили? Случилось мне однажды залезть в его клетку; дома тогда никого не было. Домашние воротились и обомлели - спали мы с попугаем в обнимку, будто братья, пытаясь друг друга согреть в этой напрочь промерзшей комнате.
Сосед глянул тогда на это... и перестал. Эх, люди...
А когда сошёл снег, выглянуло весеннее солнце, он первым пришёл к нам. Чёрный, худющий. Марина Васильевна тогда меня на улицу отнесла. Погрейся на солнышке, говорит, а сама так качается, что того и гляди - рухнет. И где она только силы нашла? Жаль мне её, так жаль, что готов я завыть, словно пес, проклиная и свою судьбу, и её. Думаете, по её доброте жалею? По ласке, заботе? Думаете, оттого горестно мне, да так, что сводит дыхание, будто думаю о миске с едой, которую она всегда приносила? Эх, люди...
А сосед тогда сказал ей: "Спасибо, Марина Васильевна, что сберегли котика. Теперь будем жить. И город наш будет жить".
Сказал - и на третий день умер.
Потом и Марина Васильевна умерла. Когда пришли её выносить, грохая огромными сапогами, такие же изможденные, что не пойми кто из них больше живой, вот тут я из квартиры и выскочил. Бежал, покуда мог, бежал спотыкаясь, падал. Последние силы меня оставили. В каком-то подвале я спрятался, проспал до рассвета. А как же не спать? И рад бы. Да только едва глаза откроешь, осмотришься в темноте, а они уже сами собою слипаются, и думаешь, Господи, да будь же все проклято; будь же теперь, что будет. Ох, и жуткое время.
Вылез, напился воды из лужи. И горькая же она, противная! Ни разу мне не доводилось отведывать такой гадости. Будто слезы и боль всего города растворились в этой воде.
А потом я пошел, пошёл, избегая живых. Что теперь мне они? Чего ждать мне от них? Нет у меня теперь никого живых, а мёртвые, хоть и не придушат, не сдадут в мыловарню или что ещё хуже, но, однако, и молока не нальют; нет, бежать надо от всех, и не на кого мне теперь положиться.
Да только не долго я пробежал. Сердце схватило, сжало, меня затрясло, и вот я встал, вздымая бока.