Перекати-поле трилогия

Владимир Нестеренко
ИЗГНАНИЕ
Книга первая
     Глава первая.


     С Волги тянул холодный ветерок. Река еще скована льдами, но со дня на день, несмотря на ночные позимки, она вспучится и пойдет ломать льды, очищаться от долгой зимней спячки, потом в половодье зальет пойменные луга, чтобы одарить людей богатым сенокосом в первый год нового десятилетия.
«Каким оно выйдет? Столь же тяжким в труде и угнетающим дух угрозой внезапного обвала  крыши над головой, или придут более спокойные годы, без угрозы  жизни? Тревожно в стране, тревожно на душе: будет ли мир? Что станет со мной в ближайшее время: вернусь ли   в отчий дом из этой поездки?»
Не находил ответа на эти сумрачные думы  Артур Александрович Краузе, сидя в удобных дрожках в теплом кожухе и сером кроличьем треухе, придерживая сытого гнедого жеребца, который  вырвался на свободу из конюшни, нес налегке хозяина во всю свою прыть. Дума, что борода, лишняя тягота, хотя повода к опаске нет.  Дела в его хозяйстве идут  хорошо, как говорится, находится в тройке призеров. Артур мысленно пробежался по своему хозяйству. Все у него ладом. Нет, не за дела в колхозе вызвали его в райком партии,  не за дела! Это как раз и беспокоит.
 Месяц назад вот так же  внезапно был вызван в район председатель сельсовета, его  давний товарищ, которого он  рекомендовал и поддерживал на выборах,  так и не вернулся назад. Мысль застревает, сознание не может выдать  наружу страшное известие: германским шпионом оказался  избранник народа. Не только себя угробил человек, семью подвел, выселили в Сибирь и малого и старого. Когда успел перекраситься человек, какие сведения передавал? Уму непостижимо!
Неуютно чувствовал себя в кошелке Артур, вспоминая этот случай. Если бы сам  вчера говорил  с райкомом, возможно, выяснил  бы причину внезапного вызова, но Артур в конторе  сидит только утрами в часы планерок, а дальше в хозяйстве. На звонок из райкома отвечала счетовод, она же его помощница, записала лаконичное требование быть завтра с утра. Это значит к восьми. Он будет, выехал с нормальным запасом времени. Артур зябко потянулся в кошелке, поправил съехавшую с ног собачью накидку. Был он выше среднего роста.  Любил в молодости носить рубашку с отложным воротничком и жилет с металлическими пуговицами, или  длинный трековый кафтан с двумя рядами пуговиц, узкие брюки заправлены в сапоги. Фигура не богатырская, нет, сухожилистая, но крепость в ногах и руках отменная. Бывало, заспорят  по молодости, намотает на кисти рук сыромятный ремень, чтоб не скользил, и рвал. От натуги кровью нальется его симпатичное, остроносое лицо, серые глаза, казалось, сейчас выскочат из глазниц, ремень как струна, как ни крепок, а   лопается. С характерным щелком, как  пистолетный  выстрел!  Артур и окружающие взрываются победным криком. Пробовали и другие парни рвать ремни, покрепче статью, но дудки. Так и остался он чемпионом в своей Карловке.
Вины за собой Артур никакой не чувствовал, в селе его  уважали. В семье согласие и нежные отношения. Врагов у него в Карловке нет. Претендентов на его место тоже не наблюдается. Хотя кто его знает? Недаром в России говорят: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Но спокойнее было в прошлом году, поутихли аресты. И вот нынче снова. Думалось, повыдергали врагов в смутные годы, как морковку из грядки, сколько им можно в подполье сидеть? Недосчитывает  он многих тех, с кем  коллективизацию начинал. С человеком рядом ходил, работал, ел, пил, такой же убежденный партиец, как и он, семьянин прекрасный с любящим сердцем, а вот скрытничал, подпольно работал. На кого и как? Голова кругом. Все существо его отказывается верить в такое количество врагов. А не верить – нельзя. Попробуй-ка, выскажи сомнение. Бывали такие, кто высказывал, и что? Через неделю, глядишь, сгинул человек. Только самому себе можно высказаться в мыслях, не вслух. Не дай Бог, долетит неосторожное слово до всеслышащего уха. Лучше вот так, с самим собой. И  примета, как  на  беду выехала:  вчера жена стряпала,  хлебы  выпекала, а они  возьми да  раздвоись – к  отлучке одного из семьи. Ему-то,  едва ли не  атеисту,  верить  в  приметы, ан  нет, так  и  вспоминается отцовское: замечай,  если собака,  стоя  на  ногах качается,  то хозяину  выпадает  дорога. Именно  так,  Рекс,  пес их  верный, вчера стоял  и  качался,  поскуливая…
«Может быть, не один я еду в кантон, а весь актив собирается, возможно, международные дела заставляют,  угроза фашизма? А может, потому, что активно боролся против сокращения программы обучения детей немецкому языку  в своей школе? Нет, бесполезно гадать. Приеду – скажут».
Артур Александрович глянул вправо. В степи с восходом солнца колючий ветерок усилился, он гнал по голой пашне, уже снявшей с себя снега,  шары перекати-поля. Они катили на восток вроде как осознанно, вперегонки, забавно подпрыгивая на кочках. Артур удивился: откуда их сюда нанесло, где зимовали? Да вон в том овраге, видать. Набило их с осени, присыпало снегом, а сейчас те, что сверху оттаяли, подхваченные ветром,  понеслись  по пашне, соря семенами.
«Вот ведь коварство какое,– размышлял Артур,– люди зябь подняли, пары черными держат, а по ним с весны сорняковый  десант пробежал, насеял, навредил  да  и был таков. Это как удар пахарю в спину, как подлый донос. Нет на земле ничего грязнее и гадостнее клеветы».
Стоило  выплыть этому слову, как Артуру  вспомнился пожар в Карловке. Три года назад это случилось, в разгар повальных арестов. Дом загорелся вместе с постройками ночью. Никто не ударил в набат по куску рельса, что висит у сельсовета на столбе, ни по рельсу  у конюшни. Не бежали люди с ведрами к горевшей усадьбе, не становились вереницей к колодцам, не мчалась пожарная команда с водяными бочками на телегах.  Он выяснил потом у возчика: постромки в упряжи лукавый, видно так запутал, что впотьмах не разберешь, а когда  повозку все же снарядили, все так пылало, что на десяток метров не подступиться. Какое, к лешему, тут тушение наладишь! Сам в шанежку горелую превратишься. И его, председателя колхоза, не поднимали, пока сам не услышал шум да не вышел во двор. Правда, стояли  люди справа и слева от пожара, поливая соседние постройки, чтоб  огонь не перебросился. Хозяин с хозяйкой так и не выбрались из хаты.  Они были в эту ночь вдвоем. Сын, подросток, со своими друзьями в ночном косяк коней пас. Приезжали из милиции разбираться. Никто ничего не мог пояснить, а меж собой люди говорили: Бог за язык наказал, а сатана, что на черное дело изверга толкал, не помог ему уцелеть. Видно, так и есть,    люди не могли ошибиться.
Артур молча проследил взглядом гонимые ветром шары перекати-поля, и   необъяснимая тревога, ассоциированная  с их бегом и этим внезапным вызовом, вспомнившимся пожаром, приметами, овладела его сердцем. Он знал, что в райкоме в эти дни нет никаких мероприятий с участием руководителей хозяйств, обычные трудовые, предпосевные будни. Конференции и активы все прошли, люди озадачены и заряжены энергией партии на новые трудовые свершения. И тут этот звонок? Чтобы подавить неприятное состояние духа и отогнать тяжелые мысли, он тихо запел. Артур любил песни, обладал неплохим голосом и смолоду всегда был запевалой в любой компании, а также батарейным, когда служил артиллеристом в Белоруссии. Песни  были постоянным его спутником, неизменным другом. Он доверял песням, как своей семье, и они творили чудо. Артур успокаивался, мрачные мысли покидали его, и он по-прежнему верил в свои силы, в доброту, к которой всегда стремились его душа и сердце, щедро отдавая ее людям, своим односельчанам. Сытый мерин  шел  легкой рысцой, и когда показались очертания города, Артур вытащил из брезентовой сумки небольшой пластик копченой свинины, луковицу, краюху хлеба, заботливо завернутые женой в  чистый лоскут, и принялся неторопливо подкреплять силы. Хлебнул чайку из фляжки, едва не обжегся. Немудрено, каленый,  заливал прямо с плиты. Меховушка у него есть, тоже из собачины, вроде муфты. Так он туда фляжку прячет. Долго держит тепло. Чайку горячего в дальней дороге попить – большое дело, как поцелуй и ласка любимой!

В город Марксштадт Артур Краузе прибыл, когда не было восьми утра. Еще десять минут езды по оживленной центральной улице, и он войдет  в  уютную приемную первого секретаря райкома минута в минуту. Улица, которой около двух  столетий,   не раз перестраивалась, обновлялась и почти растеряла следы  немецкой слободы екатерининских времен. Сколько раз уж бывал  здесь, а  без трепета души перед той огромностью дел, которые  истекают отсюда, избавиться не мог. В дверях он столкнулся со своим давнишним другом, тоже председателем колхоза Андреем Поппом. Был он несколько грузноват для своих тридцати восьми лет, плечист, как штангист, и  силен. Большая голова со снопом светлых волос сидела на крепкой бычьей шее, а безбровое рябоватое лицо снабжено большими голубыми глазами. Приятели тепло пожали друг другу руки, сняли верхнюю одежду – овечьи дубленки, шапки, поправили прически, галстуки под  темными  пиджаками, прошли торопливо в зал райкома, на ходу обмениваясь вопросами:
– По какому поводу вызвали,– спросил Андрей нетвердым голосом,– по вопросам  предстоящего сева?
– Не думаю, сводки о делах передаются сюда регулярно, и они положительные. А тебя?
– Ума не приложу, в колхозе, на мой взгляд, все в норме. Кто еще прибыл? – председатели огляделись, поднимаясь на второй этаж, – никого.
– Проходите, товарищи, Виктор Генрихович вас ждет,– приветливо сказала Анна Гельмутовна, женщина  средних лет, с грубоватыми чертами лица, но аккуратная и всегда приветливая. Она была  дальней родственницей Артуру по материнской линии, имела двух сыновей-подростков и, конечно же,  будет с нетерпением ждать Артура, когда освободится, чтобы рассказать ему о них. Муж у нее речник, по Волге ходит на буксире, всю навигацию на воде, дома в эту пору бывает редко, наскоками. Артур хорошо знает его. Почти все оборудование для тока он с Нижнего привез. Фрукты из колхозного сада он же в столицу доставлял. Словом, поговорить есть о чем.
Виктор Генрихович встал из-за стола, шагнул навстречу вошедшим с улыбкой, крепко пожал обоим руки, кивнул на стулья, приглашая садиться. Опустился в кресло сам, и едва заметная тень, скользнула по его бледному, волевому лицу. Был он гораздо старше своих собеседников, опытнее и мудрее, целенаправлен и энергичен. Его большие залысины открывали и без того высокий лоб, жидкие темные волосы аккуратно уложены вправо с пробором. Серый костюм с однотонным галстуком подчеркивал его интеллигентность и ему шел более,  чем черный, который он одевал во время официальных встреч, заседаний и собраний. Взгляд карих глаз у него не был тяжел, скорее требовательный, которому сразу же подчиняешься и ждешь напутствия.
– Вы два наших лучших председателя, наша гордость, те, кто вывел в число образцовых нашу немецкую республику,– спокойным и ровным голосом сказал Фукс.– Вы знаете, что образцовой ее назвал ЦК партии. Для нас это большая честь. Не буду вас в этом убеждать, вы сами все хорошо понимаете, какое это имеет политическое значение в деле строительства социализма. Но не везде дела идут так, как хотелось бы. Хромают некоторые наши соседи на правобережье. – Фукс нахмурил узкие черные брови.–  Постановление ЦК партии рекомендует: направить лучших руководителей колхозов в отстающие хозяйства. Нам указаны два саратовских коллектива. Я даю вам возможность выбрать самим кто, куда поедет работать. Вот четыре деревни, объединенные в два колхоза.
Слова Фукса звучали сухо, на это обратили внимание и Артур, и Андрей. За многие годы, бывая в этом и других кабинетах, они научились держать себя и не показывать истинного впечатления от услышанного, особенно, когда  собиралось много людей и среди них  начальник особого отдела наркомата внутренних дел. Но сейчас разговор шел с глазу на глаз, и председатели, увидев протянутый список захолустных деревень, от удивления подались вперед, широко раскрыв глаза.
– О, муттер!– воскликнул Артур, подвигая к себе список, словно там был не перечень деревень, а приговор о его заключении в тюрьму.– Я не нахожу слов!
Андрей, пораженный, молчал.
– А ты что скажешь?– обратился к нему секретарь.
– Я тугодум, Виктор Генрихович, и тем более не нахожу слов, как и Артур Краузе.
– Я не ожидал другой реакции,– тихо произнес секретарь.– Но мы вынуждены выполнять решение обкома.
– Хотя вы прекрасно понимаете, что нашего уровня производства за короткий срок там не достичь, будь ты хоть гений,– зло сказал Артур.
– Вы для меня почти как сыновья. Я вас благословил на труд руководителями и не ошибся. Скажу откровенно: с обкомом бодался, предлагал других, но там настояли и тоже ведь не по своей воле, им тоже назвали фамилии. Вы понимаете? Так что спор бесполезен, давайте лучше вместе подумаем, как вам построить там работу.
– У вас есть свои соображения?– хмуро и отрешенно спросил Артур.
– Есть, не скрою. Думал. Не хочу видеть вас  беспомощными. Трудности будут серьезные, особенно на первых порах.
– Хотите сказать, проведение сева?
– Это в первую очередь. Так вот, несмотря на определенные строгости, мужики там  рыбалкой промышляют и кормятся, а в колхозе работают неохотно. На базе тех деревень рыбзавод бы создать, а им пахотные земли приписали, сады, огороды, скот.– Фукс побарабанил пальцами по столу, сделал выжидательную паузу, чтобы оба председателя переварили сказанное.– Вам обоим надо сразу же поднять вопрос о деревнях побратимах. Вы – представители немецкой республики, они – местное население – русские. А там, где побратимство, там шефская помощь.
– Но ведь есть же в Саратовской области крепкие колхозы, крепкие мужики-хозяйственники, почему оттуда не направляют?– не согласился со своим положением Андрей.
– Направляют, будь спокоен. И замену равную подыскивают. Мы тоже подыщем среди ваших же колхозников. Кстати, вы мне прямо сейчас и скажете, кого прочите в свои преемники?
– Назвать не трудно, хороших  мужиков много,– сказал Артур.– Но я, Виктор Генрихович, откровенно говоря, выбит из колеи. Проветриться бы,  встряхнуться, успокоиться, коль такая стезя выпала?
– Ну что ж, сходите в буфет, выпейте чайку, обдумайте ситуацию, и к одиннадцати ко мне.– Фукс ободряюще смотрел на взволнованных мужиков, но в его глазах они читали откровенное сожаление.
Виктор Генрихович на партийно-советской работе три десятка лет. В октябре 1918 года была образована автономная область немцев Поволжья. Называли ее еще  ленинская «Трудовая коммуна». Такие из русского  крестьянства,  Фукс знал,  были в Сибири и на Алтае. Участь их оказалась плачевной. Распались они в мятежные годы гражданской войны. Пала  советская власть и в немецких слободах, в одной из которых ее возглавлял Фукс, как один из немногих немцев-коммунистов. Едва  уцелел, прибился к красногвардейцам  под Царицыным. Целый  год валохался  по  окопам в  качестве  стрелка. Куда только  не  бросал  огненный  вал свирепой  братоубийственной  войны.  В  одной  из  атак был  тяжело  ранен в  левую  руку,  думал,  потеряет по  локоть,  но старорежимный фельдшер, со  знаниями  и  практикой  профессора,  вылечил  руку,  хотя  в  первые  годы не  все  пальцы слушались. Вернулся   в Вольск  и вновь возглавил советскую власть, где родился, вырос и получил хорошее образование: отец был у него учителем. За эти годы приходилось принимать крутые решения согласно с политической обстановкой в стране, порой без внутреннего согласия, но жесткость, точнее жестокость их не смогли изменить его характер. Он бесконечно переживал за свои действия, если они не находили отклика в его сердце, особенно, когда это касалось судеб знакомых людей, толковых хозяйственников, как  в сегодняшней ситуации. Ему откровенно жаль отпускать мужиков из своего хозяйства не  только потому, что это талантливые и сильнейшие  его председатели, а больше потому, что они тоже люди, живые человеки, со своими  мечтами и стремлениями, с устроенным бытом, семейным счастьем, к которому стремится каждый, для чего, в конечном счете, задумана и проведена революция.
 Фукс никогда не был согласен с тем, что способный человек должен везти воз  в несколько раз превосходящий против неспособного, а пользоваться благами своего труда не мог в той степени, что заслуживал. Те же  Краузе и Попп имеют почти равный достаток с рядовым колхозником. Попробуй-ка, дай им зарплату по вкладу.  Вой поднимут не только в их селах, но и в прессе, утопят в лишнем литре молока, задушат  лишней купленной рубахой. Виктору Генриховичу более по душе были времена новой экономической политики, когда ярко раскрывались способности множества людей предприимчивых и энергичных, получающих благо по своему труду. Нэповские годы стали самыми благополучными для  жизни немецкого населения страны, крестьянские хозяйства  быстро набирали силы и выходили по производству зерна, мяса и другой продукции на уровень предвоенных лет, крепя могущество советской державы. Он был очень недоволен, когда Джугашвили (Фукс принципиально сам  с  собой не называл этого человека партийной кличкой) начал искоренять мелкую частную собственность, как вошь, мощным партийным ногтем, под который попали и Пятаков, и Каменев, и Бухарин… Сам Фукс уцелел на этом гребешке, которым чесал усатый Иосиф партийные ряды, только потому, что был осторожен. Плохо это или хорошо, что   избежал кровавой мясорубки и вместе с такими ребятами, как Краузе и Попп, вывел свой кантон в передовые в республике, а  она в свою очередь стала образцовой для страны, судить не ему и даже не Джугашвили, а истории.


Из кабинета первого секретаря председатели вышли молчаливые и озабоченные. Анна  Гельмутовна, глянув на тревожные лица  посетителей, поняла, что Артуру сейчас не до балагурства с нею, и она молча проводила мужиков взглядом.
– Чайком решили побаловаться, Анна Гельмутовна,– натянуто улыбаясь, сказал уже в дверях приемной  Артур.– Буфет-то работает?
– Работает,– охотно отозвалась  Анна, улыбаясь одними губами, настороженно глядя на Артура.
Ни Артур, ни Андрей не ожидали ничего подобного. Осторожность в словах, выработанная годами, не позволяла поделиться мнением. Они лишь молча и долго стояли в коридоре, глядя в глаза друг другу, каждый читал и несогласие, и возмущение постановкой вопроса, взвешивал предстоящие трудности, а самое главное,  мытарство семей, какое  неизбежно последует с переездом в незнакомые села к незнакомым людям с иным укладом жизни, традициями. Наконец, более словоохотливый Артур тихо сказал:
– Предлагают из добротного дома с хлебом и солью перебираться в разрушенный, без окон и дверей,  где не обогреешься, не похарчишься, но так надо.– Он мог бы сказать «заставляют» или «принуждают», да не стал горячить и без того кипевшие чувства. Но тут же понял, что его формулировку не принял приятель.
– Хочешь сказать, обязаны добровольно хомут на шею надеть?– иронически усмехнулся Андрей.– Валяй, если так тебе легче. Это нам с тобой дополнительное поощрение к  медалям «За доблестный труд».
– Ладно, Андрюша, нечего меня подкалывать. Не нам с тобой обсуждать решение ЦК. Иначе  – вышка.
Андрей видел ситуацию не хуже своего товарища. Он не мог отказаться,  зная, что последует далее. Нет, на партийном собрании  колхозной ячейки его бы осуждать не стали, вряд ли бы на районной партконференции, просто однажды бы он был приглашен в кабинет начальника особого отдела НКВД да так и не вышел бы оттуда.
– Мы же с тобой коммунисты,– как бы повинился перед товарищем за свою дерзость Андрей,– потому должны с энтузиазмом воспринимать любое решение партии. Оно ведь направлено на созидание, а сомневаться в этом просто преступно.
– Именно, у нас с тобой в колхозных Уставах  записано: сомневаться в успехе колхозного строительства, значит, способствовать его врагам. Нам ничего не остается, как до предела напрячься, день и ночь вкалывать, как это было в годы коллективизации, которая прокатилась по нашим селам пушечным ядром, выбивая самых сильных, работящих мужиков.
– Мы то ладно, двужильные. Семью не хочется с места срывать.
– Сейчас, пока дети ходят в школу, не стоит, а  к осени – придется. Словом, жизнь покажет. У тебя пацанов – трое?
– Четверо. Дочке полгода.
– Не знал, поздравляю,– Артур, натянуто улыбаясь, хлопнул приятеля по плечу.– Ну, а у меня пока пополнения нет, все так же  впятером живем. Старший сын Эдик нынче  среднюю школу закончит, а младшая  только  осенью пойдет.
– Семьи на подъеме. В гору идут,  сейчас препятствия нежелательны.
–  Ты прав,  они никогда нежелательны, особенно в пределах нашей слободы.


Известие о новом назначении Артура Краузе в отстающий колхоз Саратовской области в Карловке восприняли как наказание, а не почет и доверие. Но открыто старались это событие не обсуждать, хотя каждого, особенно многочисленных родственников Краузе, подмывало на откровение.
Карловке исполнилось девяносто пять лет, а ее основателю Карлу Краузе, прадеду Артура – сто двадцать.  Артур Александрович помнит скупые рассказы  отца о нелегкой жизни колонистов.
Карл Краузе  уклонился от рекрутского набора Фридриха Вильгельма 111. Пришлось скрыться, оставить жену и малолетнего сына на попечение отца. Скитаясь в окрестностях Гамбурга, подрабатывая  в порту Любека разгружал шхуны, столярничал на ремонте парусников и однажды Карл столкнулся с французом, который вербовал семьи малоимущих  в Россию.
– Дика и необозрима Россия,– говорил вербовщик.–   В Поволжском  крае, где обосновались немецкие колонисты, переселившиеся еще в прошлом веке, семьи сейчас имеют многие десятины пахотной земли, обширные пастбища, с которых они сытно кормятся, а излишки продовольствия везут продавать в Саратов, Камышин, Вольск. Дома их, построенные из дуба, утопают в садах. «Не должны таковые, прибывшие из иностранных на поселение в Россию, никаких в казну Нашу податей платить, ни в военную, ниже гражданскую службу против воли их определены не будут»,– гласит Манифест императрицы Екатерины 11. Никто не принуждает колонистов к иному вероисповеданию. Отдельными колониями живут католики, лютеране и евангелисты. Но  главное, наделы земельные в Поволжье великие,  десять десятин на душу. Не упустите ваш шанс получить  земельный надел, пока щедр русский царь Александр. Он так же охотно селит на своих  землях немцев, как и Великая императрица Екатерина 11.
Внимательно слушал хвалебную речь вербовщика Карл Краузе, чесал затылок, сомневался в правдивости слов заезжего франта. Но даже если половина, что сказал говорун – правда, стоит попытать счастья. И он заключил с ним договор. Под покровом ночи  Карл вернулся к отцу, рассказал о своем решении, попросил помощи с отправкой семьи в Любек, где завербованные семьи сядут  на парусный корабль и отправятся в Кронштадт.
Горько слушать старому Краузе исповедь сына, но  иного выхода не было, и он, снарядив повозку,  июньским утром отправил жену сына и внука в дальний и  трудный путь. Горсть гульденов, плотницкий инструмент, косу да вилы, прялку, деревянную посуду, продукты да кое-что из одежды смог собрать  отец в дальнюю дорогу Карлу. И на том спасибо. Вербовщик обещал золотые горы, помощь российской казны для покупки инвентаря, семян. С верой в будущую счастливую жизнь в незнакомых краях Карл Краузе  в компании  полусотни семей своих  соотечественников из  Саксонии, Вюртемберга, где простой народ голодал, оставлял  родину.
Несмотря на крестьянское происхождение, Карл знал грамоту и вел краткие записи своего путешествия до  Саратова.
«Двадцатого июня прибыли в Кронштадт. Узнал всех отцов семейств. Близкими с нами стали две семьи Гютенгера и Майера. Они моложе  и не имеют малолетних детей. Мой сын, двухлеток Иоган, заболел корью. Питание плохое. Продукты, взятые с собой, кончились, осталась одна мука.
Через два дня прибыли в Санкт-Петербург. Сошли на берег, пополнили запасы еды из средств казны. Через неделю поднялись по Неве и окончательно покинули парусник на Ладоге. На почтовой станции за счет казны получили конные повозки, погрузились и двинулись дальше. Не обманул нас вербовщик. Что дальше? Иоган  перенес корь. Семья повеселела. Вербовщик покинул наш обоз, к нам для охраны и проводниками приставили подпоручика и восемь драгун.
Третьего июля прибыли в Тихвинский посад. На выданные казной деньги пополнили обозы товарами. Ушел день. Три семьи держимся кучкой, помогаем друг другу. Томительный переход до Волги длился полмесяца. Среди колонистов объявился буйный и распутный Фридрих. Он устроил драку и изменил жене. Старейшины наказали его палками.
Восемнадцатого июля прибыли на Соминскую пристань. Повозки забрали, а нас посадили в лодки. Колонисты остались недовольны, думали, по словам вербовщика, повозки и лошади нам отданы навечно.
Десять дней плывем по Волге. Места зеленые и привольные. На привалах ловим бреднем рыбу. Варим, солим, питаться стали сытнее. Рыбы в реке много. Желание поселиться прямо здесь есть у многих, но наш путь до Саратова, где река широка и богата. Так же говорил вербовщик. Выданные деньги стараемся на еду не тратить. Жена Гютенгера оказалась беременная. Гютенгер рад. Получит земельный надел на троих. К нам прибилась еще одна семья Гейтц из трех человек. Караван лодок растягивается на километр. Причаливаем к берегу только по решению старейшин. Они идут впереди.
Шестого августа прибыли в город Романов. Встали на два дня. Фридриха и Гесса наказали палками за драку. У Швира родился сын. Зачали еще одного ребенка и мы с Лизой. Купили муки, подсолнечного масла, сахару и поплыли дальше. Всей четверкой решили на новой земле строиться отдельным хутором. Меня выбрали старшим за грамоту и старшинство. Мы торопимся плыть, но держат появившиеся больные. Старейшины решили оставить в Ярославле две больные семьи. Колонисты не согласились и продолжили идти вместе. В Костроме ливневые дожди задержали на сутки.
Двадцать второго августа прибыли в Чебоксары. Четвертая семья Гейтц имеет ружье и заряды. Гейтц на охоте убил двух гусей. Сварили и все семьи ели гусятину. Два дня стояли в Казани, ловили рыбу, купили соли, масла и муки. Увидели узкоглазых инородцев, татар. Они носят полосатые халаты, жидкие бородки и усы. Много торгуют. Купили у них арбузов.
Делаю последнюю запись. Прибываем к городу Саратову. Волнуемся, как встретит нас новая земля? Уже пятое сентября. Впереди осень, зима. Но до Саратова не дошли. Остановились возле немецкой колонии Баронск. Постигло первое сомнение. Рая здесь нет. Степь, лесов мало. Беда не в этом. Переселенцы нам показались   бедными, одежда поношенная, на лицах тоска по родине, в словах скупость на рассказ о жизни. Подпоручик и драгуны не пускают в поселок поговорить по душам с  земляками, лукавят. Объявился наш вербовщик, огласил указ, по которому каждому колонисту положено не  десять десятин земли, а только три с половиной. Мы зароптали, собрались писать грамоту императору Александру об обмане. Положение исправилось тем, что колонистам, кто осядет на земле, дается бык, как тягло, и лошадь за счет казны, семена, продовольственная пшеница. В будущем свои наделы разрешено  расширять за счет покупки у казны  земель. Поверили, когда вербовщик выдал казенную бумагу».

Возле Боронска вновь прибывшие колонисты простояли больше суток, не  решаясь куда-либо двигаться, обсуждая свое положение, приглядываясь к незнакомой  местности. Действительность оказалась совсем  не такая, какой  разрисовал ее  вербовщик, но он торопил отправляться вглубь страны на  восток, где ковыльной степи  не было видно конца и края. Безлюдная степь  настораживала, пугала, но  с  другой  стороны обнадеживала самостоятельностью в хозяйствовании.
«Там на  месте, по моим координатам, вас разыщут представители опекунской  конторы, зарегистрируют, кто  где  осел, выдадут ссуды, продукты, скот, инвентарь. Кроме того, вы  сами можете послать  делегатов в Саратов и решить все  дела», – пояснял вербовщик.
Краузе и его товарищи  пожелали подняться вверх по реке, где   еще с лодок просматривались березовые и дубовые колки. Вербовщик не  возражал, но  указал предел откочевки.
Возле Краузе собралась группа  семей, которые также пожелали откочевать вверх по реке. Дубравы здесь оказались небольшие, но все же это имело огромное практическое значение. Лес для строительства под рукой. Как старший во главе нескольких семей, Карл облюбовал перелесок, через который текла небольшая речушка, пестря по обоим берегам лугами разнотравья. До Волги рукой подать, всего два километра. Можно было  раскинуть  хутор у самой матушки-реки, на высоком  ее берегу. Но Карл предпочел  поселиться рядом с лесом, чтобы в случае надобности укрыться от набегов кочевников в чаще дубравы.  Здесь стояли березы вперемежку с осинником, вековые дубы, которые годились не только для строительства домов и амбаров, но и шли на мебель. Водились  грибы для стола и желуди для скота. Меж   перелесков  лежали  луга, которые при распашке сулили  неплохой урожай хлеба. Устраивала близость первой немецкой слободы, которая называлась Баронск.
 Не теряя времени, колонисты принялись устраиваться на зимовку. Четыре семьи, что  сдружились за  время долгого  пути, старались  держаться артелью. Вместе срубили общий барак, разбили его на четыре части, поставили печь. Мужики принялись готовить корма на перестоявших лугах, чтобы весной, когда будут получены быки и лошади, было чем кормить, а когда сойдут снега, приняться за обработку земли и взять хоть какой-то урожай хлеба.  Уже по снегу дубрава вновь  огласилась  стуком топоров и свистом пил. Ухнули  о землю первые подрубленные дубы, облюбованные для строительства домов. Вскоре выросло четыре штабеля делового леса. Люди не спешили ставить дома, а принялись за хозяйственные постройки: лес должен вылежаться, высохнуть и  только к осени из него вырастут стены. Не на один год сюда прибыли, на века. Выдан был  колонистам план застройки села. Это широкая длинная улица в два порядка домов. На усадьбе предусмотрены постройки летних кухонь или домов для будущего поколения. На заднем плане двора помещения для скота, конюшни, овины. Все так и будет заложено, как  нарисовал и расписал ученый архитектор.
 По морозцу, перед шугой  добыли несколько центнеров рыбы, часть заморозили, часть засолили. Колонисты на свободной земле голодать не собирались.

«Молодость и свобода, вера в будущее помогали бороться с неустроенным бытом моим предкам. Вера в будущее есть и у нашего поколения, вот только со свободой не все в порядке. Должен ли я, как человек, а не как  член партии, безоговорочно подчиняться команде?– думал Артур, собирая в мешок необходимые вещи для неизвестной жизни  на новом  месте.–  Что толку, если я скажу сейчас себе: не должен. Ничего же не изменится.  Все так же безропотно соберусь, как и  собираюсь сейчас, и уеду, оставив на жену троих своих ребят, дом и хозяйство. Возражать глупо. В который уж раз твержу себе это, однако, в душе все равно поднимается протест. Десять лет как управляю колхозом, а что нажил? Взять с собой в дорогу нечего. Конь и то казенный. Тьфу!»
Артур старается не глядеть на  скорбную жену, которая тут же хлопочет в неизменном белом переднике, с тугим узлом волос на голове, в темной с множеством пуговиц блузке и широкой, длинной до пят юбке. Она достала из сундука смену белья, полотенце,  заворачивает в газету куски  хозяйственного мыла, постукивает деревянной посудой, упаковывая ее в  брезентовую сумку. Сюда же кладет килограмма два, остатки, шпика, чеснок, лук. Мешок картошки  Артур уже унес в дрожки, там же стоит полутораведерная кадушка с квашеной капустой и огурцами да мочеными яблоками.
«Крепкому, здоровому мужику  харчей  в страдные дни понадобится немало. Когда только готовить будет?» – с горечью думает Эльза, украдкой смахивая набежавшую слезу со своих пшеничных и густых ресниц. Она знает своего  Артура: день и ночь будет пластаться в этом разваленном колхозишке, собирать в кулак рабочую силу, сам и на трактор сядет, а сварить суп – недосуг. Ох, хлебнет горя. А как жизнь наладилась! Все у него по часам, ладно. Люди–золото, с полуслова понимают. Дважды повторять не надо, чтобы что-то выполнили. Она представляет, как придется ему нервничать там: не те люди, к дисциплине не приучены, голытьба.
Почти два десятка лет они вместе. Изо дня в день. Не помнит она, чтобы когда-то более недели жили в разлуке. А тут неизвестно на сколько будет оторвана от мужа. Боязно. В Карловке, казалось  бы, все свои, все коренные, бояться некого. А вот поредела деревня в людях за последние четыре года, словно от холеры. Жутко подумать с кем живешь рядом: откуда столько врагов набралось? Не ей судить. Что она знает за своей плитой да кухней? До коллективизации хоть за поскотину каждое утро выходила, чтобы коров в стадо отогнать, разговоров, конечно, особых не вела ни с кем, но все же о здоровье справлялась то у одной, то у другой родственницы, то у знакомой. А сейчас молчок. Скотины в подворье нет, кроме гнедого, который необходим для выезда председателю.  Куры да поросенок с тремя овечками. Хуже бы советской власти не было, заведи они дойную корову, кормилицу. Не решается Артур на это, от греха подальше. Может оно и  правильно, но голодно без коровы. То молоко, что получает  с фермы  на ее семью, где трое детей, слишком мало. Выпьют ребятишки его,  ни  сметаны в доме, ни творога. О масле сливочном уж речи не ведет. Но   семья всегда сыта, как и ее отец. А там? Все по-другому, все незнамо, кто ему наготовит? Среди чужих людей придется управляться. Озлобится какой на требовательность Артура, напишет жалобу... Не дай, Святая Мария, беде случиться, храни его, покровительствуй, как до сего дня покровительствовала. Ничем он тебя не прогневал. А то, что в собор не ходим, прилюдно не молимся Господу нашему, – не наша вина. Ликвидировала кирху власть советская, что построили на средства свои первые колонисты.  Школа теперь там. В Куккусе собор сохранен, но до него далеко. Крест махонький в доме в переднем  углу. Незаметное изваяние для постороннего глаза, а для своей души облегчение, также незаметно и молимся. Не забыли мы Господа, хоть власти не одобряют веру, отрешиться от нее велят, но каждый носит в душе имя Господне.
Супружеские  с Артуром годы промелькнули как один.  Разве она такая была, раздобревшая, с окороками на боках.  Былинкой в девках ходила. Но Артуру нравится ее теперешняя пышная стать. Она вспоминает, как впервые на Троицу  возле калитки ее дома ранним утром она обнаружила майское  дерево – Майбаум. Стройная зеленая осинка, она знала, срубленная в лесочке Артуром Краузе, была украшена лентами. На одной из них написано: Alt, meine Alt!  Эльза была счастлива. Через неделю  ее родители Ян и Гертруда Фрицлер принимали сватов Краузе.
«Всякой я тебя хочу знать. Была девушкой, былинкой. Летней ночью узнал. Налилась  ядреным соком – тоже узнал. Теперь вот узнаю, какова ты пышка? Хороша!»– и смеется задорно и весело.– Бывало, как ни устанет  в страду, а вхолостую ноченьку не пропустит. Теперь вот не до сладостей».
У Эльзы густо навернулись слезы, выкатились из ее широких зеленоватых глаз и заструились по щекам, нос предательски зашмыгал.
– Ты чего, Эля?– Артур откинул мешок, подошел к жене, взял ее ласково за плечи, отворачивающуюся, повернул к себе. Эльза всхлипнула, глянула в глаза мужа мокрыми глазами, уткнулась в его  широкую и сильную грудь, содрогаясь в глухом приступе плача.– Ну, мамочка, были у нас годы крутые, пережили. И сейчас переживем. Осмотрюсь, огляжусь, домишко какой отремонтирую, да и за вами приеду. Не за горами. Напрямую всего каких-то десять километров. А то, глядишь, в самоволку сбегаю.
– Ты что, ты что, отец, упаси тебя Святая Мария, – замахала руками жена.– Найдутся злыдни, донесут.
– Чего ж бояться? Я человек свободный. Отработал честно день и гуляй, где хочешь. Ноченька-то моя! Отлажу дела, дам знать, Эдик на конях спустится к Селезневке, а я на лодке через Волгу. Полчаса  дел. В седле еще полчаса, и мы – дома!
–Так ведь отдыхать тебе надо, не двужильный.
– Двужильный, Эля. Знаешь ведь притчу, лошадиный век у нас сейчас, в самой силе живем. В две жилы и буду тянуть. Селезневку с нашего берега видно, если  ниже спуститься. Тут рукой подать, не волнуйся, родная моя. Давай собираться дальше. Скоро  дети из школы прибегут. Попрощаемся, да и в путь пора.– Артур мягко отстранил жену. Она уж высушила глаза свои на широкой и горячей груди мужа и принялась энергично за дело. Подошла к старинному, еще дедом сработанному комоду, покрытому ореховой невыгорающей краской, распахнула дверцы, стала доставать две льняные рубашки, нижнее белье, штаны. В доме, кроме комода, кровать деревянная, супружеская. Сам Артур делал, в детской топчаны, тоже из-под руки отцовской, на кухне стол обеденный от деда достался. Полы деревянные. Печь баржой разлеглась, обогревает сразу все комнаты. Печь хороша, дыминки не выбросит. На ней и щи сготовишь, и хлеб в духовке испечешь. Так уж повелось, печь  Эльза дважды на неделе подбеливает, и  сама в белом переднике да в белой косынке по дому. И уж ни соринки, ни пылинки в доме.
Выезд Артура намечался в обеденный перерыв. К его подворью стали стекаться люди, чтобы попрощаться со своим председателем. Их никто не звал,  сами шли, чтобы проводить в трудный путь, одобрить  словом. Первым вошел в калитку новый председатель  Август Гютенгер, агроном колхоза. Вчера вечером в кругу близких  и друзей во время застолья Артур услышал много теплых слов, но это было вчера. А сегодня у подворья стояли многие, с кем бок о бок Краузе проработал десять бессменных лет.
Далеко не такими взглядами встречали и провожали сельчане молодого Артура в первый год коллективизации. Он не скажет, что теперь солиднее зажили эти люди. Откровенных богачей в Карловке не было ни до, ни после революции. По три десятины на члена семьи получили от царского правительства. На таком клочке сильно  не развернешься. Обманчивой оказалась земля в своем  плодородии. Пока  стояли веками  нетронутые  луга, казалась  земля  щедрой, а  распахали – плодородный  слой  меньше  штыка. Песок  дальше. Рыжая оказалась  пашня, а  не  черная. Налетающие  суховеи обедняли пашню. Ближе  к  Марксштадту  и далее к  Энгельсу да  вглубь  Поволжской  степи земли еще  беднее, супесные. Карловчанам в  этом  смысле  повезло: гумус слабый, но был, пополняли его и  предки, и теперешние хозяева: все со скотных  дворов вывозили на  пашню. «Навоз отвезем, так  и хлеб  привезем», _ баяли  мужики  про меж  себя. Артур Александрович хорошо  впитал парнишкой навозные  уроки деда и  отца,  у  которых на  языке плясала  другая    присказка: «Клади  навоз густо,  в  амбаре не  будет  пусто». Не  пустовал  амбар  у  его  отца,  особенно в свободные  годы  перед  коллективизацией. Караваи  пекли  сытные, свиней  закармливали  поджаренным  ячменем,  шпик  с  них  на  три  пальца бывал,  с  перчиком,  с  чесночком шел  в охотку,  только  дай! Бывало, сядут  за  обед  на  пашне,  спины от  пота курятся,  а  дед шутит: «Чем  больше пота  выжмешь из  рубахи,  тем шпик с  караваем вкуснее,  как думаешь, внучек Артурушка?» Никак в  те  юные  годы  не  думал Краузе  младший, будущий  председатель колхоза,  можно  сказать,  могильщик дедовых  и отцовских патриархальных  взглядов на землю,  на устройство единоличного хозяйства, но  мотал  на  ус слова  и  мысли своих  предков, перенимал  хватку  земледельца,  в  будущем  все  сгодилось,  все  в  коня корм. Хлеборобству  от  них  научился,  да  и  садоводству тоже. А земля поволжская  для садов,  для  бахчей  – желать   лучшего  не  надо.  Но  бахчами,  фруктами не  прокормишься,  всюду они на  этой  земле, завались,  хлеб ценился куда   выше,  спрос на  него каждый  год.
Однако как  ни  старались карловчане, подавляющее большинство крестьянских семей не относилось к кулацкому сословию,  больше к середнякам. Выделялся  мельник Вебер,  что поставил мельницу ниже села на карловском ручье, жил на широкую ногу. Со всех ближних сел везли к нему хлеб на помол. Скупой был мужик, дорого брал за помол, но и работал за троих. Сожгли мельницу в гражданскую, каждый почувствовал, какое худо постигло деревню. В ступах много ли натолчешь, не тот хлеб с толченки. Собрались мужики, восстановили мельницу, завертелись жернова, запахло мукой, закрутился седой Вебер. Да и как не крутиться. Все  стронулось после ленинского  декрета о земле: крестьяне немецкой слободы получили угодий в достатке, припахали клинья в просторной степи, разворачиваться стала жизнь, не считая, конечно, голодного года – следствие засухи и беспощадной продразверстки, едва не разорившие хозяйства. Но одумалась новая власть, вождь ее Ульянов-Ленин понял, что не созрел еще человек в диких российских просторах для коллективного труда и жизни, возродил частные владения и свободный труд жадных до него мужиков. Богатые покосы, да широкие пашни множили скот, а с ним достаток. Самую силу стали набирать в мирное пятилетие крестьянские хозяйства, как партия посчитала, что раздробленность села не отвечает начавшей шагать семимильными шагами тяжелой индустрии, дискредитирует ее своими  мелкособственническими интересами, изнутри подрывает политический курс. Может быть, на самом деле так и не выглядело, во всяком случае, не угрожающе  для страны, строящей социализм, но тогда  коммунист Артур Краузе всем сердцем воспринял лозунг партии на всеобщую коллективизацию села, хотя отец его молчал и только сопел под напором лавинного объединения и раскулачивания строптивых зажиточных мужиков. Может, потому и не сдюжило сердце отца: поверив ленинскому декрету о  земле, после голодных военных лет, в которые свирепствовала продразверстка,  быстро окреп на полученных по декрету  нескольких десятинах земли, зажила семья вроде, расправила плечи. Не успели порадоваться, как вынужден был свести на общий двор нажитых быков и лошадей, на которых исправно пахал землю, косил  траву, хлеб  молотил и продавал, посчитав себя коварно обманутым. Да, как пуповину отрывал от себя отец землю, скот, добровольно отдавая в колхоз. Всего год молчаливо и зло проработал отец под руководством сына, чах на глазах от своего молчаливого несогласия новым укладом, считая себя невольником. Не жил, а тлел промасленной ватой, пока не выгорело все нутро и не потухло.
Александр Краузе больше всех любил своего первенца Артура. Вылитый дед Карл не только обличьем, но и характером. Смолоду в нем виден был вожак. Сначала комсомольский, а когда отслужил армию и стал членом партии большевиков, направили Артура в партийную школу, по окончании ее возглавил в Карловке Советскую власть. Как ни старался  Александр приобщить сына к семейному хозяйству, не смог. Хотя хваток парень был на работу, все умел по хозяйству: рос да мужал на земле, при отцовском  дворе. Что ж поделаешь, такая стезя выпала старшему, разве отец враг сыну. Струя в струю шли интересы в первые годы. Жить бы да радоваться. Но грянула коллективизация. Избрали  Артура  председателем колхоза, почернел Александр Краузе от великого разорения своего хозяйства, но против сына не пошел, подчинился власти. Молчуном сделался, затворником.
 – Отец, что с тобой происходит,– как-то спросил его Артур,– тенью ты ходишь, а не живешь?
– Господь  дал  мужику  землю и  повелел  от  земли  кормиться,– Краузе  старший тяжко смотрел  на  сына,– а  вы  что делаете? Нарушаете вековечное царствование  мужика  на  пашне! Ты запомнил, сынок,  день, когда я свел в общий двор своих быков да лошадей, поросят да овечек? Даже до кур добрались. Ты вспомни, как твоя мать прибежала за яйцами в этот двор, чтоб завтрак приготовить да тесто на хлеб поставить. И что же ей ответили первые колхознички: «Ты, Гертруда, не в тот сарай забрела. Это теперь коллективное хозяйство, по трудодням заработанным выдавать продукт будем». Облизнулась твоя мамаша, умылась горькой слезой, так с пустыми руками и вернулась домой.
– Ты же знаешь, перегиб то был. Вернули людям мелкий скот, птицу,– оправдывался перед отцом Артур.
– Вернуть-то вернули, а из души клямору, накрепко вбитую, не вырвешь. Так и хожу с ней. Посмотри внимательно, сын, на мой след – кровь за мной стелется, как в той песне про Щорса поется.
– Устарел твой взгляд на революцию. Та революция побеждает, какая развивается, наступает. Не ты ли был ее сторонником?
–Не спорю, был, а  почему? Землю   обещали и дали, а получил ее, зажил так, как не жил мой дед, который мечтал о тех десятинах, что я имел. Теперь все нажитое, наработанное псу под хвост.
– Твоя земля, отец, твоей и осталась! На ней же и продолжаешь работать.
– На ней, не спорю. Только от трудов мозолистых  мне пшик достается. Не  хозяин  я  больше  на той  земле,  а  без  хозяина земля  круглая  сирота.
Не хватало слов у Артура, чтобы убедить отца в его ошибочном взгляде, так и ушел в мир иной с колхозным камнем на сердце, с камнем неверия в правоту сыновьего дела.
Артур горько переживал смерть отца,  но не понимал его боль. Сейчас только доходит  до него отцовская тоска по утраченному собственному делу, потому как  отобрали, не спросив,  и его детище, его колхоз, заставили передать в другие руки. И там у него будет такая же председательская работа, такая же, да не та. Колхозники, да не те. Вот и отец не захотел выполнять такую же, но не ту  крестьянскую работу, жить  крестьянскими заботами, но  не теми, какими жил. И много было таких в Карловке мужиков, как его отец, многим претил этот коллективный, подневольный труд. Однако власть была сильна, гнула в бараний рог тех, кто сопротивлялся ей. И годы свое взяли. Привыкать стали люди, попросту смирились, поласковее стали смотреть на дела свои и на него, председателя, не им придуманные преобразования.
 Взволнованный Артур вышел к людям. Он попрощался с каждым за руку, идя вдоль вереницы собравшихся. Эдик под уздцы вел гнедого с поклажей.  Когда Артур жал руку последнему, одному из старейших людей Карловки, отличному садоводу Кольману, глаза у отъезжающего повлажнели.
– Крепись, сынок. Новое место без шипов не бывает. Помни это. Да не забывай родное село, где родился, где вырос, где большим человеком стал.
– Как можно забыть родную землю, подворье, из которого  вынес на погост  отца с матерью! До свидания, дядя Иоган. Свидимся.– Ему почему-то вспомнилась безотрадная картина: бегущие по стылой пашне шары перекати-поле. Нет, он не мог себя сравнить с сорняком, бессознательно гонимого ветром. Он все же сознавал в глубине души, что эта мера его перемещения продиктована не худшими соображениями его старших товарищей, и он не обронит вредные сорняки на пашню, а наоборот, заронит на новом месте добрые семена силой своего характера, способностями организатора, и они  взойдут, укрепятся, станут хорошими показателями. Но все же это воспоминание неприятно осело в сознании, ведь и он не по своей воле покатит сейчас по степи в сторону, где тебя никто не ждет и тебе никто не рад. Как некая головоломка вдруг втемяшилась в голову: во сколько же можно было оценить отцовское хозяйство, созданное им на этом подворье, и во сколько мое? Ведь как считать: у отца были два пахотных быка,  четыре дойных коровы, две лошади, свиньи, десяток овец. А у него – огромное хозяйство. Правда, в подворье нет ни личной  коровы, ни лошади. Овец и тех три, да поросенок с десятком кур. Артур даже обозлился на себя: нашел время считать и сравнивать!
В смешанных чувствах он впрыгнул в кошелку и тронул гнедого, который, подчиняясь хозяину, с места  взял рысцой, унося его из прошлого.

Глава вторая

Действительность,  которая оказалась в Селезневке, была далека от той, что представлял Артур Александрович. Мы не будем описывать все трудности, с которыми столкнулся Краузе, чтобы не утомить читателя; достаточно сказать,  что  в колхозе царил полный развал, и новому председателю пришлось тяжело. Поскольку в деревне  не было ни одного свободного дома, Артур поселился в конторе, переезд семьи откладывался на неопределенное время. В душе Артур не надеялся, что задержится в колхозе надолго: те крутые меры, которые  вынужденно применял для наведения дисциплины, не давали спокойно спать. В любую ночь он ожидал приезда «черного ворона», но дни шли, а его никто не трогал. Наоборот, к нему часто стал наведываться уполномоченный райкома партии капитан НКВД Дмитрий Ковтун и во всем поддерживал председателя. Иной раз, пропадая с ним то на севе, то на ферме, самостоятельно распекал кого-то за халатность. Артур сначала холодно воспринял помощь уполномоченного, бывшего лихого кавалериста. Выглядел он внушительно с седеющими висками,  хотя и был всего на два года старше. В часы, проведенные с ним, он не казался председателю той грозной силой, о которой люди старались не говорить, боялись ее, сторонились и чего греха таить, никогда ей не симпатизировали. Это был такой же неравнодушный человек к делам колхозным, как и сам Артур, не жалеющий сил в работе, верящий:  то, что  делается в стране – во благо ей. Крупный и физически сильный, с густой, пшеничной копной на  прыщеватом лице со светлыми глазами, он выглядел добродушным  и умел носить не только портупею, но и прекрасно справляться с лошадьми, мог починить  бричку, кошелку и даже подковать лошадь. Все эти навыки были уроками молодости, когда он вместе с отцом до и после революции занимался личным хозяйством, но гражданская война захлестнула его, закружила, перековала  частнособственнические взгляды, воспитанные временем и отцом.
Спустя месяц Артур по некоторым намекам и репликам Ковтуна понял, почему он мягкотел и очень доброжелателен к  нему. Оно сводилось к тому, что  свыше  распорядились  оказывать всестороннюю помощь мобилизованным председателям (так как и Андрей Попп однажды при мимолетной встрече обронил лестные слова в адрес того же Ковтуна), оградить их от всяческих подозрений, не обращать внимания на доносы  тайных осведомителей. Эта догадка грела Артура. Он понял, что с ним ничего  в ближайший год не случится, можно требовать с подчиненных жестко, как велит сложившаяся обстановка. А она была такой, что не раз и не два председатель утрами ходил по дворам и насильно вытаскивал  людей на работу. Более того, сам уполномоченный участвовал в таких рейдах, грозя иному колхознику живьем сгноить в тюрьме, а двух саботажников, заядлых рыбаков, днями пропадающих на реке с корчажками, сетями и удочками, пришлось таки увезти и посадить. Напуганные жесткими мерами, люди присмирели, стали покладистее. Артур, видя искреннее участие Ковтуна в делах колхозных, и отнюдь не лодыря, каким раньше представлялись ему особисты, постарался расположить к себе и подружиться. Уполномоченный все более втягивался в работу, становился не просто наблюдателем, а участником процесса, правой рукой председателя, решая хозяйственные вопросы в райисполкоме или райкоме партии. Так в двойной упряжке они тянули разладившийся колхозный воз, на ходу укрепляя его, подпирая своими фигурами и данной им властью, не позволяя окончательно развалиться. И воз, натужно скрипя, двигался, оставляя следы в районной сводке сначала надоенными флягами молока, затем обработанными и засеянными гектарами пашни, заскирдованными тоннами сена.
– Ты знаешь, Артур, будь я помоложе,– сказал как-то в сенокос Дмитрий, глядя, как ловко  сталкивает копны сена легкий трактор со специально оборудованной подвесной волокушей,– поменял бы службу. Пошел бы в танковые войска. Дюже мне нравится техника, ее сила. Направь ее умело, горы своротит.
– Да ты, я гляжу, сам не против сесть за рычаги?– удивился Артур.
– Не прочь. С конями ты убедился: запряг давеча двух вороных в косилку и пошел травы стелить. Не хуже твоего колхозника управлялся вместо разминки.
– Не хуже,– согласился Артур.– Если хочешь, покажу, как трактором управлять.
– А если сломаю?– испугался Дмитрий.
– Не сломаешь, я  тоже так думал. Попробовал: не боги горшки обжигают.
– Ну, гляди, зажег ты меня.
– Вот схлынет работа, мужики домой навострятся, попробуешь. Ничего там мудреного нет. Чуткость только иметь надо.
Июньский день выдался солнечным, жарким. Бригада сенокосчиков, с огромным трудом укомплектованная людьми,  гужевым транспортом, орудиями и даже одним трактором, спешила  управиться с заготовкой сена в сухие,  погожие дни. Артур дни проводил преимущественно здесь. Он то   на волокуше стаскивал  к зароду сено, то  доглядывал, как идет косовица  на соседнем покосе, что за  перелеском, где Ковтун с утра вместе с мужиками косил травы. Оттуда-то и пришли они к стогометчикам, напились воды из деревянной бочки, стоящей под раскидистым дубом. Присели, вытирая вспотевшие лица рукавами, Артур – рубахи, Дмитрий – гимнастерки. Помолчали, наслаждаясь легким ветерком, пробежавшим в тень кряжистого дуба. До их слуха долетела задорная песня: «Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет. С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет». Песня приближалась. Ее пели трое грудастых и широкобедрых девах в ситцевых простеньких платьях, в  тапочках на босую ногу, с граблями на плечах. Они остановились у дуба, оборвав песню, весело и белозубо смеясь.
– К вам на подмогу прибыли, товарищ председатель! – не заставляя себя расспрашивать, отрапортовала средняя, белобрысая в конопушках девушка.
Артур знал их, доярки, комсомолки. У каждой больше нормы коров, изрядно устают на своем рабочем месте, а вот решили помочь сенокосчикам.
– Чему смеетесь, девоньки?– строго спросил Ковтун, застегивая на груди гимнастерку.
– Жизни веселимся, товарищ уполномоченный,– задорно ответила конопатая.– Сейчас вот задание у председателя получим и ¬¬–  вперед, к трудовым победам!
– А я думал: песня вас развеселила,– подозрительно всматриваясь в лица девушек, усомнился Ковтун.– А песня-то серьезная. Ее и петь надо серьезно.
Девчата неловко стушевались.
– Мы серьезно, товарищ уполномоченный,– сказала крайняя, чернявая, широкоскулая,– нам бы задание получить.
– Задание одно – убирать сено. Идите к звеньевому, он поставит вас, куда ему надо,– поторопился разогнать  создавшуюся неловкость председатель. Девчата сию же минуту упорхнули.– Лучшие доярочки, Дмитрий. Успевают всюду и за коровами, и по дому, и в общественных делах. И тут, на сеноуборке, горят.
Дмитрий молча выслушал похвалу,  усмехнулся чему-то, неторопливо,  как бы взвешивая каждое слово, сказал:
– Я тебе вот что скажу, Артур. Вписался ты в Селезневку хорошо, с людьми общий язык нашел. Трудишься не щадя живота своего. На севе показал себя твердым руководителем. Но если бы не твои земляки, что неделю здесь шефствовали, вряд ли бы управился с севом. Сенокос уже сам ведешь, без соплей.
– Не без твой помощи, Дмитрий,– ввернул леща Артур, что было, в общем-то, правдой.
 – Ладно, так и запишем:  справляешься. Я тебе советую больше не прибегать к помощи твоих земляков.
– Что так?– насторожился Артур.
– Не нравится это кое-кому. Ты же знаешь, как сейчас обострена международная обстановка. Не надо выпячивать роль твоих земляков. У местного населения складывается нехорошее впечатление.
– Любопытно знать, в чем же оно?
– Кони, на которых они приехали и работали, показались, пишут, слишком сытыми. И второе, домой наведываться будешь только с ведома райкома. Твои частые отлучки тоже кое-кого раздражают. Выход один – перевози семью.
– Ясно, но куда? В завалившуюся избушку Яшки покойника? Ты же был в ней, там срамно ногой ступить, без капитального ремонта жить нельзя. А сил на ремонт у меня сейчас нет.
– Андрей Попп, твой дружок, на днях перевез семью. У него, правда, с жильем лучше. Дом добротный нашелся. С  тридцать седьмого года стоял заколоченный. Вражина один там окопался. Вместе с семьей его  сковырнули,– довольно равнодушно сообщил Ковтун.– Если бы за эти месяцы, что работаю с тобой, не узнал тебя глубоко, подумал бы, что виляешь ты хвостом, как та Патрикеевна, хитришь, надеешься, что Волга вспять пойдет, а ты снова в Карловке очутишься.
– А что ж тут  крамольного, Дмитрий, каждый к уюту стремится, чтоб жена под боком была да ребятишки на глазах. Но твердо знаю, нет мне возврата, здесь уют создавать надо, на этом берегу. Рад бы в рай, да грехи не пускают.
– О каких ты грехах?– нахмурился Ковтун.
– Это такая пословица есть.
– И почему у тебя жена не учительница? Заняли бы пустую квартиру при школе, и вся недолга.
– В ту квартиру в августе жду двух выпускниц. По плотницкой части в  доме ремонт к тому времени проведу, а вот печь глиной затереть, побелить, покрасить окна, двери – пусть уж своими ручками расстараются.
– И все же домишко тот, председатель, к зиме готовь. Окрепнешь, построишь новый. Я приеду помогать.
–  Ну, к тем временам ты куда-нибудь повыше взлетишь. Не до меня будет.
– Не заговаривай мне зубки.
– Хорошо, я соберусь с  силами. Брата попрошу на недельку пособить. У него парень постарше моего, скоро с действительной службы придет, да и мой тоже топор в руках  держать умеет, глядишь, за неделю подшаманим домишко. Только мне бы домой сбегать, договориться. Завтра у нас какой день?
– Последний день недели.
– Ну вот, совпадает с выходным. Только мы отдыхать не собираемся. Сенокос не окончен. Но сегодня поработали славно, домечем  сено  и на час-два раньше обычного по домам разбежимся. Мужикам в баньке попариться – святое  дело, пот сенокосный смыть. А я через Волгу. Как?
– Ну, хорошо, согласен. Только ты, ядрена в лопатки, обещался мне на тракторе показать.
– Вот незадача. Покажу. А сейчас мне пора ехать в Ключевку. Там пары пашут. Поглядеть надо.
Артур Александрович хотел остаться один, обдумать слова Ковтуна, встревожившие его. «Кони слишком сытые». Кого ж это раздражает? У настоящего хозяина  и должны быть кони сыты. Что кроется за словами Ковтуна, какой намек? Политический. Признаться, если бы не бригада сеяльщиков-земляков, которые прибыли в Селезневку  на конях,  с сеялками, боронами и работали весь световой день, не управился бы с севом Артур, осталась бы земля холостой на год. А тут земляки-шефы подсобили, как от другого  государства подарок! Вот что не устраивает кого-то зубастого: немчура помогла, не сами! Как же  досадно сознавать,  что здесь завязан национальный вопрос. Но этот вариант  помощи был заранее оговорен с секретарями райкомов.  Бесспорно, колхозники Селезневки только выиграли, весенний успех  укрепляется наливающимся  колосом, а дальше хлебоуборка поставит точку. Нивы стоят неплохие, с левобережьем не потягаются: там земли не богаче, но  культура  земледелия на порядок выше. В  ней  главный  козырь. Спору нет, его земляки соберут зерна центнера на три-четыре с гектара больше. Но ведь в прошлом году в Селезневке половины не взяли того, что ожидается нынче, а прежний председатель, пьяница, загремел в тюрьму за развал хозяйства. Разве выглядит политически близорукой организация помощи деревень-побратимов? Тем более идея не его – райкома. И это требование Ковтуна перевозить семью?
Артур за все время  жизни в Селезневке бывал дома не более десятка раз. Отправлялся затемно, появлялся к началу работы. Ни разу не опоздал, ни разу никто его не ждал. Но зато дух его укреплялся, работоспособность повышалась от общения с семьей, с женой, которая в самом соку, как и он. Что ж, будет лучше, если он завернет юбку какой-нибудь  местной женщине? Поглядывают на него некоторые, намекают на соломке поваляться. Бабы ядреные, глядишь, и не удержался бы, не побывай дома, не обласкай его жена. Такое шаткое положение Артура, не  как мужика во плоти, а как авторитетного руководителя не может не волновать уполномоченного, вот и настаивает на переезд семьи. Но куда? В тот гадюшник, в котором жил  Яшка, пропахший самогоном из свеклы, мочой, ни за какие деньги! Его бы спалить да новый дом на том месте поставить. Усадьба большая, сад, огород. Дайте срок. Лето в разгаре. К осени, глядишь, что-то и выкроит, к зиме сруб поставит с братьями, закроет, чтобы перезимовать под одной крышей с семьей. Только бы все спокойно на границе было, только бы не полыхнул  пожар войны с германским фашизмом. Это теперь его больше всего беспокоит.
Артур не раз ловил себя на мысли, что события в  Германии  его мало касаются, но искренне сожалел трудовому народу в том, что он просто-напросто оболванен Гитлером и его кликой. Те успехи, которые сорвал вермахт в молниеносной войне против народов Европы, со временем развеются, как дым на ветру. Но он хорошо сознавал и мощь германской военной машины. Разумеется,  суждения его были поверхностны, вытекающие из тех знаний ситуации, которые приносили газеты и радио. Но подсознательно, где-то в глубине души таилось чувство тревоги перед грядущим, несмотря на подписание мирных договоров двух стран. Он знал, как в период первой мировой войны из западных областей империи  выселялись немецкие семьи в глубь ее. Он политически оправдывал такие действия властей. Но его родное Поволжье находится в  центре страны, и он готов с оружием в руках отстаивать свое право жить здесь свободным человеком при той власти, которую защищал его отец и которую поддерживал он, будучи юношей, и как эстафету принял от отца,  служа в Красной Армии артиллеристом.
То, что его и Андрея из их кантона направили на подъем  падающих колхозов, как и других председателей из некоторых районов, говорит о доверии. Но он бы не сомневался ни в чем и считал все изменения как должное, не думал с тревогой о будущем, если бы не многочисленные выселения из республики целых семей в жестокие 37-38 годы. Отовсюду до Карловки докатывались слухи, что признаны врагами народа многие командиры Красной Армии, а их семьи высланы в Сибирь. Не миновала  кривая коса даже родителей, которых забирали ночами, и они  нередко бесследно исчезали. Был такой случай в Карловке, когда  военного летчика Адама Шнейдера признали агентом  немецкой разведки. Тот в свою очередь завербовал в свои сети отца, который нагло шпионил. Как могло такое произойти, если Адам не появлялся в родном селе несколько лет с тех пор, как уехал учиться в летное училище, где и женился, а отец безвыездно находился в Карловке? Не хотелось верить в такое обвинение. Герман Шнейдер был бедняк и малограмотен,  первым вступил в колхоз, работал хорошо, и жизнь его была на виду  у сельчан. О чем же мог шпионить Герман? О том, сколько в колхозе тракторов, посевной площади, сколько снимают зерна с гектара? Так это не секрет. В любой газете об этом пишут. О настроении колхозников? Да, тут есть над чем поразмыслить. После голодомора, что прокатился  в тридцать втором году по немецкой  республике после жесткой хлебосдачи, да и не только хлебосдачи, но всего продовольствия, по существу повторения продразверстки, поневоле заропщешь. Голодала каждая семья, особенно те, кто еще держался единолично своего хозяйства: у таких семей  выгребли все, вплоть до макового зернышка. В селах пухли от голода и умирали голодной смертью тысячами.  Артур, тогда молодой председатель колхоза, помнит печальные глаза отца и его пророческие предсмертные слова: «Не к добру опустошают закрома у мужика, не к добру. Десять лет назад такое же творилось. И пошел мор по селам, а вслед  за  ним полыхнул  крестьянский  бунт на   тамбовщине. Десятки  тысяч  мужиков поднялись  против выгребаловки. В крови   потопили мужичий  бунт  котовцы. Беглые  и у  нас были,  потому-то и    узнали о  гневе крестьянском,  гневе  справедливом». Что мог тогда сказать Артур  отцу? Смолчал. Языку  только  каши  дай. Колхоз его все же на плаву держался, и Герман Шнейдер был преданным колхозником из тех, кому не удалось подняться в благодатные нэпманские годы, но в какие расцвел Александр Краузе и большинство карловчан.  Пережиты тяжкие годы, укрепляться стал колхозный строй. Накапливается в домах добро, как  вес  у  быка в  нагуле, из магазинов повезли мебель, посуду, радиоприемники, одежду. Чем мог навредить своей власти справный колхозник Герман? Оказывается, органам виднее.
Незабываемый пожар в Карловке возник не от молнии, не ласточка в клюве принесла горящую соломинку и бросила на дом. Доносчик там жил, «стукач». От людей не скроешь. Несколько семей в Карловке от его  «стука» сгинуло.
С Дмитрием они мало говорили о политике, о международном положении, но часто о семимильных шагах индустриализации страны, о том, что несколько лет назад колхозы обрабатывали свой пахотный клин только на лошадях, а сейчас больше тракторами. Ковтун знал, что один из  двенадцати тракторов, что  выпущены на первом тракторном заводе в СССР – в городе Марксштадте, остался в немецкой республике. Сейчас он на ходу и работает на благо жителей города, в котором был рожден.
 Однажды приятели очень припозднились с фермы, поголовье которой переведено на летние выпаса, и  Дмитрий  остался ночевать в конторе с Артуром. Они крепко выпили, поужинали, и расторможенный водкой Артур неосторожно спросил своего собеседника:
– Дмитрий, я тебя уважаю: ты глубоко суешь нос  в мои вопросы, и это мне не мешает, наоборот, мне от такого носа легче. Кстати, ты стал нормально разбираться  в севообороте!– Артур похлопал в ладоши.–  Но скажи мне: правда ли, что в стране и в нашей республике обезврежены  многие тысячи шпионов, вредителей и прочей нечести? Как им удавалось так замаскироваться?
Ковтуна ошарашил этот вопрос. Он долго жевал огурец, пьяно соображая о том, как мог родиться в голове у передового председателя, теперь уже его друга, такой крамольный вопрос, и если он зародился, то, как мог этот человек сомневаться в истине?
– Я тебе вот что скажу. Поскольку нас никто не слушает, а свидетелей нет, ты такого вопроса мне  не задавал, а я его не слышал. Скажи спасибо, что волна репрессий пошла на убыль, и мы с тобой сидим здесь и дружески пьем водку. Все! Я требую молчания! Или я пошел спать.
– Хорошо, иди спи. Я тоже. Завтра вставать рано.
Артур долго не мог уснуть, все думал о своем дурацком вопросе, о реакции на него Ковтуна, о том, как завтра тот отнесется к нему? Оказалось, что Дмитрий тоже не спал.
– Ты думаешь, на тебя нет жалоб? Есть. Только ходу им нет.
– Я на этот счет не сомневался, на кого нажал крепко, тот и пишет.
– Не будем выяснять, кто  и о чем пишет. Пусть тебя это не тревожит. Ты меня понял?
– Понял, Дмитрий, спасибо. Вот теперь я усну спокойно,– сказал Артур, укрощая в душе волну гнева, но он тут же заставил себя успокоиться, приказал спать, зевнул,  принялся считать, монотонно, ни о чем не думая, но ничего не получалось.
– Чувствую, не спишь,–   с иронией сказал вдруг Дмитрий,– тогда ответь на один вопрос,   давно хотел спросить: почему  твои, а точнее, ваши предки покидали свою родину? Все же тогда народу было меньше, а климат в центре Европы лучше?
Этот вопрос показался Артуру не случайным, с умыслом.
– Один историк-исследователь так  толковал. Эти люди бежали от солдатчины, они не хотели ни служить у воинственных королей, ни воевать за их интересы. Они были мирными людьми, хотели свободы. Вроде ваших ранних запорожских казаков. Они ведь тоже бежали от гнета на вольные земли. Только они нашли  свободные  степи, а наши нет. Все же центр Европы заселен густо, а  территория малая.
– Что ж, интересная гипотеза. А я  еще слышал, что ваши предки хотели получить в России  золотые горы. И я согласен с ней.  Царица многим благоволила, и ловкие, да алчные нажили крупные капиталы, обзавелись землей, но всех смела революция. Но твои предки не из тех, они из твоей гипотезы, так что ты  пролетарий и можешь спать спокойно.
– А я уже сплю, Дмитрий. Я действительно пролетарий.

Встречать отца в этот раз Эдик отправился не один, рядом с ним, придерживая каурую кобылу, скакала его одноклассница Эльвира. Молодые люди всего, как несколько дней назад успешно сдали все экзамены за курс средней школы и теперь собирались поступать в сельскохозяйственный институт. Но не только это обстоятельство заставило юношу и девушку скакать на конях вдоль пустынного берега Волги; они теперь решили не скрывать свои отношения ни перед сверстниками, ни перед старшими; возможность побыть наедине представилась прекрасная. Школа позади, Эдику в августе исполняется восемнадцать, Эльвире – в сентябре. Оба белобрысы, Эдик, пожалуй, более, оба голубоглазые. У  девушки бархатные темные ресницы настолько длинны, что едва  не касаются ее извилистых бровей. Эдика они восхищают. Но у самого они почти бесцветные, оттого голубизна его глаз открывается как море, как разлив Волги. Фигуры у обоих правильные: у парня по-мужски крепкая, у нее по-девичьи хрупкая, а формы пленительны и неотразимы.  О своей любви они объявят  родителям, как только наберутся смелости. А еще бы лучше ничего никому не говорить, а  скакать вот так рядом, нога о ногу, разговаривать о пустяках, смеяться, не думать о будущем, но оказаться в нем счастливыми. Ни о счастье, ни о проблемах жизни им сейчас говорить не хотелось. Они наслаждались своим присутствием в степи, в которой никого не надо сторожиться, не прятать свои чувства.  Они несколько раз останавливали своих скакунов, опускались на траву, и  губы их соединялись. Лошади,  кося глазом на своих хозяев, добродушно кивали головами, позванивая удилами, принимались пощипывать травку, бесшумно кружа на вытянутых поводьях вокруг прильнувших друг к другу фигур. Спохватившись и осознав, что поцелуи штука приятная, но опасная, способная форсировать события, Эльвира первой вскакивала на онемевшие ноги и неверными шагами шла к каурой кобыле. Разгоряченный и счастливый Эдик вскакивал вслед за ней, прыгал в седло, и они снова мчались по степи к переправе отца.
Юноша знал, что пока не наступят сумерки, отца ждать нечего. Только когда ночь ляжет на берега Волги и наполнит волны свинцовой  тяжестью, тогда, если прислушаться, услышишь стук уключин и в отсвете водной глади, низко опустив голову, можно увидеть одинокую лодку, быстро идущую к берегу. Эдик в такие минуты стоит у кромки воды вместе с мерином из колхозной конюшни и ждет отца. Затем они вытаскивают лодку на сушу, к кустам тальника, что зацепились корнями в глинистый берег, привязывают ее волосяной веревкой к коряжистому и прочному корню и тогда,  усевшись вдвоем на мерина, отправляются  мелкой рысью домой.
Сегодня Эдик прискакал с Эльвирой в условленное место еще до сумерек. Он собрался привязывать лошадей к  талине, чтобы они не мешали влюбленным целоваться, как заметил лодку.
– Смотри, Эльвира, лодка отца. Он уже переплыл Волгу, но его нигде не видно!– воскликнул юноша, призывно крича.– Папа, папа!
В ответ молчание.
– Скорее всего ушел к тебе навстречу.
– Но он никогда так рано не появлялся. Что-то случилось?– Эдик заволновался. Он подошел к лодке, осмотрел свежий след на песке от днища, успокоился.– Ты права, он не стал ждать, пошел пешком в надежде, что встретит  меня в пути. Пока не стемнело, скачем за ним.
– Давай сделаем  так,– предложила девушка,– ты пойдешь по берегу, а я по  полю  на расстоянии видимости.
– Согласен. Мы разминулись с папой, когда объезжали глубокий овраг. Там берег  высокий, и отец был скрыт от нашего глаза.
– Не только виноват берег,– улыбаясь, сказала Эльвира, – поменьше надо было глазеть в мою сторону.
– Ты этого хочешь?
– Ничуть! Что скажем, когда нагоним твоего отца?
– Ничего не скажем, мы же взрослые люди, приехали вместе, что ж он не увидит?– сказал Эдик и  тронул коня, пуская его рысью. Но галечник не позволил  быстро двигаться, и юноша предпочел вести коня  выше, где  берег покрывала довольно густая, но не высокая осока, выросшая после половодья. Через пять минут всадники  пересекли глубокий овраг, и тут, уже в сгущающихся сумерках, Эдик увидел отца, размеренно шагающего в нескольких метрах от кромки воды, там, где волны уплотнили песок и гравий, превратив их в  мощеную мостовую, удобную для пешего хода.
– Папа! – крикнул Эдик, набегая.
Отец услышал оклик, повернулся и остановился, поджидая сына. Эльвира, поняв ситуацию, ушла вперед рысью, провожаемая взглядом Эдика,    быстро  растворилась в сумерках опускающейся на землю самой короткой  июньской ночи.
– Кто это с тобой?– спросил отец после приветствия сына.
– Школьный товарищ,– ответил Эдик, краснея в ночи.
– Небось, с двумя косами?– шутливо поинтересовался отец.
– А что, может, и с двумя. Возражаешь?
– Отчего же, если этот товарищ, как и ты, окончил среднюю школу. Интересно и другое: как  доносит молва, на Троицу у дома этого товарища  появилось майское дерево,– отец весело смотрел на  сына.– Рассказывай, как сдал экзамены?
Эдику приятны воспоминания, касающиеся Эльвиры. Нынче на майском празднике на площади перед сельсоветом, где всегда проходили игры, ярмарки, затейники установили майское дерево, организовали продажу девушек с аукциона. Оценщики и нотариус были одеты в старинные камзолы и кафтаны с высокими  воротниками и в париках, в руках  гусиные перья для записей в протоколы. Они величаво поднимали руки и искусно жестикулировали перьями. У  судьи был длинный сказочный молоток, которым он сказочно стучал по кузнечной наковальне. Один вид комических персонажей и атрибутов аукциона вызывали улыбку  у собравшихся зрителей. Нехватки «в товаре» не было. Улыбающиеся, ждущие своей участи девушки стояли перед возвышающимся подиумом. Среди них была Эльвира, нарядно одетая с майским венком из цветов на голове, но и «покупателей» собралось много. Эдик, в широкополой шляпе, украшенной ажурными и разноцветными перьями, даже занервничал: как бы за выбранную им девушку не дал кто-то больше его! Давали пирогами, кренделями, самодельным вином в бутылках, ветчиной и зеленью, которая уже пошла с огородов: огурцы, укроп, редис, чтобы после завершения аукциона устроить всеобщий пир с танцами.
Торг шел весело, с шутками и прибаутками, которые сыпались как со стороны «покупателей», так и со стороны зрителей и организаторов, особенно оценщиков. Эльвиру они оставили под занавес, так как нашли ее очень  привлекательной и нарядной. Торг за нее начался с выкрика  главного арбитра, который привлек внимание всех собравшихся:
– Начинается торг последней красавицы нашего аукциона, претендующей на звание Майской королевы. Кто же станет ее королем, кто получит право танцевать с нею  весь праздник, а то и на все лето! Итак, кто дает за Эльвиру все, чем богат?
Сразу вырвалось несколько парней, в том числе  и подставные покупатели – друзья Эдика Валера и Рома. Они поднесли по кренделю и по паре пирожков, третьим был переросток местный пастух Губерт. Он выложил на подиум добрый кусок свиного окорока и был уверен в победе. Аукционщик  дважды прокричал, кто даст больше, и, только собрался крикнуть  в третий раз, затем  объявить победителя, как вперед выступил Эдик. Сдернув расшитый рушник с рыбного пирога на противне, он поднес и поставил на подиум, затем  вынул из сумки двухлитровую бутылку яблочного вина, достал пучок укропа,  целый сноп  редиса, жбан малосольных огурцов под одобрительные возгласы зрителей и аплодисменты. Затем  Эдик вернулся к своему месту, где стоял, подхватил однолемешный плуг и тоже водрузил его на подиум. Восторга толпы не было предела.  С разных концов кричали:
– Майскому королю – майскую королеву!
– Победитель Эдик Краузе!
– Дороже никто не даст! Он достойный победитель!
Судье аукциона ничего не оставалось делать, как объявить Эльвиру  Майской  королевой, а Эдуарда Майским королем. Он дал знак музыкантам, они заиграли майский танец, а когда пары  с аукциона сплясали танец, объявил о начале пира. В ход пошло все, что лежало на подиуме. К  собранному столу прибавили свои дары зрители, и пир разгорелся. Эдик и Эльвира были счастливы. Они были неразлучны весь день, танцевали и танцевали, улыбались и улыбались. Это было продолжение начавшегося  еще в марте переглядывания с парты на парту, посылки записок, провожание до калитки,  в этот майский праздник первого невинного поцелуя и смущения от загорающейся томительной страсти. Уж ничто не могло охладить ее,  ни весенняя страда на огородах, ни подготовка к экзаменам и их сдача.
– Школу закончил хорошо, ни по одному предмету нет тройки,– ответил Эдик на вопрос отца.– С таким аттестатом не стыдно и в Москву ехать.
– Москва, сынок, далеко, а хорошее образование можешь получить и в своей республике. Мы же на эту тему с тобой говорили,– отец уселся  на мерина сзади сына, и они тронули.– Готовься и поступай в сельхозинститут.
– Это я так, к слову о Москве. С нашего класса все хорошисты собираются ехать в Энгельс. Конкурс будет высокий.
– Что ж, борись. Поставь цель и борись. Как мама, что нового в селе?
– Мама нормально, управляемся с ней по-хозяйству. Сена накосил для Гнедка. Мама все  про корову речь ведет. Может, купить стоит?
– Теперь стоит. На два дома живем. Нелегко. Завтра поутру поговорю с председателем, решим. А твой школьный товарищ часом не собирается в институт поступать?
– Собирается,– дрогнувшим голосом ответил Эдик, счастливый тем, что отец не видит его лица.
– А шансы есть?
– Да, оценки не хуже, чем у меня.
– Это хорошо, коль серьезный у тебя школьный товарищ. Звать-то как?
– Я тебе, папа, после скажу, хорошо?
– Когда после? Когда в институт поступите?
– Может быть, завтра, утро вечера мудренее.
– Ладно,– согласился отец, пряча в ночи лукавую улыбку,– буду ждать завтрашнего утра. Смотри, подъем, как всегда, в четыре.
 Они подъезжали к дому  в тиши позднего вечера; глухо цокали копыта мерина; то там, то здесь возникал и пропадал ленивый собачий брех; едва слышно шелестела листва садов от легкого ветерка, в которых клубилась завязь слив, яблок и груш, утяжеляясь с каждым днем на десятки килограммов; прозвенел где-то девичий озорной смех и стих внезапно, но как бы оживляя его, в дальнем конце села тишину разорвали басы гармошки, вслед за ней заплакала мандолина, поддразнивая ее, озорно рассыпалась балалайка, и как бы усмиряя всех, высоко взвился плавный голос скрипки. Это были пробные ноты, и через несколько секунд оттуда донеслись звуки фокстрота. Молодежь собиралась на танцы. Артур спрыгнул с лошади и направился к калитке.

Ксения Шварц редко заходила  в гости к Эльзе, а тут, только управилась по-хозяйству, заглянула, да не одна, с младшенькой Катей. Ксения была ровесницей. Стройная голубоглазая блондинка,  носила высокую прическу и от этого казалась еще выше и привлекательнее. Часто заплетенные в косу длинные и пышные волосы укладывала на макушке змейкой. Такая прическа нравилась самой Эльзе, напоминала ей корону. Она тоже  плела косы, но укладывала их иначе, на затылке, кренделем, чтоб не мешали.
Катя очень походила на мать.  Она чуть старше Кристи. Девочки знали друг дружку, и тут же выскочили из бакхауза на свежий воздух,  за ними  братишка Кристи Витя, закружились, запрыгали, защебетали, как синички.
Ксения прошла в бакхауз, где летом было удобнее готовить пищу и принимать ее, поздоровалась, присела, придирчиво окинула взглядом кухню, сказала:
– Как всегда, у тебя идеальная чистота: ни пылинки, ни соринки, хотя одна теперь по дому  пластаешься.
– Не одна, Эдик за хозяина. Везде старается успеть – и в школе, и по дому. У тебя Эльвира помощница.    
– Этого, слава Богу, не отнимешь: и сготовить мастерица, и рукодельничает. Кофту себе для зимы вяжет. Узор такой замысловатый, розы на груди.
– Она у тебя сама роза. Расцвела.
 Разговор сам собой переключился на девушку. Ксения рассказывала об окончании государственных экзаменов, о  хороших отметках, о планах на будущее, конечно же, мечте об учебе в институте. Эльза  вставляла словцо об Эдике. Ксения ее слушала внимательно, соглашалась с оценками  учителей, что парень серьезный, комсомольский вожак и, само собой разумеется, что тяга к учебе для него – явление нормальное.
Эльза делилась мыслями с Ксенией, а сама думала, что неслучайно она зашла к ней. Может быть, это связано с тем, что у  дома девушки появилось  майское дерево, а на  Троицу Эдик на потешном аукционе дал за  Эльвиру больше всех и танцевал с нею весь день как  король праздника. Это все приятно для Ксении, об этом говорило все село, но  это и волновало, даже тревожило.  Нынешняя молодежь, не боясь Бога, может выкинуть такую греховную пилюлю, что не проглотишь.
Крики ребятишек во дворе отвлекли Эльзу. Она встала, выглянула  в двери кухни. Озорники играли в считалки. Эту игру очень любила Кристи, она и верховодила.  Считалка называлась: «Заяц, еж, олень». Кристи звонко считала, прихлопывая по груди то  Витю, то Катю, то себя. «Заяц, еж, олень. Ели,  пили день, ели, пили ночь. Выйди прочь!» Окончив, Кристи весело смеялась и продолжала повторять уже без Вити, который вышел по условию считалки. «Ete mete men,tepper, tapper, den hauer dauer, dann, du bist dran!»
Ксения  просидела недолго, сослалась на поздний час и ушла, отказавшись от предложенного чая. Эльза согласилась с поздним часом и  отправилась укладывать детей спать. Утомленные днем, они быстро уснули, и мать принялась за  обычные вечерние дела. Сегодня должен приехать Артур, она ждала его с нетерпением.  На плите стоял горячий ужин,  любимый Артуром штрудель – галушки с капустой и мясом; на столе, накрытая расшитым полотенцем, краюха хлеба. Чтобы скоротать минуты, Эльза пряла козью шерсть для вязания теплого свитера  Эдику. Собственно, она для этого выкраивала любую свободную минуту, переняв от матери  традицию:  к зиме готовиться летом. Прялка у нее ножная, старинная, досталась в наследство от родителей. Такие прялки есть у многих, небольшие, удобные. Иной раз сядет за пряжу, набегавшись по дому, по хозяйству, и глаза слипаются от жужжания колеса. Вздрогнет Эльза, разомкнет глаза, и снова заработала нога, заплясали пальцы, суча нитку. И в этот раз задремала, да вскинулась от звука шагов на крыльце, вскочила, встречая мужа. Зарделась радостью, как вечерняя зорька заполыхала от будущей мужниной ласки, по которой истосковалась в эти  одинокие ночи.
Артур, стараясь не шуметь, чтоб  не разбудить спящих детей, вошел в дом, обнял и поцеловал жену,  и тут же шагнул в детскую комнату, где  безмятежно спали крепыш  Витя и малышка Кристи. Эльза со свечкой в руках вошла следом, освещая любимые лица. Постояли с минуту молча, Артуру так хотелось разбудить детей, расцеловать, прижать к  груди. Кристи очень любила забираться к нему на колени и сидеть, прильнув к его животу, или качаться на его ноге. Витя ревновал сестренку: он всего на два года старше, ему тоже всегда хотелось так же посидеть на коленях у отца, что и делал он раньше, но, забыв, теперь сердился на подлизу.  Когда же отец прижимал мальчика к себе, горделиво поглядывал на сестренку, прощал ей ее привилегию, так как считал себя уже взрослым и зазорным лазать по отцовским коленям.
– Пусть спят, Артур, не буди, не-то   потом не уторкаешь. А время позднее, тебе самому отдыхать некогда.
Артур согласился с женой, и они тихо удалились на кухню, где Эльза налила из чугунка, прикрытого лоскутом байки, чтоб не остывал подольше, в  миску штруделя, громыхнув о края крышкой, нарезала хлеба, поставила фасолевую, заправленную подсолнечным маслом кашу. Но бряк крышки все же разбудил детей, и они, поджидающие отца, спящие вполглаза, вскочили с теплых постелей и бросились в его объятия.
– Фаттер, фаттер!– кричали дети.
Витя бежал первый и с разгону вспрыгнул на подставленные руки отца. Он тут же перекинул сына с правой на левую, освобождая ее для приема дочурки, и едва успел это проделать, как со слезами на глазах Кристи вцепилась в его руку. Он подхватил ее, поднял, прижал к груди, целуя  сына и дочь в лица, не разбирая куда попадает, а они  твердили с радостным плачем только одно:– маин фаттер, маин фаттер!
– Пресвятая дева Мария,– всплеснула руками мать, и слезы умиления от столь трогательной картины потекли по ее лицу. Она ухватила свой белый передник и, счастливая, стала утирать их.
– Витя, Кристи, мои дорогие деточки, как хорошо, что вы проснулись, а я не насмелился вас будить!– он целовал их, и глаза у него повлажнели.
– Ну, будет вам, дети, будет. Папа голоден, устал, дайте ему поесть.
– Ничего, ничего, пусть сидят у меня на коленях, я с ложкой справлюсь, да и их заодно покормлю. Достань-ка, мать, в пиджаке гостинцы. Зайчик-сырьевщик сладких петушков привез, так я у него выменял.
Дети очень любили подарки от зайчика, которые  он дарил папе, встретив его в поле. Особенно богатые подарки приносит зайчик на пасху. Кристи  старается утречком пораньше встать и первой найти гнездо, которое построил ночью зайчик и положил туда несколько крашенных яичек, конфет и вкусно пахнущих куличей. Бывало, что  первым просыпался Витя, и Кристи обижалась, что он нашел гнездышко. Братец, конечно,  делился с младшей сестренкой и с Эдиком, с мамой и папой, но  Кристи очень хотелось  самой  разыскать утречком  зайкин клад. Тогда мама говорила, что в следующий раз они попросят зайку, и он  разложит свои подарки  для малышей отдельно с запиской. Нынче так и случилось. Кристи уже умела читать и сама разобралась, где ее гостинцы.
Мама  шагнула к вешалке, где висел рабочий пиджак папы,  сунула руку в карман, извлекла завернутые в пергаментную бумагу  леденцы, развернула, подала детям. Те ухватились обеими руками и принялись сосать сладость, все так же прижимаясь к отцу, который принялся осторожно есть галушки, прикусывая хлеб. Молчаливый Витя, управляясь с  леденцом, сопел, а Кристи то и дело трещала, рассказывая, что она давно закончила первый класс отличницей, как звонко умеет  рассказывать стишки, и тут  же продекламировала один, чем вызвала  одобрение папы.
– Ну вот, Бог напитал, – сказал Артур, когда штрудель и каша были съедены.– Пора, детки,  спать. Видите, кукушка в часах тоже закрыла форточку и спит. Посидели с папой, поговорили, довольно,– он снял с колен детей и вместе с ними отправился в детскую, уложил обоих в постель.
– Папа, ты завтра уедешь?– спросила Кристи, зная о том, что папу она снова долго не увидит.
– Уеду, Кристи, и привезу тебе в следующий раз еще гостинец.
– И мне привезешь?– спросил Витя.
– Конечно, всем привезу.
– И Эдику?– спросила Кристи.
– Эдик уже большой, я ему ручку-самописку привезу. Спите, уже поздно.
Дети нехотя закрыли глазки, а он, заставляя себя, поспешно вышел из детской.
– Эдик что-то долго коня ставит в конюшню,– шепотом сказала   мать.
– Эдик сегодня меня встречал с двукосым школьным товарищем. Не знаешь, кто это?
– Что ты говоришь, отец, какой двукосый?– воскликнула Эльза, понимая, что не зря сегодня приходила в гости Ксения Шварц.
– Ладно, завтра утром обещал сказать мне. О корове вот заикался. Надо заводить корову. Повод есть хороший: на две семьи живем, расходов прибавилось. Я загляну завтра к Августу, у меня  трудодни не оплачены, попрошу в счет их выделить нам корову. Эдик говорил, что сено накосил для Гнедка. Вот пусть будет для коровы, а о Гнедке я сам позабочусь.
– Вот хорошо бы,– обрадовалась Эльза.– Я постель пошла разбирать, мой ноги да спать. Может, и успеешь, пока Эдик не вернулся. Прости меня, грешную, в такие-то годы о чем забочусь. Так ведь мужик ты в самой силе. Как тебе без этого. Небось, слюнки текут, когда баба какая задом вильнет? А?
Эльза налила в тазик теплой воды для мужа, он  глубокомысленно хмыкнул на ее слова, похлопал по  упругому заду, шепнул:
– Торопись, я мигом!

Вопреки пословице, утро мудренее не оказалось. Эдик, придя домой очень поздно, никак не хотел просыпаться, хотя шел пятый час утра и отец уже стоял у калитки с двумя взнузданными жеребцами. Он  переговорил с новым председателем о корове, и тот пообещал отоварить трудодни и завтра же выделить стельную и удойную.
– Эдик, просыпайся,–  тормошила мать сына,– отец ждет. Я твои гулянки палкой буду лечить. Не доводи до греха.
Парень, не размыкая глаз, вскочил с постели, пошел на ощупь к умывальнику, опрокинул на голову ковш холодной воды. Вошел отец.
– Эдик, поехали, время не ждет. Ты обещал мне кое-что сказать.
– А, поехали, папа,– окончательно разбудила последняя фраза юношу, и он вылетел во двор.
– Видала, виляет. Не хочет говорить о своей зазнобе. Ты разузнай-ка тут,  что к чему.  До свидания, Эля,– он поцеловал жену, взял сверток с огурцами и краюхой хлеба и быстро направился за сыном.
Пошли на рысях, молчали. Отец ждал, пока сын окончательно не придет в себя после короткого, но крепкого сна. Утро выдалось солнечным, росистым, с Волги тянуло свежим ветерком, и он побуждал коней и седоков к стремительным действиям. Лошади шли легко, ухо в ухо, и отец спросил:
– Ну, так что, так и будешь отмалчиваться? Или все это несерьезно?
– Серьезно, папа. Коль ты настаиваешь, скажу:  ее звать Эльвира Шварц. Но мы не хотели ничего афишировать до  ее дня рождения.
– Ваше право.
Отец умолк, вспоминая свою  молодость, выпавшие на ее долю лихие годы гражданской войны, голод в Поволжье, тяжкий труд на выживание. Но и  тогда  любовь не умерла. Артур и Эльза встречались тайком от родителей. Но встречи эти были короткие, нравы у родителей были крутые и позднее десяти вечера никто не смел прохлаждаться, особенно девушки. Артуру предстояла служба в армии, и после состоявшейся помолвки перед призывом, Эльза  терпеливо  ждала возвращения своего избранника. Вдалеке от своей девушки Артур понял, что любит глубоко и его любовь укрепляется от препятствий, не связанных с самой любовью. Это было приятно сознавать,  придавало сил. В дни короткого солдатского отпуска женился на Эльзе. Три года пролетели. Став командиром орудия, он вернулся в срок. Но армейская служба для него  оказалась не только полигоном мужания и зрелости, она указала ему дорогу в будущее: как отличник боевой и политической подготовки он был принят кандидатом в члены ВКП (б). Эта принадлежность к партии  кардинально меняла его жизнь. В этот же год он стал председателем сельсовета в родной Карловке, а когда через три года началась коллективизация, стал первым председателем малоизвестной, но уже не новой политической единицы – колхоза. Он шел, как и другие, непроторенной дорогой, опираясь на жестокие меры, предпринятые партией, и на тот скудный опыт, который уже был  в стране, разрекламированный  мощной пропагандистской армией. Сейчас, по истечении многих лет, благодаря опыту и появившейся мудрости в делах, Артур многое бы сделал по-иному, будь на то его воля, но он никому не высказывал своих взглядов, ибо тут без критики не обошлось бы, критики курса партии, а на нее замахнуться – дать отсечь себе голову. Работая на новом месте, по существу придя к истокам начала коллективизации, он ничего не мог изменить в методах хозяйствования, так как машина крутилась, и остановить ее, перестроить на  примере маленькой Селезневки невозможно. Глупо, например, ограничивать крестьянина в расширении своего подворья. А не дают: нельзя пестовать в себе частнособственническую жилку, повязывать руки и ноги своим подворьем! Плетью обуха не перешибешь. Постепенно привыкнет человек к системе, сначала смирится с ней, а потом полюбит. Вот тогда придет расцвет труда. Артур убежден, что без любви к делу гореть оно не будет. Это так же, как к женщине. К одной  у тебя есть тяга,  мила она, и ты счастлив, а к  другой – сердце не лежит,  но живешь с ней. Какое тут может быть счастье?  Так и к делу привычка укоренится, а вот придет ли любовь – вопрос вопросов.
– Главное, не было бы войны, остальное, глядишь, приложится,– вслух сказал Артур и испугался своего голоса.
– Ты о чем, папа. Что-то знаешь? – спросил сын.
– Абсолютно ничего. Просто тревожусь за будущее. Ты смотри, не поддавайся паническим настроениям, это опасно. Просто помалкивай.
– Я и молчу,– недоуменно пожал плечами Эдик.
– Если поступишь в институт, на тебя  не придется рассчитывать в стройке дома.
– Ты собираешься строить дом?
– Обязан построить. Не буду же  вот так все время, как мальчишка, домой бегать. Уберем хлеб, возьмусь за стройку. Штабель леса в колхозе есть. Стены, крышу с родственниками за неделю поставим, а там сами управимся.
– Я выяснял,  занятия в институте начинаются в октябре, так что буду свободен и дом построю вместе с тобой. Может быть, мне уже сейчас заняться срубом?
– Нет, сын, готовься к экзаменам, да матери помогай. Вот мы и приехали.
Наездники спешились у кустов тальника на пологом берегу реки. Она несла воды спокойно, озаренная ярким, но еще невысоким солнцем и от этого, подумалось, красноватым светом, разлившимся на водной глади. Артур принялся отвязывать лодку от корневища,  и ему показалось, что солнечный свет все же необычен, даже на зеленых стволах отражаются пунцовые блики. И галечник, и песок словно обрызган этим неприятным, поразившим его оттенком. Замешкавшись от этой необычности, он отвязал  лодку от корневища, размотал веревку, привязал  за подпругу. Затем, взяв под уздцы с правой стороны жеребца, понукая его,  повел к воде. Лодка развернулась: Эдик, сняв тапки, и сунув их подмышки, оставаясь босиком, подхватил весло, а когда лодка коснулась  носом воды, закинул  корму  и стал упираться в борт, отталкивая ее от берега, и она, влекомая лошадью, заскользила вверх по течению. Отойдя метров на пятьсот от  кустов тальника, Артур остановил жеребца. На противоположном высоком  берегу реки, чуть ниже по течению,  лежала Селезневка в пламенеющем  мареве солнечного пожара.
– Ну, сын, до свидания. Будь разумен в поступках. Приезжай сюда на всякий случай через неделю.
– Хорошо, папа, до свидания. Удачи тебе!
– И тебе, сын, крепкой любви!
Отец впрыгнул в лодку, сел за весла и, мощно отгребаясь, взбивая красноватую пену, направил судно под углом к течению. Оно подхватило его, и каждый всплеск весел приближал человека к противоположному берегу, который так же  был  окрашен в этот неприятный кровянистый цвет. Отец подумал, надо было бы спросить у сына, каким ему видится сегодняшнее солнце, может быть, только ему   кажется этот зловещий разлив светила. Но сын остался на берегу, а кричать и спрашивать получится какая-то бестолковщина, не поймет он ничего. Так и работал веслами,  озадаченный этим явлением. Сын некоторое время молча смотрел, как отец умело и ходко гребет, как вспыхивают на солнце пурпурные брызги, и когда до середины реки осталось совсем мало, вскочил на коня, взмахнул на прощанье рукой и ушел рысью в солнечную степь, ведя на поводу  второго жеребца. Юноша лишь краем глаза  замечал, что в это ясное воскресное утро, обильно выпавшая роса, лежала на травах зловещими, рубиновыми каплями.

Глава третья

– Эдик, да скажи, наконец, что  ты решил делать? Я хочу услышать это только от тебя! – взмолилась Эльвира, когда в вечерний час она встретилась с ним за околицей, а он молча увлекал ее в глубину дубравы, которую в последние годы бдительно охраняли, запретив всяческие  вырубки. На Эльвире пышная длинная юбка с оборками, кофточка из ситчика в крупный горошек с коротким  рукавом, длинные и пышные  волосы, схваченные сзади  широкой приколкой с камешками, эмитирующими рубин, разлились красивой белокурой волной. Девушка остроглазо и тревожно смотрела на своего одноклассника и ловила себя на том, что парень ей  настолько дорог, что цену эту она никогда не определит, такой просто не существует.
Наконец он остановился, и, взяв ее голову в свои сильные руки, страстно поцеловал.
– Я ухожу добровольцем на фронт. Так решил каждый из нашего класса. Нам не откажут, мы – комсомольцы. Комитет комсомола выдаст нам путевки.
– Но тебе еще не исполнилось восемнадцати. И потом, как же институт? Как же я?– глаза у девушки, полные отчаяния и тревоги, лихорадочно блестели.
– Я думаю, сейчас ни о каких  вступительных экзаменах в институт речи не может быть. Ну, а ты – ты моя любовь. И по всему видно – ты будешь моя постоянная боль.– Эдик смутился от столь высокопарного слога, но чувствовал важность момента, и, как ему казалось, простота в изложении своих чувств оскорбит девушку, и наоборот, академизм и изысканность образованного молодого человека возвысит   их. – Я предчувствую ее. Древние персидские  поэты утверждали, что любовь на расстоянии – есть боль.
– Эдик, как ты можешь так говорить о нашей любви? Я не понимаю тебя.– Эльвира смотрела на него широко раскрытыми, испуганными глазами, и бархатные ресницы подрагивали.
– Ты считаешь, разлука, которая предстоит, принесет нам наслаждение и радость?– пожал  он плечами, сознавая, что его высокопарность принесла обратный эффект.
– Конечно, нет. Мы просто-напросто должны сказать родителям о нашем взаимном желании.
– Я согласен, но боль разлуки от этого не исчезнет, – стоял на своем Эдик.
– Пусть, зато я буду твоей, а ты мой навеки. И я стану матерью.
– А если я погибну?– перешел на прозу Эдик.
– Тем более, но ты  будешь жить!– едва ли не истерично  воскликнула Эльвира.
– Я постараюсь, ты только успокойся, но  мне сначала надо поступить в военное училище и стать настоящим воином.
– Ты снова уходишь в сторону от главного.
– Главное сейчас – драться. Но я не отказываюсь от тебя, и будь отец дома, я бы уговорил его  заслать в твой дом сватов. Я не знаю, как мне поступить без него?
– Я  знаю! – решительно и в то же время ласково сказала  девушка,– я отдаюсь тебе прямо сейчас, бери меня, мой  любимый, я хочу стать женщиной и родить сына.– Эльвира обвила его шею  горячими руками, Эдик поспешно обнял ее, как бы опережая движение девушки, крепко поцеловал, задыхаясь от избытка чувств, подхватил на руки и понес вглубь дубравы, продолжая беспрестанно целовать свою любимую, и только тогда опустил на мягкую лесную постель, когда убедился, что очутился в чаще молодого подроста и их действия не станут достоянием постороннего глаза.


Их собралось восемь юношей, вчерашних школьников. Встревоженных, но решительных. Председатель  Август Гютенгер разрешил взять колхозную бричку и  две лошади. Выехали в районный военкомат в Марксштадте ранним июльским утром. Девятым был возчик, пожилой, неторопливый Генрих, который должен был  вернуть повозку назад. Тяжелая бричка глухо громыхала по  грунтовой дороге. Молодежь, примостившись кто как, дремала, и возница, погруженный в  невеселые думы, шевелил коней вожжами.  Ему самому не терпелось поскорее прибыть в город, узнать новости, которые скупо прорывались через расстояния в их село. Но те вести, которые приносило радио и малочисленные радиоприемники, были нерадостными. Фашисты, а в селе германские вооруженные силы иначе не называли, чтобы не поганить их грязными делами свою нацию, наступали по всему фронту огромной протяженности. Шок  от нападения Гитлера на  Родину был настолько силен, что  воля  людей в первые дни была практически парализована. Все валилось из рук, пропал аппетит, сон. Над селом висел многоголосый вопрос: что же теперь с нами будет? И когда ответ появился: надо продолжать жить, работать и защищаться, люди стали приходить в себя, взялись за неоконченный сенокос. Желание выпускников школы пойти добровольцами на фронт,  скорее всего из-за недостатка годов поступить в военное училище, чтобы схватиться с черными силами Вермахта и победить, стало заметным событием села. Этот патриотический шаг вызвал всеобщее одобрение жителей Карловки и подвигнул на такие же заявления со стороны молодых, неженатых колхозников. Но  они, по совету старших, не двинулись вместе  с нынешними выпускниками лишь потому, что в стране была объявлена всеобщая мобилизация, и каждый стал ждать повестки из военкомата. И точно, трое молодых  резервистов в первых числах июля ушли на фронт.
Добровольцев провожало все село. Эльвира стояла у брички и молча смотрела на Эдика. Глаза ее были сухими, лицо бледное. Она едва сдерживала себя, чтобы не зареветь и броситься на грудь любимому. Рядом с Эдиком стояла его мать, которая уже знала о любви девушки к ее сыну. Она находила возникшие отношения  нормальным явлением, но не совсем уместным в данной ситуации, и хотела, чтобы сын все внимание уделял ей, брату и сестре, а Эдик не отрывал взгляда от Эльвиры. Только вчера он сообщил матери о том, что хочет жениться на девушке и будь отец дома, пошли бы свататься. Сказал и явился домой только утром. Она готова была отдубасить его палкой по спине, да разве ж поднимется рука в последние часы перед разлукой. Кого оставил он ей, внука или внучку? Мать Эльвиры тоже здесь, спохватилась за дочку. Непросто приходила к ней в тот  последний мирный вечер, непросто. Знала, догадывалась об их отношениях, а вот открыто сказать не решилась. Не хотела торопить событие? Зря, сейчас было бы все ясно, и оформление брака можно было бы ускорить. Сейчас никто никого не принуждает с замужеством и женитьбой. Решают все сами влюбленные, родители уже не властны, но и их слово не последнее. Раньше приданое и наследство имело вес вместе со словом родительским. Теперь отпочковавшимся молодоженам ничего не дашь кроме родительского благословения, роль которого с каждым годом тускнеет. Венчание заменила регистрация брака в сельсовете, подписи да печати на документах, а вот Божеского согласия не получившие, не горюют о нем. Грешат по советским законам! Только что гневаться, лишь бы жилось молодым  в согласии да в любви. Ах, отец, отец, ничего-то не знает, сидя в проклятой Селезневке. Бегал Эдик два дня назад, хотел повидаться, да отца в селе не оказалось, в район уехал на актив. Так и вернулся ни с чем. Все ли благополучно там? Уф, сердце не спокойно, того и гляди из груди выскочит. Мать молчала, смотрела на сына. Все уж высказано, отругано за его необдуманный поступок идти добровольцем на фронт, накричалась до слез, убеждая не лезть в пекло. Да разве убедишь! Лучше уж наглядеться на дорогого сыночка, насмотреться на него  да вспоминать потом родные черты.
Подъехал верхом запыленный и вспотевший председатель Август Гютенгер, которого ждали. Пора прощаться.
– Что ж ты стоишь, сынок, попрощайся с Эльвирой да о нас, о матери с отцом не забывай.
Эдик словно очнулся от сна, бросился к любимой, обнял ее, на глазах у всех расцеловал. Она повисла у него на шее. Притихший людской табор взорвался голосами прощаний и слезливых причитаний.
– Добровольцы!– громко, не спешиваясь, укрощая удилами пляшущего жеребца, крикнул Август,– мой сын тоже едет с вами. Я желаю вам поступить в военное училище, изучить профессию защитника отечества, умело и беспощадно бить фашистских захватчиков,    с победой вернуться в родное село, где вас будут ждать родители, братья и сестры, невесты и друзья. А теперь попрощаемся и с Богом – в путь!– Он проворно спешился, бросил поводья рядом стоящему человеку и шагнул в гущу толпы, где стоял его старший сын Андрей.
Через несколько минут возчик Генрих понукнул лошадей, и они тронули тяжелую бричку, покатили молодых людей в неизвестность.


Страшное известие о войне в Селезневке узнали воскресным вечером, когда возвращались с покоса, и работа  назавтра встала. Никто не знал подробностей, знали только одно –   немцы бомбят города и железнодорожные станции, а их танки прорвали границу СССР. Именно так сказала Артуру заведующая школой, у которой едва ли не на все село имелся радиоприемник на батарейках, оставшийся от сына-летчика, погибшего на войне с финнами. Она меняла уже батарейки, но и эти уже подсели, и Клавдия Егоровна, любящая слушать  музыкальные передачи, берегла их.  Сегодня включила приемник в тот час, когда должны были зазвучать песни. Но вместо музыки она услышала  тревожный голос Левитана, который и сообщил о нападении Германии на Советский Союз. Клавдия Егоровна не поверила своим ушам. Приемник хрипел и свистел, слышимость была плохая, но она все же поняла смысл слов диктора.
Артур знал, что на почте есть  такой же приемник, и бросился к дому,  который одновременно служил  почтовой конторой  и жильем для начальника. Хозяин еще не вернулся со своего покоса, а жена включить приемник не решалась, ничего не знала о трагедии. Однако Артур с группой мужиков настоял на включении радиоприемника и, зная как с ним обращаться, взялся за дело. Вскоре  нужная волна была поймана и из приемника полетели кинжальные слова  диктора, извещающие о развернувшихся кровопролитных боях на всей протяженности западной границы, о бомбежках Киева, Минска, Бреста и других городов Советского Союза.
Слов выразить горечь не находилось. И слова были лишние. Никто в те минуты не мог осознать всю высоту трагизма, всю кручу горя, всю жгучесть боли, которые принесет коварное нападение гитлеровских полчищ на их Родину. Они молча разошлись по домам. Рано утром Артур, взнуздав и оседлав подходящего жеребца, выехал в райцентр, чтобы получить дальнейшие указания к действию. Ему сказали не паниковать, продолжать работу с утроенной энергией. К обеду он вернулся в село, но заставить продолжать сенокос никого не мог. Махнув рукой, он просидел в конторе в одиночестве, и когда подошла пора вечерней дойки, стал собирать доярок  и вместе с ними поехал к стаду, которое после  трудной и голодной зимовки выправилось, а удой молока повысился. На следующее утро, верен своему председательскому долгу и данному распоряжению в райкоме, поднял бригадиров, озадачил их и вместе с Григорием Савченко пошел по дворам собирать сеноуборочную бригаду.
– Теперь-то поутихнешь, председатель, не будешь с кулаками на работу гнать,– ехидно усмехаясь, кричал надрываясь подпитый со вчерашнего дня злостный прогульщик и заядлый рыбак, промышляющий сетями на Волге, Никифор Кучеров. Он стоял у своей калитки босой, в разодранной рубахе, в штанах, облепленных рыбьей чешуей,  с кривой, слюнявой улыбкой, когда  Артур  с бригадиром сенокосчиков подошел к его  дому.
– С чего ты взял? Думаю, по условиям военного времени за саботаж ты в первую очередь попадешь под расстрел, – сухо, со звоном в голосе,  ответил Артур хмельному Никифору.– Отсидкой в кутузке, какой ты отделался весной, дело не обойдется. Так что ставь на стол стакан с самогоном, бери вилы и шагай к конторе. Сейчас подойдут брички, поедем.
– Но-о? – разинул рот от неожиданной отповеди  Никифор и, хватая воздух  губами,  словно его не хватало,  зашипел вслед  уходящему председателю.– А за свою шкуру  не боишься?– Но Артур, не слушая его, шагал  к другому  двору.
– Прикусил бы ты язык, Никифор. На таких мужиках, как этот, наша власть держится,– осек его Савченко.
– Осмелел, немецкий выродок, когда в дружках красноперый капитан ходит. Помяни мое слово, Григорий, поприжмут их теперь. Поприжмут, как во время империалистической всех, кто жил вблизи границы,  подалее, в середку страны, шуранули. Не слыхал?
– Не слыхал, и слухать не собираюсь. Он колхоз наш из пропасти вытаскивает. Чего ты на него обозлился?
– Меня испокон веков Волга-матушка кормила. Зачем мне колхоз? Я потомственный рыбак.
– Вот окрепнем, председатель обещал рыбацкую артель собрать. Покажи себя, может,   в бригадиры сгодишься.
– А не врешь?– прищурился Никифор.
– Не вру, если на фронт не загремим.
– Да куды мне, пятый десяток на днях закрою.
– Мне вот только  четвертый повалил. Загребут в пехоту – царицу полей. – Григорий махнул рукой, двинулся за Артуром.
Через час с грехом пополам бригаду собрали, и мужики, рассевшись по  телегам, отправились добивать покос, скирдовать высохшее сено.

Дмитрий Ковтун не появился ни к обеду, ни к вечеру, ни на следующий день. Артур пожалел, что в понедельник не разыскал его.  На него теперь опереться не придется. Ладно, хоть на первых порах помог.  Партийная ячейка опора. Но  коммунистов вместе с ним всего трое. Начальник почты да председатель сельсовета, который часто болеет. Как же быть с семьей, как же сложится у Эдика с учебой? По условиям военного времени, после  восемнадцати лет призовут в армию, на фронт?  На эти и другие вопросы ответа нет. Артур не разделял  крикливый лозунг: «Воевать будем только на  территории противника».  Если Халхин-Гол  подтвердил его, то финская кампания, более масштабная и продолжительная, его отрицает. Но это  лично его, никого не интересующие, выводы. Пораженческие. Их  страшно признавать даже самому. Но сводки с фронтов  идут неутешительные. В тревоге и бессоннице прошла самая тяжелейшая за последние годы неделя, вторая, третья. В условленную субботу и час Артур пересек Волгу, но Эдика на месте не оказалось. Через два часа скорого хода он был дома. Известие о решении сына встретил как должное. Огорчился, что не удалось проститься. Плотно поужинал, слушая жену о всех событиях, произошедших в Карловке, об Эльвире и подозрениях, что девушка может стать матерью и что надо бы узаконить брак молодых. Артур с сердцем, но соглашался. После чая тут же подремал за столом и собрался в обратный путь, не обещая ничего о новой встрече.


Глава четвертая
 
В Марксштадт добровольцы прибыли  в середине дня. У здания военкомата сидели группы мужчин, разношерстно одетые, с мешками, переговаривались, курили дешевые папиросы «Север» и чего-то ждали. По говору можно было определить, что это русские мужики из различных деревень  и предприятий Марксштадского кантона. В здании военкомата людно, но военных почти не видно. Они сидели в своих кабинетах и вели мобилизацию военнообязанных запаса. Эдик и его товарищи отыскали на втором этаже кабинет военкома, возле которого тоже толпились мужики. Парни постояли в нерешительности, соображая, как поступить. Вскоре от военкома вышел широкоплечий, невысокий озабоченный офицер, Эдик остановил его вопросом:
– Товарищ старший лейтенант, скажите, как попасть к военкому?– Эдик говорил с легким акцентом, и офицер  насторожился?
– Зачем он вам?
– Мы добровольцы из Карловки, хотим поступать в военное училище,  просим дать нам  направление.
 – Это по моей части, подождите, через полчаса я с вами займусь. Посмотрю ваши документы,– сказал он энергично и быстро пошел по коридору, спустился на первый этаж.
– Мы выпускники школы, у нас есть путевка комитета комсомола,–  вдогонку крикнул Эдик.
Ждать пришлось долго. Минул час, заканчивался второй. Офицер не появлялся. Парни стали волноваться и решили отправиться на его поиски по кабинетам. Тут их внимание привлекли возмущенные голоса, доносившиеся с первого этажа. Добровольцы прислушались.
– Вы можете внятно объяснить, что случилось: вчера я получил  мобповестку, приехал, а  мне отказывают в  призыве в Красную Армию? Я же  танкист запаса! Вы что – забыли?– возмущался низкорослый, крепкий парень, поднимаясь на второй этаж, вслед за знакомым старшим лейтенантом.
– А я – командир зенитной установки,– вторил ему глухим голосом рослый, рыжий увалень.
– Более того, что я вам уже сказал, сказать не могу. Ждите особого распоряжения. И к военкому ходить не стоит, он скажет то же самое,– старший лейтенант  поднялся по лестнице и, увидев группу молодых людей, терпеливо ждущих его, сказал:– Заходите по одному.
Первым вошел Эдик Краузе. Он быстро выложил перед офицером комсомольский билет,  свидетельство о среднем образовании,  справку о рождении и комсомольскую путевку-характеристику с рекомендацией о приеме в военное училище.
– Национальность,– спросил офицер, бегло глянув на документы Эдуарда.
– Немец.
– Я так и понял по твоему  акценту. Твои товарищи тоже немцы?
– Конечно.
Старший лейтенант расстегнул  ворот гимнастерки, что-то ему стало душно. Он надул  свои впалые щеки, фыркнул, провел ладонью по лбу,  по аккуратно остриженным под бокс белесым волосам, как бы снимая усталость, хмуря  густые светлые брови, несколько минут молчал. Эдику показалось, что он чем-то  очень расстроен, и, потерянный, стоял в ожидании судьбоносного решения офицера. Наконец он не выдержал и западавшим от волнения голосом спросил:
– Что-нибудь не так с документами?
– С документами все так. С национальностью не так. Слышал, как запасники просятся на фронт? Приказано с немцами повременить. Со вчерашнего дня. Я не должен  тебе этого говорить. Но я  тоже немец, боевой офицер. Это у меня за Халхин-Гол, – он указал подбородком, слегка наклонив голову влево, на орден Красного Знамени.– Как видишь,  танкист, но на фронт не отправляют. Если ты об этом кому-нибудь скажешь, то подведешь меня под трибунал. Но я решил: ты должен знать, что нас тормозят. И направление в училище я выдать никому из вас не могу. Ждите изменений, то есть особого распоряжения.  Все. Можешь идти.
Эдик стоял красный, как рак, и не мог сообразить, о чем говорит  этот боевой офицер. Нет сомнения, он несет  жуткую, необъяснимую ахинею. С чего он  взял, что с национальностью не все так, как надо. Он родился и вырос на Волге, как его отец и деды, мать и бабушки. Он комсомолец, до мозга костей советский человек и будет защищать свою Родину от всякого, кто посягнет на ее свободу, кто сунется на ее территорию. Он, как истинный патриот, не задумываясь, прольет  свою кровь! На протяжение десяти лет школа воспитывала в нем любовь к той земле, на которой родился, и он любит  поля,  леса, Волгу, Карловку  так же, как мать и отца, своих младших брата и сестренку, как свой дом, в котором жили его предки. Он не понимает, что хочет втолковать ему этот военный?
– Ты, я вижу, ошарашен и ничего не понял из того, что я тебе  сказал. Так вот, слушай меня внимательно: все, что я тебе до этого говорил, ты ничего не слышал. Начнем разговор сначала. Направление для поступления в военное училище районный военкомат  в настоящее время тебе и твоим товарищам выдать не может. Временно. Ждите дальнейших указаний.
– Сколько ждать?
– Этого я не знаю. Напишите заявления с просьбой о направлении по форме, я вам дам бланки, оставляйте и ждите. Как только вопрос решится, мы вас вызовем повесткой. Ясно?
– Яснее не бывает.
– Ну, вот и хорошо. Вот бланки, сколько вас? Бери на всех. Пишите, и мне на стол. А теперь, кругом, марш!– властно скомандовал  старший лейтенант.
Эдику ничего не оставалось  делать, как быстро повернуться и выйти в коридор, где  его с нетерпением ждали парни.
– Ну, что выяснил? Дали направление? Что у тебя в руках?– посыпались вопросы со всех сторон, и парни окружили друга.
– Э-э, да ты не в своей тарелке, бледен, как полотно!– пробасил Роман Майер, закадычный друг Эдика, рыжеволосый, с грубоватыми чертами лица, высокий и худощавый, с шатающейся, какой-то неустойчивой походкой.
– Ребята, нам сказали подождать, написать заявление по форме, вот бланки, и ждать. Пока направление  в училище нам дать не могут.
– Как не могут? Не имеют права!– резанул подвижный, среднего роста Валерий Гейтц. Его остроносая физиономия, короткая стрижка вихрастых каштановых волос, топорщащиеся уши и длинная шея с поднятым воротником сиреневой рубашки придавали ему ершистый  вид, что, в общем-то, отражало его  натуру.
– Я тоже так думаю. Но пока нам отказано, – зло сказал Эдик, беря себя в руки. – Пошли на улицу, найдем место и заполним бланки, отнесем старлею. Вот все, что от нас  сейчас требуется. Он сказал, как вопрос прояснится, вызовет нас повесткой.
– Это другое дело,– согласился Роман.
– Не другое, что-то мне не нравится,– усомнился Валерий.– Ты что-то не договариваешь?
– Двигаем на улицу,– вместо ответа нажал Эдик.– Не мы одни будем ждать. Слышал, танкиста и зенитчика?
– Слышал, им сказали: ждать до особого распоряжения.
– Вот и нам до выяснения…
– До выяснения чего?– не унимался Валера.
– Обстановки, наверное,– ответил Эдик.
– Ты хочешь сказать, будет прием или нет,  будут ли работать училища?
– Этого я не знаю.
Ребята вышли из здания и окунулись в знойный день, наполненный запахом пыли, поднимаемой проходящими конными повозками по недавно отсыпанной гравием дороге,  направились к коновязи, где их терпеливо ожидал возчик Генрих Хербер, которому было велено не оставлять ребят до окончательного решения их вопроса, и  тех, кому не повезет, привезти назад. Пока юноши находились в военкомате, он подсел к мужикам, что кучковались  с мешками у здания, чтобы расспросить о новостях. Был он жилист, сухопар, выглядел моложаво, хотя шел шестой десяток, малограмотен, по-русски говорил плохо, как и большинство людей его возраста. Никогда не покидал свою слободу за исключением рейда в составе кавалерийского отряда, сформированного в Самаре и частично в немецкой поволжской слободе во время гражданской войны для борьбы с армией Деникина. Там-то он научился калякать по-русски. Потом этот язык ему долго не пригождался, так как жил безвыездно в Карловке, где даже в школе до поры до времени детишек учили на родном немецком. Всего  несколько лет назад перешли на русский. А ему зачем он, с кем разговоры вести, с конями, к которым он прирос пуповиной, как и к поволжской богатой земле. Правда, любил Генрих послушать умные речи, которые выдавала черная шляпа, подвешенная на столбе. Потом эти шляпы расползлись по домам. Генрих Хербер тоже приобрел  такую, повесил у себя в горнице и слушал речи, песни и музыку. Кстати, сам любитель поиграть на мандолине. Бывало, сядет, возьмет инструмент, заслушаешься, как хороша мандолина с ее нежными, то плачущими, то смеющимися струнами, по настроению.  Местное радио больше говорит на родном языке, а вот московские новости он слушает на русском. И хорошо, что не ушли из памяти почерпнутые в молодости слова. Пригодились. Ему не хуже знать два языка, не мешают. Вот и сейчас он ломано, но побеседует с мужиками. Тут всякий люд. Вон два мужика с раскосыми азиатскими глазами – никак татары, а может и башкиры. Кого только нет на  российской земле, в такой шири-то, в такой великости, разве мало народу всякого поросло? И всяк будет защищать землю свою, как  и он бы защищал, будь помоложе. 
–Как там наш ротефронт, мужики, держится?– спросил Хербер у двух крайних патлатых, по виду мужиков-крестьян.
– Седня  передали, Орша пала. Cчитай, Белоруссию отсекли. К Смоленску прут фашисты, – ответил один невесело.
– Ты  кого привез?– спросил второй.
– Добровольцев, в училище желают поступить всем классом.
– Откажут, слышно, немцев на фронт брать не велено.
– А татар берут?– оскорбился  Генрих. – Я гляжу, среди вас татары есть или башкиры?
– Татар берут, башкир тоже.
В этот момент раздалась команда старшего лейтенанта, вышедшего на крыльцо:
– Сорок пятая команда,  становись к отправке!
Из-за спины старшего лейтенанта выскочил молоденький, похожий на мальчишку,  в форме пехотного лейтенанта юркий офицер и, отойдя от крыльца на несколько метров, скомандовал, вытянув правую руку:
– В колонну по четыре, становись!
Мужики, с которыми  разговаривал возчик Генрих Хербер, повскакивали, подхватили свои пожитки  и стали строиться в колонну. Не успели они  выполнить команду, как к военкомату подкатили две полуторки и остановились напротив здания. Старший  лейтенант  подошел ближе к команде и стал громко делать перекличку. В строю оказались все. Он передал список лейтенанту.
– Слушай мою команду! Две правые шеренги грузятся в первый грузовик, две левые – во второй. Выполнять!
Команда с шутками и говором быстро  заняла кузова полуторок, и они, взревев, натужно поползли в сторону города Энгельса, чтобы влиться в основную команду, сесть на баржу и подняться по Волге к пункту назначения.
Озабоченный неясными ответами только что уехавших мужиков, Генрих вернулся к  телеге и стал поджидать возвращения своих ребят. По мрачным лицам и молчаливому поведению своих подопечных, когда они появились, он понял что-то неладное.
– Что узнали?– спросил он, тревожась.
– Пока сказали написать заявление по форме, дядя Ген,– ответил за всех Эдик.
– Мы-то напишем, только Эдик что-то скрывает,– сказал Валера.– Он один был в кабинете и говорит, что пока нам дать направление не могут. Почему, я спрашиваю?
– Вот и мужики, что тут сидели, сказали мне, что нашего брата пока оставляют дома.
– Как это оставляют?
– Поясни толком, дядь Ген?
– Как я поясню, когда толком ничего не знаю. Мужики, что недавно погрузились в машины и уехали по команде, сказали, что немцев пока брать не велено. Дальше я не успел расспросить. Уехали они.
– То же самое мне сказал старший лейтенант. Только просил молчать, иначе мы его подведем под трибунал. Он тоже немец, – решился  открыть тайну Эдик.
– Заморочка какая-то! – вспылил Валера,– как хотите, я пойду к военкому.
– Ты можешь, конечно, идти. Но старлей сказал – бесполезно,– резко выпалил Эдик.
Оглушительно хлопнули двери военкомата, добровольцы повернули головы. На крыльце стояли приземистый, широкоплечий танкист и рослый,  на голову выше, зенитчик. Не сговариваясь, группа ринулась к ним.
– Вы были у военкома? Что он сказал вам?– первым задал вопрос Валера.
Танкист и зенитчик с красными лицами и  мутным гневом в глазах, который не давал видеть никого перед собой, сердито молчали.
– А вам какое дело?– наконец  зло выпалил танкист.
– Если бы не было, не спрашивали бы!–  так же зло, сверкая глазами,  сказал Эдик.– Что он сказал?
– Резервистам немецкой национальности отсрочка в мобилизации до особого распоряжения. Это его дословные слова.
– Но почему?– воскликнуло сразу же несколько человек.
– Откуда нам знать, он не объяснил, хотя мы настойчиво спрашивали,– ответил зенитчик.– Вы-то чего хотели?
– Поступать в военное училище после школы. Некоторым еще нет восемнадцати.
– А-а,– в один голос  воскликнули резервисты.– Вам отказали?
– Сказали ждать.
– Нам тоже.
День подходил к концу. На восемь человек  нашлась всего одна авторучка, пока все  заявления были составлены, в военкомате остался лишь дежурный офицер. Заявления он принимать отказался. Парням ничего не оставалось делать, как  заночевать в городе, а завтра утром отнести заявления старшему лейтенанту. Решили  уехать на берег Волги, запалить костер, сварить чай и поужинать тем, что есть у каждого в  сумке, а у Генриха в туесе,  в котором хорошо хранить съестное, особенно яйца. Только теперь, когда заговорили о пище, все почувствовали, что жутко проголодались.

Назавтра, изрядно искусанные комарами, выкупавшись в реке, ребята, бодрые  и решительные, предстали перед старшим лейтенантом, передали заявления. Он их принял, зарегистрировал, пожелал  набраться терпения в ожидании повесток и принялся за свои дела. Ребята вышли на улицу и стали совещаться, как поступить: ехать ли домой с дядей Генрихом или остаться в городе. Вдруг завтра или послезавтра все выяснится, фронту нужны свежие силы, а они, как вороны  на столбе, будут ждать повесток, да держаться за мамкины юбки. Словом, решили  оставаться – лето, тепло, не пропадут, тем более у многих в городе есть родственники. Если пойдет дождь, можно переночевать у них. Такой вариант устраивал не всех, так как у троих в городе не было даже знакомых. И они не соглашались надоедать людям.
– Все верно,– подвел итог дебатам Эдик.– Раз мы решили ждать, то и держаться  будем вместе. В условиях полевого лагеря, как спартанцы. Кто желает навестить родственников, пожалуйста, но ночлег в лагере, сбор к десяти вечера.
– Правильно,– согласились с вожаком ребята, а Валера продекламировал Безыменского:
Вперед, заре навстречу,
Товарищи в борьбе!   
Штыками и картечью
Проложим путь себе.
Несколько голосов воодушевлено подхватили знакомые стихи:
Смелей вперед, и тверже шаг,
И выше юношеский стяг!
Мы – молодая гвардия
Рабочих и крестьян.
Юноши в приподнятом настроении, уверенные в будущих успехах, разбились на пары и отправились навестить  родственников.
Дядя Генрих, благословив ребят, уехал домой с наказом передать родителям о их решении.
Теплые и короткие ночи позволяли  ребятам ночевать на том же месте, где и в первый раз. Это было за чертой города выше по течению реки, где  начинались заросли тальника, осины, а поодаль возвышались кудрявые кроны берез и ветвистые макушки дубов. Ребята принесли из города несколько досок, устроили общий топчан, нарвали в поле травы для подстилки, а укрывались звездами. Досаждали комары и мошка, но это было не смертельно, и парни терпели.
В первый же вечер ночевки без дяди Генриха Эдик вынул из кармана прядь конского волоса.
– Учитесь  плести леску из конского волоса у мастера, пока он жив,– сказал Эдик  своим приятелям с улыбкой  и принялся за работу.
– Ой-ой – мастер!– воскликнул Рома, а  Герман Вебер его поддержал.– Ты лучше поучись у нас плести из ивы мордушки. Не пройдет и часа, как первоклассная снасть будет готова, а утром  в ней будет ведро рыбы.
– Это утром,  а я  наловлю на уху уже сегодня. Если ко мне присоединится еще кто-нибудь, то  улов будет богатый.
– А почему бы и нет,– откликнулся Андрей и подсел к Эдику.– Не суть вещь, какая наука, не впервые.
 Ребята  разделились  на две группы. Одна отправилась в прибрежные кусты резать тальник для корчажки, вторая плела лесы, а Валера  пошел копать червей. И Эдик с Андреем, и Рома с Германом  показали  умение в своем деле. Через час, вырезав  длинные удилища из тальника, трое  удили рыбу, а Рома с Германом и остальными парнями заканчивали плести пузатую и вместительную мордушку. Затем Рома заправил снасть  размоченной и перемешанной с глиной горбушкой хлеба, отправился с напарником искать подходящий омут, чтобы  на ночь поставить корчажку.
Рыбалка удалась, на трех куканах  вскоре висело  по полтора десятка крупных окуней и серебристой плотвы. В завершение особенно повезло Эдику,  он выдернул крупного язя. Варить уху было не в чем, решили завтра купить в магазине  ведро. Быстро почистив рыбу, ребята  принялись  жарить ее на углях давно полыхавшего костра. Жареха оказалась на славу. С шутками и прибаутками парни поужинали рыбой и теми продуктами, что были у каждого в сумке. До полного удовольствия не хватало чая, который можно было заварить из смородины и шиповника. Но не было посуды. Смеркалось. Ночь уже рассыпала в вышине несколько мигающих звездочек, и чем темнее  она окрашивала восточный горизонт, тем массивнее казался волжский поток, бегущий в нескольких метрах от ребят. С каждой минутой тяжесть его увеличивалась, а противоположные очертания исчезали,  и  было интересно  наблюдать за вспыхивающими над необозримым пространством новыми звездами: десятой, двадцатой, сотенной. Но вскоре счет их нарушился: ночь заполнила ими весь небосвод. Он стал высоким и необъятным, отражаясь фосфорическим светом в свинцовых водах реки. Подбросив в затухающий костер хвороста, мальчишки еще долго  сидели у огня, балагурили. Молчаливым и задумчивым выглядел Эдик, устремив свой взгляд в сторону родной Карловки.
– Где-то идет бой, кто-то держит оборону, а мы слушаем ночь,– тихо сказал Эдик.
– Наше слово еще не сказано,– отозвался Рома.– Я понимаю тебя, скучаешь, но ты счастливый.
– С чего ты взял?
– Ты полюбил Эльвиру, она – тебя. Я вот никого не полюбил. Мне почему-то никто из  наших девчонок не нравится, хотя я готов.
– Вот и хорошо, что не полюбил.  Ты не знаешь, какая  мука любить на расстоянии, да еще в таком  дурацком положении, в каком  мы  находимся. Сидишь, а тебя тоска гложет, или как капля на темечко – хлоп-хлоп-хлоп. Пытка такая есть.
– Любая заморочка на нервы действует,– вклинился в разговор Валера.– Хоть на гвозди ложись и спи, как Рахметов.
– Не понял смысла,– сказал Рома.
– Будет больно, никакие мысли в голову не полезут,– пояснил Валера.
– Эврика! Сейчас пойду, наломаю веток боярышника. Лягу на колючки,- закричал Эдик.
– Не понял смысла, – вновь изрек Рома.
– Будет больно, не буду думать об Эльвире.
– Не лишай себя удовольствия быть рядом с любимой девушкой в мыслях,– неожиданно сказал Андрей, неторопливый  и вдумчивый сероглазый крепыш.– Я тоже оставил любимую девчонку. Только никто не знает об этом. Она моя соседка, девятиклассница.
– Бригитта!– хором воскликнула пораженная компания.
– Она,– довольный  друзьями, ответил Андрей.– Вот ее прощальное письмо.– Андрей вынул из нагрудного кармана рубашки сложенный вчетверо  тетрадный листок и, не разворачивая, спрятал обратно. Оно у меня рядом с сердцем и греет. Я его наизусть знаю.
Мальчишки с завистью смотрели на Андрея.
– Эльвира  мне обещала написать письмо на следующий же день. Я уверен, написала, только  не знает куда отправлять. Я сочинил ей стихи.
– Прочти!
– Не стоит, это далеко не Блок. Но они шли от сердца. Я ей обязательно вышлю в письме.
– Читай, Эдик, ты же влюбленный! Стихи для девушки – это всегда класс!
– Хорошо, только не смейтесь, черти!– согласился он весело и продекламировал, жестикулируя обеими руками:
Эта девушка с именем солнечным,
Мир   открыла любви, не скупясь.
Как за солнцем цветущий подсолнечник,
Я тянусь за любовью ее,
  не таясь.
 
–Здорово,– сказал Андрей,– только коротко. Ты пиши дальше.  Это ж такой фонтан чувств! Вот только слов не хватает.
– Если бы хватало слов, поэтов было бы как нерезаных собак,– скептически отнесся к словам Андрея Валера.– Я конечно, головы еще не потерял,  но как критик, скажу, в стихах не хватает техники, но много чувств, а это главное для влюбленной девушки, они тронут ее  сердце.
– Ха, критик нашелся! Ты влюбись сначала. На это, я тебе скажу, не всякий способен,– отчитал его Андрей.
– Я, может, тоже влюбился, только  мне не отвечают взаимностью,– обиделся Валера.
– Глупости, Андрей, говоришь. У каждого свое время любви,– сказал Рома.– Я вот еще не созрел, а может, просто еще не встретил ту, которая единственная.
–То-то ты глазел вчера на девчонку, что в булочной торгует.– Валера довольно расхохотался.– Я его едва оторвал от прилавка.
– А что, девчонка хоть куда. Давайте  завтра пойдем на танцы. Здесь же есть  танцплощадка. Я ее обязательно приглашу на танцы.
– Сходить можно, но  вид у нас, прямо скажем, не танцевальный.
– Ничего страшного, там не так уж светло.
– Хорошо. Поживем – увидим,– согласился Эдик.
Над Волгой то там, то здесь вспыхивали зарницы, на мгновение освещая взволнованные и мечтательные, спокойные и озорные лица ребят. Не спалось, хотя наступила полночь. Мысли  уносили их тела и души в домашний уют, созданный мамами, в ту привычную обстановку тепла, участия и забот,  в которых они привыкли жить, но впервые  лишившись всего, стали скучать. Иной раз молчаливо, иной, глуша тоску по дому в  разговорах о нем, не подозревая о своей естественной слабости. Но никто из них сейчас не признал бы ее, посчитал малодушием и в чисто юношеском порыве, если бы кто-нибудь открыл секрет, назвал бы это состояние резким  и неприятным словом. Парни впервые за свою жизнь так резво и решительно взялись творить свою судьбу, что мужеству их оставалось только по-доброму позавидовать и благородно помочь всем, чем возможно в данной ситуации. Они еще не знали, что истинное сокровище не то, что ты случайно нашел, но та сила, которая заставляет искать. Главным было то, что каждый из них был наделен этой силой, но, к сожалению, не использованной   из-за независящих от них  обстоятельств.
Ночь мигала охапками звезд, вселяя спокойствие и надежду. На черном фарватере реки замерцали огни многопалубного парохода. С каждой минутой он приближался, светя огнями, чуфыкая водяными колесами, неся своих пассажиров к Саратову. Никто из мальчишек не подозревал, что на его борту были не только гражданские пассажиры, но всюду – в каютах и на палубе лежали израненные, окровавленные красноармейцы, отправленные в глубокий тыл с Западного фронта.

Глава пятая

На третий день продукты, взятые с собой, кончились. Пошли на прокорм деньги, которые в семье дали каждому   на дорогу. К родственникам больше не ходили, чтобы не напрягать и не попасть под опеку: свобода казалась тем сладким пряником, который всегда с удовольствием съедаешь за чаем. Приходилось экономить, так как никто не знал, сколько времени придется ждать. Возвращаться же домой не хотелось. Два последних дня ребята подолгу задерживались на реке, так как утром добывали рыбу из щедрой корчажки, долавливали на удочку, варили уху и чай и появлялись у военкомата только к десяти часам. На седьмой день ожидания они  прибыли еще позднее, к одиннадцати дня, и заметили оживление. Возле здания толпилось сразу же несколько групп. Одна из них выглядела спокойной, в которой были люди разных возрастов  с мешками за плечами, вторая – молодежь. Два парня держали в руках наскоро написанный плакат, который гласил: «Даешь отправку на фронт!» Оказалось, что это ребята с тракторного завода.
На первенце отечественного тракторостроения – Марксштадском тракторном заводе    мобилизационные повестки получили молодые рабочие вспомогательных профессий. Группа оказалась небольшая,  в ней были не только русские и украинцы, но и немцы. Через две недели  призывали большую группу  резервистов, но на этот раз в стороне оказалась немецкая молодежь, хотя  численность ее на заводе  преобладала. Это бросилось в глаза  члену комитета комсомола, демобилизованному из армии осенью прошлого года Георгу  Лейбу, который собирался с группой своих ровесников отправиться на фронт добровольцем. Лейб работал токарем на многошпиндельном станке,   имел бронь от призыва. Это ему не нравилось. Он-то и обратил внимание на список призывников, где не было ни одной немецкой фамилии. Стал разбираться. Оказалось, что многие парни, не имеющие бронь, но отслужившие в армии, остаются без внимания. Георг и секретарь комитета комсомола завода, выкроив время, отправились в райком комсомола, высказали свое недоумение. Первый секретарь Роберт Шварцкопф выслушал парней и пообещал выяснить ситуацию в военкомате. Не дожидаясь ответа, на следующий день группа парней, в числе которых  Георг и трое  его товарищей, одетые в форму сержантов, стояли у дверей военкомата с заявлениями о добровольной отправке на фронт, но получили невразумительный ответ. Причина все та же: отсрочка до особого распоряжения.
Георг Лейб ответом не удовлетворился. Поскольку ребята прибыли в военкомат во время заводского обеденного перерыва и времени толком выяснить не хватало, парни решили прибыть сюда снова в свободный от работы день. Настроение уйти на фронт перекинулось во все цеха завода, группа набралась приличная. Так как удовлетворительного ответа из райкома комсомола добровольцы не получили, в их среде вспыхнуло недовольство и ропот. Митинговать в цехе показалось бессмысленным, и группа во главе с Георгом  ясным июльским утром собралась у военкомата, который  теперь работал, можно сказать, круглосуточно.
Через час бесполезного хождения по кабинетам Георг и его сержанты прорвались в кабинет военкома.  Галанов, свежевыбритый, подтянутый чернявый человек, в петлицах которого красовались две шпалы, с раздражением отчитывал стоящего на вытяжку старшего лейтенанта  с орденом Красного Знамени на груди. Правда, диалог между офицерами закончился, и бравый орденоносец вышел из кабинета.
– По какому вопросу, сержанты?– сухо спросил военком, изучая вошедших.
– Нам отказывают в призыве на фронт. Почему?– сказал Георг.
– Вы кто такие и откуда, черт вас возьми! Не научились докладывать?– грозно спросил военком.
– Виноват, товарищ военком, сержант запаса танковых войск Георг Лейб, токарь тракторного завода.
– Достаточно,– сказал военком сквозь зубы,– вам что, плохо разъяснили в моботделе? Что вам там сказали?
– Призыв отложен  до особого распоряжения. Но с нашего завода ушли уже две группы резервистов. Что-то непонятно.
– Другого я вам ничего не скажу. Идите  и работайте, не путайтесь под ногами!– сурово сказал военком, с трудом скрывая свое раздражение от бессилия сказать что-либо внятное этим патриотам, которые хотят сунуть свои головы в пекло, а он не может им помочь в этом. Военком понимал, что это только начало объяснений с воинственно настроенной немецкой молодежью, которой пока отказано защищать Родину. Не скажешь же в открытую, что руководство партии и государства, напуганное масштабом фашистской агрессии не решается, мягко говоря, ставить под ружье единоязычную нацию.
Военком Галанов никогда не отличался крепким здоровьем, но службу любил и нес хорошо. Потому из полевых командиров  попал в военкомы, десять лет уж как на этой должности, успел узнать, что за народ российские немцы, чем дышат, о чем мечтают, что носят в душе. Все то же, все тем же, что и он, его семья. В прекрасных отношениях,  он с Виктором Генриховичем Фуксом. Не раз бывал у него в гостях с семьей,  и тот тоже. Последняя встреча с Фуксом состоялась вчера у него в кабинете, и разговор на злободневную тему призыва очень огорчил секретаря. Он почувствовал, что  откровенного разговора о причинах приостановки мобилизации  немцев не получилось. Что тут поделаешь. Галанов лично не согласен с такой постановкой вопроса, кто-кто, а он-то прекрасно знает душу этого народа, знает, что не подведет, как не подвел на фронтах гражданской войны, на стройках пятилеток,  коллективизации. Но кто послушает его мнение? Ему ничего не остается, как поблагодарить сержантов за желание драться на фронте  и отправить домой. С тяжелым сердцем он поднялся из-за стола, не спеша обогнул его, настраивая себя на доброжелательное отеческое отношение к парням и, протянув руку сержанту Георгу Лейбу для пожатия, сказал:
– Спасибо, сержанты, за мужественное решение драться с фашистами. Как только обстановка прояснится – немедленно сообщим. До свидания,– он крепко пожал руки  всем четверым и проводил их к двери.
Парни, тронутые вниманием военкома,  удалились, но не исчерпавшие желания добиться своего или, по крайней мере, более пространного объяснения, очутились перед своими товарищами, которые  ждали именно этого объяснения. Его-то как раз они не могли дать. Вспыхнул спор, свидетелями которого стали припоздавшие карловчане.
Эдик и его  товарищи подошли к этой группе, поинтересовались:
– Проблемы с отправкой?
– Да, немцам дают отсрочку, хотя других призывают не чикаясь. А вы что, тоже на фронт?
– Да, хотим поступить в военное училище, правда, пока мы не призывного возраста.
– Присоединяйтесь к нам. Мы решили идти в райком партии и высказать свое возмущение  проволочкой.    – Мы согласны, тем более что  отираемся здесь уже неделю.
Военкомат находился почти в центре города, и шумная группа молодежи  привлекала внимание прохожих. Они то и дело останавливались и расспрашивали, что происходит, в какие войска набирают молодежь, задавали вопросы о том, правда ли, что немцам дается отсрочка?  Выходной день  был в разгаре, число прохожих становилось все больше, толпа нарастала. Среди резервистов не было единого мнения: стоит ли идти  в райком, а может, лучше махнуть  прямо в областной центр Энгельс,  в обком партии и Президиум Верховного Совета республики. Дебаты в группе накалялись, в них вступали прохожие. Одни советовали до конца выяснить причину отсрочки, другие удерживали молодежь от необдуманного шага. Возникал стихийный митинг, о котором быстро стало известно в комендатуре государственной безопасности района, и перед добровольцами появился  капитан Карцев в сопровождении лейтенанта. Встав на крыльцо, он сказал:
– Товарищи добровольцы, нам не вполне ясны ваши действия. В военкомате вам четко дана команда: разъехаться по домам до особого распоряжения и ждать мобилизационных повесток. Идет война с фашизмом, митинги и сборища запрещены. Прошу исполнить команду военкома и разъехаться по домам. С теми, кому вопрос не ясен, придется  беседовать  в нашем отделе.
– Почему вы пугаете? Мы патриоты и хотим сражаться за Родину!– возмутился сержант Лейб.
– Я не сомневаюсь в этом, но неподчинение приказу военкома органы государственной безопасности будут считать как саботаж. Зачинщиков придется арестовать. Приказываю, разойтись.
– От чьего имени вы приказываете?
– От имени  военкома республики.
Толпа резервистов разочарованно загудела и стала разваливаться в разные стороны. Эдик со своими товарищами чувствовали себя неуютно. Они дольше других задержались на площадке, не зная, куда податься.
– Вам что, особое указание требуется?– резко сказал капитан, подходя к друзьям.– Немедленно возвращайтесь домой, иначе я вас посажу за неповиновение и саботаж в условиях военного времени.
– Не имеете права, мы хотим защищать Родину,– выражая мнение всех,  возмущенно возразил Эдик.
– Не тебе судить о наших правах, сопляк,– вызверился особист.– Если через час, пока я буду находиться в военкомате, не уберетесь, вызову наряд и арестую.
Он повернулся и, не интересуясь реакцией добровольцев на его приказ, быстро скрылся  в здании военкомата.
– Слыхали?– сказал Валера.– Нам не доверяют, потому что мы – немцы.
– Я  глубоко оскорблен!– задиристым тоном сказал Рома.– Что будем делать?
– Придется подчиниться,– мрачно высказал свое мнение Эдик.
– У тебя дома осталась невеста, чего ж тебе к ней не вернуться!– съехидничал Валера.
– Если бы существовали дуэли, я бы вызвал тебя на дуэль за оскорбление,– угрожающе двинулся Эдик на Валеру.– А так я только могу дать тебе в морду.
– Э-э!– встал между парнями Рома,– еще чего не хватало, чтобы подраться в такое время. Ты, Валерка, не прав. Извинись.
– Я, конечно, погорячился, но сматываться ничего не добившись, я не согласен. Я лично выражаю протест и хочу заявить о нем начальству.
– Что ты предлагаешь?
– Пойти в Энгельс. Там люди позначительнее, повыше районного военкома. Там наше правительство,– не унимался Валера.
– Хорошо, пошли в Энгельс,– согласился Эдик.– Только  надо знать систему управления в нашей стране: нижние подразделения и всякие конторы выполняют предписания вышестоящих. Если бы Валерка учился получше да побольше читал, он бы знал всю иерархию и не говорил глупости.
– Конечно, ты же был у нас комсомольским вожаком, знаешь законы, а я что, я радиолюбитель,– не сдавался Валера.
– Именно. Один из принципов  демократического централизма: решение вышестоящего органа обязательное для нижестоящего.  По такой системе живет вся наша страна, партия, комсомол, профсоюзы, все учреждения. Это надо бы знать даже троечникам.
– Ты хочешь сказать, что команда не брать немцев на фронт пришла из центра республики? – подвел итог Рома.
– Не сомневаюсь, а в Энгельс – пришла из Москвы,– твердо ответил Эдик.– У нас просто нет выбора. Я предлагаю следующее. Вот лист бумаги. Я разрываю его на восемь частей, раздаю, и каждый ставит на свое усмотрение: минус против похода в Энгельс, плюс – за. Голосование тайное.  Моя кепка в качестве урны. Побеждает большинство голосов. Идет?
– Идет,– раздался хор голосов.
Через минуту  в кепку посыпались бумажные шарики. Разворачивая их, Эдик выкрикивал только одно слово – плюс.
– Сто процентов – за,– сказал он удовлетворенно.
– Что же ты не написал минус?– спросил Валера у Эдика.
– Наш поступок наивен, но я  подчинился сердцу, а не разуму, и пойду   до конца,– ответил  твердо Эдик, не уверенный в том, что  Эльвира одобрила бы его поступок.
Всю неделю разлуки  он  постоянно думал о ней, вспоминал ее нежные руки, губы, ту первую и последнюю ночь их близости, когда их непорочная  любовь и юность перешли  границу зрелости.  Он понимал, что  первое глубокое ощущение женщины навсегда остается в памяти, не сотрется в жерновах  жизни, будет греть его в часы разлуки  и трудных испытаний, одно из которых проходит сейчас, когда  невольно на него возложена роль лидера. Он не отступится от своего намерения, хотя едкий Валерка почему-то вбил себе в голову, что он может показать слабость. Соблазн вернуться к любимой девушке, конечно, есть. Но на то он и человек, мужчина, чтобы управлять своими чувствами, показывать стойкий характер.
Эдик  не боялся последствий той первой ночи, готов сию минуту заявить свои права на ее любовь, так же как и Эльвира. Они  тогда же договорились: как только представится возможность,  объявят о своей любви во всеуслышанье и с благословения родителей подадут в сельсовет заявления о регистрации брака. Ни одна война не может остановить любовь, только смерть, а они живы. Любовь укрепляется от препятствий, не связанных с самой любовью. Эта разлука вынужденная, обостряющая  их чувства, и он испытывает усиливающуюся муку. Как хорошо, что он не одинок в своих любовных страданиях и нашелся второй такой же влюбленный, который охотно откликается на разговоры, хотя раньше считался молчуном. Эдик и Андрей стали незаметно уединяться от всех под предлогом пойти за хворостом для костра, или наловить  для ухи окунишек, ершей, плотвы. Они вспоминали всякие школьные события, в которых непременно фигурировали их девушки, просто встречи, часы совместной работы и многое другое, что связывало юношей, а от разговоров как-то становилось легче на душе и сердце. Теперь, когда замаячило возвращение домой, Эдик не мог себя упрекнуть в том, что доволен складывающимися обстоятельствами.
Между двумя городами республики ходили автобусы, и ребята отправились выяснять, откуда и как можно уехать. Автобусная остановка оказалась недалеко от центра, рейс на Энгельс ожидался к обеду. Желающих уехать оказалось несколько человек. Билеты  продавались водителем по приходу транспорта. Набравшись терпения, мальчишки уселись в тень дуба. Их будоражило  дерзкое заявление особиста. Эдик молчал, тогда как Валера, Рома  и другие ребята продолжали обсуждать ситуацию.
«Вот этот дуб посажен  сто семьдесят лет назад немцем, эти дома построены тоже моими предками,– думал Эдик.– Мой дед сторонник Советской власти в Поволжье. Мой отец строил колхоз и  вывел его в передовые. Почему же мне не доверяют защищать Родину? Я сознательный комсомолец, могу сочувствовать немцам как обманутому народу, но не фашизму, не гитлеровцам. В войне против германского фашизма я буду защищать не только свою Родину, но,  победив, помогу защитить от коричневой чумы землю, откуда пришли мои предки. Разве это не понятно нашему правительству? Вот мы хотим спорить с представителями власти и найти истину. Но будет ли она найдена? Если в споре не рождается истина, то рождается война как  кровавое средство дипломатии. Революция и гражданская война – пример безрассудного решения  назревшего спора между классами. Была ли найдена истина? С точки зрения неимущего класса – да, а с точки зрения имущего? Имущий класс повержен силой, в этом истина. В разгоревшейся войне   истина будет восстановлена лишь   с поражением захватчиков. Мы бы могли приблизить этот миг. Я был  комсомольским вожаком в школе, пропагандистом, изучил Конституцию страны. Там хорошо прописана статья о равноправии всех наций и народностей, так же хорошо сказано о долге каждого гражданина в защите своего Отечества. Эти и другие статьи Основного Закона я знаю наизусть и буду цитировать в военкомате в Энгельсе. Что скажут  на это военные? Неплохо бы заручиться поддержкой комитета комсомола».
Эту мысль Эдик немедленно высказал ребятам.
– Правильно,– подхватил Валера,– почему бы нам не пойти в комитет прямо сейчас, до прихода автобуса успеем обернуться. Тем более там тебя хорошо знают как активиста, а в Энгельсе знакомых нет.
– Мысль правильная.– поддержал Рома, –попытка – не пытка.
– Идемте,– согласился Эдик.
Через несколько минут они сидели в кабинете первого секретаря райкома комсомола Роберта Шварцкопфа и рассказывали свою историю. Внимательное участие высокого, подтянутого парня с галстуком на белой рубашке согрело их. Но после нескольких фраз  повествования  его искристые глаза  потускнели,  он как-то неприятно сжался, молча  дослушал эмоциональный рассказ гостей.
– Ребята, я вас прекрасно понимаю,–  сказал Роберт неторопливо и буднично.– С этой проблемой я знаком. У меня побывало уже несколько человек. Вопрос поставлен в райкоме партии, но ничего определенного, кроме как «призыв отложен до особого распоряжения», я вам сказать не могу. Вам следует вернуться домой.
– Нет, мы пойдем в Энгельс,– возразил Эдик.
– Не советую. Тем более что вы попали на глаза капитану, и он вас предупредил.
– Мы его не боимся, мы ничего не сделали, чтобы нас сажать,– веско возразил Валера.
– Я знаю, что ему ответить: у нас есть законное право на защиту Отечества,  определенное  Конституцией,– твердо сказал Эдик.
– Все это так, парни, возразить вам нечем, но подчиниться придется. Наболевшие вопросы митинговым характером не решить. Комитет комсомола вновь поставит этот вопрос перед вышестоящими органами, мы снова будем обращаться за помощью в райком партии и, надеюсь, проблему решим. Вам надо набраться терпения и подождать дома. Ночевать на берегу – это не дело. Смахивает на бродяжничество. В Энгельсе вы получите такой же ответ.
Понурые и молчаливые они уходили из райкома комсомола. В дверях столкнулись с особистом.
– Вы еще здесь? – нахмурился он.– Ищете правду-матку?
Ребята растерялись.
– Ну, что,  наряд вызвать или уберетесь подобру-поздорову?
– Вызывайте! Но право  защищать Отчизну дано нам Конституцией,– дерзко сказал Эдик,– вам не отменить его.
– С чего ты взял, что я собираюсь отменять это право? Я арестую вас за неподчинение властям и за бродяжничество. Где вы квартируете, у кого ночуете, чем занимаетесь ночами? Вот на эти вопросы  ответите в особом отделе. Так что прошу следовать за мной. Неподчинение буду расценивать как сопротивление, что грозит тяжким наказанием в военное время. Усек? Следуйте за мной!– властно приказал капитан.
Добровольцам ничего не оставалось делать, как  гуськом двинуться за особистом. В дверях  произошла сутолока, и Валера  незаметно юркнул по коридору, нырнул в первый попавшийся кабинет. Им оказалась бухгалтерия. На него не обратили внимание сидящие в кабинете  работники. Несколько минут он стоял словно на углях, ожидая погоню. Но все тихо, угли поостыли и перестали жечь. Убедившись  в безопасности, Валера вышел из  кабинета и пустился к секретарю Роберту, чтобы сообщить о случившемся.
Валера среди своих товарищей был самым шустрым и непоседливым. Из всех школьных предметов он любил физику и знал ее лучше всех. Ей он был обязан своим увлечением радио. Первым из мальчишек научился паять медные чайники, кружки, лудить  цинковые ведра, тазы и корыта. Это ему очень пригодилось, когда он стал мастерить  ламповый радиоприемник. С помощью отца и учителя физики он упорно собирал все необходимое, паял проводки, выстраивая простейшую схему, не сразу, но добился успеха. Радиоприемник его заговорил, поймав московскую трансляцию на короткой волне. Валера был горд и счастлив. Первым из Карловки он узнал о грянувшей войне. Сначала испугался, не поверил, но страшную весть вскоре передали и динамики, висевшие на нескольких столбах в селе и у сельсовета. Первым он узнал, что на следующий день войны по всей стране у военкоматов выстроились очереди парней, желающих добровольно пойти на фронт. Эту передачу Валера слушал с Германом.
– Я знаю, что надо делать,– сказал Валера, когда  голос диктора смолк,– идти и поступить в военное училище.
– Но ты и я не призывного возраста,– возразил Герман.
– Пустяки, в училище берут сразу после окончания средней школы. У меня дядя военный летчик и тоже  поступал сразу же после школы. Он сейчас  где-то под Киевом.
– Давай о нашей идее скажем всем  ребятам.
– Согласен, пошли.
Мальчишки безоговорочно согласились. И вот  этот красноперый  встал у них на пути. Не бывать такому!
Капитан Карцев не собирался долго держать под своим контролем мальчишек, рвавшихся на фронт. Достаточно преподать им урок беспрекословного повиновения. С этой целью он вел их в свою кутузку, откуда сгинул не один десяток человек.
«Посидят без  харчей сутки, размякнут, как брынза на солнце, поймут, что на рожон лезть негоже, побегут домой, как мокрые кутята»,– сердито размышлял он, широко шагая по тротуару, уверенный, что за ним безропотно тащатся все восемь человек. Идти не долго, пересечь улицу, свернуть направо, и вот его расположение. Войдя во двор, обнесенный оградой  из железных прутьев с глухими, широкими воротами из листовой стали, он   приказал парням  проходить в приземистое здание, расположенное в глубине двора, где содержались задержанные или арестованные.
– Огашин, принимай гостей, посади их в отдельную камеру на сутки без харчей и воды,– крикнул капитан, повернулся и пошел  назад в райком партии по своим делам.

Глава шестая

В райкоме партии Карцева ждали дела в орготделе, затем короткая  встреча с первым секретарем райкома партии  Фуксом. К сожалению, пока он возился с мальчишками из Карловки, Виктор Генрихович уехал на тракторный завод, где в конце дня состоится партийное собрание по случаю прибытия на завод военных специалистов для перепрофилирования предприятия на военный лад. Вопросов много, собрание затянется  до позднего вечера. Карцев хорошо знал этого человека не только  за годы работы в особом отделе района,  а был знаком с ним намного раньше.
В голодный год, после  отгремевшей гражданской войны, потерявшая мужа-офицера Полина Карцева с котомкой за плечами  пробиралась вниз по Волге в немецкий край. Она слышала, голод там был не так свиреп и можно прокормиться в работниках у какого-нибудь зажиточного немца, хотя  понимала, что на дворе глубокая осень и работы в хозяйствах схлынули. Хлеб,  что вырос в засуху, убран, овощи  тоже, и вряд ли ее услуги понадобятся. Но еще слышала Полина, что в немецких селах не хватает учителей русского языка, который вменен в программы обучения как основной предмет. Она же, как раз и есть учительница, только из дворян. У нее было место в деревне под Сызранью, где после гибели мужа она, гонимая новой властью,  зацепилась за жизнь. Но ее родная Сызрань была недалеко, и в село прополз слух, что она из дворянской семьи. То, что  семьи давно нет, как и состояния,  а она научилась зарабатывать на хлеб учительством, не убеждало бдительных пролетариев в том, что она теперь  трудовое сословие. К ней стали пристально присматриваться, лишая даже той скудной подачки за труд в виде мануфактуры, овощей и дров, которая выдавалась учащим персонам. В неурожай, который захлестнул Поволжье, и растущую к ней подозрительность, шансов выжить у Полины не было. Проклиная все на свете, она выбросила свои документы, клеймящие ее позорным сословием, оставив лишь единственную справку, выданную ей об учебе в Казанском университете. На дворе еще лежала темная ночь, когда Полина покинула  с десятилетним сыном Колей свое  постылое и холодное убежище и двинулась вниз по Волге искать лучшую долю. Сначала они приплыли по замерзающей реке на барже в Саратов, не найдя там приюта, выпросив милостыню на пристани и перекоротав ночь, Карцева наутро пустилась дальше. Отчаянная попытка грозила разыграться трагедией. Уже к полудню она стала выбиваться из сил,  бесконечно  останавливалась, чтобы передохнуть, боясь упасть от слабости и кружения головы. Дважды Коля с плачем поднимал ее с сырой и холодной земли,  она шла из последних сил, борясь с надвигающимся голодным обмороком.  И, пожалуй, он бы настиг ее, шепчущую Коле приказание, чтобы шел вперед, к людям, если она  замертво свалится  в степи. Так бы вскоре  и случилось, но слабенький,  радостный голосок Коли возвестил, что он увидел дым над трубами, что впереди какое-то село! Это было Вольское, к которому она и стремилась. От радостного известия у нее еще нашлись силы, она подхватилась и через десять минут добрела до окраины села.
 Смеркалось, последние октябрьские ночи были ясные и холодные, оставаться под открытым небом в таком состоянии боязно. Не за себя, за сына, которого тоже покидали силы, и он  едва плелся следом за матерью. Полина знала,  что село большое, есть в нем школа и даже  действует  немецкая церковь. Только в школе она может найти ночлег, туда и надо двигаться из последних сил.
Пройдя по улице из добротных домов, с ухоженными палисадниками из яблонь, груш и слив, она столкнулась с молодым мужчиной.
– Подскажите, где у вас школа?– спросила  Полина на сносном немецком языке, умоляюще глядя потухшими, большими черными глазами.
Прохожий внимательно глянул на ее высокую, но изуродованную голодом некогда стройную фигуру, одетую в телогрейку мрачного цвета, платье и калоши, сверкнул своими ясными серыми глазами, в которых женщина уловила сострадание, и заинтересованно спросил на русском языке, правда, с акцентом:
– В каком смысле вас интересует школа?
– Нам  негде переночевать, а во-вторых, я – учительница.
– О, это интересно!– сказал мужчина, улыбнувшись, изучая  женщину и ее сына, в штопанной стеганке, больших, на вырост ботинках, холщовых и тоже латанных штанах.– Я приглашаю вас к себе домой на чай. Там и поговорим о ночлеге и вашей профессии. Мой дом  рядом. Прошу.
Полине показалось, что это сам Иисус спустился на землю и решил спасти ее от холодной ночи в незнакомом селе. Ухватив сына за руку, она,  не веря еще  в слова  и доброту человека, двинулась за ним. Тепло и ухоженность жилья сразу же объяло странницу, и она в нерешительности переминалась с ноги на ногу у порога, крепко держала за руку Колю.
– Берта, принимай гостей,– сказал в глубину комнат мужчина на немецком, и тотчас в прихожке, в тусклом свете керосиновой лампы, появилась молодая женщина, одетая в длинное платье и в белом переднике.– Это учительница, как я понял русского языка, которой нам так не хватает.
– Пожалуйста, проходите. Можно разуться, у нас тепло. Сейчас будем ужинать,– приветливо сказала Берта, с трудом подбирая  русские слова, но выговаривая их правильно и четко.
Полина не решалась, но Коля оказался проворнее.  Он, не мешкая, сбросил с себя телогрейку, подал ее матери,  быстро разулся и несмело направился  на запах кухни, где было что-то съестное. На голоса взрослых из комнаты выкатился шестилетний мальчик, одетый в шорты с лямками и теплую байковую рубашку. Ножки его были затянуты в чулки. Мальчик прошел тоже на кухню и с любопытством уставился на гостя. Это был старший сын Фукса Александр. Второй – Эрвин сонно посапывал в качалке.
   – Давайте вашу одежду, повесим ее в шкаф,– сказал хозяин дома,– и идите  за  вашим сыном.
Полина сняла свою телогрейку, оставшись в юбке и суконной, теплой блузе, скинула калоши  и, робея, шагнула следом за сыном. В тусклом свете лампы она увидела довольно просторную кухню с обеденным столом и стульями, большую печь, выделяющуюся белизной. Был еще посудный шкаф и умывальник. Вошел хозяин и, приветливо улыбаясь, сказал:
– Давайте познакомимся:  меня зовут  Виктор Генрихович Фукс, я председатель сельсовета, это моя жена Берта.
– Очень приятное знакомство,– смелея и расслабляясь, сказала  гостья.– Я Полина Карцева, учительница русского языка, а это мой сын Коля. В поиске лучшей доли.
– Взаимно приятно,– ответил Фукс,– думаю, вы ее у нас найдете. Сейчас моем руки и садимся ужинать. Уже семь вечера. Это мой старший сын – Александр. Он тоже собрался мыть руки и садиться за стол.
Отец подхватил малыша на руки, притянул к себе, поцеловал и спросил:
– Как тут справлялся без меня по-хозяйству?
– Хорошо,– ответил мальчик, с любопытством косясь на пришельцев.– Они будут у нас ночевать?
– Посмотрим, когда поужинаем,– ответил отец, опуская сына на пол.– Мальчика зовут Коля. Иди, пожми ему руку.
Так они познакомились. Полина Карцева, получив  крепкую поддержку Виктора Фукса, по сей день преподает  русский язык  и литературу в Куккуской средней школе, к тому же стала директором. Ее сын Николай,  с трудом закончив школу, а трудность заключалась в том, что преподавание велось на немецком языке,  был призван в  армию, затем окончил военное училище и стал работать в органах наркомата внутренних дел. Поскольку лейтенант Николай Карцев знал немецкий язык и вырос   среди немцев, был направлен в Марксштадский район, где дослужился до начальника особого отдела.
 Виктор Генрихович Фукс быстро продвигался в партийных рядах и   тоже  оказался в Марксштадте, сначала  в качестве председателя исполкома, а затем первого секретаря райкома партии. И тот и другой откровенно порадовались, когда вновь  встретились в середине сумрачных  тридцатых годов. Николай помнил роль Виктора Генриховича в своей судьбе, о чем бесконечно часто напоминала его мать, и был благодарен ему, как отцу и старшему товарищу. Много пришлось пережить волнений и тревог за годы совместной работы, когда  над самоуправством особистов у райкома партии не хватало власти, чтобы поправить и поставить на место оголтелых красноперых. Может быть, и сшиблись не раз лбами бывший покровитель с подопечным, если бы Карцев не ходил на вторых ролях до ареста Ежова и районного начальника особистов. Сшибаться с другими Виктору Фуксу приходилось, и не раз во время опустошительной косьбы  партийно-хозяйственного актива марксштадцев. Едва уцелел сам. Однако существенного облегчения с назначением Карцева на место предшественника Виктор Генрихович не почувствовал. Он знал педантичность и исполнительность Николая, а появившаяся заносчивость настораживала. Но все же это был хорошо знакомый человек, управляемый и прислушивающийся к его  мнению по любым вопросам.
В этот  вечер после возвращения с завода, когда Николай вошел в его кабинет, Виктор Генрихович уже знал о задержанных парнях, в числе которых был сын лучшего председателя колхоза Артура Краузе. Как доложил ему только что Роберт, парень почти на отлично окончил школу и  со своими одноклассниками неделю добивается направления военкомата для поступления в военное училище. В частности, Эдуард Краузе мечтает о летном.
Виктора Генриховича самого оскорбляла ситуация с призывом в армию мужчин-немцев. Он сам еще не стар, мог бы пригодиться на фронте,  готов в любую минуту надеть военную форму и послужить Отечеству с оружием в руках, скажем, в качестве фронтового политработника. Примет за честь, если назначат командиром роты, батальона: он старший офицер запаса. Конечно, подучиться не мешает на краткосрочных курсах, и – в бой. Старая гвардия не подкачает. Сыновья у него давно живут самостоятельно. Один ученый, второй  инженер на первом тракторном заводе. Он уж трижды дед. Пожил, видел всякое, и нужду и горе, но и счастье не обошло стороной.  Можно и кровь пролить за счастье малышей. Но затормозили с призывом, неужели не доверяют из-за национальности? Просто осторожность. Обжегшийся на молоке дует на воду. Кого он имеет в виду? Сталина, конечно. Он вселял надежду на прочность границ, на непобедимость Красной Армии, на  дружественные отношения с Гитлером. Сомнений в коварности фашиста номер один у Фукса никогда не было. Особенно после захвата Польши.
Виктор Генрихович с горечью вспомнил письмо, адресованное Эрвину его другом Петером. Парни вместе учились в школе, дружили. Дальше судьба их развела. Петер увлекался связью, после окончания института работал в морском торговом флоте. Накануне войны из Ленинграда он прислал Эрвину письмо, в котором сообщал, что идет в Германию на сухогрузе, груженом зерном. Это значило, что мир будет сохранен, Берлинский  пакт о ненападении работает, хотя грозовое напряжение  нарастает. Эрвин принес письмо друга  и  вслух зачитал в кругу семьи. Сколько же в парне было доверчивой наивности, она в какой-то степени перекочевала и в сердце секретаря райкома. Как же это обнадеживало и упрочивало Пакт о ненападении.
Теперь, когда допущен непоправимый промах, масштабы которого так очевидны с потерями  многих городов и нескольких армий, говорить  о сомнениях проще. Но ведь они были у него, были, как у многих. Детская наивность очевидна. Она преступна. Коль свершилось худшее, зачем усугублять положение недоверием? Как-никак немцев в стране около полутора миллиона. Только в республике под ружье можно поставить целую армию сознательных и высокодисциплинированных бойцов и командиров. Он, Виктор Фукс, согласен взять на себя миссию и вместе с военкоматом в кратчайшие сроки сформировать из резервистов района целую дивизию. Вооружить, оснастить материально, особенно тягловой силой, погрузить в эшелоны и прибыть в ту точку, куда прикажет командование. Дух, особенно у молодежи, боевой, число добровольцев в военкомате фиксируется, но всех отправляют по домам до особого распоряжения. Вместо укрепления духа, удовлетворения просьбы молодежи, ему приходится охлаждать их пыл, вести неприятные разборки с Карцевым, который  додумался проучить мальчишек черствостью и жестокостью.
С этой темы он начал разговор с Николаем, когда тот вошел к нему в кабинет.
– Я хочу спросить тебя, Николай, помнишь ли ты о самочувствии, когда  получил направление для поступления в военное училище?– спросил Виктор Генрихович, тяжело глядя на Карцева.
– Как не помнить, был на седьмом небе от счастья,– улыбаясь, ответил  Николай, но улыбка его была натянутая, настороженная, потому что затевался острый разговор, а  он с тех пор, как в гостях у него  побывала мама, старался уходить от остроты.– К чему это вы, Виктор Генрихович?
– А ты не догадываешься? Мальчишки на фронт рвутся, а ты их в кутузку. Как додумался? Не ожидал я от тебя, не ожидал. И как же ты квалифицируешь эти действия?
– Так, донесли,– с расстановкой сказал Карцев.– Хорошо работают у вас осведомители. Интересно, кто же?
– Ты не ответил на мой вопрос, Николай,– сдерживая себя, напомнил Фукс.– Мальчишка ко мне прибежал. Отстал, видно, от своих. Так я жду?
– Парни неделю болтаются в городе и превращаются в бродяг,– нехотя стал пояснять Карцев.– Им устно предписывали отправиться домой и там ждать особого  распоряжения. Вы о нем знаете. Но они не подчиняются, ночуют неизвестно где, как бы не нахулиганили.
– Ну, если так, то другой разговор. Я уже поручил  Роберту отправить парней домой. Ты уж отпусти их с добрым напутствием.  Знаешь, я вот собираюсь сам на фронт проситься, устал от гражданки.  Как думаешь, не откажут?
– Откажут, Виктор Генрихович.
– У тебя что-то есть особое, что и мне нельзя сказать?– напрягся всем телом Фукс.
– Не рвите мне душу, Виктор Генрихович. Если бы я  вас не знал, если бы не  вырос среди немцев, я мог бы во что-то темное поверить. А так не могу. Потому и мальчишек задержал, чтобы почувствовали они жесткость власти да не лезли на рожон.
– Я догадываюсь: нам не доверяют. Что может последовать далее?– собирая в кулак волю, внешне спокойно сказал Фукс.
– Трудно сказать, Виктор Генрихович, только я вам обязан сказать, что в республику ожидается приезд высокого, очень высокого руководства. Нам надо быть готовыми ко всему. И  болтанка по улицам добровольцев нежелательна. Я к вам шел, чтобы лично доложить  об этом.
– Ясно. Пусть Роберт немедленно займется  добровольцами из Карловки, ты согласен?
– Конечно, хотя подержать бы их сутки не мешало. Вечереет.
– Нет-нет, Николай. Мало ли что может произойти за сутки. Я дам райкомовский автомобиль. Пусть садятся, довезут их до околицы Карловки. Я сейчас распоряжусь.
– Хорошо, я помню, как  двадцать лет назад вы возились со мной.
– Вспоминать добро – дело хорошее, значит, не очерствел,– сказал Виктор Генрихович и встал, чтобы дать  распоряжение насчет автомобиля.
 Виктор Генрихович до мелочей помнит ту, как сказал Николай, «возню», незначительный след которой остался на теле Карцева, но более глубокий в его душе. После появления в Вольском Полины Карцевой, Виктор  взял над ней и ее сыном опекунство. Сначала устроил  жить в одном из подсобных помещений школы, помог с питанием, одеждой. Выписал полагающиеся ей документы. Справок о ее происхождении, кто,  откуда  она – наводить не стал. Полина Даниловна на разговор шла в этом отношении неохотно, а  он не неволил. Главное, что  за заботу она платила хорошим, содержательным обучением детей, глубокой порядочностью и скромностью. Коля рос живым, но беспокойным мальчиком и, как заметил Фукс, голод заставлял его добывать еду. Он мог припрятать в карман со стола кусок хлеба, яблоко, когда  Полина Даниловна по приглашению приходила к ним в гости.  Виктор понимал  мальчишку, но это ему не нравилось, сказать же что-нибудь Полине  не решался. Но мальчику наедине нравоучение читал, втолковывал нравственные правила  поведения.
Приближался    Новый год.  Карцевы будут встречать его в Вольском второй раз. Виктор Генрихович всегда принимал активное участие в проведении новогоднего праздника. Вот и теперь из сельсоветского бюджета  выкроил небольшую сумму для приобретения  новогодних подарков. В коробках и в мешках покупки привезли под вечер и сгрузили в сельсовете. Преобладали конфеты, мармелад, пряники. Виктор Генрихович, управившись с делами, уже по темноте отправился домой. Не успел он сесть за стол, как  на пороге дома появился  Густав. Он жил напротив сельсовета и по договоренности с Виктором присматривал за зданием.
– Что случилось?– встревожился Фукс.
– Пошли во двор, скажу, – хмуро ответил Густав.
Они вышли. Густав  долго томить не стал.
– Мальчишка Полины унес коробку с конфетами.
Виктор Генрихович поперхнулся от такого известия.
– Не беспокойся, я его изловил, запер и пошел к тебе. Принимай строгие меры.
– Это последствие голода, Густав. Мальчишке двенадцать лет. Тот возраст, когда формируется характер, склонности, закрепляются привычки. Какие строгие меры мы можем применить, Густав, чтобы не  искалечить душу подростка?
– Этого палка вдоль спины не проймет. Надо что-то покрепче, чтоб в штаны от страха навалил.
– Что ж, пошли. Займусь его воспитанием,– несколько поколебавшись, решил  Виктор Генрихович.
Коля сидел в  дровяном чулане на чурке в кромешной темноте, чутко прислушиваясь к разговору пришедших. Страха не было, скорее любопытство: что могут с ним сделать добряк дядя Витя и злодей Густав, который больно схватил его за ухо, когда Коля вылез через форточку с коробкой. Он бы утек, но помешала  коробка. Мальчик не просил пощады у Густава, потому он запер его в чулан                и теперь вернулся сюда не один. Второго он узнал по голосу, и ему сделалось не по себе. Через минуту дядя Витя отправил Густава домой, зажег керосиновую лампу, прошел к чулану, распахнул дверцу. В тусклом свете он увидел настороженные глаза подростка, который  на секунду смутился, но тут же принял дерзкий,  насмешливый  вид.
 – Я старался для всех, а ты для себя,– сказал Виктор Генрихович, не надеясь, что его слова дойдут до сердца мальчика. И он не ошибся.
– Я тоже не только для себя,– невозмутимо ответил тот.
– Вот как, для кого же, жадная твоя душа?
– Для мамки, и для других пацанов.
– Тебе кто-то  подсказал?
– Никто, я сам.
– Раньше ты прятал хлеб в карман от голода, но теперь ты сыт. Как тебя понимать?
– Сыт,– усмехнулся Коля, все так же сидя на чурке,– я конфеты не ел с самого детства. Когда еще живой был папа.
Виктор знал, что Коля плохо помнит папу, так как он был офицером, воевал  с  четырнадцатого года, редко бывая дома. Последний раз мальчик  видел его накануне революции.
– Многие не  видят конфет, но  воровать никто не додумался.
– Они трусы.
– Что ж мне с тобой делать, если ты считаешь себя правым?
Коля, дерзко улыбаясь, молчал.
– Я мог бы отдать тебя в милицию, они отправят тебя в колонию, но мне не хочется, чтобы страдала твоя мама. Поэтому я накажу тебя сам. За воровство я отрублю тебе палец, как часто поступали многие народы. Мизинец на левой руке, одну фалангу, чтобы ты не потерял работоспособность. Будет очень больно. Но самое главное, отрубленная фаланга пальца будет  тебе всегда напоминать,  что воровать нельзя,– говорил Фукс, внимательно следя за тем, как меняется в лице подросток, как  в глазах его появился  испуг, но деланная бравада  еще не покинула сознание подростка.
– Подумаешь, фаланга пальца, я сам могу отрубить,– артачился Коля, но тревога в его душе нарастала, и Фукс видел это.
– Вряд ли у тебя  хватит мужества, а вот я это сделаю,– он протянул руку, схватил мальчика за плечо, и он вскрикнул:
–  Я больше не буду, дядя Витя. Вы не имеете права, вы не палач!
– Да, я не палач. Но я сделаю это, а если ты вздумаешь кому-то пожаловаться, тебе никто не поверит, даже мама, и уж тогда точно ты попадешь в милицию, откуда тебя отправят в голодную детскую колонию.  Я забинтую палец и остановлю кровь: кто ж увидит, что фаланги нет. Чтобы  убедиться, надо  разбинтовывать, а это тоже будет больно, польется кровь, – с этими словами Фукс сгреб брыкающегося, кричащего в испуге мальчика,  сжал его  левую руку, подхватил  валяющийся тут же топор. Последовал короткий несильный удар по  пальцу,  прижатому к чурке, и мальчишка взвыл.  Фукс,  не выпуская подростка из рук,  выхватил из кармана приготовленный заранее лоскут белой материи и забинтовал палец плачущего навзрыд  мальчика.
–Кровь сейчас остановится.Вот гляди, на чурке брызги твоей крови.
Коле было больно палец, правда, не так уж очень здорово, как он представлял, но все равно жгло. Он беспомощно смотрел на забинтованный окровавленный палец и хныкал больше от страха, чем от боли. Он потряс рукой, успокаивая жжение, даже подул на забинтованную култышку, и боль постепенно стала проходить. Мальчик стал успокаиваться, судорожно всхлипывая, а когда через пять минут боль почти исчезла, он уже с высохшими глазами глянул виновато исподлобья на спокойно стоящего рядом дядю Витю и сказал:
– А если я заболею и умру, кто отвечать будет?– Коля подозрительно покосился на Фукса, который, как показалось ему, прижимал окровавленную тряпочку к своему указательному пальцу.
– Не заболеешь, крови ты потерял мало, рана небольшая, чистая, заживет, как на собаке.
– Ага,  а что я скажу маме?– испуганно, но капризно возразил мальчик.
– Или скажи правду, или постарайся, чтобы она не заметила твоего пальца.
– Вы же сказали, что  мне  никто не поверит, даже мама.
– Конечно, чтобы не быть лгуном, постарайся не показывать палец. Приди домой, набери дров, подбрось в печь, сядь за стол, почитай книжку, потом тихонько ложись спать, мама и не заметит. Я тебе дам мармеладу и печенья, съешь его здесь, чтоб сытому  побыстрее лечь спать, а если мама спросит, почему ты не просишь есть, скажи, что угощался у дяди Вити. Она поверит, и это будет правдой. Согласен?
– Согласен.
– Но помни, что  ты наказан за грязное дело – воровство подарков для детей, и никогда больше этого делать не будешь, даже если очень   проголодаешься. Лучше всего попросить, или заработать на еду.– Виктор Генрихович прошел из чулана в свой кабинет, где лежали подарки, вынул из мешка два тульских пряника. Они были большие, сахаристые и пахли медом; при их виде у Коли захватило дух и потекли слюнки;  из коробки, какую пытался украсть Коля, дядя достал две подушечки мармелада, налил  из графина в стакан воды и пригласил мальчика к столу. Коля стоял рядом, жадно смотрел на приготовления, но, усевшись  на стул дяди Вити, принялся есть неторопливо, смакуя вкуснятину. Он так увлекся едой, что даже забыл о пальце, который почти уже не болел, только чуть-чуть еще ныл и в него слегка покалывало тоненькой иголкой, не больнее комариного укуса, что были самые настоящие для него пустяки. Дядя Витя сидел на другом стуле и просто смотрел на Колю. Керосиновая лампа  светила тускло. Коля все рассматривал узор на прянике и с трудом разобрал надпись: тульский. Он раньше слышал о знаменитом тульском прянике и теперь понял, что говорили о  его вкусноте  настоящую правду.
 «Неужели,– думал  мальчик,– нельзя наделать этих пряников целую гору, чтобы каждый мог попробовать свободно, а не  прятаться в сельсовете, дрожать от страха, что тебя застукают, потом карабкаться через форточку, удирать с добычей, и все равно быть пойманным, да теперь сидеть с отрубленным пальцем?»
Фалангу пальца Коле не жалко. Подумаешь, какой-то кусочек. У сторожа Ганса нет целой кисти  левой руки, говорит, отхватили ему во время боя с беляками, и ничего, живет. Не помрет и Коля. Вот только боязно заявляться домой. Мама зоркая, как орлица, сразу увидит забинтовку. Дядя Витя правильно говорит, надо набрать в охапку дров, прикрыть ими палец,  незаметно пройти к печке. Мама, он точно знает, сидит с тетрадками, проверяет писанину немчурят. Она сама теперь не носит в дом дрова, заставляет Колю. Сегодня он сам догадался, шел и сразу же прихватил несколько полешек. Потом он разденется, сообщит, что есть не хочет, потому что его угощал дядя Витя, возьмет   книжку, прикроет ею палец, почитает, а потом запозевает и скажет, что захотел спать. Мама скажет, ну иди, сынок, ложись, а я еще позанимаюсь с тетрадками. Правда, керосину мало, но что поделаешь, днем время не хватает, он  теперь  такой короткий, а проверять тетрадки надо, у нее столько классов. Одна сидит на русском и литературе. Правда, благодаря великому и могучему русскому она и он, Коля, теперь не голодают, получают одежду и мануфактуру, из которой ему сшили брюки и модную куртку. Не голодают. Это правда. Коля тяжело вздохнул: зачем он пошел красть подарки? Он ни за что не скажет маме о своем грязном деле, как выражается дядя Витя. Если она все же заметит, так и скажет, рубил ветки для печки, промахнулся, зацепил палец. Заживет, как на собаке.
Коля смахнул сладкие сахарные крошки со стола на ладонь, отправил их в рот, запил остатками воды в стакане. Посмотрел на дядю Витю.
– Вкусно, наелся?– спросил дядя Витя.
– Да, как Троекуров,– с сожалением, но бодро сказал Коля. Они уже проходили в школе повесть «Дубровский», и Коля не верил, что можно страдать от обжорства, да еще три раза в неделю. От голода – можно, он испытал  на себе. А от обжорства – нельзя. Тут Пушкин что-то сильно напутал.
– Тогда нам пора расходиться. Ты домой, и я домой. Иди, не то мама будет волноваться. Ты мужчина теперь, должен о маме заботиться, она – женщина. Понял? И помни о пальце всю жизнь.
– Да уж, не забуду,– пообещал Коля и убежал в ночь в сторону своего дома.
Утром Коля проснулся от стука поленьев, которыми мама закладывала печь. В доме было прохладно, и Коле не очень-то хотелось выскакивать из-под одеяла.  Но время требовало, он соскочил с топчана, прислоненного к остывшей печке, и стал натягивать штаны. Вдруг он почувствовал, что на пальце нет повязки: ночью она свалилась с него, так как Коля всегда спит беспокойно и вертится под одеялом, как червяк. В страхе мальчик поднял руку   и  в отсвете пламени из печки, которое раздувала мама, уставился на палец. О, Боже! Палец был цел. Вот ноготь, только он посинел и его немного больно, отрубленная фаланга приросла назад. Но никакого шрама Коля не заметил. Он бросился искать в постели повязку,  не зная, что она ему  могла сказать. Повязка с дырочкой внутри для пальца нашлась и была лишь слегка окровавлена. Что же это значит? Коля пошевелил поврежденным пальцем. Нет, он подчиняется! С  трудом, но сгибается отрубленная и приросшая фаланга, а ноготь на ней припухший. Не веря своим глазам, Коля подбежал к печке, возле которой возилась мама:  там было светлее, и он точно разглядел, что  фаланга пальца была на месте и никакого шрама от срастания нет, только ноготь слегка посинел. Коля смотрел на палец как безумный. Из глаз его вдруг полились слезы, он всхлипнул, а изнутри его выкатывалась радость,  и его  худенькую фигурку стали сотрясать и рыдания, и неудержимый смех, сначала беззвучный, потом звонкий и счастливый.
– Мама, мама, смотри, мой палец целый? – показывал Коля свой мизинец.
– А какой же он должен быть?– не понимая в чем дело, спросила она, разглядывая пальчик сына.– Ты ушиб его, смотри, под ногтем кровоподтек.
– Но  он цел, он цел!– радостно воскликнул Коля, подхватился и убежал к своему топчану, где валялись на полу брошенные штаны, которые он  быстро надел, следом натянул на себя рубашку,  счастливый и веселый, вспоминая сурового дядю Витю, нисколько не сердясь на него, отправился во двор по своим неотложным делам.
Все это Николай Карцев вспомнил в кабинете Фукса. Другому бы он не подчинился, а сделал по-своему: продержал бы  молодчиков сутки без воды и пищи, потом бы выпустил. Только из уважения к Виктору Генриховичу он уступает его просьбе.
 Нельзя сказать, что  причина уступки была вполне искренней. Совсем недавно Николай узнал о себе такое и столько, чего вполне хватило бы угодить в кровавые лапы своих соратников. Буквально перед началом войны к нему в гости приехала мать. С ней была такого же возраста женщина. Знойное волжское лето было в разгаре. В легкой одежде его мама и спутница выглядели довольно молодо. Модные шляпки  и светлые, сшитые в талию  удлиненные платья подчеркивали элегантность женщин, особенно  маминой спутницы. В ней угадывались не только умение  со вкусом одеваться, но и внутренняя культура образованной и воспитанной дамы. Николай по телеграмме встретил гостей на пристани, на которую они прибыли на пароходе,  идущем из  Астрахани.
– Мама, какой сюрприз!– обрадовался Николай, обнимая мать, увлекая ее в сторону небольшого прибрежного сквера.– Наконец-то я могу тебя познакомить со своей женой и сыном.
– Как и я тебя с родной тетей Екатериной, сынок. Прошу любить и жаловать.
– Очень приятно,– ответил Николай, пожимая тете  руку,– но ты о ней никогда не говорила.
– Это так, сынок.  Я считала, что ее нет в живых, или она находится где-то в изгнании.
– В изгнании?– еще больше удивился капитан.
– Да, мой мальчик. Я родная сестра твоего отца и думала, что одна выжила в лихие годы революции и гражданской войны. Я живу в Подмосковье, у меня семья, муж, трое детей. Весной раскрываю «Учительскую газету» и читаю ошеломляющую новость: заметку о своей золовке, директоре школы Полине Даниловне Карцевой с ее портретом. И вот я здесь.
– Но при чем тут изгнанье?– удивился Николай.
– Прости, сын, что я скрывала от тебя истину нашего происхождения. Я, как и твой отец, дети разорившихся дворян-либералов. Ты не можешь не помнить своего отца, хотя воспоминания эти смутные, но он был штабс-капитан.
– Да, я помню его. Но ты никогда мне не разрешала об этом вспоминать. И я благоразумно молчал. Затем все это забылось. Став взрослым, я полностью осознал, какую угрозу нашей жизни несла истина.
– Ты всегда был смышленым мальчиком,– не без гордости констатировала мать.
Они стояли в тени кленов, с реки приятно тянуло прохладой, но Николай не замечал легкого бриза, он был ошарашен открывшейся  семейной тайной: его отец – белогвардейский офицер, дворянин, хотя и бесславно погибший где-то в конной атаке.
– Кто еще знает о нашей тайне, Фукс?– холодно спросил Николай.
– Он  мог только догадываться,– смягчила ответ мама.– Он был к нам так добр, что тебе не стоит думать о нем плохо.
Николай не принимал мамину концепцию. Этот человек действительно проявил к ним человеческую заботу, спас от голодной смерти, затем долгое время опекал. Уже старшеклассником, Николай стал подозрительно относиться к  вниманию этого человека, хотя он  был  участлив и отзывчив ко всем. Но к его маме, замечал Коля, был особенно неравнодушен. Юноша одно время даже стал ревновать свою маму к симпатичному Фуксу. Но вскоре все само собой образумилось: семья Фукса переехала в Марксштадт.
– Николай, дорогой, волноваться нет причины. Мы прекрасно понимаем, какую злую роль в нашей жизни могла сыграть вырвавшаяся на свободу новость о нашем социальном происхождении,– заверила племянника тетя.
– Мама, это не ответ, мне надо  знать точно!
– Да, я вынуждена была рассказать ему правду. Это было связано с восстановлением и окончанием моего образования. В те годы ваша служба вела себя нормально, и кто мог подумать, что волна репрессий захлестнет страну.
– Любопытное наблюдение. Тем более интересно слышать выводы от родной матери. Каким человеком ты меня считаешь?– Николай в упор смотрел на мать.
– Человеком, исполняющим свои обязанности,– довольно холодно ответила мать.– Какую же оценку ты хотел услышать от женщины, ни в чем не повинной перед властью, но всегда боящейся эту власть? Сколько ночей не спала я в страхе  перед разоблачением, что  принадлежу к дворянскому сословию, что была замужем за русским офицером и родила от него сына, которому  также грозит разоблачение? Как горько сознавать, что власть, поставившая невинного человека вне закона, сама за бортом закона с легкостью проливающая море крови. Но довольно разговоров на эту тему. Я не знаю более порядочного человека, чем Виктор Генрихович Фукс. Может быть, нам следует уехать назад?
– Мама, о чем ты, прости, если тебе показались мои вопросы некорректными. Я столько всего насмотрелся за эти годы, что стал не доверять полету мухи! Идем, родная, и прекратим о прошлом. Тебя ждут внук и сноха!
Мама улыбнулась сыну, подала руку, Николай подхватил ее, а заодно  руку тети и повел к себе.

Комната, в которой оказались ребята, была похожа на склеп с маленьким окошком под потолком. В ней не было ничего, кроме стола и рядом стоящей с ним табуретки.
– Кишка какая-то,– выдал определение камере  Эдик.
 Рома подошел, хотел  отодвинуть табуретку к стенке. Но, к его изумлению, она оказалась накрепко прибита к полу. Он толкнул стол, тот  тоже не сдвинулся с места.
– Они прибиты к полу!– сообщил он свое открытие друзьям.
– Здесь ведут допросы арестованных,– сказал Эдик, приближаясь к столу и пробуя его прочность. – С той стороны садится на принесенный с собой стул следователь, здесь арестант.
– Для чего же приколачивать намертво табуретку?
– Для того, чтобы арестант не смог ее схватить и звездануть по  тыкве следователю,– пояснил Андрей.
– Ты думаешь, нас будут допрашивать?
– Не исключено,– Эдик уселся на стол.
– Ерунда,– сказал Андрей,– подержат да выпустят.
– Будем надеяться на здравый смысл.
– Ладно, паниковать не стоит. Поживем – увидим.
– Никто  не паникует. Что они с нами сделают, если мы добровольцы? Давайте лучше устраиваться. Жрать хочется до зарезу.
– Точно! Мы же сегодня  ничего не ели, кроме ухи без хлеба.
– В наших котомках давно пусто!
– У-у-у!– загудели парни хором и расхохотались.
Разборка началась, когда в окошке померк дневной свет, а парни, повалившись на пол, дремали. В камеру вошел мрачный человек в гражданской одежде,  вспыхнула  электрическая лампочка под потолком, красноармеец внес  мягкий стул, поставил его по ту сторону стола и удалился. Человек поднял  парней на ноги, приказал стоять по стойке смирно и потребовал от задержанных документы. Он, молча и сосредоточенно,  изучал их, перебирая и складывая в кучу. Потом спросил, что они делают в городе?
Эдик коротко пояснил. Гражданский тип сказал:
– Кто вас надоумил саботажничать?
– Никто, мы просто решили выяснить  у высшего начальства, когда приезжать за направлением?
– Сомнительно.
Парни разинули рты от удивления и во все глаза уставились на гражданского человека.
– Я вот думаю, отправлять ли вас в комендатуру Энгельса или здесь во всем сознаетесь?
– В чем?– хором спросили парни.
– Активность мне нравится. Можете и дальше отвечать хором: в том, кто надоумил вас саботажничать?
– Никто!– вырвалось непроизвольно у каждого.
Человек от души расхохотался. Но парни  стояли перед ним хмурые, но уже не по стойке смирно.
– Я сказал стоять смирно, иначе буду говорить с каждым отдельно! Кто у вас вожак?
– Я,– смело сказал Эдик,– я был секретарь школьной комсомольской организации.
– Хорошо, от тебя идут эти штучки?
– Какие?
– Писать плакаты, идти походом в Энгельс?
– Плакаты мы не писали, они были у других добровольцев, но решить вопрос в Энгельсе мы приняли голосованием все, как один.
– Круговая порука. Что ж, похвально. Придется заниматься с каждым поодиночке, пока вы не раскаетесь в преступном сговоре саботажа,– грозно произнес мрачный человек, поднимаясь со стула. – Вот ты, вожак, иди сюда и садись на  табурет. Ноги оторвать от пола, так, руки  вытянуть перед собой. Сидеть и не шевелиться.– Он вернулся на свое место, уселся, пристально наблюдая за  вожаком, покрикивая: – Не  шевелиться, а вам стоять смирно!
Через полчаса гражданский снова встал, собираясь отдать какое-то распоряжение красноармейцу за дверью, как в коридоре послышались глухие шаги, и в каземат вошел капитан Карцев.
– Как проходит беседа с добровольцами?– поинтересовался капитан, пристально всматриваясь в лица парней, которые стояли навытяжку перед ним.– Я раньше как-то не обращал внимания на ваш внешний вид. Босяки! На кого похожи? Одежда в пыли, в грязи, измята, словно взята со свалки. Если бы я лично не знал уважаемых председателей, ваших отцов Артура Краузе и Августа Гютенгера, сидеть бы вам за бродяжничество, как положено по закону. А сейчас, чтоб духу вашего в городе не было. Первый секретарь райкома дает вам  машину, она стоит во дворе. Живо садиться! Кругом, марш!
Парни беспрекословно выполнили команду, и через пару минут, вместе с Валерой, автомобиль повез их в сторону Карловки.

Глава  седьмая

Как только Эдик насытился  материнским ужином, одновременно скупо рассказывая причину своего возвращения,  виновато спросил:
– Ма, я не надолго к Эльвире. Если есть по дому дела, я прибегу и все сделаю.
– А-а, к Эльвире!– помахал пальцем братишка, который крутился  у стола, пытаясь  задать свой вопрос Эдику. Но до него все не доходила очередь. Расспрашивала мама, а он не смел вмешиваться в разговор старших, внимательно слушал их. Сестренку, в нарядном, подбитом кружевами сарафане, Эдик по-отцовски посадил на колено, и та слушала, не перебивая.
Мать не могла опомниться от возвращения сына и не понимала, что сулит в будущем это скупое, но жесткое: «призыв отложен до особого распоряжения». Военным виднее, она не может судить, но ее материнское  сердце подсказывало какую-то скрытую, не то чтобы угрозу, скорее тревогу,  и, пожалуй, было бы лучше, если бы сыну удалось поступить в военное училище  и стать военным летчиком. Был бы  отец, он бы точнее определил, что кроется за «особым распоряжением».
– Постой, про отца скажу. Был он дома, пришел поздно, пешком шел. Поел, подремал за столом и назад. Я ему про Эльвиру сказала.
– Что же он?– встрепенулся Эдик.
– Сказал, был бы дома, хвоста бы тебе накрутил. Ишь, в тайную любовь вздумал играть!
– Ма, я не играю, я серьезно.
– А не рано ли?
– Если бы не война, сказал бы рано,– хмуро, но решительно сказал  Эдик и мягче:– Давай  отнесу еду поросенку, корову напою, не управлялась еще?
– Ладно, иди уж. Делами завтра займешься. Только смотри у меня, не до полуночи.
– Хорошо, ма,– пообещал Эдик и убежал  к своей возлюбленной.
Как только Эдик  скрылся за дверью, мать поспешила к Августу Гютенгеру, поделиться о тревожившем ее «до особого распоряжения». Август находился дома, управляясь по хозяйству. Двор его, как большинство в Карловке, носил следы построек прошлого  века, но они отнюдь не выглядели ветхими. Оструганные бревна, из которых сложены дом и сараи, заключали секрет долговечности и надежности. Ветер, дождь, снег, солнце скользили по гладкой поверхности бревен, не пропуская в себя разрушительные силы, и они только чернели от времени, а структура уплотнялась. Редкие трещины, появляющиеся все же от временного напора, тут же смолили, что укрепляло постройки. Ставни и окна домов часто подновлялись красками, выглядели радужно и празднично. Ограда из низкого штакетника бежала вокруг  усадьбы волнами. Дом утопал в зелени сада с наливающимися плодами, отяжеляя старые ветки.
Август приходился Эльзе троюродным братом, и она  часто прибегала к  советам  рассудительного и спокойного человека, знающего хорошо сельское хозяйство, занимая при Артуре должность колхозного агронома. Выслушав Эльзу, он долго молчал, навалившись на черенок  лопаты, которой только что рыхлил землю. Обычная  медлительность брата в высказывании своих выводов на  этот раз  стала  нервировать Эльзу.  Август, заметив  волнение женщины,  сказал:
– Слишком тревожные вести принесли наши дети, сестра. Не знаю, что и ответить. Не хочется преждевременно нагонять страхи, но думаю, ничего хорошего это для нас не несет. Поживем – увидим, говорил всегда Артур. Как, кстати, он там, когда обещается навестить родной дом?
– Ничего не обещал, но жду каждый субботний вечер.
– Мне бы увидеться с ним.
– Как будет, пошлю Эдика.
На этом они распрощались, Эльза побежала управляться с хозяйством, Август принялся за прерванную работу, но она  валилась из рук. Думы одна за другой роились в голове. Август вскинул на плечо заступ, решил еще раз  выспросить сына более подробно, может, что они не так себя повели, что-то недопоняли, словом,  все в деталях.
А в это время, сидя в беседке в глубине сада, Эльвира целовала своего Эдика и радовалась его возвращению, тому, что ему дана отсрочка. В силу  молодости, возвышенности чувств к своему возлюбленному, она  подчинялась тому порыву, что рождает  первая юношеская любовь, тому великому и прекрасному чувству, которое делает человека богатым и щедрым, искренним и доверчивым,  готовым отдать любимому тело  и душу, пожертвовать  даже самой жизнью ради благополучия друга,  и была далека от разгадки заложенного смысла в отсрочке, что принесла  эту радостную встречу. Эдик собрался было остудить  радость своей невесты предостережением  о нехорошем предчувствии, но не решился разрушать миг счастья от встречи и продолжил его  поцелуями.
– Я так скучала по тебе, любимый, – с упоением произносила она это волшебное слово,– я знала, что ты вернешься. Я гадала, и мне выпала нежданная встреча.
– От тоски и любви по тебе я написал стихи. Послушай,– и он прочел ей свои сочиненные строки.
Благодарная Эльвира молча поцеловала его в губы.
– Я никогда бы не смог написать стихов, ты знаешь, я технарь, но  чувства к тебе выплеснули их  из меня! Я не могу без тебя жить, и решил, как только снова появится дома отец,  мы придем в ваш дом и будем просить твоей руки.
– Это будет самый счастливый день моей жизни! Скорее бы это случилось. Я не стала  говорить при прощании с тобой о гневе отца после той ночи, но он едва не закрыл меня в чулан. Я убедила его, что между нами ничего не произошло. Не знаю, поверил ли он, но сегодня он дал мне только час на свидание. Может быть, нам стоит объясниться, не дожидаясь приезда твоего отца? Вдруг это особое распоряжение отменят завтра, и ты снова уйдешь.
– Я готов пойти к твоим родителям хоть сейчас, но надо предупредить хотя бы мою маму. Как жаль, что нам нет восемнадцати!
– Да, тогда бы мы были независимые,  и богатство нашей любви наделило бы нас полным счастьем.
– Но ведь мы и так счастливы! Разве не счастье обнимать и целовать тебя!–  шептал Эдик, задыхаясь от захлестнувшей его страсти.

Глава восьмая

Смоленское сражение длилось уже месяц, сдерживая главные силы группы армий «Центр» под командованием фельдмаршала Фон Бока. Маршал Тимошенко докладывал в Ставке Верховного Главнокомандующего о том, что его армии ведут тяжелые оборонительные бои, контратакуя, чем ставят в тупик противника и заставляют пятиться. Наращивание мощи  армий за счет налаженного управления, перегруппировок, свежих сил, дает возможность закрепиться на линии Ярцево, Ельня, река Десна и держать оборону, создать резервы, хорошо  вооружить и ввести в бой.
Сталин, выслушав доклад командующего, как всегда неторопливо обратился к начальнику Генерального штаба  Жукову о том, как идет мобилизация резервистов.
– В целом успешно, товарищ Сталин. В прифронтовой полосе срочно формируются батальоны, полки, дивизии и направляются на подкрепление армий Западного фронта. Часть сил, особенно с Поволжья, направляются на создание резервных армий, оснащаются оружием и техникой.
– Кстати, как себя чувствуют немцы на Волге? Нет ли с их стороны провокаций?
– Не наблюдаются, товарищ Сталин,– ответил Жуков.
– И все же  усильте бдительность,– он прошелся вдоль стола, за которым сидели военные, члены Политбюро и кое-кто из Совнаркома.
 О чем  думал этот осторожный, холодный человек, прохаживаясь размеренным шагом по кабинету, раскуривая трубку. Может быть, он вспомнил о том, как надул его Гитлер, хотя  полагал наоборот, радуясь, что  надул соперника с подписанием в Берлине  Пакта о ненападении, который давал ему время для подготовке к войне? Но в дураках оказался он.  Хитрый и  дальновидный грузин, вождь великого народа, тот, который предусмотрел в борьбе за власть самые мельчайшие детали и победил. Он, конечно, не верил в прочность Пакта: он вообще никому не верил и никому не доверял. Такова была его суть. Еще не дав заверения, он знал, как поступит потом. Конечно же, коварно  и резко. Разве он верил Каменеву и Зиновьеву, которые спасли ему кресло в борьбе с Троцким после оглашения пресловутого ленинского письма, где покойник предлагал заменить Сталина на посту руководителя партии на более лояльного, более терпимого человека. Иосиф уже тогда знал, как поступит спустя несколько лет со всеми, кто обсуждал этот вопрос. Вгонит соратникам нож в спину  умно и хладнокровно. Вот и эти на Волге тоже ударят в спину, с присущей для них организованностью и точностью. Их надо вышвырнуть за Урал.
Опыт  массовых переселений накоплен богатый. Он начался шесть лет назад с зачистки приграничных территорий, в частности, из окрестностей  Питера были выселены в Вологодчину тридцать тысяч финнов-ингерманландцев. И никто не пикнул.  Потом пошли более крупные партии поляков и немцев в глубь страны, а с Дальнего Востока  в Среднюю Азию – корейцы. Очередь дошла до евреев, латышей, эстонцев, литовцев. Он даже полюбил проведение таких операций. Иосиф усмехнулся. Странное слово. Он никогда никого не любил: ни  мать, ни женщин, ни детей. Он просто жил с ними, кормил их. Он даже себя  не любил как человека, а любил себя только во власти. Не будь у него власти – и нет великого товарища Сталина,  будет маленький Джугашвили, как теперь нет любимца партии, ее теоретика Бухарина. Подлинная любовь приходит через власть. Любой из сидящих здесь сотрет его, безвластного, в порошок и не моргнет. Первый сгрызет Берия. Он и не вспомнит о том, что Иосиф для него сделал. Так он всех воспитал. Конечно, если Иосиф попросит у Берия бутылку коньяка перед смертью, он даст, даже две, но будет торопить, чтобы быстрее сделать его маленьким. 
Этот лысый с Украины ему не страшен, его никто всерьез не воспринимает, даже Калинин, а вот  пристрелить бы за создающееся под Киевом тяжелое положение, стоит. Да только на его место сейчас  человека не  подберешь, одни бездари вокруг сидят и трясутся, ждут его решающего слова. Умное оно или нет,  решит история,  важно другое: не только умом завоевывается  власть, всегда найдется какой-нибудь умник, вроде Троцкого, чтобы оспорить  твою мысль, указать на ошибку, и тогда авторитет твой пошатнется. Есть  у него и сейчас такие умные головы, но они не выпячиваются, их держит страх. Только страх может безоговорочно и всецело управлять людьми. Страх сидит в каждом, товарищ Сталин создал  хорошо управляемую империю страха!
Затянувшаяся пауза накалила  вопрос, начинила его именно таким страхом, при котором Иосифу ничего не стоит добиться решения своей задумки.
– Разве органы НКВД не располагают данными, сколько вычищено из рядов Красной Армии шпионов, врагов народа, диверсантов из числа офицеров-немцев?– он остановился против Берия, вопросительно глядя на него.
– Располагают, товарищ Сталин. Я могу назвать цифру.
– Не надо, все знают эту цифру. Если Калинину этого мало для подготовки соответствующего Указа, о котором мы говорили накануне, Берия добудет достоверные факты измены немцев. Или мы хотим получить нож в спину?
Гробовое молчание повисло в кабинете, где принимались судьбоносные решения для  народов  великой страны.


Дмитрий Ковтун больше не ездил в села в качестве уполномоченного. Перед органами государственной безопасности,  и в частности его района, поставлена задача: усилить бдительность и не допустить вылазки затаившихся, еще не истребленных врагов, которые  должны активизироваться с началом войны. Особое внимание предписывалось уделить селам, где компактно проживали немцы. Таких сел на территории его района было два. И Ковтун закружил возле них со своими орлами. Проходили дни и недели, а ничего подозрительного он не наблюдал, отмечая все тот же упорный труд, педантичность и точность в выполнении различных  сельхозработ на полях,  фермах, в садах. Спели хлеба, готовились уборочные орудия, техника.
И вот жатва началась. Она была в разгаре, когда Ковтун и все его подразделение было поднято ночью по тревоге и на машинах переброшено к парому через Волгу. Переплавились  на левый берег реки, где была сколочена полурота, готовая выступить, как выяснилось, для уничтожения высадившегося десанта гитлеровских парашютистов. Вместе с офицерами и сержантами внутренних войск здесь были офицеры райвоенкоматов и даже из Саратова. Вооружение собравшихся составляли лишь табельные пистолеты, что смущало многих. Утро уж вовсю полыхало, и подразделение, разделившись повзводно, выступило в направлении Марксштадта вниз по течению реки.
Через полчаса за перелеском была обнаружена группа военных, движущаяся  в этом же направлении. Сблизились, но когда расстояние сократилось на пистолетный выстрел, от группы отделился офицер с автоматом наперевес, крикнул:
– Не приближаться! Кто такие?
– Особое подразделение  НКВД под командой капитана Ковтуна для взятия вражеского десанта,– крикнул Дмитрий.– Я тебя знаю, старший лейтенант Догадаев.
– Верно, капитан Ковтун. Только вы опоздали,– Догадаев подошел к капитану и протянул руку. Короткое  рукопожатие, и  офицеры  рядом двинулись вслед за идущей группой.
Дмитрий пригляделся. Впереди, не больше полувзвода, шли плененные парашютисты, одетые в новенькую форму. Заложив руки за спину, молодые, рослые парни держались довольно надменно   под дулами автоматов многочисленных конвоиров. Дмитрий Ковтун со своими подчиненными и работниками  военкомата впервые оказался лицом к лицу с диверсантами. Это нездорово возбуждало, руки чешутся… и Ковтун прибавил шагу, а за ним и подтягивающиеся члены его отряда, чтобы внимательнее разглядеть врага. Он пристально всматривался в высокого крайнего фашиста.
– Где и как вам удалось их взять? – искренне удивляясь, спросил Ковтун.
– Вчера вечером нам их передали  для сопровождения в Энгельс. Так что вы опоздали.
– Невероятно!– пробормотал Дмитрий, продолжая всматриваться в рослого десантника, убыстряя шаги, все с той же целью: пристальнее рассмотреть вражеского парашютиста.
– Что невероятно? – перехватывая взгляд Ковтуна, спросил  начальник конвоя.
– Как же их взяли, никто не ранен, никто не побит?
– Раненых пешком не поведешь. Остались там, где десант был окружен и в большинстве своем уничтожен.
– Я смотрю, одеты с иголочки. Готовились, сволочи, как на парад. Так что ж нам теперь делать?
– Кто у вас командир, у того и спрашивай. Нам приказано двигаться в Энгельс, но могут подобрать машины.
– Мы, пожалуй, будем вас сопровождать до Марксштадта. Нам выдали такую ориентировку.
– Дело ваше,– козырнул  конвоир и, оставив Ковтуна, вернулся к своим прямым обязанностям, а взводный со своим отрядом приотстал, взяв дистанцию метров в пятьдесят.
 Никто не знал, что творилось сейчас в душе у капитана НКВД Дмитрия Ковтуна. Он не смел признаться даже себе в том, что рослый десантник как две капли воды похож на его родного племянника, комсомольца и студента Саратовского университета факультета иностранных языков. Двойник потряс капитана. Мало того, что он был внешне похож на племянника, но и походка, манера держать голову и вскидывать ее – были совершенно одинаковые и запоминающиеся. Последний раз Дмитрий видел его накануне войны, когда  с матерью племянник приезжал к нему в гости. Они жили в Саратове, Слава  учился на третьем курсе, изучал   два языка: немецкий и французский. Недоброе предчувствие закралось в сердце капитана. Уж он-то знал, на что способна его родная служба, на какие ухищрения  шла, чтобы  разоблачить очередного врага народа или  иностранного шпиона. Знал, и сам принимал участие в разоблачении врагов.
Ковтун шел впереди своего отряда рядом с Догадаевым и сверлил взглядом затылок высокого парашютиста. Нет, он не мог ошибиться, второго такого человека не может быть на свете. Он знал, что существуют двойники, даже говорили, что есть двойник товарища Сталина не в Союзе, а где-то за границей. Может, и похож чем-то тот человек на вождя, он не спорит. Что ж, мир тесен. Но такого сходства,   какое оказалось у прилетевшего из Германии фашиста, не может быть с его племянником. На какую-то долю секунды Дмитрию показалось, что парень, обернувшись и увидев его, дрогнул, быстро повернул голову назад и больше не оглядывался, даже втянул голову в плечи. Дмитрий хотел забежать вперед, конечно, непроизвольно, чтобы никто ничего не заподозрил, но  Догадаев много разговаривать не стал и быстро отделался от него, оставив позади себя. Жаль.
С каждым шагом у Ковтуна крепла уверенность в том, что  десантник, увидев его, неслучайно дрогнул и быстро отвернулся и сейчас как бы прячет лицо от пытливого взгляда капитана. Как же ему не отворачиваться, когда  рядом с ним шел его родной дядя, с которым  несколько недель назад он пил водку, сидел за столом, ходил на рыбалку и выдавал стройные фразы то на немецком, то на французском языках, демонстрируя свои знания. Парень мечтал о заграничных поездках в правительственных делегациях в роли переводчика. Он обладал острым умом, находчивостью, хорошо поставленной речью и вполне мог рассчитывать на такую престижную работу. Как же он мог теперь показать родному дяде, что он  его узнал, а коль узнал, то налицо срыв задуманной, Дмитрий не сомневался, руководством наркомата  далеко идущей операции. В чем  заключалась эта операция, он не знал, но догадаться не трудно. Скорее всего, проверить лояльность местных немцев к захватчикам. Дмитрию вспомнился Артур Краузе, как тот, не покладая рук, из кожи лез, поднимал колхоз у него на глазах. Зачем бы ему все это надо было, если бы он в душе питал приязнь к гитлеровскому режиму. Конечно, к рядовым трудягам-германцам, как он сам,  Артур Краузе благосклонен. Но  принципиально, когда речь заходит о столкновении двух систем, идеологий и понятий бытия, здесь – лоб о лоб. Не для того он  в поте лица строил в Карловке свой колхоз и безропотно, оставив благо и семью, взялся за ту же  труднейшую работу на новом месте под страхом ареста как будущего врага народа. Чего греха таить, многих мужиков по  доносу, в целях выполнения доведенного лимита, обвинили во вредительстве колхозному движению. Загремел бы и Артур через месяц.  Никифор, чертов рыбак, дважды писал на него паскудный донос. Дмитрий давно склонялся к мысли, что нет на земле ничего грязнее и гадостнее клеветы. Теперь это ощутил острее: сверху было дано указание не трогать мобилизованных председателей, а всесторонне помогать. Причем, не устно сказано, а в письменном виде. Выходит, и там знали, что начнется напрасный поклеп на честных и работящих мужиков. Вот где собака зарыта! Дмитрий рад, конечно, чего ж не помочь, если человеческое распоряжение дано. Вот и старался  вместе с Артуром, пресекал шептунов и писак. И надо сказать, за бесполезностью они прекратились. Кому хуже? Разрухе, разгильдяйству, пьянству нанесен удар. В Селезневке, слышал, жатва началась, хлеб неплохой вырос,  зерно на элеватор пошло. Есть и его вклад в общее дело. Если бы вот так все эти годы тянуть за одну  лямку, куда бы страна шагнула, к каким богатствам!
Нехорошее дело затевается, полетят чьи-то головы в немецкой республике. Может, в сутолоке   настоящий вражина и попадет в силки, но больше всего умные головы закровоточат. Он-то знает. Знает и то, как его ведомство обожает секретность проводимых операций, строжайше оберегает утечку информации и умеет заметать следы…
От этих мыслей Дмитрия бесило. Он уж почти решился на отчаянный, прямо сказать, смертный шаг разоблачения десантников. Скорее всего, так бы и случилось от напряжения нервов, но на дороге, на которую они вышли, стояли два грузовика, а пехотный капитан, назначенный командиром  временной полуроты, отдал команду  подошедшему взводу садиться в машины и отправляться на переправу, а там далее по своим рабочим местам. Дмитрий уселся в грузовик, решил, как только приедет домой, выяснит, где находится Слава?


Глава девятая

Все последующие события для Дмитрия Ковтуна нагромождались, как льды во время ледохода на Волге. Они вытекали из общего события – войны и неудержимого наступления фашистов на московском, ленинградском и киевском направлениях, как  неудержима весна в своем проявлении с натиском тепла и вод, так и на фронтах  натиск силы, огня, крови и страданий. Если весеннее движение прекращалось с течением времени и по законам жизни на Земле   переходило в иную созидательную стадию – рост всего живого, проснувшегося от зимней спячки, то на фронтах эти законы не действовали, а только противостоящая сила могла одолеть силу и остановить все ужасы иноземного нашествия. Этой силой были трудяги полей и ферм, фабрик и заводов, советских учреждений, из которых формировались роты, батальоны,  полки и отправлялись на запад, в пекло. Сбор этой силы нарастал с каждым днем.
Дмитрий Ковтун видел, как энергичны и неутомимы в военкоматах  люди в полевой форме, как собирают в кулак эту силу, и как бездарно тратит энергию он со своими орлами давно уж перелицованные в черное зловещее оперение, рыская по вверенной ему территории в поисках диверсантов и шпионов, которых по указаниям  сверху имеются тысячи, а на левобережье – десятки тысяч. И он был убежден, что организованная сила из крепких мужиков, за которыми шла слежка, могла быть ощутимой, если бы ее  тоже собрали  в кулак и ударили где-нибудь под Ельней, или в другой горячей точке фронта, как это бывало в гражданскую войну. В силе этой он не сомневался, и все обращался к своему опыту совместной работы  с Артуром Краузе в Селезневке, где с трудом, но подпираемая председательским плечом, все же  шла уборка урожая,  который был редкостью для этого села.
Осторожные попытки разыскать племянника не увенчались успехом. Попросту ему не хватало времени. После несколько потерянных дней, он  дозвонился до деканата университета и переговорил с отцом Славы.  Тот ему сказал, что в университете был брошен клич о добровольной записи на фронт, и Слава, разумеется, остаться в стороне не смог. Его и еще нескольких студентов, как удалось выяснить, владеющих немецким языком, отправили в спецподразделение. Ни адреса, ни части, разумеется, у военных пока получить не удалось, сообщал отец Славы.
«Все сходится,– печально думал Дмитрий, окончательно убеждаясь, что высокий парашютист был его племянник,– Славу, пожалуй, больше не увидит ни мать, ни отец».
Ковтун продолжал осмысливать полученную информацию от отца, прикидывая  дальнейшие действия по розыску племянника. Его раздумья прервала телефонограмма из  области, она требовала срочно выехать на внеочередное оперативное совещание в Саратове. Известие, полученное на нем,  произвело шоковое впечатление не только на него, тем самым подтверждая  догадки о секретной операции с парашютистами, но и на весь состав собранных сотрудников НКВД, военкоматов и высших чинов милиции: представителем из Москвы был зачитан  Указ Верховного Совета СССР за подписью Михаила Калинина и  Александра Горкина.
«По достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов, которые по сигналу, данному из Германии, должны произвести взрывы в районах, заселенных немцами Поволжья»,– звучал резкий голос москвича и леденил в жилах кровь.
«Мы живем на пороховой бочке?– думал Ковтун.– Мои  подопечные села начинены диверсантами, они прячут в подвалах взрывчатку, собираясь совершать взрывы, а я не могу ничего и никого найти. Вот как задарма  едим  хлеб! Кто же диверсант? Артур Краузе? Это ж равносильно назвать себя самого».
 Ковтуну вспомнились стихийные волнения среди немецкой молодежи, когда добровольцам и резервистам стали отказывать в призыве на фронт. Инцидент скрыть военным властям не удалось, о нем узнали в Саратове. И в частности, информация поступила в те комендатуры, где имелись   деревни с немцами. Но протест вспыхнул на почве патриотизма: молодежь открыто высказала свое возмущение против отсрочки от призыва в действующую армию. Первый случай произошел в Марксштадте в середине июля. Некоторых даже пришлось  задержать, и они   сидели под охраной. Второй случай стихийного митинга вспыхнул в Энгельсе в начале августа.
«Как раз та сила, которую надо собрать в кулак и направить его удар по наступающему противнику», – здраво рассуждал Ковтун, слушая дальнейшее чтение Указа.
«О наличии такого большого количества диверсантов и шпионов среди немцев Поволжья никто из немцев, проживающих в районах Поволжья, советским властям не сообщал, следовательно, немецкое население районов Поволжья скрывает в своей среде врагов советского народа и Советской  власти», – доносился, как из могилы, голос высокого заезжего начальника.
Все те дни после пленения парашютистов Ковтун ловил слухи о высадившемся десанте парашютистов  и исподволь выяснял, куда же направили диверсантов, какова их судьба? Слухи были, сведений мало. Один из слухов был такой.
Палящее солнце не щадило ни конвой, ни диверсантов. После нескольких часов хода те и другие захотели пить. Показалось село. Конвой  и арестованные вступили на мощеную гравием дорогу и скоро оказались на улице, утопающей в зелени садов. Она была пустынна: шла уборка урожая, и люди трудились на полях. Кое-где из дворов стали выбегать ребятишки и молча смотреть на колонну, которая проходила по улице. Это не устраивало  начальника конвоя Догадаева, и он стал спрашивать у глазевших на них мальчишек.
– Ребята, позовите ваших родителей. Нам бы  водички напиться, – сказал он дружелюбно. В ответ  настороженное молчание.– Вы что,  русский язык не понимаете?
– Найн,– ответил остроносый, аккуратно стриженный мальчик, одетый в шорты на лямках и светлую рубашку.
– Муттер, фаттер где?–  красноречиво использовал Догадаев свои знания немецкого.
– Арбайтен, арбайтен им колхоз, – ответил мальчик.
– Все ясно,– подчеркнул Догадаев,– вкалывают на уборке урожая. Пойдем к току. Следовать за  повозками, которые пересекли улицу,– отдал он команду конвою.
Через несколько минут пленные были прижаты к дощатому забору, что ограждал широкий ток с амбарами,  где шла напряженная работа с зерном нового урожая. Мужики и женщины, парни и девчата ворошили лопатами зерно, разгружали повозки, молотили привезенные снопы, засыпали хлеб в амбары. Люди, занятые делом, не обратили внимания на прибывшую колонну, и Догадаев вынужден был пройти на ток, к  телеге, на которой стояла деревянная бочка с водой,  висели деревянные ведра и пара черпаков.
– Разрешите, люди добрые, напиться и напоить свое воинство,– обратился он к группе мужчин, разгружающих прибывшие повозки со снопами.
– Пожалуйста, пейте, вода хватит всем,– приветливо ответил с  акцентом поджарый средних лет мужчина, одетый в синий хлопчатобумажный комбинезон.– Что за воинство у вас?
– Пленных фашистских парашютистов в город ведем. Вчера десант высадился, слышали?
Глаза у мужика округлились, он недоверчиво и испуганно глянул в сторону стоящих у забора людей, видимых отсюда по грудь.
– Откуда нам знать, убираем хлеб от зари до зари,– ответил он взволнованным до хрипоты голосом, пристально всматриваясь в серо-зеленые фигуры, окруженные красноармейцами с автоматами. Но его тяжелый взгляд не стал долго задерживаться на изучении врага, а тут же был перенесен на своих рабочих, которые было остановились, жадно вглядываясь в пришельцев.– Арбайтен, арбайтен! – жестко крикнул  заведующий током, властно махнув рукой, и направился  по своим делам.
– А как же быть с водопоем?–  вслед ему крикнул Догадаев.
– Вода в бочке, берите  сколько надо,– приостановившись,  ответил  заведующий и продолжил свой путь, зорко наблюдая за тем, чтобы работа не прекращалась ни на минуту.
Догадаеву ничего не оставалось, как зачерпнуть воду ведром, взять два ковша и отправиться к своему конвою, чтобы утолить жажду. Не успел он  осуществить свои намерения, как к току подрулил легковой автомобиль «Газ-А» в сопровождении мотоциклистов-автоматчиков и из него вышло несколько офицеров высших чинов НКВД и  комиссар первого ранга. Догадаев вытянулся в струнку, доложил о том, что конвой сделал привал для водопоя.
– Как  отнеслось к вражеским диверсантам население? – спросил знакомый по фотографиям комиссар первого ранга.
– Никакой реакции, товарищ комиссар первого ранга.
– Как это никакой? Нам докладывали, что местное население прячет диверсантов у себя по дворам.
– Не могу знать, товарищ комиссар.
– Что за болвана вы поставили конвоировать пленных? Посмотрите, что творится: нигде в глубоком тылу фашисты не высаживают свои десанты, а в немецкой республике – высаживают! Это  о чем говорит?–  гневно закончил комиссар первого ранга, повернувшись к сопровождавшим его военным. Он нервно шагнул к машине, сел, и кавалькада, повернув, умчалась так же стремительно, как и появилась.
– Ху-х! Привиделось мне, что ли?– перевел дух старший лейтенант Догадаев,  принимаясь пить воду, затем окатил голову из ковша ее остатками.
«В случае, если произойдут диверсионные акты, затеянные по указке из Германии немецкими диверсантами и шпионами в республике немцев Поволжья или в прилегающих районах, и случится кровопролитие, Советское Правительство по законам военного времени будет вынуждено принять карательные меры против всего немецкого населения Поволжья»,– доносились до сознания Ковтуна слова оратора, как хлопки пистолетных выстрелов в затылок парашютистов, находящихся в застенках Саратовской тюрьмы.  Дмитрий уверен, среди них был и его племянник.  Он представил эту сцену до мелочей, но некоторые подробности открылись ему  позднее.
Как и водится,  в любом государстве всякого врага надо изолировать. Пленных парашютистов, приведенных под конвоем в Энгельс, во избежание непредвиденных эксцессов, перебросили в Саратов. Поскольку их насчитывалось всего два десятка, то их заключили в тюрьму и, не объясняя ничего, продержали несколько дней. Утомленные неизвестностью, парни стали роптать, от охраны требовать объяснения и освобождения. В ответ на справедливое требование, в целях маскировки, ночью парашютистов  по одному стали куда-то уводить. Ни шума, ни крика. Парашютисты понимали, наконец-то  наступила развязка, и в их интересах закончить комедию без постороннего глаза. Но почему уводят по одному? Почему занервничали их конвоиры?
– Ребята, здесь что-то нечисто,– сказал  высокий парашютист на чистом русском языке.– Мне кажется, от конвоиров запахло порохом?
– Глупости, нас же предупредили не паниковать и ничему не удивляться.
В очередной раз открылась дверь камеры,  в тусклом свете ночного фонаря высокий парашютист увидел, как  лихорадочно блестят глаза у конвойных, а руки дрожат. Следующая очередь была его и, подхваченный под руки двумя мужиками, он шел по узкому коридору.
– Ребята, что случилось? Вы  просто не в себе, – спросил высокий.
– Молчать, фашистская сволочь!– услышал в ответ.
– Вы что, с ума сошли? Я же русский, я четко выполнял установку НКВД.
Но вместо ответа высокий получил удар под дых и задохнулся на несколько мгновений, его волокли дальше, открылась дверь, и высокий, несмотря на ночь и темень, увидел во дворе стоящий «черный ворон» и силуэты вооруженных людей. Парень все понял. Рванувшись изо всех сил, он  освободился из цепких рук конвойных.
– Я студент Саратовского университета, я русский человек! Вы поплатитесь за свою расправу, меня видел в десанте мой дядя. Он капитан, он вам не простит!– высокий парашютист бросился бежать неизвестно куда, но раздался выстрел, и студент-парашютист рухнул, как подкошенный.
– Не стрелять!– раздался  свирепый вопль стоящего у «воронка» офицера.– Теперь он нужен нам живой.
Конвоиры подскочили к сраженному, перевернули на спину. Высокий парашютист, закатывая глаза, хрипел.
– Кто твой дядя? Мы спасем тебе жизнь. Говори! Быстро вызвать врача!
– Я вам не верю. Я ошибся,– едва  слышно прошептал Слава.
– В чем ты ошибся?– наседал офицер НКВД.– Говори!
– Меня никто не видел,– сказал он, собрав все силы, но тут же конвульсивно дернулся, и  дух его отлетел к небесам.
«Во избежание таких нежелательных явлений и для предупреждения серьезных кровопролитий, Президиум Верховного Совета СССР признал необходимым переселить все немецкое население, проживающее в районах Поволжья,  в другие районы с тем, чтобы переселяемые были наделены землей и чтобы им была оказана государственная помощь по трудоустройству в новых районах».
Шок прошел, онемение лопнуло, послышались облегченные вздохи, зал зашевелился, зазвенели отдельные восклицания. Кровопролития не будет! Как мудро! Но каковы жесткие сроки. В течение двух с половиной недель выселить полмиллиона человек. Поистине грандиозно! Поневоле захватит дух! А сколько понадобится средств, эшелонов, которые так нужны для фронта, но мудрое правительство отрывает силы на это государственное  дело – переселение народа в целях гуманного его сохранения! На такое может решиться лишь глубоко народное правительство, считающим свое дело правым.
Но тут же жестокий откат в мозгах: «Нет, не может быть правительство народным, если народ бедствует. А то, что переселение окажется бедствием для немцев – однозначно. Ведь недаром говорится, что два переезда семьи  равносильно одному пожару».
– Для обеспечения операции будет задействовано до пятнадцати тысяч сотрудников НКВД, милиции, красноармейцев, формируются эшелоны, и как только они подойдут, это завтра послезавтра – операция будет начата. Приказываю, провести ее  организованно, в сжатые сроки…
Ковтун раздавлен, но еще держался. Кровь из носа, но ему надо  выяснить, что сталось со Славой?

Он мог не ехать в Селезневку за единственным немцем, а послать туда наряд на «воронке» и привезти на сборный пункт в Саратов. Но этот единственный немец был дорог ему. С его изгнанием (а Ковтун, как дисциплинированный человек,  привыкший беспрекословно выполнять задание партии, выселит его) уходила последняя вера в то дело, которому служит. Чтобы Артур не посчитал его ничтожным, малодушным человеком, спрятавшимся за своих подчиненных, Ковтун поедет сам. Для него это важно. И еще важно услышать, какую оценку событию даст  Артур как  яркий представитель своего  народа.
Время у Дмитрия есть. Основную часть операции в своих деревнях он провел блестяще в течение суток. Население несчастных сел  было шокировано таким известием, но, как ни странно, безропотно подчинилось Указу. Без лишней проволочки  в течение дня упаковало свои вещи, правда, под дулами винтовок, получило необходимые (стандартные) квитанции за сданное имущество, снялось и на подводах за ночь было переброшено к железнодорожной станции, погружено в крытые пульмана и отправлено на восток. Как назойливая муха перед носом, в мозгах Ковтуна вертелась пришедшая  на совещании мысль о народности правительства и его гуманном решении. Молчаливое и безропотное  подчинение людей,  далеко не признание мудрости правительства, именуемого народным. Это не что иное, как махровый страх перед физической расправой. Молчание и повиновение подготовлено всей предыдущей историей кровавых репрессий. Но, несмотря на  эти выводы, Ковтуна, как человека, принадлежащего к карательным органам, все же не могло не озадачить такое поведение людей в иной плоскости: или они действительно считали себя в чем-то виновными, или они, находясь в шоковом состоянии, так до конца и не поняли, что с ними творят? Скорее всего, последнее. Они превратились в чурки, не поняли, не осознали того, что вот так запросто можно сорвать с насиженных вековых мест целое село, республику и в одночасье переселить! Нет, это несерьезно, это какая-то  игра, шутка, дурной сон! Придет утро, и оно расставит все по своим местам. Сатанинские действия  пресечет Бог, изгонит самого дьявола с этой обетованной земли, все окажутся у себя дома и пойдут домолачивать хлеб, доить коров, пахать зябь, убирать фрукты из отяжелевших садов. Не может столько добра пропадать под открытым небом! Правительство одумается, отменит это безумие!
Было странно видеть и другое: переселенцам разрешено взять ручной клади пятьдесят килограммов  на человека   и до тонны багажа из остального имущества, которое будет доставлено специальными подразделениями на станцию. Остальная компенсация, согласно Указу,  Постановлению правительства и ЦК партии под грифом  «Строго секретно», будет выдана государством по месту поселения. Как можно соблюсти секрет, выполняя такое широкомасштабное мероприятие с тысячами людей. Лицемерие и фальсификация. Но в  ложь поверили, бросились упаковывать в мешки ценное барахло, мелкий инвентарь, складывая, как  было велено, у калиток для быстрой погрузки якобы специально оставленной группой местных мужчин. Они находятся на другом конце села и ждут, когда подойдут  грузовики. Однако никакие грузовики не приходили,  людям приказали садиться в собственные повозки, запряженные колхозными лошадьми, и под горестные  причитания старух и женщин,  редкие, но крепкие выражения мужчин,  конная колонна двинулась в неизвестность. Тут Ковтуна осенило, что организаторы выселения совсем не лицемеры, они гениальные грабители. Зачем  ходить по домам, рыться в шмотках, когда все аккуратно упаковано и сложено на подворье. Бери и вези, куда душа велит! Такая догадка восхитила.
«Бандитов чаще порождает власть, нежели народная среда,–  думал Ковтун.– Я же являюсь этим бандитом, я представитель власти, но не народа. Случись неповиновение, –  всадил бы пулю бунтарю в затылок, на корню бы пресек попытку сопротивления. Знают здешние, как он крут,  жить хотят, потому и молчат. Но пусть я каратель от власти, но не грабитель. Лично я с подворий не возьму табака даже на  закрутку».
Колонна   шла мирно и молчаливо, как на кладбище. Не скрипели телеги и рыдваны, даже лошади фыркали изредка, словно боялись  нарушить похоронный людской настрой. Не хватало лишь крестов и гробов, а покойники сидели в каждой фуре и бричке. Старухи, укутанные в козьи шали, беспрерывно накладывали на себя, на близких крестные знаменья, едва шевеля губами, шептали молитвы, просили Бога услышать их, спасти от погибели, покарать того, кто не дает жить миром и согласьем. Омертвевший караван беззвучно, как Летучий Голландец, парящий в  кровавых облаках, уходил  в черную ночь, как в Черную дыру космоса. Не было уверенности, что люди очнутся, заговорят, задвигаются, закричат, что  они вообще оживут и будут что-то делать.
Ковтуну показалось странным то, что старухи из первой деревни  беспрерывно крестили себя и своих чад,  и ему казалось, что вот-вот они не выдержат безумия выселения и взорвутся гневом. Из второй деревни пожилые люди этого не делали, а лишь стоял над  караваном подвод беспрерывный говор, Ковтун понял: люди молились. Но те и другие оказались не в меру покорны. Дмитрий понял причину такого поведения, когда вспомнил, как однажды Артур говорил ему, что в его Карловке  живут лютеране, они не крестятся, как католики, не имеют в домах икон и другой церковной атрибутики, но носят имя Господа в душе, усердно Ему молятся. Ковтуну убежденному атеисту, не понять всех  христианских тонкостей, но тут уразумел, что в первой деревне жили католики, а во второй лютеране. Какая разница, если ни за тех  и ни за других не заступился их Господь.
Новое, не менее сильное впечатление, чем первое известие о переселении, произвело на людей плотное оцепление красноармейцами железнодорожной станции и то, как прибывших под конвоем стали загонять в крытые пульмана. Поднялся невообразимый вой, крики, ругань, проклятия! Ковтуну показалось, что наконец-то люди очнулись от одури, что охватила их   после оглашения людоедского Указа, поняли всю жуть с ними сотворенную. Но было поздно. Энкавэдэшники под его командой были бдительны и решительны;  всюду в тусклом свете фонарей блистали примкнутые штыки, навевая животный страх; людей, как стадо скота на убой, гнали в приготовленные вагоны; как только определенное количество несчастных заполняло  пульман, двери моментально закрывались;  гудящий  бранью эшелон, тяжко сдернутый с места паровозом, без промедления двинулся в далекий и кровавый путь.

В Селезневку Ковтун приехал к полудню. Ничего необычного в ее жизни он не заметил. Безлюдные унылые улицы, только возле приземистого здания школы на перемену высыпала ребятня. Контора пустовала. Ковтун поехал на ток, где предполагал найти Артура. Увидел его издали. Он, как всегда одетый в серый рабочий дешевый костюм, в узкополой фетровой шляпе, проверял  качество обмолота пшеницы на работающей  молотилке.
«Знает ли Артур о случившемся?– подумал Ковтун.– Вряд ли. Люди редко выезжают из села, а операция длится всего два дня. Ни радио, ни газеты в Саратовской области не выдали по этому поводу ни одного слова. Все глухо и мертво».
Они поздоровались как старые приятели.
«Осунулся, похудел»,– подумал про себя Артур. То же самое отметил Дмитрий.
– Как у тебя с хлебоуборкой?– спросил Ковтун рассеянно.
– Косовицу закончили. Теперь вот скирдуем, молотим, часть, что под силу – вывозим  сюда и тоже молотим,– не без гордости  ответил Артур.– Людей не хватает, часть мужиков призвали на фронт. Больше теперь на баб нажимаю. А ты совсем наше хозяйство забыл,  как мы с тобой весной и летом – в две руки, хорошо! Признаюсь, сначала я серчал, а потом только радовался. Помог ты мне крепко, Дмитрий, спасибо.
– И я тебе признаюсь, хорошую школу с тобой прошел. И второе, ты,  по-моему, догадывался, что как только я кое-кому язык прищемил, так обгаживать тебя перестали.
– За это, Дмитрий, особое спасибо. Ты прав, я догадывался, и знаю,  у кого мурло в пушку.
– Благодарить не за что. Я  выполнял предписание,– без  настроения ответил Дмитрий,– а вычислить нетрудно.
Такой ответ смутил Артура, он насторожился.
– Но, вижу, ты не  за этим приехал, говори, что случилось? Что-то серьезное?
– Что сейчас может быть серьезнее  войны? Но для тебя, думаю,  случилось непоправимое.
Разговаривая, они  прошли к скамейкам, где обычно садились на перекур. Но Ковтуна это не устроило, и он предложил пройти подальше от людей, к конторе, где продолжал жить Артур. Сжавшись пружиной, так что  душа и тело под напором хрустели, Артур молча шел рядом с капитаном, который, казалось,  тоже позеленел от напряжения.
«Что ж такое страшное могло случиться? Что-то с семьей, с Эдиком?»– гадать бесполезно, надо ждать, как тогда, весной, он  бесполезно гадал по поводу срочного вызова его в райком. Ему снова вспомнилась стылая пашня и  гонимые ветром с Волги шары перекати-поле, и он в который уж раз, набираясь терпения перед неизвестностью, ждал, когда капитан НКВД опустит занесенный над головой меч. И он опустил, когда они миновали  «воронок», на котором он приехал.
– Я так и предполагал, что ты ничего не знаешь о последних событиях в твоей республике. Тем труднее тебе сообщать об этом. Вышел Указ Президиума Верховного Совета за подписью Калинина о выселении всех немцев Поволжья в Сибирь и Казахстан. Сроки сумасшедшие: в течение месяца.
От нокаутирующего удара Артур Александрович Краузе остановился. Но он еще не осознал, что получил нокаут. Мозг  и сознание еще не восприняли случившуюся жуткую трагедию. Удар еще проникал в самое сердце, и когда коснулся его, сердце защемило, и холодный пот покрыл все тело. Тонкая ситцевая рубашка под пиджаком враз взмокла. Стиснув зубы, теряя цвет лица, боясь упасть, Артур   прислонился к тополю, стоящему на обочине дороги.
– Крепись, Артур. Такова горькая судьба твоих соотечественников.
– Но за что эта несправедливость? Разве мы плохие граждане страны Советов, плохо трудимся, укрываем от государства хлеб, мясо?
– Нет, в этом к вам претензий нет, но в Указе сказано, что по достоверным сведениям военных, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов. Я эти строки Указа запомнил навсегда сразу же, как услышал.
Артур про себя проговорил процитированные Ковтуном строки из Указа, как бы запоминая их навечно, хотя они жгли его мозг с такой силой, что, казалось, череп вот-вот прогорит, лопнет, а суть так и не дойдет до сердца, поскольку чудовищна, и это даже лучше, погибнуть, не осознав всего трагизма. Но мозг продолжал работать, череп не лопался.
– Ты считаешь, что я враг?– собирая волю в кулак, тихо спросил Артур.
– Нет и нет! Я видел, как ты трудился. Враги так вкалывать не станут.
– Таково подавляющее большинство моих земляков. Я допускаю, среди нас есть негодяи, которые не знаю почему, но стучали в  органы на своих односельчан подобно Никифору. Но малодушные люди есть в среде каждого народа. Эти низменные качества резко проявляются, когда с людьми обращаются по зверским законам. В Селезневке власть решила не лить кровь, а помогать, и мы с тобой  много успели сделать,– горько усмехнулся Артур Александрович.– Я-то думал, вожди поняли, что величие, замешанное на крови, всегда дурно пахнет. Я вновь ошибся. Скажи, каково положение на левобережье, могу ли я повидать свою семью, или ты приехал меня арестовывать?
– Это не арест, я обязан доставить тебя в Саратов на сборный пункт вместе с семьей Андрея Поппа. Левобережье, думаю, уже полупустое. Ты же знаешь организаторские способности руководителей моей службы! Вакханалия выселения началась три дня назад. Я не мог выкроить часа, чтобы сообщить тебе, прости.
– Ты думаешь, я не застану семью?– Артур весь напрягся, кровь отхлынула с его лица, голос  зазвенел, как туго натянутая струна, готовая лопнуть. Представляя, как  перепуганы его родные, как растеряны и убиты горем, как нуждаются в поддержке  его твердой руки, но не получат ее в неведомых испытаниях, он с непоколебимой твердостью сказал: – Мой долг быть  вместе с семьей, я ее опора! Мои дети, моя жена! Что с ними станет? Я их найду!
– Я могу тебя отпустить, если через сутки явишься в Саратов на сборный пункт. Но есть и другой вариант: я приготовил тебе паспорт на имя Смирнова. Артиллерист, как ты, погиб, безродный.  И паспорт, и красноармейская книжка. Ты можешь воспользоваться ими, чтобы найти свою семью.
– Спасибо, Дмитрий, ты правильный человек, но я отказываюсь от твоей услуги.
– Я правильный, когда сверху идут правильные команды, как это было весной и летом, вплоть до начала войны! Но я такой же зверь, как ты справедливо заметил, когда поступают зверские приказы, вроде калининского Указа. Я только что выселил из насиженного места две немецкие деревни, что  в нашем районе. Свернули  каждую за сутки!  Разве правильный человек  способен на такие людоедские дела?– голос Ковтуна негодующе рокотал, как дальний гром, грозящий до нитки вымочить людей, хотя ему самому непонятно на кого направлен  гнев. На себя? Но он никогда не занимался самобичеванием, только  теперь вот, с  нарастающими событиями в отношении  немцев, он стал копаться в себе. Он не сомневался, почвой для самокритики послужила совместная, плодотворная работа с Артуром в подъеме хозяйства Селезневки, а толчком стал  зловещий Указ. – Если ты считаешь меня  правильным человеком, воспользуйся паспортом.  Это не предательство своего народа, это мера борьбы за выживание. Найдешь семью, сожги паспорт.
– Нет, Дмитрий, один раз смалодушничаешь, захочется второй раз. Прости, не могу. Живя во лжи, человек не отмоет свое лицо даже родниковой водой. Печать лжи так и останется на нем. Сколько у меня времени?
– Сутки. Но ты можешь поехать прямо сейчас. Собирай свои пожитки, разрешено брать пятьдесят килограммов на человека, и поезжай. Советую побольше взять продуктов, теплые вещи, кожух. В Сибири рано начинается зима.– Ковтун сделал паузу, как бы раздумывая, скрипнул зубами и продолжил: – Вообще-то устная инструкция была иная: на человека разрешается брать до  двухсот  килограммов багажа,  из них на месяц продуктов, а в целом  багаж семьи не должен превышать тонны. Но для моих деревень,  в которых насчитывалось 4606 человек, подали  два эшелона в сто вагонов. В это число входили вагоны санитарный  и для охраны. Как можно разместить людей в таком количестве и багаж? Вот и ограничились  полусотней килограммов.
Артур Александрович смотрел на Ковтуна стеклянными глазами, до него не доходил смысл всей этой арифметики. Мелочью казались все неудобства будущего путешествия против одного главного – всеобщего изгнания. В эти минуты он действительно не мог до конца осознать, что   его  народ изгоняют, предварительно ограбив, превращают в изгоев без прав на защиту своих человеческих  интересов, даже на саму жизнь! Дмитрий видел, что шок у человека все еще не прошел, и он не представляет себе, как можно разместиться в неприспособленном вагоне полусотне человек с багажом и ехать многие сутки. Было бы не так горько, отнесись власть к переселению людей, как к  вынужденному, планомерно обеспеченному переезду семьи на новое место жительства, хотя бы приблизительно так, как это говорится в  роковом Указе и устных инструкциях о переселении.
– Как же передача колхозных дел? Я не хочу, чтобы за мной тянулся какой-нибудь хвост,– голосом робота сказал Артур.
– Вот на это и даются сутки. Но откуда у тебя хвост?
– Его нет.
– Тогда не будем терять время. Передавай дела, печать своему заместителю и баста, ядрена Матрена. Возьми справку о заработанном зерне и сданном в колхоз, чтоб по ней ты мог на новом месте получить это зерно, набери побольше продуктов. Хлеба, сала, масла, чаю, рыбы вяленой, яблок. Одежду, какую возьмешь, перед взвешиванием багажа на себя одень, чтоб лишнего он не потянул. Пригодится!– Дмитрий сделал паузу, чтобы Артур осмыслил сказанное: он видел, как по-прежнему заторможен его друг чудовищным известием, и с ноткой сожаления в голосе продолжил:– Не хочется тебя оставлять, ты знаешь наших служак. К Андрею Попп  бы мне завернуть, его семью увезти самому, пока «воронок» со мной. Что надумал?
– Через полтора часа я буду готов. Только что ж мне сказать людям?– с надрывом спросил Артур Александрович.
– Ничего не говори, я скажу. Я официальное лицо. Твою честь не замараю. Иди, где твой зам?
– На ферме занимается ремонтом,– сказал бесцветно Артур и пошел в сторону коровника.
Артур Александрович Краузе шел через пустырь, а почва уходила у него из-под ног, казалось, еще шаг, и он потеряет рассудок от того глупого состояния, в каком находится: его выселяют, а он безропотно подчиняется и беспокоится, как бы лучше, без урона колхозу, устроить это выселение! Но он  шел, а рассудок не терялся, потому что у него в душе стала закипать  злоба, и она остановила надвигающееся умопомрачение. Он теперь четко знал: это глупое состояние исходит от его порядочности и дисциплинированности, преданности тому делу, чему посвятил свою жизнь, от его ума, понимающего многие ситуации в стране и в партии,  ее дел в генеральном направлении. Направление это верное: светлое будущее, осуществить которое мешают  мелкие, местные неурядицы, а устранение их зависит от его способностей и изнуряющего труда своих земляков. И что греха таить, село шло на подъем, в семьях появляется достаток. Детям стали покупать даже велосипеды, не говоря уж о сытости, об одежде и обуви. Жить бы да радоваться! Но война, бедствие – все обрушило под откос. Однако почему же в этом бедствии отыскался крайним его народ, он сам? О каких шпионах и диверсантах идет речь? Поиск врагов народа в тридцатые годы только подрубал прогрессивные силы  и с трудом налаживающуюся жизнь, многочисленные аресты не убедили оставшихся на свободе в том, что уничтоженные и осужденные люди – враги и шпионы германской, английской, французской разведок. Артур помнит, как в Карловке ночью вспыхнул дом «стукача» на  чьей совести было несколько разоренных особистами  зажиточных семей. Может быть, и был этот «стукач» настоящим врагом народа, потому что был разоблачен самим народом и от него понес заслуженное наказание. Он и тогда понимал, что уничтожение сильных, работящих семей, лучших представителей нации и было настоящее вредительство.
 «О чем же можно было доносить, живя в аграрной республике? – продолжал спрашивать себя Артур.– О строительстве тракторов, о которых писано и переписано в газетах? Как можно создать такую обширнейшую сеть вражеской разведки, для каких целей?  Для диверсий в начавшейся войне? Но она идет уже третий месяц, а никаких  антисоветских выступлений среди немцев нет  и не будет, наоборот, среди молодежи был подъем патриотизма. Эдик и ребята из его  класса хотели стать добровольцами, но их, к сожалению, как и любого немца, в армию не допустили, да еще посадили на день в кутузку. Благо Виктор Генрихович вступился, не дал надругаться над мальчишками, верящими в святое право защищать Родину. Какой к черту диверсант из соседа справа и соседа слева,  и далее по всей Карловке, если эти люди стрелять-то путем не умеют. Коса да вилы, лобогрейка да молотилка, плотницкий да слесарный  инструменты только и подвластны, только и держат  их руки! Эти руки показывают такую производительность труда, что иным не под силу. Взять  хотя бы ту же Селезневку. Вроде и есть мастеровые мужики, но вот  не та хватка, что у его земляков. Однако и в Селезневке пошли дела, скрипуче, но идут. И видит Бог, не без его примера».
 Артура все больше и больше распирала злоба за свою невиновность, за покладистость и порядочность.
«Возьму и плюну на все, воспользуюсь предложением Ковтуна, соберу пожитки да махну через Волгу к своему дому, хоть раз  пойду против  власти. Поклонюсь отчему дому, родной земле, на которой вырос. Если не застану никого, подамся на поиски семьи».
Артур присел на колодину, из которой поили скот, дальше  идти сил не хватало, не физических,  а моральных. Он уже ненавидел все вокруг: эту ферму, Селезневку, заместителя, что крутился вместе с плотниками, тот свой труд, который напрасно вгонял в урожай, в его сбор, этого мерзавца Никифора, что строчил на него доносы,  которого он теперь назначил  звеньевым  рыбаков,  добившись разрешения в районе промышлять на Волге, солить, вялить рыбу и сдавать в заготконтору. Он ненавидел правительство и Калинина, подписавшего кровавый Указ, этого главного каннибала немцев Поволжья, а заодно эту землю под ногами, которая враз стала  ему чужой и враждебной. Он видел себя совершенно одиноким в безлюдном просторе, а вокруг точки волчьих глаз, ненасытных, жадных и колючих. Он представил и другую, более жуткую картину: пустое, вымершее  его родное село с оставшимся домашним скарбом, нажитом еще его предками; распахнутыми калитками и воротами, с брошенной непоенной и некормленной домашней живностью в хлеву. Артур, привыкший мыслить масштабно, по-государственному, думал о том, кто же позаботится о колхозном добре, о саде, с которого снят не весь урожай, о необмолоченом и не засыпаном в амбары хлебе, о скотине, требующей за собой ежедневного ухода?   Мертвый ветер гуляет по брошенному селу. Но он не заметет следы горя ушедших в изгнание тысяч работящих людей. На их место придут другие, скорее всего беженцы, которые хлынули от наступающего врага и уже прибывают в область. Но они не станут жалеть все созданное годами, это не их труд, не их добро, оно не принесет им счастья. Но все же тем, кто окажется  в его республике, в его селе, несказанно повезет. Они сядут на его стул, за его стол, сварят еду в его посуде, из его заготовленных на зиму продуктов, зарубят выращенных кур, зарежут поросенка, которого выкормили Эльза и Эдик, будут доить корову, приобретенную  на заработанные трудодни, оденут его тулуп и всю одежду, что носили он, его жена и ребятишки. Они будут спать на топчанах, на которых столько лет спал он и его семья!
Нет, он не против беженцев, он поделится с ними всем, что у него есть, он даст им работу, поможет освоиться на новом месте, но зачем же его сгонять с насиженного места, с его векового гнезда?  От этого побоища сознание Артура меркло, голова шла кругом, не хватало воздуха. Он тяжело курил, исступленно смотря в одну точку, и вздрогнул от слов своего заместителя Куделина.
– Артур Александрович, батюшка, что с тобой, тебе плохо?– участливо спрашивал Куделин, человек пожилой, молчаливый, худосочный и, как казалось Артуру, глубоко уважающий его.
Артур с трудом оторвал взгляд от земли, поднял  холодные, остекленелые глаза на Куделина, медленно сказал:
– Очень плохо, Куделин, очень. Так плохо может чувствовать себя человек, которого предали люди, которых он уважал, верил  им и  любил.
– Бог с тобой, Артур Александрович, о чем ты толкуешь, на тебе лица нет?– Куделин стоял испуганный и взъерошенный, морщинистое лицо его землистого цвета еще потемнело,  и он не знал, что дальше делать.
– Пришел  отдать тебе колхозную печать, управляться  теперь будешь один. Изгоняют меня с этой земли, будь она проклята!– зло сказал  Артур, вытаскивая из кармана печать в маленьком  футляре.
– Что так осерчал, Артур Александрович, кажись, все у нас шло ладом?
– У нас-то ладом, только  у Калинина не ладом. Выселяет он, с одобрения нашего вождя, всех немцев в Сибирь, и меня в том числе.
– Боже милостивый, правда ли?
– Вон Ковтун за мной приехал. Велел собираться, да продуктов побольше в дальнюю дорогу набрать. Так что отпускай мне сорок кило хлеба, сала, рыбы, пшена с вермишелью, масла и яблок. Заработал, надеюсь? Выпиши мне справку, сколько я заработал зерна, мяса и что все это оставил в пользу колхоза, а справку возьму с собой.
– Да что ты, что ты, Артур Александрович, пойдем на склад, все отпущу. Но пошто сорок кило только, у тебя трудодней накопилось поболе?
– Так власть распорядилась, больше не велит. На десять кило потянут теплая одежда, кожух, сапоги.– Артур  с трудом поднялся, старея с каждой минутой на годы, тускнея лицом, каменея душой, и они молча пошли в село, где возле конторы была столовая, где готовили обеды для  колхозников, занятых полевыми работами и имелся продуктовый подвал с глыбами льда, присыпанные опилками, откуда всегда тянуло холодом  и сыростью.
В подвале, стараниями председателя, лежало немалое добро: туша говядины, несколько туш баранины, свинина, рыба свежемороженая и  соленая, в основном щука, язь, налим, фляга меда, масло растительное и сливочное, картошка. Наверху стояли лари с мукой, крупами, вермишелью, сахаром, чай плитками, свежие фрукты в корзинах. Все для стола, бери, готовь. Словом, колхозники харчевались хорошо, мужикам и бабам по  душе пришлось. Многие из-за обедов и ужинов, привозимые  в поле с охотой шли на полевые работы, чего и добивался Артур Александрович. Кормился и  он, теперь вот пришла пора  в последний раз отовариться.
– На кого будем записывать продукты?– спросила повариха, она же  кладовщица, когда Артур и  Куделин спустились с тусклой лампой в прохладный подвал.
– На меня, Клавдия,– ответил председатель.– Буду брать разного продукта сорок кило. Давай отвешивай пару килограммов сливочного масла, да заверни в пергаментную бумагу, чтоб не потекло.
– Куда  собрался, Артур Александрович, никак на свадьбу сына?– задорно спросила Клавдия.
              – Не угадала, Клава, и ни за что не угадаешь, а говорить не хочется. Потом узнаешь.
– Вам виднее, мне без разницы, куда продукты отпускать. Еще  привезут.
– Привезут, спору нет, если война разрешит.
– Ты бы, Клавка, меньше лясы точила,– рассердился Куделин,– будь проворней. Артуру Александровичу недосуг с тобой балагурить.
Клавдия что-то проворчала в ответ, но отвешивала названный товар быстро и сноровисто. Отяжеленный поклажей, Артур стал выходить из подвала, как  услышал  пистолетные выстрелы. Он выскочил на дорогу и увидел, как Дмитрий Ковтун поднимался с земли, с наганом в руке, а  в нескольких шагах от него корчился человек в военной форме  с красными петлицами, а еще двое лежали навзничь, раскинув руки, и тоже судорожно сучили ногами в предсмертной агонии. На дороге стоял  второй «черный ворон». Возле него лежали побитые враги.
Ковтун, не пряча пистолет, подошел к третьему, что корчился от боли, и молниеносно выстрелил в голову человека, пытавшегося вскинуть руку с пистолетом  в сторону   капитана.
– Что произошло? Кого  порешил  Дмитрий?– спросил  подбежавший к Артуру Куделин.
– Кто его знает, – Артур поставил мешок на землю и  бросился к Ковтуну с вопросом, но капитан  громко и нервически сказал:
– Вот полюбуйся, коршуны орла хотели к рукам прибрать,– он стал прятать пистолет в кобуру.– Не на того напали, сукины дети, ядрена Матрена.
– Да что же произошло? Кто они?– волнуясь, спросил Артур, предполагая худшее.
– Я ж тебе говорю, меня брать приехали. Не терпелось им ночи подождать. Но и тогда бы не дался, такой же исход был  бы. Пойдем к тебе в контору, посидим, я тебе кое-что расскажу.
Артур, подчиняясь словам Дмитрия, двинулся за ним, озираясь на  поверженных. Куделин, пораженный видом расстрелянных особистов, остолбенело смотрел на трупы. К нему  присоединилась Клава, от страха выпучив глаза.
– Я тебе говорю, Артур, эти коршуны приехали меня брать,– не терпелось капитану начать печальное повествование до того, как они вошли в пустую контору.– А предтеча здесь такая.
 И он рассказал о  парашютистах и о племяннике Славе.
– Ты уверен, что не ошибся?– поражаясь услышанной чудовищной правдой, спросил Артур, вконец ошарашенный событиями сегодняшнего дня.
– Я наводил справки о  племяннике, узнал, что в числе добровольцев отправлен на фронт, но ни мать, ни  отец – декан университета об этом ничего не знают. А эти субчики приехали за мной. Смотрю, «воронок» саратовский нагрянул, я как раз к тебе шел. Выходят из кабины трое  и ко мне буром, спрашивают:
«Ты  Дмитрий Ковтун?»
«Да, что надо?»
«В «воронке» сидит один парень и  утверждает, что он твой племянник. Не хочешь ли посмотреть?»
«Выведи его, посмотрю», – напрягся капитан, стрельнув взглядом по  расстегнутым кобурам военных, что ему очень не понравилось.
«Он в неприглядном виде,– сказал старший, приближаясь,– могут увидеть люди».
«Не подходить!– властно и резко бросил капитан, выхватывая пистолет из кобуры с такой стремительностью, что опередил своих противников.– Я стреляю быстро и точно, небось, наслышан, так что с оружием не балуй. Выводи парня. Живо!»
Человек, стоящий третьим,  как бы выпадающий из поля зрения капитана, попытался вскинуть пистолет, но пуля Ковтуна сразила его наповал, следующая настигла старшего, который, падая, пальнул  мимо. Третий  выстрел у капитана  оказался неточный, и, чувствуя  промах, он  в ту же секунду завалился  на бок, чем спас свою жизнь, ибо тотчас прогремел выстрел оставшегося в живых красноперого. Пуля чиркнула о дорогу. Ответный выстрел капитана поразил цель. Противник упал, корчась от  боли.  Ковтун, проворно вскочив, добил противника, пытавшегося сделать еще  выстрел. Эту последнюю сцену уже видели выбежавшие из подвала Артур и Куделин.
 – В кузове нет никакого  племянника. Значит, Слава как-то проговорился о нашей случайной встрече. Это же какая мина под операцию с парашютистами и «достоверным данным, полученным военными властями» о наличии «тысяч и десятков тысяч диверсантов и шпионов»  среди немцев Поволжья!  Я думаю, или его нет сейчас в живых, или его изорванного держат в камере и ждут моего приезда. Им надо точно знать, что  та роковая встреча осталась  в тайне. Я бы все равно оттуда не вышел, – не говорил, а кричал Ковтун, нервно дергая головой.
– Невероятно! Невероятно! Какая подлость, какой подлог, какое коварство! Оболгать ни в чем не повинного парня! – Артур, казалось отрешенный и подавленный известием Ковтуна, вроде как ожил.
–  Не береди себя поиском определений, все равно не найдешь  такого, которое выразило бы всю действительность. Это, ядрена Матрена, не под силу никому. Даже Пушкину. Давай лучше подумаем, что нам делать дальше?
– Надо прежде убрать трупы.
– Пусть это сделает Куделин. Вон он сюда идет, прикажи ему,– глянул в окно Дмитрий.
– Я же теперь как бы вне закона,– смутился Артур.
– Я тоже. Но я скрываться не стану, мне надо выяснить до конца, что стало с племянником? А потом..,– Дмитрий отчаянно махнул рукой. – Не могу жить с окровавленными руками…
Припадок слабости и откровения Ковтуна прервал вошедший Куделин, едва выговаривая от страха, спросил:
– Как же поступить с убитыми?
– Это переодетые враги, забросьте их в кузов. Потом разберемся. Иди, возьми мужиков и действуй,– распорядился капитан.
Как только за Куделиным закрылась дверь, Ковтун продолжил:
– Тебе я советую все же взять  паспорт, он у меня в машине, и отправляться на поиски семьи в Сибирь. Не сомневайся, ты имеешь на это право, право на выживание. Кто поставил тебя вне закона, кто обвешал тебя красными флажками, кто заставил тебя  покидать землю, на которой родился? Власть! Но власть, поставившая невинного человека вне закона, сама за бортом закона. Не терзай себя, забудь о всякой морали. Это все, что я могу для тебя сделать. Бери коня, пожитки и отправляйся в путь.– Ковтун встал, суровый и решительный. – Идем, я отдам тебе паспорт, кстати, у тебя же никакого документа   нет, кроме партийного билета.
– Да, ты же знаешь, крестьянство живет без паспортов.
– Ну, вот видишь, ты никто, ты  не гражданин, ты просто коммунист!– Дмитрий нервно расхохотался  и пошел на выход.

Глава десятая

Сухое сентябрьское  утро  предвещало теплый солнечный день. Виктор Генрихович плохо спал в эту ночь и поднялся затемно. Беспокоила какая-то недоговоренность со стороны Карцева и военкома Галанова по поводу прибывших в город нескольких рот красноармейцев, сотрудников милиции и НКВД. Председатель райисполкома Пуговкин на его вопрос: «Что за мероприятие готовят военные в городе, минуя райком партии?» – ответил, отводя глаза: «Не знаю, видимо, что-то закрытое».
Виктор Генрихович ему не поверил. Он знал, что накануне состоялось закрытое совещание силовых структур, на котором присутствовал Пуговкин, а его почему-то не пригласили. Фукс позвонил Карцеву, тот сказал, что сугубо ведомственное совещание по задачам  государственной безопасности в условиях военного времени. С каких же  пор задачи силовиков стали секретными от первого секретаря райкома партии, которому, как и всюду в стране, отдана  власть в кантоне? Но была в России другая власть, санкционированная на самом верху в иерархичсеской пирамиде. Это подтверждается тем, что были периоды, когда особые отделы государственной безопасности на местах обладали неограниченной силой  в кадровых вопросах, а  слово райкома не имело решающего значения.
 Что же, надвигается цунами репрессий? Кого же захлестнет эта волна? По всей вероятности, он в числе первых, коль его обходят информацией. Он, как и многие другие, хорошо и мало знакомые люди, внезапно оказавшиеся врагами народа,  вины за собой никакой не чувствует. Он счастливо прожил свою, конечно, еще далеко не дожитую жизнь, на здоровье не жалуется, плодотворно поработал. Взять хоть его семью, хоть хозяйство кантона – на высоте. Сыновья, старший Александр в Саратове, доктор наук, преподает, младший – Эрвин инженер в моторном цехе  тракторного завода. На днях был в гостях с семьей. Внуку два года. Такой крепыш растет. Научился говорить, на одном месте не удержишь, ноги подкашиваются, а он все бегает, того и гляди, споткнется и упадет. Сердце прямо замирает от его беготни. У деда есть, где разбежаться, гостиная большая, светлая, на  полу ковровая дорожка, если и упадет, ничего страшного, не разобьется. Вот и урывает внук свободной беготни. У сына  квартира небольшая. Завод пока не в состоянии всех обеспечить  просторным жильем. Но строит, в профкоме сыну так и сказали, как родишь второго, сразу расширим жилплощадь. Есть у них такие возможности. Он, секретарь райкома, много приложил сил, чтобы жилье  строилось не по лимитам, а по потребности на него.
Много славных страниц  его жизни связано с тракторным заводом. Еще в качестве председателя исполкома он участвовал в выпуске первых тракторов. А когда стал секретарем, было это в первый год начала коллективизации сельского хозяйства, парк МТС республики насчитывал лишь пятьдесят тракторов. Сейчас только в его кантоне около трехсот. И львиная доля собственных, вышедших из ворот местного завода! Сейчас на заводе налаживается выпуск легких танков. В моторном цехе пошла серия двигателей для комплектации средних танков. После того памятного партийного собрания в первых числах июля он почти ежедневно бывает в цехах. Вопросов с перепрофилированием множество, и хотя в коллектив влилось много военспецов, с его плеч  груз забот не убавился. Он не имел привычки перекладывать их на другие, тем более в условиях войны. С военспецами установлены тесные деловые отношения, узнав его поближе, почувствовав его авторитет в республике, они  постоянно с ним советуются, прибегают за помощью в сложных вопросах. Буквально вчера вернулись из  трехдневной поездки  на металлургический  завод, где совместно  решили вопрос с поставкой цветного металла. Вернулся затемно, и тут  же столкнулся с тайной прибытия в город вооруженных сил. Почему недоговаривают силовики? Даже  член бюро райкома Пуговкин, на его вопрос по телефону, толком не ответил. В чем тайна? Что его ожидает? Как жаль, что он вчера же не позвонил на квартиру  первого секретаря обкома партии.
С такими невеселыми мыслями Фукс сделал короткую физзарядку, умылся и, еще находясь в майке, услышал тяжелый топот в подъезде. Следом стук в дверь. Он отворил. Перед ним стоял незнакомый офицер с красными петлицами, а сзади маячили двое  вооруженных карабинами красноармейцев.
– Указом Президиума ВС вы и ваша семья подлежите высылке в Сибирь, как и все немцы Поволжья,– жестко, лающим голосом сказал он, подавая листовку. – Приказано собраться в течение суток. Разрешено взять двести килограммов личных вещей  и багажа на человека.
 Виктор Генрихович взял в руки листовку, бледнея, с замирающим сердцем пробежал глазами Указ.
– Не может этого быть! Это провокация, вы знаете, кто я? Мне надо разобраться в ситуации, я отсутствовал несколько дней и вчера поздно прибыл из командировки.
  По лестнице кто-то поднимался. Фукс настороженно глянул. Это был Николай Карцев.
– Не надо ни в чем разбираться, Виктор Генрихович. Это не провокация.– Карцев прошел в квартиру, закрыв за собой двери, оставив на площадке  охрану.– Телефоны отключены. В Энгельсе сейчас проводится точно такая же акция. Выселению подлежат все немцы без исключения, невзирая на ранги и должности. Вам  лучше подчиниться, иначе я вынужден буду вас арестовать, и вас, вместо переселения, будут судить по всей строгости военного времени.
– За что судить? Я офицер запаса в звании майора, еще способен держать в руках оружие, драться и приносить пользу! Отправьте меня на фронт!– в запальчивости говорил Виктор Генрихович, которая не была для него характерной, понимая, что подобный вопрос Карцев решить не в состоянии.
– Виктор Генрихович, вы ничего не поняли,– Карцев иронически усмехнулся краешками губ, покачал головой.– Сейчас  по радио огласят Указ Президиума ВС, текст которого вы держите в руках, условия сбора и права переселяемых. Они очень ограничены. Сегодня же текст Указа будет опубликован в местных газетах. Правда, на партийно-хозяйственные органы республики возложена организация планомерного переселения, во все села направлены уполномоченные для разъяснения целей мероприятия. Вы  же всего этого не знаете из-за вами же придуманной командировки, цель которой особому отделу не ясна.
– Что вы говорите, Карцев, я поехал на завод по предложению обкома партии, и наша  делегация добилась успеха, налажены деловые контакты, цветной металл уже отгружается на наш завод!– Виктор Генрихович  негодовал, но  по мере своей речи обретал уверенность и спокойствие, присущее ему в сложных ситуациях.
На звук голосов в коридоре появилась  встревоженная жена Фукса – Берта.
– Что случилось?– обратила она вопрос к мужчинам, больше к Карцеву, с надеждой в глазах.
– Прощайте, я выполняю обязанности,– вместо ответа  Берте сказал Карцев, делая шаг к выходу из квартиры.
– Вот как ты платишь за мою доброту!– остановил капитана гневный голос Фукса,– за свое спасение от голода и холода! Не хочешь даже поговорить.
– Я предполагал ваш упрек, мог бы не приходить, но счел своим долгом лично известить о событии. Говорить же нам не о чем. Я уже сказал: я выполняю свои обязанности точно и строго так, как когда-то вы меня учили.
– Хорошо, но мне надо позвонить в обком партии. Если дома телефон отключен, пойду в райком. Вы же сами сказали, что на партийные органы возложена обязанность: организовать переселение людей!
– Вам предписано оставаться дома до выяснения цели командировки,– жестко сказал Карцев, и  Фукс понял, что это уже его воля как капитана госбезопасности, наделенного гораздо большей властью, чем  имеет партийный секретарь.
– Если я не подчинюсь и попытаюсь разыскать хотя бы сыновей?– Виктор Генрихович хотел воззвать к совести капитана,  к совести своего воспитанника Николая Карцева, хотел напомнить, как при его поддержке   Полина Даниловна Карцева стала директором Вольской средней школы, заочно закончившая прерванную революцией учебу в Казанском университете, как и он, Коля, не без его поддержки поступил  в военное училище. Наконец, он хотел напомнить ему, что только он один, Виктор Фукс, знал, что Коля – сын офицера царской армии, сражавшегося в  белой гвардии против Советской власти, но нигде и никогда не сообщал об этом и оберегал эту тайну даже от самого парня, считая, что сын за отца не в ответе. Но разве могут сейчас повлиять эти увещевания на судьбу его народа? И напротив, испугавшись открывшейся тайны, Карцев может запросто расправиться с ним. Предлог – сопротивление власти. Видя бессмысленность продолжения диалога, Фукс ждал ответа Карцева молча.
– Будете арестованы,– бесстрастно ответил Карцев, делая паузу, поняв, что Виктор Генрихович  раскусил его самоуправство. Карцев выдал себя фразой о том, что на руководителей   возложена обязанность в организации переселения. Да, он капитан госбезопасности Карцев,  пользуется своей неограниченной властью, ему невыгодно, чтобы Фукс жил. Кто знает, не захочет ли секретарь мелко отомстить Карцеву за проводимую  крупномасштабную акцию, не развяжется ли у него язык о его социальном происхождении? Морально задавленный человек способен на все. Лучше уж пусть Фукс будет нейтрализован, а  оговорить его перед вышестоящим начальством в такой ситуации не сложно. Хотя бы его последняя командировка. С какой целью он ездил на металлургический завод, не налаживал ли агентурные связи? Стоит только заикнуться, и Фукс – узник. Разрывая затянувшуюся паузу, Николай твердо повторил:– Будете арестованы.  На этот счет уже даны указания.
– Мой народ подвергают репрессии, а я, первый руководитель района, который многие годы вел его за собой, брошу его, закроюсь и, как мышь в клетке, буду ждать своей  участи? Ошибаешься, капитан Карцев. Я пойду,  я буду настаивать на отмене этого чудовищного произвола!– С этими словами Фукс направился в спальню, чтобы  одеться и приступить к действию. Карцев ему не мешал,  лишь стоял в коридоре и на немой вопрос Берты, настойчиво вопрошающей его, отмалчивался, тупо глядя в стену.
– Тетя Берта, вам надо набраться мужества,– наконец сказал  он, не выдержав молчания.– Я здесь совершенно ни при чем.
В эту минуту одетый в костюм, и как всегда при галстуке, вышел Фукс. Решительный, но бледный. Молчавший на стене динамик неожиданно затрещал и из него послышался голос  местного диктора:
– Внимание, говорит радиоузел города Энгельса. Передаем Указ Президиума Верховного Совета Союза ССР о переселении немцев, проживающих в районах Поволжья…
Фукс замер. Пять минут диктор читал текст Указа, минуту об обязанности каждого немца беспрекословно подчиняться  действию местных властей и силовых структур.
– Надеюсь, теперь вы не станете выяснять ситуацию?– спросил Карцев.
– Нет, буду и выражу протест правительству, как я уже сказал.
– Хорошо,– вдруг согласился Карцев,– идемте. Тетя Берта, приступайте к сборам, к вечеру начнется погрузка на баржи до железной дороги. Берите теплые вещи и продукты. Прощайте.
Он вышел вслед за Фуксом. Коротко приказал красноармейцам:
– В «воронок» его!
Покидать подъезд дома Карцев не спешил, не хотелось смотреть, как его ребята скрутят  и втолкнут Фукса в будку. Они прекрасно натасканы на выполнение  карательных операций и с полуслова понимают приказ начальника. Сопротивление  грозит жертве пулей на месте. И еще в подъезде, придерживая дверь, Карцев услышал возню во дворе, хриплые голоса, топот ног и хлопок пистолета. Приоткрыв дверь, в полумраке он увидел, как  безжизненное тело Виктора Генриховича  волокли к дверям  черной будки и  как с ходу труп забросили  во внутрь, как истошно закричала из окна второго этажа Берта Фукс.
– Нет человека – нет проблемы, тем более знающего мою тайну. Сработано чисто,–  удовлетворенно проговорил Карцев и, выйдя из подъезда, решительно направился в кабину  «воронка».



Глава одиннадцатая

Эдик и Эльвира готовились к свадьбе. Она должна состояться в первое воскресенье сентября. На целых два дня приедет отец. Об этом договорились во время последней  встречи в день рождения Эдика. Тогда же обговорили все детали о  предстоящей свадьбе. Теперь Эдик деятельно готовился. Гостей, хотя еще не закончилась уборочная страда, ожидается много. Не по правилам, конечно, для села. Свадьбы играют в октябре, когда все  прибрано, но нынешний случай – исключение, внесенное войной. Эдик и остальные ребята все же ждали призыва в армию. Положение на фронтах обостряется.  Если  фашисты завязли в Смоленской битве, то к Ленинграду  они рвутся неудержимо, угрожающая ситуация складывается под Киевом. По всей стране идет мобилизация резервов, со дня на день могут прийти повестки и в Карловку. Чего же  ждать? Война, по всему видно, будет тяжелая, затяжная.
Как ни странно, все боялись  повесток на фронт, но их ждали с нетерпением. В их появлении заключен добрый знак и, напротив, отсутствие –  нагнетало тревогу, неспокойствие, плохой сон, несобранность в делах, нервозность, страх перед очередной сводкой о боях на фронтах, в которой  неизменно говорилось о продвижении на восток гитлеровских полчищ.
О событиях на фронтах первым в Карловке узнавал Валера Гейтц, благодаря своему самодельному радиоприемнику. Он же  первый услышал потрясающую новость из ночной сводки Советского Информбюро. Голос диктора звучал торжественно, это сразу же обрадовало Валеру, и он запомнил каждое слово: «За  организацию стойкой обороны в борьбе с гитлеровскими захватчиками на важном участке фронта, а затем нанесении ощутимого контрудара командир дивизии полковник  Гаген  награжден орденом Ленина,  командир танкового батальона старший лейтенант  Шварц – орденом Красного Знамени!» Валерка не верил своим ушам. Он знает полковника. Это двоюродный брат матери Валеры, то есть его дядя. Десять лет назад Валерка был его гостем.
 Переполненный высокими чувствами, Валера прилетел к Эдику чуть  свет. Растолкал его спящего и не рассказал, а прокричал новость. Друзья на радостях обнялись и тут же пошли к Андрею, от него к Ромке. Вскоре вся Карловка  знала о подвиге боевых офицеров, о которых радио подробно не говорило, но Валерка вообразил некоторые  подробности сражений, в которых участвовали герои, и  добавил в свой рассказ. Выходило правдиво и впечатляюще. Парни ликовали.
– Я не сомневался, что наши земляки могут геройски воевать и побеждать!– сказал Валера, потрясая кулаками.
– Я тоже не сомневался, но какой отсюда вывод?–  сказал Эдик, растягивая слова.
– Мы тебя  слушаем, говори,– торопил друга Валера.
– Героев наградили, а это значит, что здравый смысл взял верх, ядовитое жало недоверия раздавлено подвигами фронтовиков!–  торжественно ответил Эдик.– Я вижу, как в военкомате старший лейтенант, танкист, герой Халхин-Гола   отправляет в наш адрес повестки о призыве в действующую армию.
– Сегодня десятое августа,– согласился с друзьями Рома,– не раньше, как через  неделю мы будем  кто  на учебном полигоне, кто  на пути в летное училище.
– Это бесспорно,– подчеркнул Андрей.
 В этот же день в пришедшей газете «Правда»  на первой странице  был напечатан Указ Верховного Совета СССР, где в числе других награжденных стояли фамилии комдива полковника Н.Гагена и командира танкового батальона  старшего лейтенанта А.Шварца.
Новостью  с подробностями подвига командиров из уст Валеры  Карловка жила несколько дней. Люди переспрашивали друг друга, слышали  они или нет о подвигах земляков,  и если даже получали утвердительный ответ, спрашиваемый все равно рассказывал то, что знал, и с интересом слушал новые подробности. Но проходили дни, новость стала историей, впечатление, разумеется,  сгладилось. Вскоре  вместо ожидаемых мобилизационных повесток в Карловку приехали сотрудники НКВД и увезли немолодого Вебера, который очень сдержанно отнесся к радости карловчан по поводу награждения земляков-офицеров и даже высказал сомнение, что награды наградами, а отношение к немцам какое было, такое же и осталось.
– Если ядовитой змее отрубить только хвост, жало все равно останется ядовитым,– глубокомысленно бурчал  Вебер себе под нос, безнадежно махая рукой.
Кто-то пытался Вебера урезонить, кто-то соглашался. Большинство же не решалось вступать с ним в полемику и портить настроение от хорошей вести.
Сконструированный Валерой одноламповый радиоприемник был конфискован. Отца Валеры и его самого  предупредили, чтобы больше не смели делать радиоприемники, а получали известия только из радиодинамиков и газет.
Арест Пауля Вебера напугал карловчан. Десятилетнюю девчушку родственникам не отдали, а увезли в приют. Обсуждать событие никто не отважился. Все знали, что Пауль открыто жалел своего старшего брата, раскулаченного и сосланного на Север.  Мартин Вебер владел мельницей, которая вскоре после изгнания хозяина обветшала и развалилась. Пауль потому остался на свободе, что числился у брата в работниках, а  своей семьи не имел, и якобы отрекся от брата. Старший Вебер  больше не вернулся в родной край и вместе с семьей сгинул. Осталась  лишь его дочка, которую Паулю удалось спрятать во время выселения семейства мельника, он и вырастил ее, живя бобылем в небольшом домике на краю Карловки. Пауль  долго не вступал в колхоз, ссылаясь на малолетнее дитя, столярничал, бондарничал, но все же был вынужден подчиниться власти, которая хотела его за тунеядство выселить из деревни. Многие думали, что ядовитая фраза про змею переполнила чашу старых грехов Пауля   и стала причиной его  ареста. Но почему  отобрали Валеркин радиоприемник, который принес такую  радостную весть, понять не могли. Да и не пытались из опасений, что и это будет известно властям, а красноперые коршуны снова закружат по Карловке.
 Тяжкое молчание повисло над каждым домом Карловки. Люди старались не глядеть друг другу в глаза,  боясь в соседе увидеть тайного осведомителя, который  прикладывает свое  длинное ухо к каждой щелке, записывает каждое  услышанное слово и по-своему истолковывает и радость от победы, и слезы от поражения на фронтах. Сельчан не надо учить держать язык за зубами. Они этому обучились со  времен коллективизации. И старались следовать древней мудрости: «Лишь молчание могучее – все же остальное есть слабость». Уставших от  нечеловеческого напряжения,  их бдительность на этот раз подорвала радостная весть, за которую поплатился гордый и языкастый Вебер. Никто из карловчан тогда не знал, что с начала войны и на десятое августа в республике было арестовано таких, как Вебер, почти  сто пятьдесят человек. Им вменялась вина в пособничестве германскому фашизму если не через действия, то через язык, который мог высказать сомнительные слова, как это сделал Пауль Вебер, или через пораженческие мысли, которые рождаются, будьте уверены,  в головах у каждого немца. Валеркин же приемник мог бы служить  средством  получения приказа из   диверсионного штаба, находящегося в Германии для активных диверсионных действий в Поволжье. Валеру и его  отца не тронули лишь потому, что через тайного осведомителя, который донес на Вебера, за действиями Гейтц установлено тщательное наблюдение. Осведомитель  регулярно доносил, что и отец, и сын целыми днями находятся на жатве хлебов, которые нынче уродили на славу, и пока ни в каких неблагожелательных контактах не замечены. Работают да спят, спят да работают.

Эдик, как и все его друзья, были подавлены акцией военных и больше не надеялись на спасительные повестки. Почти весь август Эдик работал помощником тракториста, то  в качестве прицепщика на вспашке паров, то, когда началась уборка хлебов, на косовице тучных нив. Домой приходил поздно, уставший, но довольный. Ужинал, и его ждали дела по хозяйству. Сегодня он быстро наносил воды из колодца в кадушки, что стояли возле бани, а также у сарая для питья корове. У него было свое коромысло, сделанное отцом, удобное, ловкое,  с  выемками для плеч, что давало большую опору и  меньше давило на костистый юношеский загорбок. По краям два сыромятных ремешка с крючками. Эдик подхватит деревянные ведра,  и бегом к  колодцу. Вода в колодце на пятом метре, не очень глубоко, поднимет воротом ведро, второе и бегом к кадушкам. Только успел наполнить, как заявился Андрей. В последнее время они сдружились по понятной сердечной причине. Эльвира и Бригитта были подругами и больше не скрывали свою любовь к парням.
 Эдик самостоятельно делал для себя широкую супружескую кровать, а Андрей  охотно ему помогал. У него дома  маленький токарный станок по дереву, память прадеда Ганса, одного из основателей Карловки. Андрей на нем выточил для кровати украшения – фигурные набалдашники и принес другу. Эдик уже заканчивал мастерить свою кровать, она стояла под навесом у верстака, где   всегда столярничали дед Александр и отец. Эдик любил выводить сначала рубанком кучерявые стружки, обрабатывая доски для кровати, а затем вчистую  отделывать фуганком. Инструмент имелся всякий: стамески, молотки, ножовки, топоры,  даже станки с продольными пилами, и  парень хорошо владел всем, что было в столярке. Впрочем, ребята его возраста и старше каждый имел хорошие навыки столярного и плотницкого ремесла. Такой же набор инструмента был почти в каждом доме. Даже  Валера, отчаянный радиолюбитель, умел  топором разделить пополам черту, проведенную на доске, если  ее надо обтесать. Это было уже мастерство. ¬
– Эдик, принимай работу,– весело сказал Андрей, проходя под навес  к верстаку. Он  аккуратно уложил свои изделия и принялся центровкой выбирать гнезда на головках кровати, чтобы установить украшения.
 Эдик оценивающе рассмотрел изделия.
– Спасибо, Андре, молоток, подрастешь, кувалдой будешь.
– Надо бы  фигуры наждачной бумагой  отшлифовать или осколком стекла. Времени не хватило, сам знаешь, вкалываем.
Андрей тоже работал с трактористами и днями пропадал в поле.
– Это мы сейчас!– Эдик достал из ящика несколько осколков стекла и принялся  снимать тончайшую стружку. Через несколько минут он удовлетворенно водрузил на место первый многоступенчатый куполообразный набалдашник.– Вот теперь годится. Красиво!
– Для друга старался,– довольный похвалой, отозвался Андрей. Он закончил сверлить последнее гнездо, отложил центровку, масленая  улыбка расплылась у него на  губах.– Ладно, я погнал, Эдик, дела.
– Знаю, я твои дела. Я, кстати,  по тем же самым спешу.– Эдик весело смотрел на друга.– Пора считать звезды.
– Именно пора. Бригитте долго считать не разрешают. Только до одиннадцати часов,– с  сожалением откликнулся Андрей, удаляясь с усадьбы друга.
 
Эльвира  с упоением кроила и шила подвенечное платье. Рукоделию она  училась у мамы и в школьном  кружке  кройки и шитья. Платье почти готово, оставалась окончательная примерка и доводка по мелочам, что она собиралась  сделать завтра. Каждый вечер влюбленные встречались в ее беседке. В их распоряжении было всего два часа – с десяти вечера до двенадцати ночи. Что и говорить, времени, чтобы насладиться друг другом, не хватало. Тем более что в любое время кто-нибудь мог появиться в саду, окликнуть влюбленную парочку. Тайная любовь хоть и сладка, но она неполная от несвободы  и боязни бурного излияния чувств, которые переполняли молодые и пылкие сердца. Но, несмотря на некоторые ограничения, которые должны были соблюдать оба, искренность, чистота и сила чувств были настолько велики, что само присутствие давало едва ли неполное удовлетворение встречами, поцелуями и мечтами о полной свободе после регистрации брака. Они уже познали бурю страсти и порой, находясь в беседке, едва сдерживали новые ее порывы не потому, что их целомудрие было выше,  но страх быть застигнутыми охлаждал и укрощал. И все же иногда  ничто не могло остановить их скоротечную, быструю и ослепительную, как молния, близость. Ни он, ни она не думали о последствиях.
– Разве я могла бы без настоящей  любви,  отдаваясь тебе, не думать о последствиях?– нежно шептала  Эльвира Эдику, отвечая на вопрос: «По-настоящему ли она его любит?»
– Да-да, как ты верно заметила, моя умница. Нам нечего бояться последствий. Скоро-скоро ты предстанешь передо мною в  роскошном белом  платье. Как, кстати, твой подвенечный убор?– спросил Эдик невесту.
– Скроено и сшито. Завтра примерка. Приходи, посмотришь.
– Завтра я не смогу. Поеду на весь день в поле. Дядя Август поставил меня помощником  тракториста. Хочет, чтобы я освоил трактор и сам пахал зябь, хотя я уже неделю как сам сижу за рычагами. Буду свободен только вечером.
– Жаль, – Эльвира прильнула к груди Эдика.
–  Пустяки, не огорчайся. Я с удовольствием посмотрю его  вечером в это же время.
– Хорошо, я так хочу услышать твою оценку.
– Не сомневайся,  она будет высокая. Ты в любом платье красивая, но в подвенечном – будешь королева! Мне в голову пришел такой каламбур. Рифма украшает поэму, а содержание – усиливает. Так вот, поэма – это ты, рифма – твое подвенечное платье, ну, а содержание –  твоя ко мне любовь! Но я иду дальше: никакая рифма не усилит  поэму, если в ней нет весомого содержания! Тебе понятно?
– Эдик,  ты у меня поэт!
– Влюбленные все поэты. Совсем  недолго осталось, когда  моя поэма зазвучит блистательными рифмами, я буду петь их и проникать в содержание с упоением и страстью. Я знаю, содержание будет настолько глубоким, что мне  не изучить его за всю нашу жизнь. О, я бесконечно хочу тебя изучать, любовь моя!
 – Я тоже! Но я не обладаю такой фантазией, я просто скажу: скоро мы будем с тобой муж и жена. Я тебе дам много любви, море любви, столько, сколько ты сможешь унести. Но я знаю, мы будем часто вспоминать нашу беседку с нежностью, а может, с грустью об этих часах, которые никогда больше не повторятся. И все же я тороплю время и думаю о том,   как долго тянутся дни. Я так боюсь всяких слухов.
– Ты права, слухи ходят разные. Вчера тракторист из МТС сказал, что всех русских мужиков уже призвали на фронт, остались только немцы. Нам не доверяют.
– Эдик, мне страшно! Я так хочу выйти за тебя, сделать  тебя счастливым, и еще я так хочу от тебя ребенка, я хочу,  если ты уйдешь на фронт, в нем видеть тебя, жить им, дожидаясь тебя, нянчить его, то есть ласкать тебя, растить его, то есть, быть с тобой рядом, жить едиными  заботами. Я готова презреть стыд…
– Любимая, я понимаю тебя. Темнота укроет нас, только давай спустимся на пол, и плод нашей любви будет прекрасен…
Ночь опустилась на Карловку сумрачная, но тихая и теплая. Дождя не ожидалось.  Облака   висели высоко в небе, они медленно ползли на восток, открывая глубокие прогалины, из которых в беседку к  влюбленным заглядывали звезды, лукаво подмигивая, словно стремились сами вступить в их игру, но они понимали, что третий здесь лишний, и снова на неопределенное время задергивали  облачные шторы, унося свое мерцание в другое земное царство, чтобы невзначай подглядывать за влюбленными и заносить в свои письмена зарождение новых жизней, а  наутро докладывать Богу о мирских делах.
После того, как на какое-то короткое время страсть была удовлетворена, Эдику почему-то вспомнилось утро, когда он провожал отца на тот берег. Он вновь увидел, как кровавый солнечный свет разлился по глади реки, как брызги от всплеска весел летели, подобно окровавленным  каплям, как косые пурпурные лучи падали на росу на траве, и она разлеталась под копытами скакуна, наполняя зловещим светом всю степь. Парень встряхнул голову, и видение пропало. Но след неясной тревоги в душе остался. Неслучайно в то утро так полыхало солнце – к большой крови. Что подсказывает  пригрезившееся видение? Новую беду?
Эдик приподнялся с пола беседки, на котором они лежали. Кромешную тьму разорвала показавшаяся из-за  облаков луна,  она осветила возбужденное видением лицо парня.
– Эдик, что с тобой?– воскликнула Эльвира,– ты чего-то испугался?
– Нет, мне вспомнилось то первое утро войны. Я тебе рассказывал, помнишь, тот необычный солнечный свет! Теперь мы знаем, он не был случайным, он вещал о начале чудовищного кровопролития. Я словно заново увидел всю ту зловещую картину: отца, гребущего на лодке,  окровавленные брызги и такая же пунцовая роса в степи.
– Эдик, ты меня пугаешь!– взмолилась Эльвира.
– Мы правильно поступили, что снова решились под открытым небом. Быть может, завтра было бы поздно.
– Эдик, я тебя умоляю!
– Нет, я тебя не отпущу  домой. Пусть что хотят со мной делают предки, но ты будешь со мной  до самого утра.
– Эдик, я согласна, но мне страшно. Сюда может прийти отец.
– Мы уйдем к нам на сеновал. Идем,– Эдик подал руку своей девушке, поднял ее с пола, и они в обнимку ушли в ночь.
– Может быть, это наша последняя, счастливая ночь, и грешно в ней спать!– прошептал одними губами парень, целуя свою любимую.

Влюбленные, как и никто в Карловке, не знали, что в эти часы в направлении села  из Марксштадта вышло несколько полуторок. В кузовах сидели  вооруженные красноармейцы. Впереди на «черном вороне» ехал капитан Карцев с десятком сотрудников своего ведомства.  Тускло освещая проселочную дорогу фарами, машины медленно и гулко ползли, качая на рытвинах сонных красноармейцев, мобилизованных для проведения секретной операции: выселение немцев  с Поволжья, которые укрывают, как пояснили политработники,  многочисленных шпионов и диверсантов,  засланных для подрывной деятельности. Враг ничего не ожидает, потому действовать надо решительно и быстро, не давать ему опомниться и перейти к организованному сопротивлению.  К вечеру село должно быть  очищено от жителей, люди усажены на местные повозки и доставлены на ближайшую пристать, перегружены на баржи и далее сопровождение под ружьем до железнодорожного узла.
Таково было предписание. В точном  исполнении его никто не сомневался.

Пробуждение села было обычным, как и в предыдущие многотысячные утра, с жизненными заботами и неотложными делами. Но первые мужики и бабы, выскочившие затемно до ветру, почувствовали какое-то необычное движение на  широких улицах села, и в сердце закралась тревога. Люди прислушивались и различали топот многих ног. Они  в недоумении подходили к калиткам,  всматривались в предрассветную, плотную тьму и скорее угадывали, чем  видели  растекающихся по селу вооруженных винтовками с примкнутыми штыками красноармейцев. Что бы это значило?
Тревожно захлопали двери, заливисто забрехали собаки, в домах зажглись лампы, подавляя страх темноты и неизвестности, но это обманчивое успокоение и ограждение себя светом быстро улетучилось, превратилось в осознанную тревогу перед началом неизвестных свершений.
Среди тех, кто первый увидел  вооруженных людей, была Эльза Краузе. Она  в страхе заломила руки на груди, взмолилась к небесам с просьбой оградить ее семью от несчастья и отыскать ее  блудного, влюбленного сына.  Постояв   минуту в нерешительности во дворе, она собралась  огородами бежать к Августу, как возле нее  вместе с Эльвирой оказался Эдик.
– Ма, что происходит на улице? Там полно красноармейцев! – взволнованно  сказал он.
Мать, собиравшаяся дать трепку сыну за ночное гулянье, несказанно обрадовалась его появлению. Но она не смогла выразить ни  радости, ни гнева и замерла с открытым ртом, увидев, как возле калитки выросла фигура красноармейца с винтовкой. Качнулся навстречу и блеснул примкнутый штык, этот блеск, как стремительно брошенная стрела, вонзился в сердце матери, она ойкнула, схватилась за грудь. Эльвира вскрикнула. Эдик решительно шагнул в сторону вооруженного, но мать  немо ухватила его за руки, не пуская к страшной неизвестности. Подчиняясь матери, Эдик  громко спросил:
– Дружище, что происходит?
– Счас будет сказано по радио, сидите дома и слухайте!– ответил человек с винтовкой загробным голосом, от которого по коже побежали мурашки.   
Эльвира в страхе бросилась к Эдику, прижалась к его груди. Онемевшая мать испуганно смотрела на  детей, и первым  ее желанием было оградить их от зловещего человека с винтовкой и того неизвестного сообщения, которое  передадут по радио. Одна  черная шляпа динамика висела возле сельсовета, вторая рядом с домом Краузе, третья у председательской усадьбы. Динамики работали исправно, говорили громко и служили основным источником информации о событиях в стране, а теперь о боях на фронтах, горьких сводках Советского Информбюро, от которых мороз драл по коже, утюжил  души беспощадный  голос Левитана. Сельский радиоузел находился на почте, трансляция начиналась в шесть утра, но  так как   динамики теперь никогда не выключали, то вещание регулировалось республиканским узлом на случай экстренного сообщения. И вот оно началось. В динамике сначала  затрещало, потом раздался  леденящий кровь голос:
            – Внимание, говорит радиоузел города Энгельса. Передаем Указ Верховного Совета Союза ССР о переселении немцев, проживающих в районах Поволжья…


 У Артура Краузе плакало сердце. Глаза  были сухими, только расширенные от  того смятения  души, которое произошло после всего увиденного в Карловке, когда он вечером, конный, пробирался огородами к своему дому. Вскоре он понял: в ней не было ни одного человека, даже военных. Все  брошено! Только неведомая дикая сила стихии могла вот так смахнуть людей с нажитого места. Но то не была дикая стихия, а страх перед немедленной смертью, если не оставишь все на месте,  не уберешься к черту на кулички!
Он не поверил своим глазам, хотя, находясь в  Селезневке, представлял эту жуткую картину. Она оказалась более удручающей. Не может такого быть, чтобы вот так бросить  с таким трудом нажитое добро!
 Кто наживал-то, кто гнулся? Он и его земляки, но их труд  оказался не нужен ни стране, ни правительству, считавшим свои дела правыми. Нет,  не могут быть дела правыми, если  для народа они – бедствие, пусть даже для его малой  части, какой являются российские немцы. Разве только немцы бедствуют на богатейших просторах России? В памяти цепкой удой сидит голод  начала тридцатых годов, охвативший ряд областей Украины, Центральной России, Дона и Поволжья. Доходили разные слухи о причине голода, такого, что люди ели людей. В  один из них: как способ покарать несговорчивых крестьян, отрицающих коллективизацию, – не  верилось. Но знали точно одно: засухи в стране не было, хлеб выгребали до зернышка, как это делали продотряды на заре Советской власти. Полная выгребаловка обошла  лишь те села, где уже работали колхозы. Одно из них была Карловка, но и она пухла от недоедания.
 Артур терзал себя этими мыслями  в поисках ответа на правительственную жестокость, направленную на планомерное уничтожение людей. Иначе, почему людям не позволено взять с собой максимум нажитого добра? Оно осталось на усадьбах, в домах. Трезво мыслящий, умный человек, он пронзительно понял, как  трудно будет выжить  в полуголодной воюющей стране его землякам, в одночасье ставшими нищими, на чужой стороне в условиях грядущей зимы. Ни крова, ни пищи,  ни имущества.
Его двор,  как и душа, был пуст. Нет, двор был мертв. Не ходили даже куры, калитка распахнута, двери на веранду дома –  тоже.
Чума или холера покосила людей, оставшиеся в живых бежали, кинув все добро свое. Но чтобы  вирус страшных болезней не расползся по земле, все жгут. Здесь должно остаться пепелище. Но его нет, есть все для хорошей, спокойной жизни.
Даже дикий зверь, насытившись  от своей жертвы, не бросает оставшееся мясо. Он уносит его, прячет, сторожит, и потом пожирает остатки.
Артур, теряя душевные силы, опустился на крыльцо, прислонился спиной к косяку, словно  к могильной плите. Жизнь вышла из этого дома. Ее вырвали с корнем холодные сердца народных вождей, которым он свято верил, но они его коварно предали. Если  совесть отделить от чести, или  честь от совести, все равно, что удалить левый или правый глаз. У вождей, кто подписывали и одобряли  Указ о депортации, нет ни левого, ни правого глаза.
Быть может, он сгущает краски и все образуется на новом месте, так, как обещал Калинин в своем Указе: будет выделена земля и  угодья в новых районах, будет оказана государственная помощь по трудоустройству? Тогда почему  все брошено здесь? Просчитали, невыгодно перевозить? Ой, ли! Где потом взять,  кто припас? И Ковтун говорил об одной важнейшей имущественной установке для всех переселенцев, поступают иначе: ресурсов, транспорта для переселения  нет, а выслужиться надо!
Артур  в бессилии закрыл глаза, обхватив лоб пятерней. Вздрогнул от взвизгнувшего Рекса, который радостно прыгнул на него, вмиг облизав лицо, взлаял, заплясал, тыча мордой в живот, отчаянно виляя хвостом.
– Рекс, ты! Остался дома! Рекс, голубчик!– Артур принялся трепать за загривок пса, а тот по-щенячьи взвизгивал от радости, что появился человек и хозяин. Вдруг пес ощетинился и повернул морду в сторону калитки. Артур глянул и увидел, как в нее входило сразу несколько собак. Рекс отскочил от хозяина и с рычанием встал перед непрошеными гостями, которых было много, десятки, со всей Карловки! Артур в растерянности встал, и это послужило сигналом для атаки Рекса, чтобы защитить свой двор от посторонних. Передние псы, вошедшие во двор, взвизгнув и поджав хвосты, бросились назад, задние отпрянули. Рекс подбежал  к калитке, победно рыча и гавкая, но  дальше не пошел. Он добросовестно нес свою службу!
Как ни  муторно было на душе у Артура, а эта собачья верность своему долгу тронула его. В обезлюдевшем, неизвестно почему брошенном дворе  появился хозяин, и псу надо служить, охранять двор и за это получать еду! Двор не может быть без хозяина! Это ясно  даже собаке!
Артур видел, как некоторые собаки побежали к своим дворам. Вот пес Августа Гютенгера, вон – Майера.  Этот, что отбежал на дорогу и уселся на задние лапы, со  двора  Гейтц. Вот пес вытянул морду к небу и завыл протяжно и тревожно, возвещая миру о своей беспризорной  доле. Тут же ему откликнулись другие, и эта скорбная собачья мелодия переполнила  Артурову чашу горя.
С фермы прилетел рев голодных коров. Их там было немного, Артур знал, стельные, вот-вот должны принести приплод и те, что на днях отелились. Они стояли непоеные и некормленые. Никто не выпустил их из коровника: людям, гонимым со своих дворов под дулами  винтовок было не до них, а военным наплевать на все. Что для них жизнь человека, да еще немца, объявленного властью вне закона? Но богатство созданное этими людьми не имеет национальной принадлежности, или все же корова, выращенная  немцем, немецкая,  молоко и мясо тоже немецкое и будет действовать по указке из фашистской Германии, взбунтует животы солдатские, поразит их кишечными коликами, поносами? В чем провинилась скотина? Сколько  отдано лет, пота, сил, чтобы вырастить прекрасное молочное стадо?
Артур не мог больше задавать бессмысленные вопросы, не мог слушать вой и рев животных. Он вскочил на коня и поскакал на ферму, отвязал всех коров, что стояли в  родильных станках, выгнал на улицу. За ними потянулись новорожденные телята. Пусть пасутся, пусть пьют воду  у мельницы.
Артур Александрович вернулся к своему дому в сгущающихся  сумерках. Его корова с переполненным выменем стояла в хлеву, видно только что вернулась с  пастьбы  и вошла через открытую калитку. Вымя у нее разбарабанило, она ждала человеческих рук, призывно и протяжно мыча. Артур глянул на улицу и увидел, что почти у каждого двора стояли животные. Они были бесхозные, брошенные, сердце защемило, и Артур больше не мог оставаться в селе. Он заскочил в дом, где царил полный беспорядок, видать, шарились военные мародеры, нашел в груде белья свой козий свитер, пару теплого белья, костюм, в который собирался нарядиться на свадьбе сына, еще кое-какие вещи, запихал все  в дорожную сумку. В сенях отыскал ножовку, топор, стамеску, рубанок, надежно упаковал в рюкзак.  Жаль было оставлять продольную ножовку и пилу «двуручку», последнюю не уместишь во вьюке, разве что  тряпкой обмотать. Нет, обуза, а вот продольную снял со станка,  упрятал. Инструмент на голом месте – на вес золота. Уже в темноте он вышел во двор, а она была плотная, окутавшая дома, в которых всегда в окнах мерцали огни, насыщая собой пространство дворов и улиц, высвечивая жизнь, теперь же стояла  пещерная  тьма, безлунная, беспросветная, как сама смерть, на ощупь насыпал в лоскут материи горсть земли с грядки, увязал в узелок и с навернувшимися слезами на глазах поклонился родному дому, вскочил на коня и, не оглядываясь, поскакал в сторону железной дороги, на поиски своей семьи.
Рекс бесшумным скоком взял за ним.
Артур рысью  ехал  по родной, но вымершей улице и чувствовал, как в груди каменеет сердце. Только теперь он окончательно поверил, что его народ вышвырнули с насиженного гнезда в неизвестность. Слушая Ковтуна в Селезневке, он не верил такой дикости, такой беспрецедентной акции: как можно за сутки поднять более пятисот семей карловчан и вывезти с родной земли, а за две недели  приказано опустошить всю республику? Он не допускал такой возможности и надеялся на здравый смысл, который должен возобладать над преступной глупостью. Величайшее преступление свершилось. Точнее на протяжении многих лет оно не прекращалось и не начиналось вновь, оно видоизменилось, как в открытом Ломоносовым законе о сохранении материи. Теперь он понял природу преступления: это был необъяснимый произвол малообразованного человека с бандитской натурой и бессердечием палача. Да чего ж бояться, и не сказать о ком он ведет речь? Конечно же, сталинский произвол, ибо все начинается с первого человека. Уж он-то, Артур Краузе, знает  роль первого руководителя!
В груди тяжелело, сердце все больше ожесточалось. Потому он не остановился на окрик часового у последнего карловского двора, наоборот пришпорил лошадь.
«Стой! Стрелять буду!» – полетело ему вслед, и бабахнул выстрел.
Артур оглянулся, стреляли вверх. Он наддал лошади, впервые не подчиняясь власти. Раздался второй, третий выстрелы. Пуля цывкнула рядом, вторая попала во вьюк за спиной, только что притороченный, в ножовку угодила, в броню. Рабочую. Она защищала его от голода, добывала кусок хлеба, теперь спасла от смерти. Спасибо тебе! Артур почувствовал  шлепок пули. Лошадь уносила его за поворот, который был прикрыт деревьями. Он скакал в неизвестность совсем другим человеком, не предполагая и десятой части лишений, которые придется ему испытать.
Созревший план поиска семьи, Артур решил осуществлять  из Энгельса, где была  железнодорожная станция Покровск-Приволжская,  куда он с вьюками доберется на лошади, возьмет билет на пассажирский поезд до Красноярска. Ковтун лично выяснил, куда направили эшелон с карловчанами, под номером 839. Сказали в Красноярский край. Слышал о нем Артур раньше. По ленинской ссылке и сталинской каторге знал.  По Енисею край растянулся, почти через всю Азию. Холодные, малообжитые  земли. Таежные просторы. Ссылки  и каторги.
В таком варианте поиска несколько преимуществ. Первое, прежде всего свобода передвижения с  паспортом на имя русского Василия Смирнова. Затем,  везти  с собой  он мог гораздо больше, против  переселенца. Имущество там будет на вес золота, в-третьих, двигаться он будет наверняка быстрее, чем эшелоны с людьми, которых, по словам Ковтуна, отправлено на восток не один десяток и число их возрастет. У пассажирского поезда есть расписание, и машинисты все же будет его придерживаться. Глядишь, если повезет, обгонит своих, где-нибудь в пути пересядет к родным. Артуру теперь только на удачу рассчитывать, на свою звезду, которая до сих пор светила ему нормально, высвечивая в хаосе жизни единственно верную тропинку. Вон она работа  его звезды: осенило же взять ножовку, да приторочить за спиной вьюк. Кабы не это,  извиваться бы ему сейчас у ног  красноперых с пулей в пояснице. Да и сейчас поостеречься не мешает. Чу, топот копыт сзади. Погоня! Артур направил коня в  лесопосадку,  за ней  раскинулся сад, по нему и уйдет от погони. В своем доме пока он, все здесь знакомо. Дома стены помогают.
Земля заглушила топот кованного под ним жеребца, темень и  яблони наглухо скрыли всадника. Услыхал, как дробно пронеслись двое по шоссе, высекая искры подковами, словно выжигали Артуру глаза. Всем селом  мостили дорогу, годами укатывали, ровняли, подсыпали выбоины. Как стол шоссейка, в кошелке едешь, из рюмки водка  не расплескивается. Старались люди, для себя делали, на века. Распластали живое тело кинжальным Указом, кровь потекла.
Погоня заставила задуматься: в какую сторону ехать и где садиться на поезд. До  Энгельса около ста километров. На пути несколько   деревень, Марксштадт. Кто знает, не напорешься ли на военных. В два раза ближе Балаково, большой город. Бывал он там, местность прилегающую знает. Деревни стороной объедет, только  через Большой Иргиз будет сложно переправиться. На мост выходить у Артура желания нет. Вдруг охраняется.
 Остановил коня наездник, призадумался: балаковская  ветка уходит на Урал, где кончается? От Покровска железка  через   маленькую станцию Ершово  тянется в Казахстан. По этой дороге и ушли эшелоны из Покровска. Выходит, самый правильный путь в Ершов, на восток.
Конь  под  Артуром  шел по междурядью яблоневого  сада,  который убран наполовину. Часто под  копыта  попадала  перезревшая  падалка,  мягко вздыхала,  раздавленная,  брызгая  сочным  запахом,  который  слышал  Артур,  но  не  внимал  ему,  как  прежде:  не  принимало  взбудораженное  сознание. Обостренные  чувства теперь ловили только тревожные  звуки,  глухо умирающие вдалеке,  на  шоссе,  опасные,  и  поскольку  он  их улавливал, оценил   меру опасности, и  чем невнятнее  они  долетали,  тем  тише  становилась  зыбь испуга. Найти его  теперь  невозможно,  глухая  темень  сада была  его  союзником. В  прорехах ветвей яблонь, слегка  подернутых осенней медью, мерцала   звездная  дорожка, она,  как  живое  существо мигала   наезднику,  подбадривала  его,  надежно  хороня  его  тайну. Только Рекс, надежный друг знал ее. Хозяин не думал сейчас как  оставит его на  чужой станции, не до этого, самому бы спастись.  На  краю сада  к  Артуру  вернулась  уверенность в  благополучном  исходе  побега.  Он  остановил  коня, на  ощупь  дотянулся до ветки,  отягченную плодами,  сорвал несколько крупных антоновок,  набил ими  карманы и  принялся  грызть одно  яблоко, сочное,  ароматное, сознавая, что не  скоро  теперь  придется  вот  так с   ветки, с  нетронутым еще пушком,  снимать  и есть. 
Артур тронул поводья, направил лошадь влево от Карловки, уверенный в правильном решении, в своей звезде, мысленно  сопровождая эшелон, в котором находилась его семья. Верный Рекс шел следом, и теперь Артур понял, как  больно будет бросать его на незнакомой станции.

Глава двенадцатая

Баржа с переселенцами на борту уходила вниз по течению. Свежий ветер октябрьского утра заставлял кутаться в теплую верхнюю одежду пожилых людей, кочками сидящих на узлах и мешках с пожитками, которых поубавилось, это больше касалось продуктов. Они таяли за долгую дорогу в эшелоне, в течение отсидок сначала на товарной станции Красноярска, затем на берегу реки, в ожидании  баржи. Молодые люди и их матери больше все стояли, глазея на окрестности, угадывая свою будущую судьбу. Лица у матерей изможденные, посеревшие с появившимися новыми глубокими морщинами, с обветренными, потрескавшимися губами, закутаны в платки из боязни  простудиться, вызывали жалость, напоминали старушечий вид. Юбки и подолы платьев, опускавшиеся до пят из-под ватных телогреек и курток были измяты и перепачканы за долгую дорогу, требовали выпарки и стирки, до которой уж  и не знали, когда доберутся руки. Не меньше, а гораздо более нуждались в  пропарке и мочалке  с доброй шайкой горячей воды их тела. Заскорузлая печать длинной дороги с тюремным содержанием отражалась не только на старших полуузниках, но и  на молодых людях, похудевших, осунувшихся, повзрослевших ни на один год с блеском любопытства в их острых глазах.
Судно шло ходко, гораздо быстрее, чем такие же ходили по Волге. Мимо проплывали лесистые берега и острова. Лес догорал  осенью, выметывая на  склонах  сопок левобережья то в медном зареве,  то в кровавом разливе лоскуты хвойной  акварели: то яркой, словно  полированной – сосновой и кедровой,  то  тяжелой,  темной – еловой,  отягощая настроение,  и Эдик сравнивал волжские просторы с енисейскими. Впечатление не в пользу местным,  нетронутым, необжитым, глухим, а потому настораживающим своей неприветливостью. Величавый и могучий разлив реки, ее дикая сила с холодным, свинцовым блеском волн даже пугали. Парень мрачно молчал, боясь показать свое настроение близким, особенно Эльвире. Она, в который уж раз,  порывалась ему что-то сказать, но не решалась.
– Эля, ты что-то хочешь мне сказать?– повернулся он к жене, вкладывая в голос теплоту, насколько можно было в их суровом положении. В тот последний день  в Карловке он настоял, чтобы председатель сельсовета Альберт Майер выдал молодоженам  свидетельство о браке. Была невообразимая сутолока в  очереди за  справками и квитанциями о сдаче личного скота и заработанном зерне на трудодни, которое  еще не реализовано, и хлеб лежал в амбаре. В сельсовете стоял галдешь, детский плач, бабьи истерические вопли и проклятия  в адрес своих врагов, создавших жуткую безысходность, раздавались растерянные, но сдержанно-успокаивающие мужские голоса. Председатель сельсовета, как и все уполномоченные, выдававшие  различные справки,  были по горло загружены, но Эдуард упорно требовал своего. Это было нормальное человеческое требование. Требование любви, чести и достоинства. Альберт Майер достал из сейфа  бланк свидетельства и предложил  самой Эльвире заполнить его  красивым почерком. Девушка с радостью согласилась, через несколько минут Альберт  поставил на бланк  печать, поздравил с  законным браком, пожелал  любви, счастья и  тут же окунулся в неотложную работу.
О том, что так пройдет брачная церемония, Эльвира не могла увидеть даже в самом жутком сне. Все приготовления к этому торжественному событию воспринимались ею, как подготовка к  необычайному и единственному в жизни празднику. Это  улыбки, поздравления, цветы, музыка; это  волнение и гордость за себя и за своего любимого; это показ красоты и  нежности  и вместе с тем скромности и чуткости;  это клятва  в верности; это веселье, пляски и шутки, розыгрыши обычаев, пожелания близких и друзей; это подарки  и бесконечные поцелуи счастья. И многое другое, от которого закружится голова. Но  ничего этого не  произошло! Слава Богу, что Эдику удалось принудить  дядю Альберта  выдать им свидетельство о браке в этот безумный день, в эти сумасшедшие сборы в сибирское изгнание. Все равно мечта  стать женой Эдика – сбылась.  Любовь к мужу не остудит  самые невероятные трудности, она  станет только крепче. И это так: Эдик  заботился о ней больше, чем о себе в  ужасном скотском вагоне, который  был переполнен и двигался в ад.
– Да, Эдик,  мне очень страшно,–  в  глазах  Эльвиры стояли слезы, ее острый носик, казалось, еще больше заострился. Она ежилась от порывов водянистого ветра, хотя была одета в драповую куртку, сшитую ею из старого маминого пальто, времен ее молодости.
На нем была  тоже куртка рукодельного шитья, только из темно-синей байки с глубокими наискосок карманами, в которых он держал одну руку, второй прижимал к себе  жену. Узкие, из плотной грубой шерстяной ткани штаны темно-серого цвета,  внизу заправленные в высокие зашнурованные ботинки из свиной кожи, были теплы и удобны в пути, на голове берет. Он внимательно посмотрел на ее осунувшееся, измученное лицо, потрескавшиеся  от простуды губы и удивился ее словам о страхе. Хуже  того, что они испытали за долгую дорогу в товарном вагоне, не может быть. В пульман втиснули вместе со скарбом пятьдесят два человека: женщин, детей, девушек и юношей, стариков. В вагоне отсутствовали самые  элементарные удобства: полки с постелями, отхожее место, умывальник. В вагоне не хватало места даже просто спать лежа.Некуда было поставить или подвесить мешки и сумки. Это был  один из самых худших карцеров в мире, какой смог придумать человек за свою многовековую  историю развития. После  нескольких часов пути, жестокого нервного напряжения, когда оно стало спадать, люди несколько расслабились, их потянуло справить естественные надобности. Оказалось, негде. Взрослые терпели, дети просились опростаться и плакали. Тогда Эдик, Андрей Гютенгер, Роман Майер, попавшие в один вагон, отыскали в поклаже небольшие топорики, которые они взяли в качестве первостепенного инструмента,  и стали прорубать в полу дыру в самом углу. Пробив, они первые помочились и нашли, что сойдет за неимением лучшего, занавесили угол простыней, приколов ее ножами, так как  гвоздей взять с собой никому и в голову не пришло, и объявили о сооруженном туалете, куда в первую очередь потянулись ребятишки. Одного отверстия оказалось мало, стояла постоянная очередь. Вскоре из-за простыни по вагону поползла вонь. Но эта вонь стала крохотным неудобством против постоянной жажды, которая охватила узников на третьи сутки медленного продвижения, как им уже сказали конвойные, в Красноярский край. Двухсотлитровая  металлическая бочка, которую загодя поставили в вагон и наполнили водой их палачи, быстро опорожнилась, но пополнять ее никто не собирался, поскольку на остановках людей из вагонов не выпускали, за исключением нескольких человек, которые шли к вагону-складу, где получали на всех пять мешков хлеба.  Наполнить водой бочку, умирающим от жажды людям находящимся отнюдь не в пустыне, удалось  лишь на пятые сутки на узловой станции в Соль-Илецке. Там же они узнали, что остальные узники также страдают от жажды, скученности, из-за отсутствия туалетов. Никто не мог ответить на вопрос: где же находится взрослое мужское население Карловки, где их отцы и мужья?
–  Эля, скажи, что тебя тревожит? Страшнее того, что с нами творят, нельзя придумать. Хуже может быть только смерть.
– Я боюсь говорить, Эдик, – сказала  она виновато, – я, кажется, беременна. Как я хотела этого в Карловке, так   боюсь этого теперь.
Эдик, ничего не отвечая, до боли сжал ее руку. И она не могла понять, что он этим хотел сказать. Уж, конечно, не в восторге.
– Ты уже сказала об этом кому-нибудь?
– Кому ж я могу сказать, кроме тебя и мамы? Но ты первый.
– За дорогу в нашем поезде родили двое.  Обе из Карловки. Одну я видел перед нашей погрузкой на баржу, она была с ребенком. Выжил.
– Ты хочешь сказать, что и нам ничего не грозит?
– Конечно.
– Но ты не испытываешь радости?
– Не обижайся,  радоваться тут нечему, а я не могу тебе лгать. Будем принимать судьбу, какая она есть, но надеяться на лучшее. Приедем, поставим дом, леса тут хоть отбавляй. Калинин  обещал дать нам пахотную землю, угодья, зерно и скот. К твоим родам у нас будет теплый угол. Я постараюсь.
– Страшно, Эдик, уже октябрь. Холодно. Зима здесь начинается на месяц раньше, чем у  нас, и жжет, говорят, под минус пятьдесят.
По небу плыли сумрачные свинцовые облака, плохо пропуская на землю солнечный свет, резкие порывы ветра знобили, как бы подтверждая слова  неискушенной девушки. Она ежилась, виновато заглядывала в  глаза мужу.
– Не говори пока никому, не расстраивай, привезут на место, осмотримся, тогда скажешь,– он ободряюще прижал ее к себе, выплескивая синие грустинки из своих глаз, зажигая в них огонек надежды, от которого на сердце у молодой женщины потеплело.
Подошел Андрей Гютенгер  с всклокоченной нечесаной шевелюрой темных волос, в измятом плаще с капюшоном, дружески хлопнул  Эдика по плечу.
– О чем невесело воркуем?– спросил он с грустью. Андрею с Бригиттой не повезло. Она попала в другой вагон. На погрузке в Покровске от  семей отделили взрослых мужчин и посадили в другой эшелон. Оторванные от своих мужей и отцов, семьи старались держаться вместе с родственниками. Мать  Бригитты попросила начальника конвоя, вершившего на своем уровне судьбами людскими,  записать   в список, где были ее сестры Гейтц и Вебер. Начальник конвоя возражать не стал и тут же выполнил просьбу. В списке же, составленном в Карловке по дворам, Андрей и Бригитта были рядом, так как дома соседствовали. Почти такая же  ситуация сложилась с  семьей Эльвиры. Но  девушка упросила начальника не разлучать семьи Краузе и Шварц, так как они только что породнились,  то есть Эльвира вышла замуж. Начальник конвоя не поверил, впервые пригодилось свидетельство о браке. В этом же вагоне оказались и другие их родственники. Повезло хоть в этом.
– Смотрю, кругом леса и леса,– ответил Эдик на вопрос Андрея,– построиться можно быстро.
– Но у нас  нет инструмента, лошадей для вывозки леса!
– В калининском Указе обещана помощь,– неуверенно сказала Эльвира.
– Я что-то не верю.   Нам  будет уделено такое   же внимание, как  в эшелоне. С водой, с пищей.  И уж точно никто не приготовил хоромы.
– Свою наивность я  оставил в Карловке в день нашего изгнания. Вы обратили внимание на деревню, которую  только что миновали. Что-то я не заметил там богатых дворов. Один-два солидных дома, остальные лачуги.– Эдик тяжело вздохнул.– Недаром цари сюда  бунтовщиков ссылали. А нас-то за что?
Этот  вопрос вот уже месяц не сходит с уст людских. Если бы записывать эту фразу, всякий раз произнесенную переселенцами, вышел бы огромный том вопроса, ответа на который никто не находил. Был  и еще один вопрос, тяжким крестом лежащий на каждом немце: кто же среди нас диверсант и шпион, кто же тот в числе тысяч и десятков тысяч,  определенных Указом?
Таких не находилось. Каждый мог поручиться друг за друга. Эдик за Андрея, Валерку, Ромку, и они точно так же за него, за своих отцов, которых  неизвестно куда загнали. Тогда кто же? Давайте отыщем их. Но отыскивать никто никого не стал, потому что ТАМ знали, насколько это неправда, так стоит ли тратить на это усилия. Не проще ли  всех везти скопом. Подальше с глаз. Всем  давно уж стало ясна причина: война, наступают немцы, хотя это совсем другие немцы, переработанные Гитлером в фашистов. Но причем тут мы, россияне? И этот вопрос был на устах у каждого, и разросся он в  толстый том. И все же надежда на лучшую долю у людей была. Они всматривались в даль бегущей реки, стремясь угадать то место, куда будут высажены.
Первая остановка последовала у причала  старого села, что раскинулось на холмистом левом берегу. Это можно судить по почерневшим срубам домов, приземисто рассевшихся на взлобке, упираясь вторым концом улиц  в сосновый бор. Отсюда открывалась широкая панорама реки и возвышенного правого берега,  где тяжелой акварелью темнел хвойный лес, словно художник, написавший эту картину,  находился в мрачном настроении, и она нисколько не радовала глаз прибывшим на барже людям. Нет, не те привычные и приветливые  берега Волги-матушки с  которых кормились, не та теплота и надежность, не тот свет и звуки, не та песня и музыка, не та гамма чувств! Здесь иные, холодные, неузнаваемые, неизведанные, что в себе несущие? Богатство, конечно, не  пустынность. Но дозволено ли будет взять его, хватит ли сил и духу обрести сносную жизнь на новом месте?
– Двадцать семей выгружайся!– зычно крикнул начальник конвоя, молодцеватый, подтянутый старшина Крапивин. Он вытащил список и стал зачитывать фамилии, словно щелкая бичом по обнаженным телам. Среди переселенцев поднялся ропот. Они повскакивали со своих мест, со своих узлов  и мешков, бледные, осунувшиеся, с признаками начавшегося голода и крайнего возбуждения.
–  Почему только двадцать? Мы все из одного села.
   –  Выгружайте всех! Нас и так уже разделили на части!
– Не велено, у меня приказ расселить по побережью. Чтобы не общались, чтобы не плели нити заговора. И молчать!– возвысил он голос.– Семьи Краузе, Гютенгер, Шварц,  Майер, Шмидт, Юнкер…– Закончив читать, он зло уставился на нерешительно стоящих людей. С ними не было ни одного взрослого мужчины, кроме недавних выпускников школы и добровольцев на фронт. Женщины, дети, больной немощный старик Шваб, дедушка Романа, который  того  и гляди, умрет со дня на день от  истощения, так как в пути  почти ничего не мог есть из-за больного кишечника и несварения желудка, такого же возраста Густав Гютенгер, страдающий радикулитом, с трудом передвигающий ноги.
–  Что стоите! Вам  повезло, чем ниже, тем холоднее, тем меньше шансов выжить, – кричал  начальник конвоя, укрепляя гнетущее душу опасение переселенцев в отношении будущего.– Ну, живо взяли пожитки! Живо-живо на берег!
– Высаживайте здесь  остальных,– раздались требовательные голоса,– мы не хотим дальше плыть.
– Молчать! Кто будет вас спрашивать? Отдам под трибунал парочку  говорливых, быстро рты заткнете!– зло огрызнулся старшина.– Ну, кто тут смел?
Глупо погибать никому не хотелось, люди примолкли, покоряясь грубой силе, которая творила их судьбы.
Эдик подхватил узлы, на которых они сидели, взвалил  на плечи, крикнул:
 – Эльвира, мама, берите все остальное, идемте, пока этот живоглот не передумал.
У конвойного оказался отличный слух, он подскочил к Эдику.
– Что ты сказал, паршивый немецкий шпион? Я тебя упеку в такую дыру, что ты сдохнешь в ней через неделю.
– Свои угрозы оставьте для слабонервных,– с достоинством ответил Эдик, бледнея,– ваш произвол  не пройдет, я такой же  советский гражданин, как и ты, как все остальные!– он  смело шагнул вперед, под гул сотен голосов тех, кто оставался на барже. Перепуганная стычкой Эльвира  бросилась за  мужем. Мать, схватив свой узел, подталкивая вперед вцепившихся в нее исхудавших и присмиревших, закутанных в шали Витю и Кристи,  последовала за ними. Эльвира оглянулась на свою мать, которая тоже пробиралась к сходням вместе с Катей. Подхватив на руки Кристи, Эльвира стремительно сбежала на мокрый и раскисший от  моросящего мелкого дождя берег, оставив  девочку на твердой почве, бросилась на помощь матери. Красноармейцы, а их было около десяти человек, мрачно наблюдали за поднявшейся суматохой.
 Семья Гютенгер хлопотала вокруг  бабушки, у которой дорогой отнялись ноги, не то от  бесконечного сиденья в тесноте, не то от потрясений, которые выпали на старость лет человеку, но тем не менее это случилось, хотя в Карловке она  успешно управлялась по хозяйству. Теперь она беспомощно сидела на мешке с вещами, со страхом наблюдая за  начавшейся выгрузкой. Ее надо было  перенести на берег на руках, что одному Андрею было не под силу. Как только Эдик  оказался с семьей и своим скудным скарбом на берегу, оставив его под присмотром родных, он  бросился на помощь другу. Старшина Крапивин пристально наблюдал за парнем, ища  повод, чтобы придраться,  и кто знает, может быть, и нашлась бы зацепка, и утолил бы  тот свои амбиции, но на берегу появились местные жители и молчаливо наблюдали за выгрузкой. Конвойный оставил в покое  парня, пошел на берег решать свои вопросы.
– Где ваш председатель сельсовета?– спросил он у одетых в несвежие телогрейки, обутых в калоши, с  темными платками на головах женщин.
– У нас нет сельсовета. Он в соседней деревне.
– Кто  представляет советскую власть?
– Кто ж кроме председателя колхоза. Так он на току, молотит зерно.
– Так, – недовольно вымолвил старшина, он указал пальцем на  девушку и сказал,– вот ты, беги за председателем и пусть поторопится принять на жительство людей.
– Кто ж такие? Откуда? Беженцы?
– Переселенные немцы Поволжья, – с усмешкой ответил старшина.
– Сроду о таких не слыхали. Никак фашисты? На что они нам?
– Не фашисты, но принудительные переселенцы. На работу к вам, покруче тут с ними, – конвойный Крапивин хохотнул.– Ну что стоишь, девка, марш  за председателем.
Женщины стояли хмурые, с изможденными лицами, особенно двое пожилых. Калоши у них  в грязи. Мелкий дождик сеял  с низких обложных  туч. Он  то притихал, лишь пробрасывая капли, то снова сеял, и грязь как бы плыла в реку с крутой дороги, ведущей от причала в село. Дорога  была изрезана колесами подвод, колеи стояли глубокие, часть заполнена дождевой водой. Не рады были приезжим местные, не рады; они,  правда, с любопытством обшаривали глазами выгружающихся, их  узлы, которых было немного, да и те  выглядели хилыми.
– Не богаты немцы-то, не богаты!– сказала  пожилая баба, с нездоровой желтизной на лице.– Я думала, там у них рай на Волге-то.
– Вы-то тут как живете?– спросил насмешливо начальник конвоя Крапивин.– Чего-то не вижу на ваших лицах веселых улыбок от веселой жизни? А, бабоньки?
– Живем, не просим, на ремешке штаны носим,–  ехидно ответила  с желтым лицом.
– Ремешок-то зачем, чтоб штаны не свалились?– захохотал конвойный.– Так вот, по секрету вам скажу. Этим переселенцам разрешено было со двора взять только по полста килограммов барахла. Остальное  на месте осталось.
– Государству, что ли?– спросила желтая.
– А кому ж еще? Но я тут с вами разболтался. Принимайте под свою опеку. Одно скажу: работать немцы умеют. Намотайте на ус.
Появился председатель, моложавый,  чисто выбритый  мужик в армейском бушлате и фуражке,  на деревянной ноге.
– Кто тут людей привез?– спросил он довольно сдержанно, не зная еще, радоваться или хмуриться.– Я председатель местного колхоза «Заря коммунизма» Иван Еремин, фронтовик.
Конвойный старшина подал руку подошедшему мужику.
– Принимай, председатель, немцев в свое село. Вот  постановление, вот список. И будь здоров,– Крапивин протянул Еремину несколько листков с печатями, тот недоверчиво принял.
– И что ж я с ними  должон делать по тому постановлению?
– Используй их по своему усмотрению, обеспечь работой, жильем.
– Работа найдется, жилья нет, будь она неладна. Только   все больше бабы. Где ж их мужики? Побили?
– Никто никого не бил. Жили  они на Волге, теперь будут жить на Енисее. Какая разница!– конвойный расхохотался  от своей остроумной шутки, он был в настроении, что наконец-то сдает первую партию рабов.
– Да, разница не большая, капошная, – хмыкнул председатель.– У них там, поди, и по сей день лето, у нас завтра-послезавтра снег барином ляжет. У них там сады да бахчи, у нас картошка  да капуста, будь она неладна.
Пока  мужики переговаривались, выгрузившиеся семьи молча обступили говоривших, жадно ловя каждое слово, плохо понимая по-русски. Только  недавние выпускники до слова впитывали в себя  важный разговор.
– Куды я их размещу, если  ночь придет с крупой да с холодом? Не юга. Смотрю, у них  руки пусты. Ни одежонки теплой, ни брезента, чтоб укрыться.
– Ну, это твоя забота, Еремин. Я свою задачу выполнил. Двадцать семей доставил. Мне еще вон сколько киселя хлебать. – Крапивин кивнул головой на баржу, на которой роптали  женщины, отгороженные от суши  бойцами, взявшими на изготовку винтовки. – Распишись-ка вот в этой накладной, что ты людей от меня принял. Даю я тебе одного бойца для порядку, по предписанию,– опять же возвысил голос конвойный.– Размести его, корми. Это, брат председатель, государственный человек. На обратном пути я его заберу. Все, прощай!– старшина козырнул бывшему фронтовику, потерявшему на финской войне ногу, и, скользя сапогами по раскисшему  от дождя склону, пустился к барже. Еремин молча проводил взглядом непрошеного гостя, проследил, когда тот вскочил на баржу,  то,  как с нее  сошел солдат с винтовкой, а посудина стала отваливать, переполненная гудящими, как пчелиный рой людьми со скорбными лицами и вяло махающими  руками в знак прощания,  в сердцах сплюнул.
– По-русски-то понимаете? – спросил он стоящего ближе всех к нему Эдуарда Краузе.
– Понимаем, товарищ председатель. Мой отец был председателем колхоза  и вот его тоже,– Эдик указал на Андрея.– Не огорчайтесь, мы вам обузой не будем, только дайте нам работу и инструмент, чтобы мы могли поставить себе дома.
– Вон чего захотел, милый. Дома? Где ж я вам лесу возьму? Его, будь  она  неладна, готовить надо. Он  в деревне не растет.
Такая откровенная отповедь смутила горячего  парня, но он решил не сдаваться.
– Я знаю, где растет лес, умею в руках держать пилу и топор, и трактор знаю. Только как же мы без жилья в зиму?
– То-то и оно. Обмозговать надо. Плохо, что среди вас мужиков нет. Кто валить станет, вывозить. Вблизи тут только амбарник стоит, а домовой лес весь выбран, будь она неладна. Вот что скажу пока, берите свои пожитки,  и все в амбар давайте. Пустой стоит после хлебосдачи. Там пока будете коротать. Растыкаем, может, по избам старух да больных. У самих семьи  в дюжину человек, теснятся, будь она неладна жизня бекова.
– Куда, Иван Парамоныч, толкать-то,– загалдели бабы.– Кабы сыты они были да при  имуществе, а то ведь как  за стол садиться, не налив миску голодному человеку? Сами с картошки на воду перебиваемся. Хлеба всытую не видим.
– Решим, бабы,  на правлении, как поступать. И умолкните. Без вас тошно, будь она неладна.
– Тебе всегда тошно, когда о беде людской, о нужде говорят.
Еремин отмахнулся от реплики  женщины, как от надоедливого, кусачего слепня, повернулся тяжело и зашагал, давя хлябкую  и  вязкую  дорогу  единственным  сапогом, закидывая в сторону свою деревяшку, чтобы сделать шаг.
Эдик, подхватив узлы, возглавил движение своей  жалкой колонны. То, что он услышал в репликах местных жителей,  не обрадовало его.
– Слыхал, – обратился он к Роману Майер, шагавшему  рядом, нагруженному семейным скарбом.– Прибедняются или правда – есть нечего?
– Ничего не понимаю. Где же богатство Сибири, благодаря которой, по словам Ломоносова,  могущество России прирастать будет?
– Нас просто привезли в  плохой колхоз,– сказала Эльвира.– Посмотрите, у них дома какие-то маленькие, не такие, как у нас. И хозяйственных построек почти нет.
– Не сомневаюсь, сильный колхоз в рабочих не нуждается.
– Как сказать,– не согласился Рома  с Эдиком.– Идет война, многих призвали на фронт.
– Тоже верно. Освоимся – увидим.
Они пришли на ток, обнесенный высоким частоколом, где под навесом, примыкающим к высокой клуни, бабы молотили цепами  зерно. Здесь же стояла молотилка, и с ней копалось два  человека в стеганой одежде и  фланелевыми  косынками  на  головах. Трудно было понять– мужики то или бабы.
– Вот что,– сказал Еремин, прежде чем распахнуть перед толпой карловчан двери добротного, недавно построенного амбара.– На току в скирдах зерно. Чтоб к ним ни шагу!
– Об этом можете не беспокоиться,– твердо сказал Эдик, – никто не возьмет  ни  колоска. У нас это не принято.
– Но-о?– удивился недоверчиво Еремин, пристально всматриваясь в голодную толпу, в изможденные лица с мукой в глазах и покорностью. Усмешка, как бы говорящая: то ли еще будет, выражала  сейчас все его настроение и поведение, зная, насколько  голод может  управлять действиями человека, невзирая на его воспитанность, порядочность и традиции. Эта замеченная Эдуардом усмешка надолго запомнилась и навеяла неутешительные мысли. Они били по голове  неожиданно и больно. Словно он идет в ночи и всюду наступает на разбросанные грабли, а они внезапно ударяют. Главное, не обойти их, они так искусно разбросаны, что миновать никак нельзя. Реплика мужика о домах:  «Где ж я вам лесу возьму?» – с внушительным минусом осела в душе и памяти, вызывая неосознанную тревогу. Помедлив, Еремин  отомкнул замок и распахнул ворота.– Ладно, пока располагайтесь здесь.
 Амбар был из бруса, сухой, добротный, с твердым земляным полом. На самом верху стен  светились узкие и длинные, под стеклом, окна. В два ряда стояли опоры, удерживая стропила и перекрытие, которое одновременно служило потолком и крышей. Это давало экономию материала и высоту, куда можно заехать на машине и на тракторе, поставить молотилку и веялку. Эдик оценил постройку с первого взгляда, а старик Гютенгер подтвердил его мысли одобрительным восклицанием. Деду перевалило за семьдесят, он  был сед, близорук. Дорога и неизвестность, как и каждого, измотала. Выглядел он не лучшим образом, едва двигался, опираясь на костыль. Но как мастеровой человек, ценность и добротность постройки  не оценить не мог.
– Приглянулся амбар-то?– не без гордости спросил Еремин, услышав одобрительные восклицания старика.
– Гуд-гуд,– отозвался Гютенгер.
– То-то, а ты что умеешь, старик? Арбайт гуд?
– Арбайт гуд.
– Он все умеет,– вклинился в беседу Андрей. – Плотник, столяр, валяльщик валенок, сапожник. Молотилки, веялки налаживать мастер. Только стар, отощал за дорогу, ослаб.
– Вон как! Посмотрим. Я распоряжусь, чтоб вам котел затирухи сварили. Накормлю, будь она неладна.
 И ушел по делам к людям, что молотили цепами хлеб, глухо постукивая деревянной ногой.
Прибывшие стояли у ворот амбара, не решаясь переступать черту порога первого жилища после своего изгнания, не зная, что их ждет под сумрачными сводами огромного помещения? Холодное черное пространство, как и все безответное  российское бытие, повергнутое антихристом, затоптанное и оскверненное без надежды на  просветы в будущем? Поскольку надежда умирает последней, среди напряженной тишины и неверия, которое забирает последние силы, раздался слабый голос  обезноженной старухи Гютенгер. Она требовала подвести ее к воротам.  Ее подхватили и поднесли, едва касающуюся  земли безжизненными ногами. Старуха торжественно поправила под платком растрепавшиеся седые волосы,  громко прочла охранную молитву, благословив ею свой дальнейший жизненный путь, своих родных, а также односельчан и только тогда разрешила  внести себя под своды будущего жилья.

Глава тринадцатая

Пассажирский поезд, в котором ехал в Красноярск Артур Краузе, кланялся каждому столбу: останавливался на всех полустанках и станциях, пропуская встречные составы. Народу в вагон набивалось до отказа. Люди садились по несколько человек на нижние полки, пристраивались на узлы и мешки в проходах, умудрялись по двое спать на  вторых полках, особенно парни или девушки, и Артуру, с трудом занявшему на вторые  сутки  верхнюю полку, было непросто наблюдать за движением  эшелонов с переселенцами. Подремав на каком-нибудь длинном перегоне, он  спускался вниз и выходил в тамбур, пристально всматриваясь в пульмана, стоящие на товарных станциях. Поначалу проводники гнали его в вагон, но, узнав, что он догоняет свою семью, и распив поставленную Артуром бутылку водки, разрешали ему торчать в тамбуре и первому выскакивать из вагона на остановках. Артур бежал к составу, который только что видел стоящим на запасном пути, выяснять, кого в нем везут? Как правило, это были  товарняки. Лишь дважды до Соль-Илецка они обогнали два  эшелона с переселенцами, которые были из села Шталь, и люди ничего не знали о судьбе своих земляков. Правда, на станции ему сказали, что 839 эшелон проследовал двумя сутками раньше. Артура это известие обнадежило: он догонит родных и пересядет к ним. Одновременно удручала увиденная картина,  как жутко скучены в пульманах люди,  им не хватает воды,  нет отхожего места. Продуктами пока они обходятся своими. В сутки дают им булку на двоих и килограмм ливерной колбасы. В Соль-Илецке  впервые принесли овсяную кашу, сдобренную прогорклым постным маслом.
 Артур вернулся в свой вагон, взобрался на  полку и обнаружил, что тюк с продуктами у него  изрядно отощал. Артур огорчился. Старых пассажиров он никого не увидел,  ощупал мешок с вещами, особенно дорогим показался ему инструмент. Нет, все на месте.  Предъявить претензии  о краже некому.
– Проводник тут  чертей гонял, – показалась патлатая мужская голова из соседнего купе. – Могли бы все твои пожитки уволочь. Больше не оставляй без присмотру,– наказала голова и поинтересовалась: – Куда путь держишь?
– В Красноярск,– односложно ответил  Артур, он старался быть немногословным, боясь выдать себя акцентом, который на сегодня был непопулярен и даже опасен.
– Я поближе. Перебирайся ко мне в купе. Сподручней будет,– мужик был пожилой, за пятьдесят.
– Спасибо,– без энтузиазма откликнулся Артур, укладываясь на боковую.
– Как хочешь, вместе бы веселее,– патлатая голова  скрылась за перегородкой.
«Подружиться не помешало бы.  За вещичками бы доглядывали вместе,– подумал Артур, но обстоятельства требовали осторожности.– Хотя, пожалуй, никто не знает ни об Указе, ни о переселении волжан. И все же повременю. Пуганая ворона куста боится».
Проводникам Артур сказал, что семья его с заводом эвакуировалась, а он отстал. Это выглядело правдой. То же самое он может сказать  мужику через стенку. Но это завтра, на следующей узловой станции, где они тормознутся не менее чем минут на пятнадцать, а Артур снова помчится выяснять о своем эшелоне.
За последние годы Краузе почти не выезжал за пределы своей республики, и о жизни  в стране представлял из передач по радио, из  публикаций газет о развернувшихся гигантских стройках Урала, Донбаса, Кузбаса и в целом Сибири, Дальнего  Востока. Говорили и писали об успехах авиации  и беспримерных подвигах летчиков по дальности перелетов, об отваге моряков-челюскинцев,  неутомимых стахановцев. Завидовал незаметности своего труда бауэра-крестьянина, хотя на арену славы прорывались  и его коллеги: доярки, льноводы, трактористы. Ощущалось, что страна расправляет плечи, начинает накапливать богатства, по выражению вождя, « жить  стали лучше, жить стали веселее». И точно, в киножурналах показывали тысячи счастливых и веселых физкультурников, проходящих по Красной площади, из динамиков лились счастливые голоса дикторов, детей, колхозников, сталеваров, певцов. А уж песни! Они брали за душу и окрыляли!
Но где же эти богатые и счастливые люди, о которых беспрерывно говорилось и пелось? Он их не видит на пути в Сибирь. Да, идет война, бедствие, если под Смоленском фронт стабилизировался, то на Ленинградском направлении фашисты прут, так же как и на Киевском. Да, в стране много беженцев, они уходят от войны с пустыми руками. Но в его вагон садятся местные жители, едут по своим делам из города в город, от станции до станции и всюду – однообразная, убогая нищета: мешки, мешки, мешки, на плечах дешевые куртки, пиджачишки,  на  ногах кирзовые сапоги и ботинки, на губах ругань, крики, мат, устойчивый запах самогона и дешевого портвейна. Может быть, потому, что  вагон общий, не купейный. То есть вагон народный, лицо страны? Как этому не хотелось верить.
Артур семейным богатством похвастаться не может, у него тоже добро не в чемоданах, дома оно хранилось в старинном, окованном железом сундуке, в гардеробе, в ларях. Сейчас в  мешках, а на купейный билет поскупился: впереди неизвестно что, деньги понадобятся, их не густо в кармане. А ведь не рядовой работяга, столько лет председательствовал, а что нажил? Эти несколько сотен рублей, что скопил? Он уж не раз  с  горечью вспоминал отца-частника, сравнивая себя с ним, себя человека нового, человека будущего. Не стар ведь еще, в самой силе мужицкой. Теперь все потерял, что  нажил, создал. Все его земляки стали нищими, которых по переписи, он помнил, более миллиона, увеличив  и без того немалое сословье, судя по тем людям, которые беспрерывно садятся в вагон и сходят. Не бродяги они, из разговоров слышно, то колхозники, то  рабочие. Учителя едут, врачи, строители. Мало чем отличаются друг от друга. Что ж за дела такие? Людям  не дает жить  верховная власть? И только ли верховная?
Земля еще  дышала остывающими  легкими с  жадной  увядающей  силой. Но  на душе  у  Артура не  было  умиления от  многоцветия лесостепи,  по  которой тащился едва  не  умирая  от  натуги  поезд, кланяясь едва  ли не  каждому  телеграфному  столбу и  замирая  на  каждом  полустанке. И  всюду вдоль  разрезанной  железным  полотном  земли, на  потревоженном  гумусе, роскошно  качала  своими барашками  горькая полынь-трава. Он  знал ее  привкус и  сейчас  сравнивал  со  своим состоянием. «Она,  полынь, рассыпана  по земле как  горе  наше,_ думал Артур,_ и  кто  же ее  взращивает?» Он  всегда  боролся  с  этим  сорняком у  себя  на  полях и  на  усадьбе. Но  видно не  по силам это  дело  простому человеку – вывести этот  горький  сор. Не  по  силам  и  не  по закону  жизни. Его  послал на  землю Всевышний, как  и  хлеб насущный,  который возделывал всю  свою сознательную  жизнь  Артур.  Не  по  силам  изгнать  из  растения эту  горечь,  как  из  его  жизни теперешнее горе, упавшее  на  него и  придавившее всей земной  мощью. Кто  стоит за  этим  горем, Артур домысливал.  А  может быть, и знал, но не смел себе  признаться,  тихо сглатывал горечь от этой  страшной  догадки.
 В Новосибирске стоянка поезда растягивалась на час. Артур дождался новых пассажиров, попросил доглядеть  свой багаж, пустился выяснять о своем  эшелоне. Оказалось, что такой не проходил, хотя проследовало уже немало с людьми. Часть их них  поворачивает на Барнаул, часть идет дальше в Красноярск. Артур  решил сойти  с поезда и ждать своих здесь.
 Новосибирский вокзал, недавно отстроенный, поразил своим великолепием и огромностью.  Зал забит народом, Артур потерялся в  людской толчее. Краузе сдал багаж в камеру хранения и налегке пошел на товарную станцию караулить семью. После окрика часовых с платформ,  груженных  военной техникой, укрытой брезентом, он понял, что высовываться и бесконечно толкаться на виду опасно. Неровен час, задержат, станут задавать вопросы, что тут делает? Ответит, конечно, но если напорется на служаку-самодура, неприятностей не оберется. Точно загремит в немецкие шпионы. Поэтому он пристроился к бригаде обходчиков, у которых  мастерская находилась на товарной станции.
– Жду эшелон с эвакуированными,– пояснил он бригадиру обходчиков.– Вы меня  не гоните.
– Почему здесь, а не на пассажирской?
–Так ведь не в пассажирском едут, в пульманах. Им  в Красноярск путь.
– Ладно, будь здесь,– согласился бригадир.
Артур  коротал уже сутки, почти  без  сна, на  ногах, боясь пропустить эшелон. Ждал, надеялся, и все же его задержала железнодорожная милиция. Кто-то донес о подозрительном мужике, без дела околачивающегося  возле  мастерской обходчиков. Это были уже не попутчики,  не проводники, которым легко преподносил свою легенду, а официальная власть, которая в целях бдительности на веру ничего не возьмет, проверит его  документы. Заранее спрятав паспорт под стельку сапога, Артур предъявил свои  документы: партийный билет и справку, составленную самим же, заверенную колхозной печатью, в том, что являлся председателем одноименного колхоза, объяснил ситуацию, в которой оказался. Он сказал об Указе Калинина, о котором здесь слыхом не слыхивали.  Ему не поверили, посадили в камеру с двумя бродягами и продержали трое суток, выясняя достоверность его сведений. При этом дважды его допрашивал средних лет энкавэдэшник, но, убедившись, что эшелоны с  переселенцами идут, отпустили. Сообщив, между прочим, что действительно эшелон под таким  номером проследовал  сутки назад. Краузе ничего не оставалось делать, как почертыхаться в душе на ситуацию, ждать очередного поезда, идущего на Красноярск, садиться на него с закомпостированным билетом и вновь догонять медленно движущуюся семью.


Дмитрий Ковтун остановился перед выбором, как ему поступить: скрыться под чужой фамилией и уйти добровольцем на фронт, или явиться к начальству в Саратове и рассказать о внезапном нападении на него неизвестных ему людей  в форме наркоматовцев, как оказалось, по документам, настоящих. Поскольку  капитан Ковтун первоклассный  стрелок, ему ничего не стоило  в несколько секунд перестрелять молодчиков, попытавшихся схватить его. Что послужило поводом к нападению на честно исполняющего свой долг капитана, он  хотел бы выяснить? Также он подает рапорт об отправке его на фронт или комендантом формирующегося состава с  переселенцами. В том и другом варианте Дмитрий боялся за жизнь своей семьи, в частности, больше всего  за сына, который недавно окончил летное  училище в Энгельсе и сейчас воюет где-то на Севере. Надежда на то, что ему поверит родное начальство, перевесило чашу весов, и Ковтун, посадив за руль подвернувшегося своего  осведомителя Никифора и, взяв на буксир машину с трупами застреленных, двинулся в Саратов,  обливаясь  потом  не  столько  от  духоты солнечного  дня, сколько  от щекотливого своего  положения, которое  удушливо давило  на  нервы.
Майору Круглову моложавому,  чисто  выбритому,  чернявому человеку, с  настороженным взглядом карих  глаз доложил помощник, что  капитан Ковтун просит принять его по срочному делу. Столь неожиданным поворотом дела Круглов был озадачен: он в курсе дела с его племянником и не ожидал, что капитан появится в его приемной. Отдав распоряжение, чтобы немедленно явился старший лейтенант Догадаев, приказал:
– Пусть войдет.
Собранный, как всегда, Дмитрий четким шагом прошел в кабинет, поприветствовал своего начальника.
– Что там у тебя стряслось, я слушаю,– сухо сказал  майор, не приглашая садиться  подчиненного, что являлось плохим знаком.
– В Селезневке на меня совершено нападение. Все трое были мною поражены из пистолета. Вы же знаете, как я стреляю.
Майор долго молчал, хмурился, жуя нижнюю губу, не  решаясь  принять какое-то решение.
– Ты знаешь, кто такие?
– Я проверил документы. У всех троих удостоверения сотрудников НКВД, но я их не знаю.
– Своих, выходит, пристрелил?– сквозь зубы процедил майор.
– Своих я всех знаю в лицо. Эти – диверсанты.
– Как все-таки все произошло? Что подвигнуло тебя на решительные действия?
– В Селезневке  на улице не было ни души. Я искал  председателя колхоза Краузе, чтобы  тот при мне передал хозяйство заместителю и собирался в дорогу, как подлежащий выселению. И тут возле меня остановился  «воронок». Из кабины выскочило сразу трое с криком: «Капитан Ковтун, ты арестован!»– и хватаются за пистолеты. Но я этих желторотых опередил. Мне бы в действующую  армию, товарищ майор, снайпером, как на финской.
– У тебя же сын воюет, еще кто-то из родственников. Кажется, племянник? Что ты о нем знаешь?
–Только со слов  сестры: ушел добровольцем на фронт. Он же хорошо владеет двумя языками.
– И больше ничего?
– Никак нет.
– Какие соображения?
– Думаю, где-то в спецподразделении переводчиком.
– Ты, кажется, участвовал в захвате  немецких парашютистов?
– Командовал полуротой, но брать не пришлось. Их взяли без нас.
– Ты  их видел?
– Так точно, они шли под конвоем во главе со старшим лейтенантом  Догадаевым.
– И что ж ты в них  любопытного увидел?
– Ничего особенного, молодые, крепкие мужики, жаль, не удалось схватиться, проверить твердость руки, почувствовать, что за враг?– Дмитрий гневно сжал кулаки, что не ускользнуло от майора.
 – Враг серьезный, капитан, очень серьезный. Так ты говоришь, лучший стрелок нашего подразделения по скорострельности и точности?
– Был, теперь не знаю. Давно соревнования не проводили.
– Судя по твоему рассказу и трем трупам, навыка не потерял. Значит, ничего  о парашютистах больше не знаешь?
– Никак нет.
– Вот что, капитан, дело с трупами серьезное, если тебе добавить нечего, я  тебя назначу начальником конвоя формирующегося эшелона  с немцами. Разберемся с трупами без тебя. Приказ подпишу прямо сейчас же. Подожди в приемной.
– Есть,– козырнул Ковтун и вышел. В приемной  столкнулся с  Догадаевым. Тот  при  появлении  Ковтуна вскочил со стула, напряженно всматриваясь в его лицо.
– Здравия желаю, старший лейтенант,– сказал Ковтун, протягивая руку для пожатия, глядя, как  в кабинет начальника  вошел его помощник. Догадаев несколько смутился, но руку протянул.– Что-то не так?
– Нет-нет, здравия желаю. Вот к  майору  вызван.
– Ну-ну!–  густым голосом сказал Ковтун,  пытаясь понять, пронесло его или нет, ведь не случайно вызван  Догадаев, конвоировавший тогда переодетых в диверсанты наших пацанов. «Если Догадаева пригласят в кабинет, дело табак, ядрена Матрена, если нет, будет так, как сказал майор», – загадал Ковтун.
Вышел помощник, пригласил в кабинет Догадаева, а Дмитрию сказал, что сейчас он получит  командировочное предписание и займет место  начальника эшелона, идущего в Сибирь.
Ковтун сидел как на иголках, ожидая ареста, но прошел час, другой, он получил все, как сказал помощник, и отбыл на своем «воронке» сначала на вокзал, затем домой в район. Он ехал и  не верил, что родная служба не выкинет какую-нибудь неожиданность, но все обошлось. Передав дела своему  заместителю, он тут же  отбыл  домой, попрощался с женой,  и  на том же «воронке» его  довезли к  комендатуре Саратовского вокзала, где вступил в должность начальника эшелона.

Глава четырнадцатая

Старик Гютенгер Густав не подозревал, что в далекой Сибири станет надеждой и опорой своим дорогим соотечественникам. Его знания и мастерство всегда ценились в родной Карловке, теперь они расценивались куда выше, выше золота и бриллиантов – человеческими жизнями. Это для него и его земляков выше  золота.., а для тех, волей которых они оказались здесь без крова и пищи? Полова, мертвые отходы, которые не годились даже на корм всеядным свиньям.
Ячменная затируха, сваренная первый раз на молоке, а второй раз хорошо сдобренная подсолнечным маслом, показалась вкуснейшей и прибавила сил и бодрости старому человеку, на которого  обращены были взоры его родных и соседей. Он неплохо выспался на соломенном тюфяке, которые  были связаны женщинами в первые  же часы жизни на новом месте, подкрепился затирухой, и дух вечного оптимиста заставил  улыбнуться  внуку Андрею, его  друзьям Эдику и Ромке и тем женщинам, которые готовы своими руками свернуть горы, показать, как они умеют трудиться. Опираясь на костыль, он неторопливо приблизился к молотилке, которая безнадежно молчала и  не  подавала надежды на благополучную работу,  как не  подавало надежды на  тепло хлябкое октябрьское утро с грязным низким  небесным  куполом, опершимся  на близкие лесистые  холмы. Реки  отсюда невидно, но  ее близость   ощущалась от    влажных, колючих  подувах  низового  ветерка. Такой случался  и  на  Волге, но гораздо  позднее, после  красного  праздника. Старик  это  отметил про  себя, внимательно осматривая  машину. Нашел несколько неисправностей.
– Будем разбирать: изношен привод, заклинен подшипник…– Густав назвал еще  несколько дефектов.– Есть ли в селе кузня и кузнец?
– Кузня есть, кузнеца нет. На фронт всех специалистов  отправил. С бабами вот канителюсь, будь она неладна. Исправить-то можно?– с надеждой глядя на мастерового человека, спросил  Еремин
– Можно. Муфту, если нет в запасе, откуем, с подшипником сложнее. Придется делать из  дубовой чурки.
– У нас дуба нет. Береза,  сосны, кедр.
На складе, к счастью, подшипник нашелся. Муфту пришлось ковать. Густав  знал и это ремесло. Он и внук оживили  умирающую кузню,  в горне  заплясали языки пламени, облизывая бурые комки угля, которые были наломаны в овраге, что  лежал рядом с кузней и уходил к Енисею. Вскоре  застучали  молоток и  кувалда в руках у  Густава и  Андрея. К вечеру муфта была готова,  уже по темному, при свете костра, поставлена на место. Молотилку прокрутили, и она выдала первый мешок зерна. Эдик и Андрей разыскали Еремина, который крутился на ферме, и  сказали о  первом намолоте.
– Чай брешешь, милок, будь она неладна?– не поверил Еремин, но глаза его светились  веселыми искорками, что с радостью заметили парни.
   – Не понял?– смутился Эдик.
– Чего не понял?
– Что такое, брешешь?
– Ну, врешь, иными словами, будь она неладна!– рассмеялся Еремин.– Хотя немчура  всегда мастеровой была. Правда, мои мужики не хуже ваших шурупили. Берите  тот мешок в счет оплаты на харчи. И завтра молотить! Мне сводку по хлебосдаче  ломать нельзя.
– Как же насчет леса?– спросил  окрыленный удачей Эдик.
– Насчет леса, милок,  вопрос особый.  Лошадей  неделю как  в армию на тягло сдали. Свободных  послать на лесосеку нет. Никто ж вас мне не планировал. Как снег на голову упали. Придется рыть землянки. Так морокою, пока земля не промерзла. Ниже кузни в овраг вгрызаться, будь она неладна,– сказал Еремин и пошел, глуша землю деревяшкой,  с  подбитой  резинкой,  чтоб  не  скользила, отмечая, как скисли парни  от его слов.
И все же это была первая маленькая победа, та,  на которой  зиждилась надежда на непотерянную свою ценность как человека, нужную, если не той верховной власти, вышвырнувшая из дому целый народ, как негожую половую тряпку, то хотя бы  этому безногому председателю, в этой убогой сибирской деревеньке, истощенной государственными поборами урожая и всей продукции, какую выдавали люди в этом суровом, не обласканном  Божеским теплом крае, но когда-то славившемся тысячными пудами масла, которые по объему вырученной валюты превосходили золотодобычу региона, о чем писал в своих  путевых заметках  англичанин Нельсон, побывавший в Сибири несколько десятилетий назад.
Никто из них не знал, ни председатель  колхоза Иван Еремин, ни эти молодые и  пожилые переселенцы, что 26 августа 1941 г. под грифом «Совершенно секретно» Совет Народных Комиссаров Союза ССР и ЦК ВКП(б) вынесли очень важное  и, можно сказать, всеобъемлющее постановление, затем оно  дублировалось уже Государственным Комитетом Обороны за подписью Сталина и сводилось к одному положению, в частности:   «Разрешить переселенцам брать с собой личное имущество и продовольствие на путь следования до 200 кг. на каждого члена семьи.
Переселенцам, которым не будут предоставлены в местах вселения дома, выдается на постройку, а в необходимых случаях и на ремонт домов, кредит по линии Сельхозбанка в размере до 2 тыс. рублей сроком на 5 лет из 3 мпроцентов годовых, с погашением полученного кредита со второго  года после получения ссуды».
Власть  дала установку.  Власть – это охотник, который спускает псов: трави зверя! И тут уж как  получится, как  натасканы псы. Охотник уж не контролирует гончих, дав им полную свободу действий…

Густав терпеливо ждал гонцов от председателя. Здесь же  сидели Рома, Эльвира и те женщины, которые собирались молотить  снопы. Куча их уже лежала рядом с молотилкой  в клуне, куда моросящий дождь не залетал. Правда, с наступлением ночи хлябь прекратилась, а на небе развернулся Млечный Путь, проглядывая сквозь рваные бегущие облака; яркая Большая Медведица, увиденная переселенцами впервые на новом месте, предвещала холодную ночь. Как бы упреждая  коварство в перемене погоды, женщины весь день вязали из обмолоченных снопов тюфяки и циновки, чтобы в студеную ночь укрыться ими поверх одеял, которые привезены из дому, и удерживать  тепло своих отощавших тел,  требующих живительной силы затирухи, но ее не было ни в обед, ни к вечеру. И вот радостное: председатель дал за починенную молотилку первый мешок  намолоченного зерна! В нем  было не более сорока килограммов. То есть по триста тридцать граммов на человека. Это почти ничего.  Возникшая стихийно община под сводами  амбара,  что напоминал пещеру, возвращая людей в каменный век, в забытый всеми матриархат, ждала распоряжения  Эльзы Краузе, взявшей на себя роль вождя.
– Сварим только половину мешка, утром – остальное. Согласны?
Возражать никто не стал. Днем женщины выяснили, что единственный магазин, в котором можно купить единственный мешок муки, немного  сахара и постное масло на разлив, закрыт. Болеет продавец. В колхозной столовой продать какой-либо продукт отказались, ссылаясь на  строгий военный лимит. К тому же, полевые работы в хозяйстве прекращаются, а столовая скоро закроется. Два раза в неделю из района ходит хлебовозка, но хлеб выдается только по продовольственным карточкам. Потому ваши деньги, пояснили, можете затолкать себе в зад. Если спустят лимит хлеба на вновь прибывших, то лишь тогда  можно будет купить. Никто в деревне не нашелся, чтобы продать картошки или зерна. Каждая семья запасла на долгую зиму только-только для себя. Объявились, правда,  меняльщики, но они меняют харчи на то, чего у немцев нет – на водку. Кто-то подсказал пойти на  убранное картофельное поле и там порыться, насобирать мелочь, которая осталась в земле.
Неужели дойдет до голода? Утром, когда  собирались ремонтировать молотилку, никому так не казалось. Все надеялись, что председатель оценит мастерство Густава, в котором никто не сомневался, возьмет на работу его и остальных трудоспособных.  Днем эта вера потухла, сейчас, когда в потемках принесли мешок ячменя, вновь затеплилась жировиком на  суррогатных  отходах, трескучем  и  дымном,  но  все  же  дающим хоть  какой-то свет.
Неожиданно, тяжело шагая, пришла  кладовщица.  Крупная, грудастая, с грубоватыми и усталыми чертами лица, в широком прорезиненном плаще, принесла ведерный бидон подсолнечного масла, аромат которого тут же разлился по амбару, расширяя от возбуждения предстоящего ужина невидимые в темноте голодные глаза людей, поставила сосуд у ног, и на удивление мягким, певучим голосом сказала:
– Это вам от меня, чтоб затируху из ячменя заправить.– Помолчала, не дождавшись ответа, продолжила с той же мягкой интонацией:– Завтра  чуть свет всем бабам велено прийти на переборку картошки. Там наварим прорву картошки, нажретесь!– Она  внимательно всматривалась в застывшую  массу людей, в омертвевшую темноту амбара, удивленно и испуганно спросила:– У вас детей нет, что ли? Ни голоска, ни писка.
– Есть дети,– ответил тоненький девичий голосок.– Молчат все, есть хотят, терпят, боятся.
– Кого ж бояться? Волков нет,– все так же певуче  успокоила  кладовщица.
– Новой дороги, вагонов телячьих. Они страшнее волка.
– За что ж вас сюда, чтоб с Гитлером не снюхались?– откровенно недоумевая, спросила кладовщица у темноты амбара, из которой по-прежнему не доносилось ни звука. Не дождавшись ответа, кладовщица Матрена Павловна, нигде и никогда не бывала дальше районного центра, окончив в свое время ликбез и не зная никаких других народов кроме как своего, русского, не зная  мировой истории, да и своей страны, далекая от политики, с рассвета  до потемок работала на своих складах, как в тюремном  пространстве, грузно повернулась и пошла восвояси тяжелой, усталой походкой, унося с собой неудовлетворенное любопытство  о загадочной немчуре, которой точно дано прозвище, поскольку действительно не добилась от них ни одного слова, не считая ответ той девчушки, видно, русской сироте, прибившейся к несчастным. Завтра при свете она посмотрит на них, поглядит, как они умеют работать. Картошки вороха огромные, надо ее сортировать, какую на семена, какую в город Красноярск на последней барже, что прибудет через два дня. Надо успеть затарить в мешки, не то уполномоченный по заготовкам грозился отдать под суд и ее, Матрену, и Еремина. Кем затаривать-то? Мужиков на войну позабирали,  одни бабы на ферме, другие на молотьбе, оставшиеся мужики корма  с покосов возят, зябь пашут. На ребятне школьной, что с уроков поснимали, далеко не уедешь. Обрадованная и облегченная негаданно подвернувшейся рабочей силой, Матрена Павловна пришла домой, где у нее семеро по лавкам да муж чахотошный, два года назад принесший эту заразу зимой с лесосеки. Слава Богу, хоть наварено дома, прибрано, строжится мужичишка над детьми, подрастают они, за собой уж могут доглядеть. Старший сын на фронте где-то, молчит, весточки не шлет. Старшенькая ее, Люсенька, тут же подскочила, защебетала,  лапши матери в миску налила с курятиной. Сыты у нее дети, обуты, одеты. Не работай  она на складах, нищета нищетой, как  другие, была бы с мужем-то чахоточным.
Матрена принялась хлебать горячую лапшу, заедая  ржаным, запашистым ломтем. Вспомнила  писклявый  и голодный голосок девчушки в амбаре, себя вспомнила такой же, как без тятьки остался их  целый журавлиный клин на мать, как голодали они ту зиму, обобранные то белыми, то красными отрядами. Уж она-то знает, что такое голодовать, как светились их животы синевой, когда нет-нет, да мылись в бане, чтоб не завшиветь окончательно. Вша голодного любит. Где голод, там она, распроклятая. Загрызет ту немчуру, если вот так-то, без харчей, будут зиму мыкать.
«Посмотрю завтра на ту девчушку да к себе в избу возьму сироту, прокормлю. Богу это угодно. Хоть и не в почете ОН у  советской власти, а все одно нехорошо забывать ЕГО. Пусть власть не признает ЕГО, а она, Матрена, коротко, но молится все же утрами да на ночь. У той немчуры, небось,  тоже какая-то вера есть?»
– Скажи мне, Люсенька, откуда немцы родом, что к нам вчера привезли?– спросила мать.
  – Германия у немцев страна.
  – Это я и без тебя знаю. Этих-то откуда пригнали? Не из Германии же?
  – Эти в России жили. Завтра разузнаю все про все.
  – Завтра я и без тебя узнаю, картошку у меня перебирать будут, а вас за учебу посадят. Толку с вас, оглашенных, мало.
Из комнаты вышел, хилый, с запавшими щетинистыми щеками и провалившимися глазами чахоточный Матренин  муж. Опираясь на костыль, больной  тяжело дыша, сказал:
– Немцы снова на Москву прут. По радио передали: снова несколько городов пало. Эти-то какие люди, поглядеть бы хоть глазком. С них, поди, беда наша?
– Бабы  там да старики. Детишек не слышно. Перепуганы, немтыри-немтырями, прости меня, Господи, грешную, за такие слова. Они, что ли, ту войну затеяли?
– Знамо дело не они, но их племя.
– Помню, белая война пришла к нам. Жил наш тятька не чета нам,  сытно да справно, в мире жил, в глуши этой с кем ему воевать, а вот нашли, выдернули его из хозяйства, на войну бросили против своих же мужиков. Другие пришли – в отместку дом пятистенный из листвяга тятькой срубленный, вечный, спалили! Он виноват ли? Оглашенный ты, бестолочь,– рассердилась Матрена.– Вот и эти так же жили себе, не тужили, а тут Гитлерюка  решил земли русской оттяпать, говорят, полмира уж покорил, потому и пятятся наши против его несметной силы. Но эти-то не под Гитлером были, под советской властью. За что ж им такая  доля?
– Видать, нашкодили,– сделал вывод  муж Матрены.– Просто так чирей не садится.
– Помалкивал бы, хвилосов безбородый. Знай свое дело: с носа кап, да в рот хап. Лучше будет,– зло сказала Матрена.– Ты вон тоже нашкодил. Никак не хотел в колхоз вступать, своим умом жить норовил. Оттого на лесосеку попал, чахотку схватил. Теперь мыкаем горюшко!
Матрена  в сердцах  встала из-за стола, прошла к плите, где стоял горячий чайник с травяным чаем из смородины, брусничника и  ягод шиповника, налила в чашку, уселась снова вприкуску с сахаром пить, вспоминая тонкий голосок девчушки из темноты амбара, жалея ее, кроху горемычную.

Октябрьский день  наконец-то  раздался в  ширь,  раскатился  котомкой солнечного света из  рваных прорех сумрачно  ползучих  туч, хоть  и  не  таким  ярким,  как это  бывает  летом, когда вокруг  изумрудная  постель сверкает  и  отражает  лучи,  но  все  же приятным и обнадеживающим, а  скорее  всего более  желанным в  эту пору  осеннего  плача,  чем в  прошедшие  отжитые дни. На  серых  лицах  работающих  на  току  людей заскользили  скупые улыбки, исходящие из  ободренной души,  которой эти  солнечные  блики сказали,  что  не  век на  земле  будет  хмарь,  пройдет  она, жизнь обласкает еще  теплом людские  тела. Хотелось  верить в  хлебный, а  не  голодный  исход,  не  в  трясину  под  ногами, а в  торную  дорогу. Гул молотилки, характерный запах пыли от нее, сродни поставленной  на  теплую  печь  квашни,  будоражил работающих: и  подносчиков  снопов,  и  машиниста, и тех,  кто сгребал зерно и  ссыпал его в  мешки,  и  тех, кто  молотил  хлеб  цепами. Неожиданно  эту насыщенную  трудом атмосферу разорвал возглас:
– Я вас нашел, я вас нашел! –  это кричал на весь ток закутанный в  брезентовый  плащ,  увешанный узлами и  горбатыми  мешками  с  поклажей человек. Он  решительно  шагнул к  стоящим кучкой  детям, подхватив в обе руки Кристи и Витю Краузе.– О, моя маленькая Кристи, как я соскучился по тебе, по Вите, по Эдику, по маме! Где же она? – он целовал милые лица, и слезы счастья катились по его давно небритому, заросшему жесткой щетиной лицу. Кристи слабеньким голоском шептала свое обычное: «Маин  фатер, маин фатер» и слезы струились по ее бледным щечкам, скатывались к подбородку и тонули там, в шерстяном  платке, которым была  укрыта головка девочки. Теплый и мягкий платок схвачен узелком под подбородком, перепоясан под мышками и так же надежно завязан на спинке. На ножках у девочки теплые ботики, ворсистые штаники.
Артур Краузе не стеснялся  своих слез на виду у сельчан, с волнением глядевших на  бурную, освещенную солнцем встречу. Он имел право на слезы, которые выстрадал за долгий месяц поисков  своих родных в этих необъятных просторах. Но он не мог долго занимать  себя своими детьми, потому что с вопросами к нему подбежали его односельчане, его бывшие лучшие доярки.
– Артур, что с нашими мужьями? Где они? Приедут ли к нам?– посыпались вопросы исстрадавшихся женщин, среди которых была Маргарита Гютенгер.
 – Разве их нет с вами?– растерянно спросил Артур, отыскивая  глазами Эдика,  который рванулся к  отцу от  молотилки.
– Нас везли в разных эшелонах. Только некоторым удалось пробиться к своим семьям. Нашим же не повезло.
– Я ничего о них не знаю. Я добирался до Красноярска  один, на пассажирском поезде, догонял вас. Но я слышал в комендатуре разговоры, что якобы мужчин должны направить к семьям. Но как вы тут устроились, чем занимаетесь, где мама, Эдик?
– Пока еще не устроились, третий день, как прибыли сюда,– ответил Эдик дрожащим  от  радости  голосом,  припадая грудью к свободному от поклажи  плечу отца, который  не  выпускал  из  рук младших детей.–  Молотим  хлеб. Председатель дает нам за работу по  килограмму ячменя на каждого человека. Живем в амбаре.
– Так где же мама, что с ней? – с тревогой в голосе спросил Артур.
– Она с другими женщинами перебирает  на складе картошку. Ладно, папа, нам работать надо, вечером поговорим. За главного механика у нас дядя Густав.
– Подождите, я смотрю, вы  так отощали и сейчас голодны. В городе я купил целый мешок хлеба. Возьмите, поешьте.
– Не спеши, Артур, Эдик правильно говорит, нам надо работать,– поддержали своего  молодого вожака женщины.– У нас теперь община. Продукты в общий котел.
– Я не возражаю, дорогие мои! Это правильно, так  будет легче выжить и устроиться на новом месте. Я, пожалуй,  вольюсь в вашу артель. Вот только куда мне отнести вещи?
– Витя покажет, он уже  большой мальчик,– ответила ему Маргарита Гютенгер.
 Витя соскользнул с рук отца и  сказал:
– Идем, здесь рядом, видишь амбар?
Артур подхватил  два мешка свободной рукой и, прижимая к груди заплаканную Кристи, пошел вслед за сыном. В амбаре было сумрачно. Свет  сюда  проникал  через приоткрытую дверцу в огромных  двустворчатых воротах, но он с первого взгляда увидел, насколько практичны его земляки: всюду лежали вязаные соломенные тюфяки, на некоторых сидели больные старики Шваб, Гютенгер, присматривая за малолетними ребятишками, которых было  более тридцати. Дети среднего  и старшего школьного возрастов со своими матерями перебирали картошку, где их  кормили  вареной картошкой и квашеной капустой, поили  чаем из листа смородины. Не было только хлеба.
 Артур Краузе окинул взглядом молчаливых, притихших детей, и сердце у него сжалось от сострадания. Подвижность, улыбки, смех могла вызвать у детей сытная еда. Он  торопливо развязал мешок с булками и принялся угощать детвору хлебом. Он разрезал на  ломтики три булки так, чтобы каждому малышу досталось по два кусочка. От Густава он узнал, что в колхозе нет ни одного свободного дома для жилья, где  можно было бы устроить маленьких детей, иначе они могут простыть в этом холодном амбаре. Артур понял, что ему не следует приниматься за молотьбу, а идти к председателю, выяснить жизненно важный вопрос: крыши над головой.
– Местный председатель говорит, что придется строить землянки в овраге, что возле кузни,– неутешительно говорил Густав.– Твой Эдик уже выяснял этот вопрос. В колхозе нет ни одной свободной лошади, чтобы  вывозить лес для строительства  жилья, хотя напиленные штабеля сосны есть в нескольких километрах отсюда.
– Так, – мрачно  сказал Артур, как подписал приговор о заключении в тюрьму,–  инструмент у него есть? Лопаты, ломы, топоры?
– Инструмент есть. Я совсем обезножил за дорогу, но пойду с тобой  выбирать места под землянки. Время не ждет.
– Да-да, дядя Густав. Чем ближе  беда, тем больше ума. Беда у нас на загривке сидит и слезать не хочет.
– Никто, Артурушка, не находит слов, чтоб  беду эту выразить. За что нам кара эта, вроде Бога мы шибко не гневили, каждая семья без молитвы за стол не садилась, спать не ложилась? Никто образа не вынес с угла переднего. И в твоем доме Господа почитали, и в моем, и в каждом.
– Война, дядя Густав. Грозились противника шапками закидать, а уж танки фашистов вот-вот границу Московской области пересекут. Просчитался вождь с войной, на нас злобу срывает. На всем народе нашем! Ты хоть одного диверсанта или шпиона знал в нашей Карловке? Не знал, и я не знал. Мне один человек на это диверсантство такие глаза раскрыл, что я до сего дня опомниться не могу.
– Какие слова говоришь, Артурушка, не дай Бог, кто услышит,– старик оглянулся, вокруг никого, кроме ребятишек, его старухи да больных Швабов.
– Я к такому выводу пришел, дядя Густав, следуя за вами в глухой обиде и тоске. А коль пришел, не могу не высказать, хотя бы тебе, дядя Густав, иначе разорвет меня эта правда, не даст она мне покоя:  людям не дают жить вожди наши!
– Да что ж такого страшного тебе  сказал тот человек, Артурушка?– испугался жуткого вывода Густав.
– Диверсантов тех и шпионов само НКВД готовило из русских ребят, а потом всех к стенке, чтоб секрет этот, омытый кровью, по земле не расползся. Вот вам и повод для депортации неблагонадежного  народа. Как же, нигде в глубоком тылу не высаживаются десантники, а в Поволжье высаживаются.  Немедля вышвырнуть всех с той обетованной земли, рассеять по стране,  распылить по  необозримым  просторам. Потому нам бороться за себя надо сообща. Иначе погибнем.
– Упаси тебя Бог, Артурушка, кому еще сказать об этом. Запаникуют люди, и без того страха натерпелись. Ты да я знаем и  ладно, а знаньем человек силен. Пошли, председатель, бери в свои руки нашу артель, веди ее к жизни, как вел всегда. Покажу тебе тот яр, о котором председатель Еремин говорил.– Густав в сильном волнении ухватил Артура за руку, потянул на выход, спасаясь торопливостью от  страшных слов правды.
 Они вышли из амбара в ветреный сумрачный вечер. Он только начинался, но на западе уж потухал закат, извещая крестьянина, что пора  на покой, погреть у очага натруженную спину, попить горячего чая, были, мол, дни подлиннее, в которые и надлежало управляться с хозяйством. Долог крестьянский марафон, с первых дней весны тянется, пора и честь знать, иначе сломаешься, надсадишься, как зиму отзимуешь, как новую весну-красну встретишь? Все, милок, Создателем предусмотрено, все Им заложено: время для ораницы и время для накопления сил, будь мудр,  следуй Божьим законам – здоров и силен будешь, богатым и почитаемым станешь. Словом, гляди  сам, мужик, как повести себя, как обиходить свое дело.
Так, почти так, он помнит, водилось у его отца до коллективизации. Дядя Густав не даст соврать, сам так хозяйствовал. Не без того, конечно, бывали вечеровки в позднюю осень, но редко. Все больше по свету управлялись. Ныне не те времена, видно, не помнит спокойных вечеров Артур ни в один год своего председательства, а теперь на этой, Богом забытой земле,  не  обласканной  его теплом: не до жиру, быть бы живу. Ночами придется обустраиваться, день будет уходить на добычу харчей в этом захудалом колхозишке.
– Что за мужик  местный председатель?– спросил Артур.
– Инвалид финской войны, не пустой человек, но с нами не знает, как поступить. Ничего ему о нас никто не говорил, не инструктировал. Как снег на голову свалились.
– Понимаю, по военному времени каждое зернышко на счету, не решается человек на хлебное довольствие ставить больше сотни ртов. Десять дней – тонна хлеба! Растранжиришь – под суд пойдешь.
– Обещал за переборку картошки по норме на каждого отпустить.
– Тот человек, дядя Густав, о котором я тебе напоминал, говорил мне, что Совнарком своим Постановлением  разрешил  взять до тонны имущества на семью. Оставленное недвижимое  имущество, продовольствие и скот нам должны восстановить по квитанциям. Есть ли они у вас? В отношении построек: либо предоставляются готовые дома, либо материалы на постройку. Наркомзем обязан был  принять у хозяйств и населения зерно и фураж, а на местах расселения выдать натурой три центнера на человека зернофуража и потребное количество семенного фонда и зернофуража для общественного скота.
– Что ты говоришь, Артур?–  едва выговорил Густав, пораженный столь невероятным расхождением действительности с  законом, а Постановление – есть неотъемлемый закон советской власти. Старик тяжело оперся на костыль и остановился. – Квитанции есть, но действительны ли они? Основные, за колхоз, у Августа, но где  он, один Бог знает.  У людей на руках только за  положенное, но не полученное зерно за трудодни. Скопом их выдавали. Со скотом того хуже:  согнали  коров-матушек в загон,  а кто доить будет, кто пасти?  Отказался заготовитель  на квитанциях печать ставить, хоть и выдал. «Погибнут коровы без дойки,– говорит,– с меня же и спросят». Ничего не понимаю, чья десница управляет, за что народ в пустошные края  без крова и пищи шлет? Однако  думал я, не могло вот так, без куска хлеба, без крыши над головой правительство людей оставить. Тонна имущества – это же что-то! Все барахло семейное, весь инструмент,  муки, мяса присоленного сколько можно было взять. А постройки! Где ж на такую ораву жилье найдется, а вот материал – другое дело. Бери, человек, стройся на новом месте, коль лихая година выпала да труса перед фашистами празднуют. А оно вон как вышло! С голыми руками, да голым задом в зиму! – не говорил, а выл несчастный Густав.
 Артур смотрел  на потрясенного Густава,  на дрожащие руки и голову, на побелевшие губы и застывшие глаза и пожалел, что сказал старику эту горькую правду. Не всегда правда хороша, выходит, чего доброго, сердце не сдюжит. Артур попытался успокоить Густава, но тот отмахнулся.
– Сроки переселения, небось, определены не авральные, сутки на сборы?
– Сроки с третьего сентября приступить,   двадцатого сентября закончить, – зло стал добивать  старика и себя Краузе.– Только все это, дядя Густав, блеф, нереально. Документ, если что, потомкам останется. Судите, мол, правительство к переселению подошло гуманно. Даже расселение на новых местах предусмотрело колхозами. Что же наяву? Мужиков наших неизвестно куда загнали, карловчан по всему берегу Енисея раскидали. В долгие  ночи и дни моего путешествия я прикинул, сколько же эшелонов надо для перевозки людей и  имущества? Более  трехсот эшелонов даже в таких скотских условиях, в каких  везли наших волжан. Мыслимо ли занимать такую массу подвижного состава в условиях войны, когда каждая платформа на счету и нужна для переброски техники, вагоны для войск? Немыслимо! Роскошь! Вот и обрубили все наше имущество до  полсотни килограммов те, кто исполнял Указ Калинина.
– Пульмана набивали людьми так, что сесть было негде, не то, что лечь. Вся наша артель в одном вагоне ехала. Отсидел я ноги за дорогу, встать не мог на них, здесь уже мало-помалу расходился. Трех покойников сняли с нашего эшелона за дорогу. Во всяком хлебе не без мякины, а тут и слов не найдешь. Идем, Артур, смеркается, посмотрим место, все ясней в голове станет от дум тяжких.– Придавленный  грузом жестокого лицемерия, седовласый бауэр, познавший в жизни все, чем она богата,  не  подозревал, что человеческий разум может придумать такое дикое  дело, осуществить его с сатанинским коварством, тяжело двинулся вперед, теряя последнюю ниточку веры во власть после  рассказа Артура. Он не потерял веру в себя, в свои руки и ум,  в свое  трудолюбие, которое  не раз выводило его из прорвы несчастий и бед. Выведет и сейчас, хотя старик далеко не представлял всех невзгод, которые скоро с новой силой обрушатся на его народ. Это было начало необыкновенного варианта умерщвления немцев в составе других малых народов, изобретенного усатым палачом, самым кровавым, каких не знала ни одна эпоха. Вариант этот был составным элементом изуверской системы, творцом и вдохновителем которой являлся этот усатый палач, говорящий с характерным грузинским акцентом. Имя его произносить  всуе, значит осквернять память его жертв.

Глава пятнадцатая

Приступив к новым обязанностям, капитан госбезопасности Дмитрий Ковтун прежде всего  познакомился с личным составом  караула, в котором  насчитывалось двадцать один человек. Все, за исключением сержанта Шевцова и рядового Клюкина, были назначены в команду неделю назад и прибыли вместе с эшелоном из Ульяновской области. Сержант Шевцов  и Клюкин были из Саратова, которыми доукомплектована команда. Дмитрий напряг память и вспомнил, где последний раз он видел Клюкина. В конвойной команде Догадаева. Физиономия сержанта Шевцова примелькалась ему давно. Здесь он назначил его своим заместителем. Команда  расквартировалась в пассажирском общем вагоне.
Ковтун проверил два первых пульмана и увидел в нем Андрея Поппа, которому посчастливилось попасть в один вагон с семьей. Впрочем, этот сборный эшелон не был характерен для  большинства, мужчин здесь разделять  с семьями не стали, по каким соображениям, Ковтун в подробности не вдавался. Скученность была все такая же: вагонов не хватало, а  вывозить еще едва ли не третью часть населения  республики. В каждом вагоне  стояло по две бочки с водой. Появилось новшество: в вагонах наспех сколочены по периметру нары. Это увеличивало полезную площадь, где можно спать по переменке круглые сутки.
Попп тоже увидел Ковтуна. Не поздоровался, отвернулся. Дмитрию понятен его жест. На его месте  он сделал бы то же самое. Но Ковтун в трагедии немцев не виноват. Он  простой исполнитель воли Верховного правительства. Вчера только он говорил Артуру Краузе, что действует по-человечески, когда  команды идут сверху человеческие, а зверские – и он действует по закону зверя. Каждый жить хочет. В его власти, и то весьма ограниченно, улучшить питание людей. Небольшая сумма денег, как начальнику эшелона, ему выдана, которую он может использовать на питание в непредвиденных обстоятельствах. Каковы они будут, знает только сам черт.
Дмитрий знал, что у Андрея на руках четверо детей, младшей девочке всего год. К несчастью, жена беременна пятым. Есть молодухи с грудными младенцами. Где постирать и просушить пеленки? Собрать бы таких в один вагон, да хоть какие-то человеческие условия создать. Но где он возьмет свободный вагон?
– Товарищ капитан, разрешите обратиться?– перед ним стояла в форме санинструктора молодая, симпатичная девушка, сзади ее испуганно смотрели  два таких же лупоглазых  инструктора.
– Я вас слушаю.
– Это  хозяйство капитана Ковтуна?
– Да.
– Мы прибыли в ваше распоряжение по разнарядке Наркомздрава. Где нам размещаться?
– Санитарно-медицинское обслуживание?
– Так точно!
– Ваши документы?
– Пожалуйста, товарищ капитан. Санинструктор Рудакова,– девушка подала  командировочное предписание, позволив себе белозубо улыбнуться, а капитан отметил, что улыбка у нее распрекрасная.
– Займете второе купе в  вагоне.
– Разве у нас не будет санитарного вагона, как нас наставляли?
– Не будет, действительность намного суровее всяких наставлений, санинструктор Рудакова. Выполняйте.
– Есть, но мы бегло осмотрели несколько вагонов с людьми, в каждом жуткое перенаселение, никакого соблюдения санитарных норм перевозки живого состава, товарищ капитан. Это грозит различными заболеваниями. Там нет даже сортиров.
– Прикажете отменить отправление, которое состоится через час, и строить сортиры?
– Я не знаю, как вы поступите, но я не могу взять на себя ответственность за  здоровье людей и даже за их жизнь.
– Вас  никто и не просит брать на себя такую ответственность. Ее взял на себя Государственный Комитет Обороны. Выполняйте, о размещении доложить мне,– резко сказал Ковтун, и мягче спросил:– У вас хоть какие-нибудь медикаменты есть?
– Все то, что в  медицинских сумках при нас. Нам сказали, что все есть в санвагоне.
– Да, не густо. Миф о санвагоне выбросить из головы. Их, я думаю, сейчас остро не хватает на фронте. Слышали сводку о прорыве  танков Гудериана на московском направлении?
– Да, товарищ капитан, это ужасно, но сколько же человек в эшелоне?
– Более двух тысяч. – Ковтун увидел, как зрачки девушек расширились от охватившего их неподдельного ужаса.– Тронемся, детально разберемся. Занимайтесь своими делами, будьте собраннее.
 Ковтуна поражало адское терпение и покорность немцев. Истерик  не было. Люди все еще не вышли из шока от непродуманного, но вершившегося дела. И что удивительно – не слышно детского писка. Только короткие деловые фразы устраивающихся на долгий путь людей в тесноте. Им сказали, что повезут в Сибирь, в Красноярский край.  Капитан видел, как сержант  Шевцов разводил по вагонам караульных, они размещались на площадках вагонов по двое. Команда погрузки спешно посадила последнюю партию переселенцев в вагоны и стала закрывать двери, и  тут  из  ближайшего полетел истошный женский  вой,  похожий на сучий по  покойнику, бередящий жутью, как  бы  вроде  тебя  самого обвываемого. Загорелся зеленый свет  семафора. Эшелон дернуло, от головы до хвоста побежал звонкий лязг буферов, и колеса покатили, прогибая  тяжестью чугунные  рельсы. Теперь уже всюду сдержанное молчание в вагонах лопнуло от тысячеголосого вопля, раскат  его  не  могли заглушить стены вагонов и стук набирающих разбег колес, но он не был услышан, его заглушил лязг  гусениц танков Гудериана, рвущихся на Москву.
На третьи сутки пути Ковтун не сомневался, что сержант Шевцов появился в его караульной команде не случайно. Глаз или рука майора Круглова? Если глаз, то ничего он не высмотрит, а если рука? Вот тут  надо думать и быть всюду начеку. Шевцов долгое время был в расстрельной команде. Мало кто знал об этом, но Ковтун, много лет прослуживший в своем районе начальником, знал о такой мрачной должности и  засекреченной личности. У такого рука не дрогнет.
«Но если  удастся выяснить, что цель у Шевцова   я, Ковтун, то еще посмотрим, кто – кого? Потом меня возьмут,– мрачно размышлял Дмитрий,– но ты умри сегодня, а я – завтра. Как же важна для них тайна! Соблюсти ее ценой множества жизней – это ли верное служение Отчизне?»
  Отчизна и состоит из ее сынов, ибо нет  отечества без людей. Война без жертв не бывает, но с кем затеяна эта война? С грудным ребенком Андрея Попп? С лучшими работягами, какими показали себя Краузе и Попп? В качестве пушечного мяса для этой войны сгодился способный студент, его племянник Слава? Может быть, верным служением Отчизне было бы разоблачение этой  провокации или, по крайней  мере, служением будет   обнародование этого факта? Ковтун, воспитанный  на безоговорочном и слепом подчинении делу партии, не знал, как поступить. Разоблачение – это же предательство политики партии в отношении немцев. Нет, он не готов ни к какому жесту. Потом, кто ж ему поверит? Ему просто надо выжить. Шевцова он держит на расстоянии. Рядового Клюкина тоже, а вот  улыбчивая Рудакова, кажется, въехала в него основательно. В спокойные часы движения их разделяет лишь тонкая  перегородка. Он, кажется, чувствует ее бок или спину своим  боком. Но никаких сантиментов, он будет  строг с этой девицей, у которой, кажется, еще не обсохло молоко на губах. Вот он их и высушит! Своими? Здесь, в единственном купе с дверью.
Неожиданный стук в дверь подбросил его с полки.
– Товарищ капитан, можно вас потревожить?– в дверях стояла санинструктор Рудакова, в тусклом свете  потолочной лампы он уловил в ее глазах тревогу.
– Что случилось? – сухо спросил он.
– У нас ЧП, в тамбуре с ножевой раной умирает рядовой  Клюкин.
Ковтун  бросился на выход. Клюкин стоял часовым на первом посту, то есть в тамбуре их вагона.
– Оставайтесь здесь,–  резко приказал капитан, выхватывая пистолет из кобуры. В два шага он оказался в тускло освещенном тамбуре. Клюкин лежал на спине, в  его груди торчал столовый нож. Часовой  был еще жив. Ковтун склонился над умирающим.
– Клюкин, кто тебя?
– Ш-ш,– вырвался  шипящий звук из уст умирающего. Губы его шевелились. Собрав последние силы, Клюкин  все же произнес:¬– Шевцов, за отказ…
– За отказ устранить меня?– внятно произнес Ковтун.
Жизнь покидала парня, глаза его остекленели, и Ковтун не смог  увидеть в них подтверждение своего вопроса.
Ковтун встал и торопливо прошел в конец вагона, где должен был находиться  сержант Шевцов.  Он спал, как и положено перед нарядом на караул.
– Сержант Шевцов, подъем!– Дмитрий внимательно смотрел на действия сержанта и пришел к выводу, что артист он плохой: неумело разыграл внезапно разбуженного от сладкого сна человека. Задергался, залопотал: а-а, что-что? Увидев капитана, неловко вскочил с полки.
– Сержант Шевцов, немедленно осмотреть крыши вагонов на предмет: нет ли в каком  потайного лаза. Возьмите с собой двух солдат. Выполняйте!
– Что случилось, товарищ капитан? – Шевцов  недоверчиво смотрел на Ковтуна.
– У нас ЧП, выполняйте!
Подняться на крышу вагонов можно было лишь  из тамбура, где лежал убитый Клюкин. Пусть сержант увидит труп, а Ковтун проанализирует его реакцию, и тогда  с ним можно поговорить по душам.
Все произошло так, как предполагал Ковтун. Шевцов,  увидев поверженного, бросился прощупывать его пульс.
– Санинструктор Рудакова нашла его  еще живым. Она была вдвоем с Кошкиной. Я  тоже застал его еще живым.
– Он что-нибудь вам сообщил?–  в голосе Шевцова слышалась паническая тревога.
– Почти ничего. Но об этом после. Выполняйте приказ. Нам надо исключить нападение немцев.
Шевцов и солдаты полезли  на вагон. За ним следом поднялся Ковтун и остался наблюдать, как  темные фигуры осматривают вагоны. Силуэты удалились, а  вскоре совсем исчезли  в темноте.
Ковтун курил, сидя на крыше тамбура своего вагона, когда  группа вернулась. Ветер  движения поезда полоскал людские  фигуры, целовал холодными  губами, срывал с  папиросы еще  тлеющий табак  и  уносил мертвые  искры в  ночь, гасил  их секундой  позже.
– Никаких проломов в крышах вагонов нет, товарищ капитан,– доложил Шевцов.– Возможно,  враг проник через двери?
– Не думаю, я лично проверил закрытые запоры дверей, кстати, вместе с вами.
– Да, это исключено,– согласился Шевцов.
– Спустимся в вагон, обсудим, – сказал Ковтун, и первый стал пробираться в тамбур.
Поезд стучал колесами о стыки рельсов, до узловой станции, где длительная стоянка с приемом пищи переселенцев далеко, утром. Времени наговориться – море. Ковтун и Шевцов сидели напротив, их разделял  столик.
–Что вы на это скажете, сержант?– спросил Ковтун, и если бы Шевцов был более внимателен, он бы заметил, как  уголки губ говорящего, утонула едва заметная усмешка. Но он был поглощен вопросом: что успел сказать убитый и как случилось, что зарезан он не наповал?
– Я ничего не могу сказать, товарищ капитан.
– А я могу, сержант. Я тебя вычислил: ты и Клюкин посланы  майором Кругловым, чтобы устранить меня. Ты поручил это сделать солдату, он отказался по неизвестной мне причине.– Шевцов дернулся рукой к кобуре, но тут же молниеносно перед его физиономией выросло дуло пистолета капитана.– Ты же знаешь, ядрена Матрена, что твои шансы опередить меня – равны нулю. Так что сиди и не дергайся, но  скажи, за что Круглов хочет меня устранить?
– Я не знаю.
– Врешь.
– О таких вещах подчиненным не говорят.
– Согласен, но ты  не догадываешься?
– Нет.
– Опять врешь. Нам с тобой, видно,  договориться невозможно. Круглов за невыполненное задание тебя не пощадит. Ты в любом случае попытаешься  меня устранить. Я же постараюсь на глазах у свидетелей спровоцировать  несчастный случай  твоей персоны. Посмотрим, кто – кого? А сейчас вынь пистолет из кобуры и брось его на пол. Замечу не то движение – ты покойник. Так, хорошо, я знаю, жить хочешь. Надумаешь рассказать о причине, скажешь, а сейчас пошел вон отсюда, кровавая  сволочь!

Глава шестнадцатая

Сибирская осень с обилием леденцовых  подарков,  которые  она  зашвыривала то за  шиворот,  то  за  пазуху, нагнетала неподдельный страх на переселенцев. В конце недели тревожного ожидания своей дальнейшей судьбы, для изгнанников наступила хоть какая-то ясность. Из района пришла бумага, в которой председателю Еремину рекомендовалось расселить переселенцев методом уплотнения, или выдать стройматериалы для строительства  временного жилья. Квитанции, которые получены немцами за сданный зернофураж и скот, натурой отовариваться пока не будут – нечем, но будет выдаваться печеный хлеб в размере нормы продовольственной карточки. Всем немцам рекомендуется влиться в колхоз и неукоснительно выполнять его устав, то есть работать наравне с  настоящими членами колхоза. Оплата труда гарантирована.
Еремину удалось расселить лишь больных и  женщин с малолетними детьми.
– Дорогие соотечественники,– говорил Артур Краузе простуженным голосом, торопясь  сообщить землякам новость во время обеда, как всегда собравшимся в амбаре,– наконец пришло разъяснительное письмо в отношении нас, наступила ясность нашего положения. Никто нам ни в чем не поможет. У Еремина нет леса даже на один дом, есть только работа. Мы ее уже получили, с голоду, стало быть, не умрем. Но жить придется либо в землянках, либо в общем  бараке, точнее в половине зернового амбара, который будет пустовать зиму.
– Общий барак хорош для скотины,– смело высказала свое мнение Майер Клара, мать  Романа.– Я лучше ночами буду рыть землянку, Рома согласен со мной. Нарубим тальника на  крышу, жердей. Печь из камней сложим, если  колхоз кирпича не даст. Жить я хочу в своем углу. Глядишь, наши мужья отыщутся.
– Я поддерживаю тетю Клару, у меня молодая жена,– сказал Эдуард Краузе, прижимая  к себе смутившуюся Эльвиру
– Я женюсь на Марии Юнкер,– неожиданно заявил Роман Майер,– и тоже хочу жить по человечески, а не под общей крышей.
Незаметная и тихая Мария, похожая скорее на подростка, чем на  невесту, стояла рядом с Ромой. Исхудавшее, большеглазое лицо ее  вмиг заполыхало краской смущения, она сдернула с головы косынку, закрыла им лицо и убежала из амбара. За ней вдогонку бросился Роман, сопровождаемый молчаливыми и удивленными взглядами собравшихся. Мать Марии Елена Юнкер, такая же большеглазая,  остроносая, высокого роста, фигуру которой не портила даже рабочая одежда, от удивления всплеснула руками, охнула, и тут же  умолкла.  Осудить или одобрить поступок никто в такой ситуации не решился, и наступившую неловкую паузу  прервал Артур.
– Жизнь берет свое, так и должно быть. Наши дети должны нарожать нам внуков. Да, мы – не скот. Но и  землянка не дом,– подчеркнул Артур, возвышая голос и входя в роль вожака.– Еремин обязан согласиться с нашими  требованиями: выделить на двадцать печей кирпич, для маток двадцать бревен,  тес  для двадцати дверей и на топчаны. Пока  земля не замерзла, завтра же приступим к рытью котлованов, заготовке дерна для стенок. От колхозных работ  попросим освобождение.
В ответ на его слова карловчане одобрительно загудели.

Работа  на строительстве землянок закипела в конце этого  же дня.  Грунт, пропитанный недавними  дождями, примораживало ясными и прохладными ночами, но к полудню он оттаивал, и у Эдуарда  получались ровные, аккуратные, в три кирпича пласты дерна. Они были подъемные, и Эльвира  относила их и складывала  по периметру будущей землянки.
– Эльвира, не спеши, надсадишься, тебе нельзя   поднимать тяжести,– беспокоился Эдик за жену.
– Не  волнуйся, коль мы решили жить отдельно от родителей, мне надо хорошо тебе помогать. Дерн не такой уж тяжелый.– Молодые так и не решились  открыть родителям свою маленькую тайну. Несмотря на тяжкую долю, неустроенность, им  не терпелось  очутиться в объятиях друг друга на  топчане. Чтоб никто не мешал, а не в чащобе, куда они уходили в ночь и, как первобытные люди, утоляли свою страсть. Но она не утолялась. Они передыхали, сидя на куче собранных опавших листьев, как на перине, и вновь улетали к небесам. В эти минуты ничто не существовало для них, только они вдвоем, только их тела, правда, не обнаженные, как того хотелось, но это были их минуты, вырванные у злого рока, несмотря ни на что счастливые и незабываемые, бесконечно малые и бесконечно великие, наполненные необычайными чувствами.
В это время, утомленные дневными заботами, их матери спали вполглаза, ожидая появления молодых, неизвестно где блуждающих в этом неприветливом,  холодном крае, жители которого окрестили их фрицами, а мальчишки фашистами. Они кричат это ненавистное, бранное слово издалека и кидают в их сторону камни. Кто знает, натолкнутся  Эдик и Эльвира на местных подростков, чего доброго, устоят драку. Эдик очень горяч, уж едва не догнал одного озорника. Рассерженный, он пошел   в школу вместе с Романом и Андреем,  в учительской показали  комсомольские билеты, потребовали  разъяснить школьникам, что они такие же советские люди, только  по национальности немцы и ничего общего с гитлеровским фашизмом не имеют. Они нашли понимание среди учителей и попросили поставить их на комсомольский учет. На учет  всех вновь прибывших комсомольцев поставили в колхозе, заверили, что никто их фашистами не считает, а то, что попало на язык недоросткам-мальчишкам, так это у них пройдет.  На партийный  учет в колхозную партячейку встал и Артур Краузе, правда, у него не было открепительного талона, учитывая необычную ситуацию, послали запрос в Селезневку.
Эдуард подсчитал, что для нормальной землянки для двоих ему надо вынуть почти десять кубометров  грунта. В основном это был суглинок, довольно прочный, и ему понадобилось почти два дня, чтобы вырыть котлован. Рядом работал  отец с матерью, далее семья Гютенгер. Яр был длинный, места хватило всем. Спешили, так как  председатель Еремин согласился освободить от колхозной работы переселенцев всего на три дня.  Он разрешил взять бревна для маток, что  ворохом лежали на прорабском участке, выделил  лошадь с повозкой  для их перевозки. Из круглого проката  дядя Густав отковал  скобы-кляморы  для крепления маток к передним стойкам, что на полметра от пола врывали в землю. За эту услугу Густаву  все мужчины помогли вырыть котлован землянки, затем бревна были перевезены на стройку, ошкурены  и сообща положены на опоры и закреплены скобами. Крыши, переднюю стенку и двери предстояло  достроить в  вечерние часы после колхозных работ. Для печей из района  обещали кирпич, но только две машины.
Пришлось все же самим добывать строительный материал. В этом же логу, почти у самой реки был обнаружен выход сланца, и люди принялись ломать плитняк, которым можно восполнить недостающий кирпич. Благо глины здесь было много, и кладку можно выполнить хорошо.
Из плит Артур Краузе, как и Густав, мастерски выкладывал топку. Выходила она широкой, зубастой,  плитка была разновеликая. Ее старались подбирать, колоть, не всегда ровно получалось, но топки выходили крепкими, надежными и сулили хорошо держать тепло. На дымововоды, то есть на колодцы  и трубы, ждали кирпич. Нечем было также закрыть топки: такое количество чугунных плит днем с огнем не сыщешь во всем районе: кто знал, что нагрянет такое количество поселенцев. Еремину сказывали, что таких новоселов в районе четыре точки. Пришлось закрывать топку все теми же плитами, только большего размера, выкрашивать овальные отверстия для жара, чтобы ставить чугунки для приготовления пищи.  Мужик да баба –  на все горазды, коль рожать дал им Бог счастье, то уж и разум, которого хватает, чтобы вырастить  рожденного. Только не мешай им жить, они себя обустроят, согреют, накормят, дай только волю.
Воли, выходило, не давали.
«Каков высший смысл нашего сюда переселения,– думал Артур Краузе, копая котлован землянки,– разорвали сплоченный, слаженный коллектив, который давал хлеб, мясо, молоко и фрукты. Первопричина понятна: единые национальные корни с наступающей армией захватчиков. Это  в случае с нами, а как же с прибалтами?»
 Оказывается, десятки тысяч человек  депортировали год назад, после победного вторжения на их земли Красной Армии. Граница отодвинулась на сотни километров. Это понятно и верно перед угрозой гитлеровского нападения. Кто из патриотов оспорит значение делимитации границ? Только враг. Но депортация части народов Прибалтики не укладывается ни в какие соображения.  В поезде познакомился с одним из таких, порассказывал, волосы встают дыбом от ужасного обращения с людьми. За что? Какой тут, к черту, высший смысл! Раздавить свободную душу, превратить человека в раба. Только толку с того раба мало». Краузе уж в который раз  и все в том же контексте вспоминает жизнь после революции своего отца-частника. Как расцвел он, как зажил. Только теперь он понимает, от чего так быстро зачах и умер отец, в один год высох на подневольной работе. Не могла душа смириться с тем грабежом, который провела его, им завоеванная советская власть в лице его родного сына! Вот первопричина его скоропостижной смерти.   Как же, задушил себя собственными руками. До революции отец тоже не бедствовал, входил в число середняков, которых среди поволжских колонистов было подавляющее большинство. Он под натиском нового времени, еще лучших перспектив под лозунгом: «Земля – крестьянам, фабрики – рабочим», пошел защищать эту идею. И срубил сук, на котором сидел. Как тут не потерять душевное равновесие!
 Артур задыхался от посетившего его открытия, ему  явно не хватало собеседника, чтобы высказаться, и тот бы развеял его жестокие выводы или, наоборот,  укрепил бы, развил. Только с женой мог перекинуться словами, да и то все некогда, всё люди кругом, то она с простудившейся Кристи на ночь уходит на ночлег к Агафоновой, молодой бабе, успевшей нарожать от молодого мужа четверых погодков, да осталась теперь одна: похоронка уж пришла на мужа, на ее ясного сокола. Жить бабе невмоготу: на руках четверо, старшему всего пятый годок, младшая девочка грудь сосет. А ей, матке, кого теперь сосать. Мужа еще в августе забрали, картошку не успел сам  выкопать для семьи. Пласталась одна со свекровью, старухой безногой, ревматизмом покрученной. Вон она лежкой лежит, за самой уход нужен, не то чтобы  за  мальцами приглядела. Кто ж кусок хлеба заработает? Вот и разрывается агафониха между семьей осиротелой и фермой. Шутка ли, двадцать коров выдоить надо, посуду помыть, молоко сдать. Управится – летит, как угорелая домой, к ревущим дурнотиной ребятишкам. Попервости шибко переживала за них, теперь пообвыклась, да и они попривыкли. Свекровка вроде подниматься стала. Теперь вот Эльза в помощники пришла. Тяжкий крест несут люди!
Пришла-то,  пришла, да  как  оставаться,  если и  молодуха, и  свекровь недобро  косятся за  смерть их  соколика  от  руки  немца? Не  приказ председателя, – ни  за  что бы  агафониха не  пустила немку в  свою   избу,  да  и та  бы  не  пошла выносить  ненавистные  взгляды,  если  б  не  смертельная  нужда. Но  прошли  дни в  трудах,  примирили  они противников,  как  в первую германскую войну в  окопах побратались.  Улили  горькими слезами  братание,  повинились  одна  перед  другой,  увидели  суть –  невиновность свою в беде разлившуюся  половодьем по  российской  земле,  стали  плечо подставлять,  слабая, но  опора, как  слега необходимая, чтоб  трясину лиха  перейти. Легче  бабам  стало, в две  руки    житье-бытье  поправляют,  воз  горя вдвоем  тащат…

Краузе заглянул к сыну. Кончался третий день, отпущенный на строительство председателем. Ударно трудится сын, заканчивает землянку, докончит свою – отцу поможет. Перед  входом на  площадке костерок  разложен. Эльвира мужу хорошая помощница, Артур доволен невесткой. Перебросились словами, и он вернулся  на свою территорию.
 – Эдик, ты когда-нибудь думал, что наше первое совместное жилище будет первобытным?– грустно спросила Эльвира, укладывая  в переднюю стенку дерн. Костерок потрескивал  сырыми  сосновыми  сучьями, дымил от верхушек тальника, которые обрубали и складывали для топлива, а основная часть укладывалась в крышу. Дым стлался по земле, придавленный влажной, временами моросящей ночью, клубился у лица, лез в глаза, выжимая из них слезы. В прогалинах между туч вдруг вспыхивали звезды и тухли, не успев рассказать о себе ничего интересного новым людям. Эльвира замечала все вокруг, и ощущение дикого состояния своего тела и духа, фантастической первобытности, в которой она находится, а не реальной жизни рядом с  великой   и кормящей рекой, пройдет, стоит только побежать, прикоснуться к ее волнам, и  дурной сон  испарится, она вернется к той действительности, которой всегда жила. Но иной реальности не было, кроме суровой. Эльвира даже бегала украдкой на берег реки, чтобы развеять   обман своего состояния. И он открывался сразу же, как она касалась холодной, уже льдистой воды, которая скоро вся превратится в сплошной безжизненный покров. Эльвира не могла сдержать слез, и они катились откровенные, как откровенна   местная природа в своей суровости и неприветливости.
– Такое не могло присниться  в самом кошмарном сне!–   говорила она. Эдику.– Все, что произошло  – гораздо больше меня, оно никак не вмещается в моем сознании. Но скоро я стану  матерью, а у  женщин обостренное чутье к будущему. Я боюсь его, нас ждет что-то тяжелое, может быть, это будет разлука.
Эдик отставил лопату, которой вырезал дерн, подошел к жене, взял ее за руки, притянул к себе.
– Все может быть, моя любовь. Война. Правительство поймет свою ошибку, и  мы будем призваны в армию.
– Как тяжело быть жертвой неизвестности. Мои мечты настолько приземленные, что порой мне стыдно перед собой: они в нашей землянке, в твоих объятиях.
– Почему приземленные, самые правильные мечты, я тоже мечтаю об этом. Пока нам большего не дано.
– Ты прав. Не кажется ли тебе, что заявление Романа жениться на Марии неожиданное и продиктовано экстремальной ситуацией.  В Карловке их дружба не была заметной.
– Их сблизила всеобщая беда, желание обрести друга, открыть ему душу оказалось настолько сильным, что они полюбили.
– Тебе не кажется, что в  угрожающей ситуации инстинкт продолжения рода обостряется,  стрелой пробивает два сердца, связывает их навеки.
– Наверно, это так. Но разве любовь не  является сильнейшим человеческим инстинктом? Ты помнишь, как в марте мы с тобой ни с того, ни  с сего начали переглядываться?
– Я это помню, только я на тебя стала смотреть гораздо раньше. Тебя разбудила весна, твои инстинкты проснулись с весенней капелью!– Эльвира счастливо улыбалась, и Эдик увидел ее искрящиеся глаза впервые после  трагического утра, когда они услышали трансляцию рокового Указа. Это так поразило и ошеломило Эдика, что он замер на месте, молчаливо глядя на жену.
– Эдик, что с тобой?– испугалась Эльвира, оборвав лирическую ноту, на которой находилась.
– Меня поразила твоя улыбка. Я уже стал забывать ее, твои веселые искорки в глазах, твой смех. Это же такое обыкновенное  состояние, как дыхание, зрение, слух! Но его отняли у нас с тобой, у всех наших земляков и загоняют нас в землянки. И самое печальное, мы должны с этим мириться.
– Да, чтобы выжить и снова  смеяться, быть счастливыми, пройдя Крым и Рим.
– Молодоженам салют!– услышали  супруги  голос Романа. Его высокая фигура  с шапочкой на голове выплыла из темноты,– у-у, да вы скоро будете справлять новоселье, осталось сколотить дверь и навесить. У меня есть предложение: всем  бедам назло справить новоселье  с музыкой и  вином.
– Где ж ты его возьмешь?
– У нас же есть деньги, съездим в райцентр, купим. Тем более что мне надо зарегистрировать брак с Марией, наведу справки, подам заявление в загс.
– Я согласен. Мы должны поднять голову! Но  надо достроиться всем. Предлагаю организовать комсомольскую помощь отстающим в стройке.
 – Идет. Как жаль, нет нашей дружной компании. Где сейчас Валера Гейтц, Герман Вебер? Как они устроились?
– Они должны быть где-то возле Енисейска. Это старинный город, он основан раньше Красноярска. Там  еще холоднее. Там Бригитта, ты забыл о ней. Андрей сохнет по девчонке не на шутку.
– Бедный Андрей! Ни письма написать, ни слово сказать!– воскликнула Эльвира.
– Бригитта знает наш адрес. Андрей спрашивал у конвойного и  передал его Бригитте. Она ему напишет, вот увидите,– убежденно сказал Эдик.
– Ты так думаешь, дружище?– раздался рядом  слегка простуженный голос Андрея. Парень упрямо не надевал на голову ни шапочку, ни фуражку, ходил в коротком полушерстяном плаще  с капюшоном и высоких  кожаных ботинках на шнурках.– Это было бы здорово! Признаться, я жду весточку, но дойдет ли она в этой суматохе?
– Почему же не дойдет. Обыкновенная почта, если она напишет и отправит. В нашей стране порядки везде одинаковые. Если, конечно, ей не взбредет в голову писать адрес на немецком языке.
– Мы говорили с ней на эту тему. Будь она рядом со мной, я бы на ней женился прямо сейчас, как Ромка.
– Но она же  школу не закончила. Родители не согласятся, – высказала сомнение Эльвира.
 – Всего на год младше,– не сдавался Андрей.– Рома выбрал себе Марию, она, как вам известно, одногодка с Бригиттой. Во время войны все становятся старше. Я слышал, в армию теперь призывают с  семнадцати лет. Вчера местным парням пришли повестки.
– Верно! Во время войны все в другом измерении, а нам уже по восемнадцать. Вот почему нас не призывали. Готовили  выселение!– гневно сказал Роман.
– Это стало  ясно в тот роковой день. Но с чего взяли, что среди нас  десятки тысяч диверсантов и шпионов. Если на то пошло, они и здесь могут вредить,– заключил Эдик.– Может  быть, потому расселяют нас по разным селам?
– Ерунда, слышали  же, что один  эшелон не дошел до Красноярска, и его направили целиком в один из больших совхозов куда-то южнее,– сказал  Андрей.
– Повезло нашим землякам. Поди, там  есть пустые дома?–  высказала предположение Эльвира.
– Держи карман шире!–  усмехнулся Рома.– Кто будет строить дома впрок? В местном колхозе нет даже  заготовленного кругляка, хотя  лес рядом. Вон сосны зеленеют на пригорке. Там, говорят, лесосека. Километров пять, не больше. Пили, вози, строй! А у них?
– Ладно, братцы, митинг в сторону, надо работать,– сказал Эдик,– мы тут втроем решили справить новоселье, а чтобы дело ускорить, окажем отстающим комсомольскую помощь. Ты как, не против?– спросил Эдик у Андрея.
– Конечно, нет, кто ж Барбаре поможет, у нее пятеро малолеток. Я,  собственно, шел к вам с таким же предложением.
– Решено. Передай ей о нашей скорой помощи.
 Друзья разошлись по своим  местам и принялись за работу в опустившихся сумерках. Их голоса не смолкали до поздней ночи.
 
Ранним утром, размяв свою культю и прицепив к ней деревянную ногу, Иван Парамонович  Еремеев  пришел в контору, которая размещалась в добротном, пятистенном доме раскулаченного  мужика. Таких домов в селе Подтаежном раз два – и обчелся.  Второй, подобный, занят под детский сад,  третий – самый  большой, крытый жестью, с мезонином – под школу. Дом этот пытался поджечь сынок раскулаченного мужика и сосланного на рыбный промысел. Но  пьяного его застукали активисты, когда он обливал керосином стены. В числе активистов был и Иван Еремин, тогда  ему исполнилось тридцать лет, он был бригадиром полеводов и видел, как через его поля верхом пробежал молодой Гаричев. Иван знал, где искать молодца, бежавшего с Севера.  В Подтаежном у него старший брат, еще  до коллективизации он отделился от отца и жил своим  умом  и силами.  Иван решил проследить за Гаричевыми и опасался не напрасно: подпив с братом, младший решил поквитаться с обидчиками, спалить дом, который строил вместе с отцом. Тут его и взяли, избили, но отдавать в руки правосудия не стали из-за последствий для старшего брата, одного из лучших трактористов колхоза. Гарька убрался из села, больше его  не видели.
Возле конторы  стоял  Краузе в кирзовых сапогах, комбинезоне, под которым угадывался теплый козий свитер с высоким воротником, в фуражке с опущенными  на уши полями. Краузе выглядел аккуратно и подтянуто. Еремин    назначил его бригадиром немцев. Поговорив, они пошли  смотреть, что сделано за три дня на строительстве землянок. Откровенно говоря, идти председателю было незачем, Краузе его  информировал, но Иван с недоверием отнесся к словам  бригадира, мол, тот шибко преувеличивает. Вот и решил сам взглянуть. И поразился: большая часть котлованов под землянки была не только  вырыта, но и накрыта жердями и тальником, оставалось привезти с фермы перегной и утеплить им крыши. Перегноя на ферме горы. Можно резать пластами, как дерн, и накрывать.
Об этом ему толковал Краузе.  Иван, обдутый ветрами,  с лицом кирпичного цвета, за два года неплохо натасканный на председательских делах, в этот раз туго соображал.  До него не доходило, как могли измотанные перекочевкой, полуголодные люди, в основном женщины, выполнить такой объем работы? Впрочем, он убедился, что у пришлой немчуры ничто не вываливается из рук. Хоть на переборке картошки, хоть на дойке коров, хоть на молотьбе хлеба. Иван  каждый день бывает на току и с тоской наблюдает, как быстро убывают снопы из клуни, как растет ворох ячменя в амбаре. Постоит Иван, посмотрит, крякнет, повернется и застучит своей деревяшкой назад с тока.
–Что-то хотел председатель сказать, да передумал,– как-то  заметил Эдик молотильщицам.
– Чем-то недоволен,–  отвечали ему,– ты бы пошел  да спросил, может, что не так делаем?
Эдик спрашивал.
– Нет, ничего, все ладом, все ладом, – отвечал смутившийся Еремин.
Выходило не ладом. Не мог же он сказать  немцам, что не стоит спешить с молотьбой, не стоит гнать такую высокую выработку. Уж потом, когда скирд был обмолочен, а Эдуард  с его звеном женщин гордо сдавал работу, Иван Парамонович тяжко вздохнул и сказал: «Работаете вы хорошо, так и горит у вас все в руках. Только чего теперь есть будете? Хлебушек-то весь требуют сдать».
Такой ответ сначала обескуражил  молотильщиков, но тут же дошел до них  роковой смысл слов председателя: он разрешал им каждый вечер брать по мешку зерна на затируху! Спохватились бабы, да поздно.
Но это было потом, почти месяц спустя. Сейчас же Еремин  прикидывал, что он с такими рабочими своротил бы горы. Мастеровой народ, хваткий, на работу зол. И за что таких с насиженных мест сковырнули? Видать, за то и согнали, что бельмом на глазу выпячивалась та неметчина на Волге среди русских деревень. Вот и решил он рассеять по Сибири, подпитать слабые колхозишки, вроде нашего, крепкими руками. Но где ж мужики ихние? Те, видать, еще  сноровистей, коль у  баб да пацанов так ловко получается.
– Ты, я вижу, Иван Парамонович, не слушаешь меня?– обиделся Краузе.
– Нет-нет, Артур, задумался я,  удивляюсь народу вашему: или от страха перед зимой так  грызли землю, или в крови у вас это? Непонятная для меня ситуация с вами.
– Мне, думаешь, понятная? Жили, работали и вдруг – по голове обухом. До сих пор очухаться не могу.
– Эть, будь она неладна, куда нас понесло! В политику. Бери все ту же подводу, Артур. Отряди  парней, пусть перегной режут да возят. Только с тока не снимай.

Эдик с Эльвирой торжествовали: они первые покидают холодный амбар и переходят в землянку, прихватив свои соломенные матрацы. Это еще не новоселье. Еще  предстоит сколотить топчан из жердей, так как досок  в колхозе больше нет, но это пустяки.  Задерживается кладка печи из-за отсутствия кирпича. Топку выложили из плитняка на вязкой глиняной основе. Трубу желательно  из кирпича, иначе завалится.  Ценнейшим приобретением был ватный матрац.  У Матрены Павловны их оказалось приличное количество, председатель распорядился выдать каждой семье по одному в счет будущего заработка. Матрацы были  дешевые, но незаменимы. Труднее оказалось с одеялами, на складе их   всего с десяток. Правда, у большинства семей одеяла имелись, как  и простыни, но зимовать предстояло не в добротных, обихоженных домах, а в сырых землянках и теплые дополнительные вещи просто необходимы.
Холодные ночи торопили людей. Они, можно сказать, перебрались на яр к землянкам и, запалив костры, продолжали строить до того часа ночи, пока усталость не валила с ног. При свете костра Эдик  сколачивал   топчан, который разместил поперек  землянки у задней стенки. Столик из не строганых досок уже готов, он двухъярусный. На нижней полке будет размещаться посуда, ложки. У двери – крючки для одежды. Эльвира  на один раз  вымазала пол глиной. Теперь он сушится. Плохо с посудой для воды. Хорошо бы  заиметь флягу, но их нет в хозяйстве, только оцинкованные ведра. Надо бы умывальник, зеркало. Ой, да мало ли что надо для нормальной жизни. Главное запастись пищей!
 Эльвира мысленно перебирала нужды, кипятила воду для чая и пекла лепешки из той порции ячменя, которые выдавал Еремин для затирухи. Она всем изрядно надоела, и  на этот раз,  смолов зерно на ручной мельнице, женщины завели квашню,  разделили тесто  для выпечки лепешек.
      Эльвира стряпала неумело. Ей никогда не приходилось печь лепешки на костре. Для этого Эдик накалил  две  ровные каменные плитки, и они служили в качестве  сковородки. Сначала  плитки крепко перегрели, и тесто стало гореть. Их остудили. Теперь лепешки не хотели пропекаться. И все же  они жарились, вкусно  пахло хлебом.
Отец и мать Эдика сегодня на землянке  работали недолго. Эльза,  тревожась о здоровье Кристи, ушла к агафонихе, а Артур   был ответственный дежурный по колхозу и  отправился на ферму, где ожидался приплод сразу от нескольких коров.
Пришел Андрей в перепоясанном ремнем  плаще,  в резиновых сапогах, со всклокоченной шевелюрой, но с довольной улыбкой шесть на девять. От него пахло рыбой. В руке он держал ведро. Он поставил его к костру и торжественно сказал, взмахнув рукой.
–Полюбуйтесь!
Эдик и Эльвира сунули носы в ведро. Там лежала еще живая рыба, десятка полтора окуней, ельцов, как потом выяснилось.
– У-у! Откуда? Неужели нам повезло!
– Именно!– весело  отозвался Андрей.
Рыба попалась в мордушки, сплетенные  Густавом  и расставленные ребятами в узком и заросшем рукаве Енисея. Густав последние дни почти не работал из-за окончательно разболевшихся ног. Его вклад в строительство землянок – это откованные скобы, которые просто незаменимы. Он переживал за свою беспомощность, но теперь увлекся  плетением корчажек.
– Столько же я оставил  своим, столько же взял Роман и  другие семьи. Дед просит нарубить  тальника для новых мордушек.
– Это же здорово!– обрадовался Эдик.– Отец спрашивал у местных мужиков, как они рыбачат? Сказали, что какой-то наплавной сетью. Отец договорился приобрести одну такую.
– В чем загвоздка?– насторожился Андрей.
– Деньги не берут, просят водку или самогон.
– Что такое самогон?
– Я не знаю, наверное, что-то крепкое.
– Дед Густав умеет  из ячменя делать спирт. На это надо время и перегонку. А время не ждет.
– Может быть, удастся купить водки в райцентре, когда мы поедем за вином, а Роман в загс, – высказал  мысль Эдик.
– Все равно это не скоро. По Енисею начинается шуга. Местные ловят рыбу ночами  перед шугой. Не мешало бы запастись на зиму и нам.  Я смотрю, вы собираетесь ночевать в землянке уже сегодня?
– Чего ж тянуть резину. Главное, успели посуху закрыть крышу.  Стены обмажем глиной и побелим потом.
С Енисея набежал колючий ветерок. Он раздул пламя костра и высветил  лица ребят. Они осунулись, но по-прежнему выглядели свежими,  с уверенным  блеском в глазах. Подошли Рома с Марией. На их плечах  школьные куртки, из которых они  стали вырастать. На головах шерстяные, ручной вязки, шапочки.   Андрей вытащил из кармана свою шапочку и натянул на голову, прикрылся капюшоном. Порыв ветра усилился, еще и еще. В костер полетели первые белые крошечные комочки. Крупа! Она запрыгала по земле сначала редко,  и вдруг сыпанула на костер, на  плитки, на которых  дожаривались лепешки. Зашипело, защелкало. Предвестие близких холодов.
– Вот и крупы дождались,– недовольно сказал Эдик.– В наших краях она идет гораздо позднее.
– Это ж Сибирь. Край ссылок и каторги,– откликнулся Андрей.– Как там моя Бригитта?

Глава семнадцатая

Баржа с карловчанами несколько дней спускалась по  реке, еще трижды причаливала и освобождалась от людей. И вот последняя поредевшая группа семей доставлена к причалу старинного города Енисейска. В их числе  семьи Валеры Гейтц, Германа Вебер и Бригитты Шнайдер.  Свинцовые и холодные воды Енисея  казались безжизненными; хвойная тайга с багряными вспышками берез, ольхи, осины –  необитаемая; пернатая  дичь  уже  откочевала из этих  широт, предавая пугающую  пустынность краю; разлив реки страшил своей огромностью и неизвестностью. От угрюмого безлюдия шевелились на  головах  волосы: куда  же  нас, в  какую  пропасть?
Валера Гейтц старался не отходить от  Бригитты. За дни путешествия на барже парень увидел иначе глаза девушки: они смотрели на него как через увеличительное стекло, огромные, серые, с золотистым оттенком. Парень не подозревал, что увеличительное стекло находится в нем самом. Это были пробудившиеся чувства к девушке. От  тоски ли, от  безысходности, но чувства росли, увеличивались, как арбузы на знойных, хорошо политых бахчах. К сожалению, девушка не замечала перемены в своем спутнике и все больше уединялась, часами просиживая на корме, глядя в убегающую даль, где остался ее Андрей. Валера донимал разговорами. Оптимист по натуре, он почти не унывал, собирался по приезду на место  собрать мощный  радиоприемник и слушать весь мир, даже Канаду, где счастливо живет его дядя, перебравшийся туда еще при царском режиме. Отец Валеры получал от него письма и собирался мигрировать туда же, но начавшаяся Первая мировая война помешала  осуществить планы. Потом, как известно, стали заправлять совдепы, и Канаду пришлось забыть. В первый год коллективизации Гейтц-старший снова  засобирался к брату. В числе  нескольких тысяч желающих покинуть Россию он  более месяца находился в Москве, добиваясь разрешения на выезд. Отцу не повезло: только половине желающих дали визу, остальных под угрозой ареста вернули туда, откуда прибыли.  Но Валера все равно уедет. Его душа не может принимать унизительный отказ в защите своего Отечества, а коль он не имеет права защищать его, так его просто нет у него. Это скотское переселение без какой-либо провинности подтверждает утерю Отечества. Сибирь чужда ему. Не в Сибирь ехали жить его предки, не в эту азиатскую глухомань, а в дарованные русскими царями Поволжские земли. Если настоящая власть не считает себя преемницей прошлого и попрала все   права человека, немца, то что можно хорошего ожидать от такой власти?
 Его соотечественники пожинают  плоды: остались без крова и  пищи в зиму. Отечество отказалось его защищать и кормить, почему он должен печься о таком Отечестве? Еще месяц назад в его голову не могли прийти  такие мысли, а теперь они роятся, вспоминается страшный голод в Карловке. Он смутно, но помнит, как пошел в школу,  была у него добротная одежда, был всегда сыт, а отец имел несколько коров и свиней, за которыми приходилось чистить навоз и ему, Валерке, и он их ненавидел. Потом  на языке стало вертеться бранное слово колхоз, со двора исчезли коровы, лошади и свиньи. В доме не стало молока и сметаны, сыра и вареников, которые  Валерка с  сестренкой  очень  любили. И уж хорошо он помнит, как в одну из зим в доме не стало еды, и они пухли  с голода, а  сестренка умерла. Тогда он не понимал, почему все это происходило, теперь по скупым рассказам отца и матери догадывается: виной всему колхозы, государственные хлебосдачи, попросту властный грабеж. Валера  теперь видит себя уж другим человеком. Как только представится возможность, он махнет отсюда, и неплохо было бы  вместе с Бригиттой. Об Андрее ей придется забыть. Две с половиной сотни верст в незнакомом крае, да в таких условиях, в какие они поставлены, помышлять о встрече –  пустое дело. Бригитте надо переключиться на него, Валеру, рядом стоящего и всегда готового протянуть руку, подставить плечо, которое  у него крепкое и надежное безо всякого увеличительного стекла. Он  сумеет  сбросить с  плеча  лямку  горя и  страданий,  все  глубже  врезающуюся в тело,  омертвляя  его безжалостной  давкой.
Бригитта отмалчивалась, думала об Андрее, хотя  ей приятно внимание парня, его болтовня. Жаль, только, что он мало вспоминает Андрея. Как приятно, когда  о любимом человеке постоянно говорят, создается  впечатление, будто  он здесь  же,  только  стоит поодаль  или спустился  в  трюм  судна  и  сейчас  вернется.
Баржа  глухо ткнулась в причал. Все, они приплыли! Бригитте надо побыстрее узнать адрес, написать письмо и попробовать передать с конвойным. Она это надумала, когда Валерка предложил ей дружить. Хороший, надежный парень, но он опоздал, у нее есть Андрей. Валера не обиделся, он понимает и согласен подождать. Вот он уже о другом, о насущном.
 Острый глаз Валеры заметил ниже по течению рыбаков с длинными удилищами. Парень  стал пристально всматриваться в действие рыбака. Вот человек выдернул серебристую рыбку.
– Смотрите, рыбаки, один поймал рыбину,– сказал удовлетворенно Валера.– Место не плохое. Если  оставят нас здесь, считайте, нам повезло.
– Еще бы, все ж таки старинный сибирский город,– отозвался подошедший к ним Герман Вебер.– Основан еще при Петре Великом и являлся центром русской колонизации Восточной Сибири.
– Занесло же колонистов в этакую глушь!
– Мальчишки, как вы думаете, здесь почта есть?– спросила Бригитта.
– Кто о чем, голодный про пряник, – недовольно откликнулся Валера.– Куда ж она делась. Как говорит Эдик Краузе, в сэсэсэре везде  одни порядки.
Люди сидели на узлах, негромко переговариваясь все на ту же тему о своей будущей судьбе, о предстоящей зиме, об окончившихся продуктах. Очень плохо  себя чувствовала пожилая тетя Вольф. Она  тяжело дышала и была вся в жару, возле нее уныло сидели четверо детей. Как только  семьи выгрузились с баржи, Валера по просьбе старших, плохо знающих русский язык, обратился к  старшине с просьбой  отвезти тетю  Вольф в больницу.
– Не положено,– отрезал он,– доставлю до места, тогда  обращайтесь в больницу.
– Разве нас повезут дальше?– разочарованно спросил Валера.
– В село Мариловцево, жду подводы. Пока можете по одному от каждой семьи сходить в магазин, закупить продуктов.
Возле тети Вольф хлопотали родственники Бригитты. Ясно было, что она простудилась на барже, ей требовался покой и жаропонижающие отвары из трав. Такие были в каждой семье, загодя собранные на лугах. Все осталось  в милой сердцу Карловке. Мать Бригитты в молодости работала в Марксштадте медсестрой, выйдя за муж,  перебравшись в Карловку повысила  квалификацию и осталась верна своей профессии. Те запасы лекарств, которые она взяла с собой, иссякли, и теперь ей нечем помочь заболевшей  тете. Как только она услышала  позволение пойти в город, решила непременно найти аптеку и купить лекарств.
Ей не повезло, аптека оказалась закрытой. Не зная города, вместе с Валерой и Германом, она  решила разыскать больницу. Длинные улицы кое-где с досчатыми тротуарами  и скудной хвойной зеленью удивили волжан. Большинство домов рублены из кругляка, почернели от времени. Проезжая часть улиц изрезана колесами подвод, в которых стояла вода от осенних дождей. Центральная улица была отсыпана цебенкой, по которой проходили подводы запряженные  низкорослыми лощадями. Урча и дымя выхлопом, пробежала полуторка. Расспросив одного из редких прохожих о больнице, гости сначала попали в  магазин геологов. В нем на  прилавках стояли бутылки с подсолнечным маслом, рыбные консервы, водка, на  полу  мешки с  сахаром  и  солью. Желанного хлеба не  было.
– Хлеб привозят утром, а  дело к вечеру,– пояснила продавец.
Накупив консервов, сахара и соли, Валера тут же уточнил у продавца, как пройти к больнице. Та рассказала, куда идти, подозрительно  рассматривая необычных покупателей, не  иначе,   иностранцев. Люди  одеты в куртки иного фасона  и ручного шитья, отличительные от местных. Поразили  гетры  и  высокие зашнурованные ботинки, на  головах вязаные из шерсти мягкие шапочки, вместо шапок-ушанок. Приказав остальным оставаться здесь, Гертруда Шнайдер с Валерой заспешили в больницу.
Их встретил худой высоченный доктор. Выслушав просьбу незнакомцев, он  отпустил  просителям  все, что мог. Его ничуть не удивило, что перед ним немцы-переселенцы. Сам он оказался эстонцем, тоже попавший  год назад под метлу  госбезопасности и загремевший неизвестно по какой причине сюда.
– Марилов глухая село,– сказал он.– Что там делать немец-бауэр? Там лес рубят, охота. Возьмите все, что можно дать. Купите побольше хлеб!
Эстонец укладывал в коробку  жаропонижающие порошки,  желудочную микстуру, карболку, нашатырный спирт, камфорное масло, марганец, вату. Словом,  аптечка собралась хорошая.
– Битте, битте!– благодарила Шнайдер врача, пожала ему руку, и эстонец проводил  посетителей до дверей.
– Приходи еще. Помогу, коллега,– врач раскланялся и поцеловал на прощание руку  Гертруде, та расчувствовалась, и слезинки выскочили у нее из глаз.
– Эстонец  сказал, чтобы мы побольше купили хлеба,–  сказал Валера, когда они отошли от больницы.
– Но где же его взять? Магазин пуст.
– Давайте разыщем  пекарню.
– Нам попадет за долгое отсутствие.
– Тетя Герта, нас превращают в скотов, в рабов, а мы боимся возразить! Что может сделать этот красноперый хуже того, что уже с нами сделали? Убить? Я иду на поиски вместе с  Германом. Если продадут хлеб, купим четыре мешка. Донесем.
Пекарня отыскалась быстро. Прохожие не скупились на разъяснения. Широко шагая по  улице  с приземистыми домами и  дощатыми  тротуарами, парни через десять минут оказались у одноэтажной с подслеповатыми окнами пекарни. Она работала. С трудом пробились через проходную, сказав, что их послали из военкомата за хлебом для призывников. Это подействовало на сторожа. В пекарне им верить не хотели, требовали какой-нибудь документ, но парни действительно походили на призывников, и им все  же  через магазин, который был тут же при пекарне, продали  три десятка булок. Осчастливленные удачей, парни пустились назад. Вскоре они подошли к пристани, где началась погрузка на десять подвод, которые сопровождали пятеро молчаливых мужиков.
Конвой дальше не пошел, сдав  переселенцев  представителю села Мариловцево. Бригитта в самую последнюю минуту подошла к старшине и попросила передать письмо своему жениху. Он был высажен на первой остановке.
Конвойный нахмурился.
– Я вас очень прошу, пожалейте бедную девушку!– Бригитта не выглядела  униженной, она была просто вежливой и очаровательной, в глазах ее было  столько тепла, что  оно растопило ледяное сердце  начальника конвоя.– Здесь обычное любовное послание, не более и адрес. Я уверена, вы тоже кого-то любите и моей просьбе не откажете.
– Хорошо, я выполню просьбу. Но прежде я должен письмо просмотреть.
– Пожалуйста, если вы  имеете такое право,– ровным голосом сказала Бригитта. Она подала письмо  и, повернувшись, пошла к телеге,   в которой сидели ее родственники. В эту минуту девушка презирала нечистоплотного служаку, который способен залезть грязным носом в девическую, чистую исповедь своему возлюбленному. Но у нее не было выбора, а  Андрейка  должен знать, где она очутилась,  и что она ждет от него весточки с нетерпением и готова пойти за ним хоть на край земли, который  уж не так далек от места, где она осядет со своей семьей.
К ночи на тряской телеге тете Вольф стало хуже; несмотря на принятые порошки, жар у нее поднимался. Гертруда  определила, что у нее двустороннее воспаление легких и спасти ее не удастся. Если бы  проклятый старшина разрешил  оставить ее в больнице, врач-эстонец вырвал бы ее  у смерти. Бедные дети остаются круглыми сиротами при живом отце, неизвестно где находящемся.

Таежное село, словно упавшее с неба в глухую тайгу, растянувшееся в две улицы домов, рубленных из кругляка, с крохотными, отвоеванными у леса огородами, встретило уныло двигающуюся вереницу телег густым брехом лаек, белым дымом, вьющимся над тесовыми замшелыми крышами, тусклым светом керосиновых ламп в окнах и  безлюдием в этот поздний вечерний час. Где-то глухо работал дизель, давая малую порцию электричества для хозяйственных нужд. Возница с первой телеги, местный угрюмый мужик, протянул подводы через все село и остановился у темного, стоящего на отшибе приземистого строения с остатками ограждения из колючей проволоки. Даже в темноте можно было понять, что здание старое, заброшенное и непригодное для жилья, в котором тянули  срок еще царские каторжники, вырубая  нетронутую тайгу, которой  хватит и на судьбу новых жителей  этого мрачного здания.
– Приехали, скидывай пожитки,– приказал мрачный возница, поправляя на голове беличий потертый треух,– располагайся в царских хоромах, на том моя забота кончилась.
Он принялся без промедления разгружать со своей телеги вещи переселенцев и вскоре, понукнув кобылу, загремел пустой телегой в обратном направлении, оставив несчастных наедине с ночью и открытым небом, с которого неожиданно посыпала, как  бы  в насмешку снежная крупа,  напоминая,  что  манны  небесной  здесь  не  будет. За  ним торопливо  последовали  остальные возчики,  один  из  которых  виновато  кланялся, бормоча: «Все,  что  можем, все, что  можем». Бабушка Бригитты, истерзанная дорогой, как и все остальные, не выдержала пытки и заголосила на родном языке высоким, надрывным голосом, словно попавшая в капкан волчица:
– Изверги, изуверы,  за что же вы нас так караете, чем провинились малые детушки, у которых душа ангельской чистоты? Как нам жить в голоде и холоде? Пусть покарает вас Господь за бездушие и жестокость!
Бригитта бросилась  к бабушке, обнимая ее, приговаривая  утешительные слова. Гертруда разрывалась между своей многочисленной семьей, больной Вольф и ее ребятишками, которые находились на второй подводе.
Дед Шнайдер, еще крепкий семидесятилетний старик, не обращая внимание на причитание  жены, стал распаковывать свой тюк с пожитками, извлек топор и сказал:
– Мужики,– которых насчитывалось в их одиннадцати семьях всего два парня и три старика, среди которых он был самый старший,– будем готовить  дрова для костров, иначе померзнем. Завтра, даст Бог, оглядимся и возьмемся за ремонт барака.
Лес темной стеной стоял рядом. В прогалины между белесых низких туч проглядывали холодные звезды, но они не давали света и в нескольких шагах   зги не видать.  Топоры имелись почти  в каждой семье. Взяв свои, Валера с Германом  молча на ощупь двинулись в чащу, отыскали сушину, и  глухие удары нарушили застоявшуюся лесную тишину. Вскоре возле барака затеплился первый костер, вокруг которого собрались дети. Их, вместе  с подростками старше четырнадцати лет, насчитывалось более тридцати. В эти минуты появился угрюмый возница с  человеком, одетым в суконное длиннополое пальто.
– Здравствуйте, граждане, с прибытием вас на новое место жительство!– бодро начал он свою речь, но в ответ – напряженное молчание, и человек притушил свой голос.– Я директор местного госпромхоза Лучников. К сожалению, жилья для вас в селе нет. Есть только клуб. Чтоб вам не мерзнуть ночь, прошу женщин и детей пройти в клуб и там  переночевать. Завтра, будем живы, разберемся. Госпромхоз поможет вам отремонтировать барак. Работа найдется всем. Это я вам гарантирую.
– Наши плохо понимают русский язык,– сказала Бригитта,– я должна перевести им то, что вы сказали.
Подошли Валера,  Герман и дед Шнайдер, стали внимательно слушать. Бригитта, как могла,  перевела слова директора Лучникова.
– Вопрос стал ясен?– обратился теперь Лучников к  девушке.
– Кажется, ясен.
– В таком случае, не будем терять время, чтобы дети не померзли, прямо со мной и пойдем. Возьмите постель, какая есть,  чай я организую. Выдам по банке рыбных консервов, булок двадцать хлеба.
Бригитта вновь перевела сказанное. Среди взрослых послышался вздох облегчения. Женщины засуетились, заторопились. В  свете разгорающегося костра они походили на нечто неземное, а попавшие в бедственное положение инопланетяне, не знающие как себя вести в неизвестной обстановке, потерявшие налаженное управление. Но мало-помалу они собрались с мыслями и приготовились для движения в клуб.
– Оставшиеся вещи мужчины могут занести под крышу барака, чтобы не намочило. Их никто не тронет. Здесь воров нет,– заверил Лучников, терпеливо наблюдая за сборами. Через  несколько минут он повел карловчан в клуб,  в котором топились две круглые печи, обитые внизу жестью, от них шло тепло. Люди были рады неожиданному уюту, они принялись размещаться  на сцене, в проходах, в коридоре и в зрительном зале, составив друг на друга ряды кресел.
– Бог услышал мои молитвы, – сказала бабушка Бригитты, когда в клубе запахло заваренным чаем, и все тот же угрюмый возчик принес вместе с Валерой и Германом консервы и хлеб.– Господь послал нам доброго человека.
Она  была недалека от истины: всего лишь второй человек,  считая эстонца-врача, которые проявили хоть какое-то внимание  к ним  после  рокового дня выселения из родных стен. При свете тусклых электрических лампочек переселенцы разглядели своего нового начальника. Это был человек в годах, седовлас, с умными живыми глазами, но с затаенной грустью, словно бесконечно о чем-то сожалеющий и тревожащийся. Не знала старая Шнайдер, что Лучников попал сюда после разгрома эсеров большевиками-ленинцами. Он, как один из них, видный специалист-лесовод был сослан в тайгу, где на практике применил свои знания, и вот уже два десятилетия возглавляет производственное хозяйство по заготовке древесины, мяса диких  зверей, пушнины. Буквально накануне он получил телеграмму, предписывающую о размещении одиннадцати семей немцев-переселенцев, которые идут в полное его распоряжение. Потому  Лучников не успел подготовить нормальную встречу людей и их расселение. Да, он нуждался в рабочей силе, но совершенно не ожидал увидеть беспомощную толпу женщин, детей и стариков.
– Где же ваши мужья?– спросил он Гертруду, которую выделил среди остальных, предполагая, что она знает русский язык.
– Неизвестно!– развела она беспомощно руками с явным акцентом.
 – Вы медик?– Лучников заметил, что она проявляет особое внимание к больной женщине.
– Да, медсестра.
– Это хорошо,– обрадовался Лучников,– работа вам обеспечена!
В раздумье о причине переселения немцев-поволжцев       он покинул устраивающихся на ночлег людей. Всю свою сознательную жизнь он был противник большевистскому экстремизму. Загнанный в глушь сибирской тайги, Лучников молчаливо наблюдал за событиями в стране, также молчаливо критиковал курс большевиков и правительства. Привыкнув к молчанию, он все же не очерствел душой и старался делать все, чтобы те, с кем разделил эту глухомань, жили по настоящим меркам сносно и счастливо. Но он не мог обещать даже себе, что  для вновь прибывших  людей сможет обеспечить это маленькое, незаметное счастье, поскольку не знал причину ссылки очередной партии россиян, масштабов новой волны репрессий, чем славился сатанинский, а иначе он  не называл, режим. Проигравший схватку  с большевиками в составе своей партии, он понял, что в ближайшие годы некому будет противостоять новому  режиму, и осторожный по  характеру, никому не высказывал своих воззрений. Он согласен с Плехановым, когда тот  убеждал молодого  Ульянова, что у него ничего не получится со строительством социализма, если он будет опираться лишь на малограмотные слои рабочих и крестьян.   «Русская история не смолола той муки, из которой можно выпечь пирог социализма».  Однако Ульянов был непоколебим: «Мы историю толкнем вперед».  Лучников тогда соглашался с тем, что историю  нельзя искусственно ускорять, тем более толкать. От толчка сотрясаются мозги,  травмируется весь организм. И  только один Бог  знает, что могут наворочать эти сотрясенные и больные мозги! Выправится ли изуродованный организм? Насколько он  теперь нездоров от толчка революции и гражданской войны, показало время и состояние самого  общества. Оно пронизано  страхом уничтожения, если попытаться думать иначе, оно в рабовладельческих оковах и далеко  от свободы, о котором  трезвонит пропаганда  коммунистических совдепов.
Лучников по-своему понимал свободу. Полная:  иди на все четыре стороны и делай, что хочешь, говори, о чем  вздумается, не нужна простому человеку. Вся предыдущая история не подготовила человека, чтобы он мог воспользоваться таковой, но    приведет к анархии, разрушит само общество и государство. Индивидуальная свобода необходима только тем, кто глубоко понимает ее значение, то есть  глубоко  культурному человеку, к  категории которых относил себя и  большинство членов своей партии. Народу такая  свобода не нужна. Народом должны управлять такие, как он, глубоко культурные  люди, гуманисты, которые во главу угла ставят права человека, позволяя массам творить, но не черствые карьеристы, каким он видит современную верхушку страны во главе с Центральным  Комитетом партии большевиков. Даже этой прибывшей группе людей  нужен лидер, который поведет их за собой, то есть будет  диктовать свою волю. И важно, чтобы этот лидер  обладал чутким и добрым сердцем.

Тетя Вольф умерла к вечеру следующего дня.  В барак, который выделен переселенцам,  не был пригодным для жилья с провалившимися полами и худой крышей, вносить ее не стали. Несмотря на хлопоты в устройстве своего быта, скоротечном ремонте барака своими же силами,  карловчане  предали земле   тело Вольф так, как требовал обряд. Это была  первая  настоящая могила переселенного российского немца на сибирской земле. Но это была далеко не первая смерть среди переселяемых, поскольку  старуха с косой настигала несчастных в пути и безжалостно отправляла в загробный мир. Погибших погребали не родственники и земляки, а  похоронщики той станции или полустанка,  на которой, как правило, силой был снят труп. И безвестные эти могилы никто не оплакивал, не убирал. Ветер и дожди вскоре сровняли могильные холмики, заметая многочисленные отметины произвола большевистской власти, находящейся под пятой  параноика Джугашвили.


Глава восемнадцатая

Роберт Шварцкопф запоздало понял, что из человека он превращен в барана, который бежит впереди отары и ведет за собой остальных. Ведет по  определенному чабаном маршруту. Маршрут этот пролегает через множество немецких сел к разинутой партийной пасти с красными  петлицами. Овцы идут организованной молчаливой колонной и исчезают в ней. А он, баран, подпихивает и подпихивает зазевавшуюся овцу, быстрее-быстрее, в пасть! Так велено!
 К чему это он? Все ли у него в порядке с головой?
 Он наизусть знает краткую инструкцию, обязывающую его, секретаря райкома комсомола, всемерно помогать партийным и советским органам в организации переселения немцев в восточные районы страны. Эта краткая инструкция разъясняет Указ  Калинина, дает механизм переселения. От того, насколько четко и организованно будет население эвакуировано, зависит успешное проживание их в новых районах. Это должен понимать каждый член партии, советский работник, комсомольский вожак. Цель правительства: уберечь трудолюбивое немецкое население от возможных репрессий. Чего ж яснее? Правда, в инструкции скупо доводились права переселяемых, их полномочия. Неясно, сколько и чего можно брать, в какие края кто едет.  Выселение лучше всего производить селами в сжатые сроки, быстро и четко, согласно суровым законам военного времени.
Роберт участвовал в работе созданных переселенческих комиссий, разъяснял суть мер, предпринятых правительством. Все объясняется войной, скоротечность – нуждами фронта. Каждый день требуются тысячи и тысячи единиц подвижного состава для переброски техники и живой силы к театру военных действий, на тесноту в выделяемых вагонах жаловаться не следует.
Инструкция эта была подписана капитаном  госбезопасности Николаем Карцевым. Роберт прекрасно знал этого человека. Не любил, но уважал за напористость, твердость. Как у большинства военных его профиля – категоричность выпирала и была созвучна   действующей власти. Но что ж поделаешь, надо принимать власть такой, какая она есть.
По мере проведения убийственного для людей переселения, фактического его хода  стали прорываться сведения, что  есть Постановление СНК Союза ССР и ЦК ВКП (б), в котором указано, что каждая семья имеет право взять с собой до тонны имущества, продовольствия,  мелкого инвентаря. На деле же получается – люди едут почти с пустыми руками. Становится известно и другое, очень важное: на новом месте жительства переселенцам в течение года будет выделен скот   взамен сданного здесь, зернофураж. Для имущественного учета организованы приемные комиссии, но   многие из них не успевают приступить к работе, как село в сутки сворачивается, грузится на эшелоны в страшной тесноте и неразберихе.
Кто воспротивился такой спешке, таким  перехлестам? Воспитанный Виктором Генриховичем Фуксом  в твердости и прямоте своей позиции, Роберт попытался высказать Карцеву протест о непомерной спешке, но получил такую отмашку, что был отправлен в самое далекое село их кантона для разъяснения  целей переселения.
– Если и оттуда  донесется твой голос недовольства, объявлю тебя саботажником и отдам под суд. Отправишься вслед за Фуксом, который  собирался опротестовать Указ Михаила Ивановича Калинина.
 Роберт не смирился: звонил в обком, просил обуздать  неоправданную спешку. С ним были солидарны, но бестолковость продолжалась из-за гигантского объема искусственно  рожденных   работ. Поднять себя за чуб не удавалось, не из кого было создавать   приемочные комиссии, некому было передавать на содержание многочисленный дойный скот, некому было домолачивать хлеб, убирать сады и бахчи. Пожар ехали тушить с бочками, наполненными керосином.
Роберт  уехал из райкома. Работал. Доработался! Как и  сотни руководителей в его положении: в конце сентября, когда последний эшелон уходил из Энгельса  на восток, их собрали  в кучу и так же стали запихивать в товарняк. Вот тогда-то он и увидел эту разинутую партийную Пасть с красными петлицами  и звездами. Пасть пожирала последний эшелон с людьми, собранными баранами-вожаками.   Вожаки все же надеялись, что в самый последний момент Пасть захлопнется перед первой шеренгой элиты Немреспублики. Нет, она не захлопнулась, она ждала, когда последний баран, подпираемый штыками из народного комиссариата  внутренних дел, войдет в нее. Оказавшись там, в окружении своих соратников, Роберт так и не узнал, насытилась ли Пасть? Но он понял, как коварно и грубо обманут, стал не только заложником  крупномасштабной акции, но и соучастником неслыханного преступления. Оправдывая себя тем, что не подчинись он, его место занял бы другой, третий – его теперь не грело и не успокаивало, а упреки соотечественников, которые раздавались  в его адрес, как подручного палачей и разорителей, лежали тяжелым камнем на его сердце.
Очутившись в вагоне, Роберт видел смятение на лицах своих товарищей рангом повыше,  умом и жизненным опытом посолиднее. Он ни о чем  их не спрашивал, не делился своим впечатлением от произошедшего, как и они, а только угрюмо молчал, слушая чугунный стук колес, который стал теперь как бы плодом всей его жизни, как и его соседей по вагону. Стук нельзя ухватить,  превратить в пищу, в  воду, он не укрепляет волю, а наоборот, разжижает ее, она расплывается в пространстве вагона и уж более ничего не хочется, как самому превратиться в этот стук и исчезнуть, улететь и раствориться в гулкой российской степи. Роберт вскакивает на ноги, бросается к двери вагона, пытаясь отворить ее, но крюки  снаружи крепко  держат, и он  в неистовстве тарабанит кулаками по прочному дереву, крича  проклятия и рыдая. Никто не бросился его успокаивать, потому что каждый был на грани истерики и умопомешательства, показав безразличие к одной человеческой жизни. Что она, когда надругались над жизнью и достоинством сотен тысяч?
 Через несколько минут истерика Роберта пошла на убыль, он сполз по стене вагона на пол и затих, свернувшись в комочек, ненужный никому и даже самому себе. Семья его и родные, те, кто дорог, кто мог  бы положить ему руку на плечо и сказать: крепись, были уже недосягаемы,  в Сибири.
– Товарищи, – раздался  вдруг  в полумраке вагона  глухой, но властный голос,– мы не имеем права расслабляться и терять свою волю. Мы только что безразлично отнеслись к слабости младшего товарища по несчастью. Мы должны выработать программу и продолжать борьбу…
– Пошел ты к дьяволу,– раздался молодой визгливый голос рядом с Робертом.– Ты только что закончил свое грязное мероприятие. Лучше бы я погиб как, Фукс, с протестом в груди против правительственного преступления! Кто ты теперь? Ты никто, ты проститутка!
Властный оратор растерялся. Никто не одернул, не осадил словом владельца визгливого голоса.
– Товарищи, на чьей вы стороне?– снова возвысился властный голос.– Так нельзя, нам надо сплотиться, иначе погибнем!
– Мы уже погибли. Веря в партию, мы предали свой народ!– раздался третий голос зрелого человека.– Лучше бы я был в толпе простых мужиков, которые не носят на груди галстуки. – Человек с остервенением сорвал с себя галстук и швырнул его под ноги, затем он выхватил из кармана красную книжечку и, разорвав ее, бросил туда же.
Жест этот  произвел впечатление. Вокруг загудели, но голоса быстро смолкли, воцарилось  гнетущее безмолвие, только мерный и тяжелый чугунный стук  неудержимо внедрялся в мозги деморализованных людей.

Глава девятнадцатая

Скрипка, которую Роман Майер вез из своей Карловки, наконец-то была извлечена из чехла, и яр, некогда поросший шиповником, тальником и бурьяном, превратившийся в земляной городок, огласила веселая мелодия. Рома с упоением играл старинную танцевальную песню кирмеса из Брауншвейга. В это воскресенье, совпавшее с днем святого Венделина, охраняющего людей от болезней, на расчищенную площадку от  кустарника перед землянками  собрались все переселенцы, даже те, кто временно был расселен с маленькими ребятишками по домам местных жителей. Среди них  бабушка Гютенгер, Эльза Краузе с заболевшей ветрянкой  Кристи. Места хватило всем. Приодетые в самое лучшее, что они привезли с собой, и приведенное в порядок после  бани и стирки, люди выглядели празднично и даже шикарно для их положения. Кто сидел на чурках, приготовленных для печек, кто на сосновых ветках, а кто  стоял. Слева открывалась панорама промерзающего Енисея, справа  каскадом поднимался березовый лес, и вдали, на взгорье, он  темнел зубчатой гривой  сосны и кедра. День выдался, как по заказу, солнечным, но прохладным, и снег, выпавший накануне, почти не таял, а лишь поскрипывал под ногами пляшущих, которых было не так-то много, в основном  подростки и девушки с парнями. Замужние женщины не решались выходить на круг без  мужей, не то настроение. Густав Гютенгер сидел на чурке рядом с Романом и искусно подыгрывал пляске на деревянных  ложках, большие любители песни Артур Краузе и Маргарита пели:
Es fuhr ein Baur ins Holz,
Es fuhr ein Baur ins Holz
Es fuhr ein Baur ins Kir-mes-holz,
Ki-ka-Kir-mes-holz?
Es fuhr ein Baur ins Holz.
В конце яра  весело поблескивал  Енисей с нарастающими заберегами, и песня, и пляска улетали на простор водной глади, по которой  поднимались вверх последние баржи, груженые лесом. На них не обращали внимания, веселье разгоралось. На краю площадки стояли  высокие чурки, на которых был накрыт стол из тех продуктов, которые удалось купить Роману, Эдику и Андрею, побывавшим в райцентре. Это были рыбные консервы,  жареная рыба хариус, пойманная накануне  наплавной сетью, выменянной за водку у местных мужиков, черный хлеб, аккуратно нарезанный ломтиками, в мисках квашенная капуста и грибы грузди, выданные в качестве премии кладовщицей Матреной Павловной, которые она сама солила и держала в картофельном складе в двух огромных бочках. Стояло несколько откупоренных бутылок  красного портвейна. Тот, кто хотел, выпили по сто граммов вина,  на лицах  появился румянец, улыбки. Танцующих прибавилось. Эдик с Эльвирой, Марией, Андреем, подхватив  Маргариту и Артура, организовали круг. Не удержались женщины постарше и тоже вышли на площадку, захороводились.
 У кузни, откуда начинался яр,  стала собираться местная молодежь, завистливо поглядывая на пляшущих. Появилась кладовщица Матрена Павловна. Она все же  разыскала девочку-сироту, что отвечала ей на вопросы в первый день приезда. К  разочарованию Матрены, ею оказалась четырнадцатилетняя внучка возчика Генриха Марта.  С младшим братом, матерью и бабушкой  она находилась здесь же и плясала. Удивленная  своей ошибкой, Матрена все же предложила девочке поселиться в ее  доме, но та, вежливо поблагодарив добрую женщину, отказалась. Матрена не обиделась, но взяла  опеку над понравившейся ей  девочкой, часто приносила то булку хлеба, то  кастрюлю вареной  картошки, заправленную сметаной, а сегодня подарила  зеркальце, расческу и печатку духового мыла, чем тронула мать Марты.
  Матрена Павловна остановилась посреди своих, послушала песни, посмотрела на пляску, сказала:
– Ишь, иностранные песни поют, и пляшут по-своему, а вина не пьют. Не то, что у нас: нажрутся, лыка не вяжут.
– Пьют, только у них пить не на что,– отозвался кто-то из   парней.– Сам видел, как вино в кружки наливали.
– То-то что вино, а у нас самогон кружками.
– Поживут в наших морозах, тоже начнут самогон кружками глотать.
На Енисее вновь показалась груженая лесом баржа. Она медленно поднималась по течению, на борту стояло несколько вооруженных красноармейцев. На судно никто не обращал внимания. Вдруг  с нее прилетело несколько протяжных свистков, однако, они не могли отвлечь от веселья людей, кроме Андрея. Он пристально всмотрелся в фигуры солдат, и они что-то ему сказали. Молча покинув городок, он быстро направился к причалу. Баржа медленно причаливала. С нее, не спеша, сошел знакомый  Андрею старшина конвоя, подтянутый, чисто выбритый.
– Вы привезли мне весть от Бригитты Шнайдер? – взволнованно спросил Андрей старшину.– Где вы их  высадили?
– Думаю, в этом письме все написано,– ответил старшина и протянул парню самодельный конверт со знакомым и милым почерком.
– О, большое спасибо!– воскликнул парень, беря с нетерпением конверт.– Как они добрались до места?
– Нормально. Будут жить в бараке. Где мне разыскать председателя, чтобы забрать своего солдата?– старшина внимательно оглядел  опрятно одетого парня,  аккуратно причесанного, но с обветренным, слегка почерневшим лицом, заметил:– Я смотрю, вы тут  устроились неплохо. Одежда с иголочки, музыка на берегу, пляски.
– Это мы новоселье справляем. Землянки построили,– смутился парень.
– Вот оно что!– удивился  старшина, поправляя портупею,–  где может быть  председатель?
– Скорее всего, на ферме, но ваш солдат каждый день находится в  сторожке на току. Сейчас  он там.
– Услуга за услугу: я привез тебе письмо от девушки, ты  разыщи мне председателя, а еще лучше солдата.
– Хорошо, я сейчас  схожу за красноармейцем.
       Андрей едва ли не бегом пустился  в сторону тока, на ходу читая  адрес на конверте. Так и есть, она  где-то возле Енисейска, какая-то деревня Мариловцево. Можно ли туда добраться?
      Андрей  вскрыл конверт и  впился глазами в первую строчку.
«Добрый день или вечер, мой дорогой Андрейка!»
– Она любит, она меня любит! – шептал он ту истину, которую знал.
«Оставшись без тебя, я поняла, как ты мне дорог. Теперь я отвечу на твой вопрос, заданный мне на барже: да, я хочу стать твоей женой! Но как  теперь преодолеть то расстояние, которое  разделяет нас с тобой. Безвестный край пугает меня, я могу затеряться в этих необъятных просторах. Здесь так мало людей, что становится  жутко. Впереди зима и тоскливая разлука, нас разделяет  триста километров, а это не шутка. Но я живу надеждой на будущее. Думаю, придет весна, и ты  прилетишь за мной вместе с перелетными птицами и заберешь с собой. К этому времени мне исполнится семнадцать лет, а по военному времени – это вполне зрелый возраст.
Нас  осталось одиннадцать семей. На пристани Енисейска ждем подводы, которые увезут нас в какую-то деревеньку Мариловцево. Где мы будем жить, пока неизвестно. Ты мне напиши, как вы устроились, чем занимаетесь? Передай большой привет Марии и Эльвире,  мальчишкам и всем  карловчанам.
Целую, твоя Бригитта!»
Андрей остановился, читая последние строки скупого, но столь дорогого  письма. От волнения он забыл, куда и зачем идет. В глазах стояли  ее строчки, он слышал ее голос,  слова  долгожданного согласия. Если бы это случилось еще на барже, и они заявили о своих намерениях, каково было бы решение  ее матери и бабушки? Он сделал  большую ошибку, не упросил начальника конвоя оставить здесь семью Бригитты. Тогда, без ее согласия, он не решился на эту меру, а сейчас  понял, что смог бы упросить старшину пойти ему навстречу.  Во всяком случае, это было во власти военного. Как же все нелепо получается. Счастье человека такое ломкое,   чаще всего зависит от воли другого человека.  Андрей это стал понимать нынче,  весной, когда  он иначе посмотрел на свою соседку Бригитту, с которой часто  шагал утрами в школу. Однажды он понял, что Бригитта ему интересна, она волнует его сердце, и чтобы успокоиться, он всякий раз поджидал ее у калитки. Она, не спеша,  сияя улыбкой,   появлялась, и  они шли в школу. Из школы тоже вместе. Он впервые подумал, что его счастье в этой светлой и веселой девушке с длинными косами, иногда  уложенными в замысловатую прическу.   Весной же Андрей увидел своего отца в новом качестве – председателя колхоза. Как изменила его новая должность, попросту власть! Он стал меньше бывать дома, сделался  более решителен в поступках, краток в словах. Андрей видел, как от его решения зависит колхозное дело, а  стало быть, благополучие сельчан, что являлось немалой составной их счастья. Но стал ли отец, обладая властью,  более счастливым?
Андрея занимал и другой момент во взаимоотношениях людей. Он размышлял о воле, которая управляет. Парень сам не обладал решительностью, такой, как  Эдик Краузе, но  Андрей понимал, что от воли Эдика зависят и его действия, под его влиянием решил поступать в военное училище, когда вспыхнула война. Разумная воля, разумное решение. Он готов следовать за таким, но  как можно расценивать волю того человека, который решил судьбу  покорнейших  граждан, вышвырнув на берег Енисея без средств существования. Сила власти его  неразумна, а  власть, лишенная разума, способна творить только чудовищное зло и ошибки. Без разума  власть  слепа, и неспособна  увидеть, что она делает с простыми  подданными страны. Прискорбно, что от  ума и воли одного человека зависит маленькое счастье Андрея и Бригитты.
Молодой человек был на верном пути  в своих размышлениях, но он не знал и не подозревал, что сила власти ослепила этого монстра не только в обращении с малым человеком, но себе подобным. Он не знал, да и не мог знать, что глава государства М. И. Калинин стал жертвой этой слепоты: его жену обвинили  во враждебном отношении к советской власти и посадили в тюрьму; глава правительства В.М. Молотов тоже сидел на такой же уде: врагом народа оказался его родной брат. Главный большевик очень любил подергивать эту уду, напоминая соратникам о их опасных родственниках. Такой же   участи подверглись  другие соратники, которых он цепко  держал на крючке. Не знал Андрей, как и вся страна, о том, что в то время,  когда фашисты приближались  к стенам Москвы, армия задыхалась  не только от  потерь  рядового состава и младших командиров, которые грудью вставали на пути врага, но и от недостатка  высшего  командного состава: в застенках  наркомата  внутренних дел, под неусыпным оком  второго палача России – Берия истязали генералов, выколачивая из них признания в предательстве. В строжайшей секретности генералов расстреляли под Куйбышевом и Саратовом. Троих из них вместе с женами. Участь  семей генералов как две капли воды была похожа на судьбу  Андрея, пытавшегося понять, откуда дует ветер невзгод. Судить о вине генералов рядовой человек не может из-за отсутствия  информации о их делах, но за что карать их родственников?

Глава двадцатая

Даже сюда, в подвал огромного здания, где  находилась армейская разведка, доносились ухающие удары тяжелых бомб новой волны «Юнкерсов» и «Фокке-Вульфов», превращавших город в руины. Армия, врывшись  в подмосковные земли, тяжело отбивала атаки  танков Гудериана. Разрывы мешали работать  измотанному бессонницей средних лет, худощавому  высокому майору с зоркими, но уставшими глазами: они сбивали настрой,  психологическое и физическое давление на сидящего на стуле посредине комнаты со связанными руками и окровавленным лицом фашиста. Его выдернули из подбитого танка на окраине города,  где танковая атака его роты захлебнулась. Офицер был  немедленно доставлен сюда для допроса. В комнате кроме  майора Ваньшина находился сержант, который только что «дал прикурить» фашисту за наглое заявление, что не пройдет и часа, как его освободят  танкисты победоносного подразделения, которые  в эти минуты закончили перегруппировку и, поддержанные ударом с воздуха, начинают  атаку,  захлопнут форточку, чтобы птичка не улетела.
Длинную и бравирующую речь пленного  дословно переводил  белобрысый, щуплый ефрейтор Фишер. Выглядел он не лучше  майора, глаза его глубоко провалились  и были красны, как луковая шелуха, отяжелевшие веки при  малейшей паузе в работе закрывались, на мгновения отключая сознание. В разведке у Ваньшина он находился с первого дня  призыва в действующую армию, слыл хорошим переводчиком, владел стенографией. Протоколы допросов его всегда были точны и лаконичны.
– Какими силами идет наступление?
– В этом теперь нет секрета,– мстительно отозвался фашист.– Танковая дивизия СС обходит город слева и справа. Моя рота была брошена  в лобовую атаку, чтобы запудрить вам мозги. Участь вашего города предрешена мыслью фюрера!
– Ну, это мы еще посмотрим!– сдерживая благородную ярость, сказал майор, получив точный перевод речи танкиста.
Раздался резкий звонок телефона, стоящего на столе у  майора. Он схватил трубку. По тому, как он вытянулся, присутствующие поняли, что звонит первый.
– Как ведет себя и что говорит танкист? – раздался голос в трубке.
Майор знал, что первый не случайно построил вопрос именно таким образом: сначала – как ведет, затем –  что говорит.
– Ведет нагло, самоуверенно. Говорит, что удар его роты – отвлекающий маневр, основные силы  танковой дивизии СС  при поддержке авиации обойдут город слева и справа. Главный удар уже наносится.
– Я так и предполагал, думаю, танкист не врет. Продолжайте допрос.
Разговор окончился, майор опустил трубку и, как от зубной боли, поморщился на появление в комнате особиста Пашкина. Заинтересованно глянув на пленного гитлеровца карими, молодыми, но внимательными глазами, лейтенант Пашкин уверенно  прошел к майору и,  вынув из новенькой планшетки бумагу с коротким текстом, передал  разведчику. Тот бегло прочел, на его лице  возникло свирепое выражение, тут же сменившееся недоумением.
– Отбиваем атаку врага, лейтенант, а ты с предписаниями. Не можешь подождать?
– Каждый выполняет свою службу,– резко ответил  особист.
– Шел бы ты, лейтенант, в строй, в бронебойщики. Или садись на место ефрейтора Фишера, переводи длинные речи говорливого танкиста. Но, думаю, ты заменить его не способен. Потому Фишера откомандировать не могу.
Ефрейтор, услышав свою фамилию, заволновался, вскочил из-за стола, за которым стенографировал  ответы фашиста.
– Вы ставите под угрозу выполнение  данного предписания.
– Ты понимаешь, лейтенант, мне надо из этого танкиста выдавить все, что он знает о планах и силах развернувшегося сражения!
– Хорошо, я доложу о ситуации по инстанции,– в отличие от майора, Пашкин выглядел  свежо, находился в хорошем расположении духа, даже несколько кокетливо, его ладно сложенная фигура раздражала Ваньшина, что было заметно невооруженным глазом
 – А я доложу первому, что вы путаетесь под ногами!– вскипятился  майор. Он, как и большинство армейских офицеров, с неприязнью относился к внутренней службе, которая очень тяготела к заплечным делам, хотя в этот момент сам не прочь  набить морду выпендривающемуся, считавшему себя победителем, танкисту-оберу. Доверил это сделать Ваньшин сержанту исключительно потому, что разбирался с истым врагом. Его ребята каждую ночь уходят на поиск языка, рискуя жизнью, да и сам он постоянно ходит под пулями, кланяется им, чтоб не зацепила дура, не свалила преждевременно, впереди еще сколько киселя хлебать по военным дорогам до Берлина. Эти же, красноперые, по тылам ошиваются, под сомнение берут благонадежность едва ли не каждого офицера. За что ж их уважать? Фишер  чем-то не  угодил. Ну и что, что немец, исполнительный, подтянутый, комсомолец, при советской власти воспитан. Зло глядя на свеженького лейтенанта, майор бросил: – Оставьте ваше предписание,  как только   свернем допрос, Фишер отбудет по назначению.
– Вот это деловой разговор, если вы ему не желаете зла, постарайтесь, чтобы он прибыл в пункт назначения в срок,– удовлетворился   лейтенант, затянутый портупеей, которая, по мнению майора, придавала его облику искусственность, козырнул и удалился, смерив холодным взглядом ефрейтора.
– Продолжим работу,– сказал  майор, отшвыривая в сторону лист с предписанием.

Под разрывы снарядов, двигаясь против «шерсти» идущей в город техники и живой силы, новенький «ЗиС» с взводом солдат и сержантов с двумя офицерами  – лейтенантом-связистом и капитаном  инженерных войск, упорно пробирался вперед. В нескольких километрах от города, у мосточка через речку  Грязнуху возникла  пробка. Если бы не вечер и тучи, закрывшие горизонт, затор давно бы уже разбомбила вражеская авиация. Спасала наступающая ночь, но  дальнобойная артиллерия работала, скорее всего, вслепую, так как снаряды ложились где попало, и угодили  все-таки в колонну. Три подбитых «ЗиСа» со снарядами запрудили дорогу. Некоторые машины, пытаясь обойти пробку, сползли на обочину и  буксовали, проваливаясь в сытую черноземом землю, их толкали  шофера из других грузовиков. Машины, выкидывая из-под колес фонтаны грязи,  едва ползли, выбираясь на шоссе. Тягач на гусеничном ходу тащил на  тросе в сторону первую покореженную взрывом машину. Командовал расчисткой пробки с роскошными усами запорожского казака, похожий на тумбу, но весьма подвижный подполковник. Увидев приткнувшийся к самой кромке шоссе  новенький грузовик с солдатами, он обрадовался:
– О,  подмога прибыла!– воскликнул  подполковник, подскочив к машине и распахивая дверку.–  Живенько, хлопче, разворачивайся, пока тягач эти спихнет  в кювет, мы сей секунд  снаряды с подбитого перегрузим в твой грузовик! А ну, хлопцы, взялись!
– Товарищ подполковник, эта команда идет не в ваше распоряжение,– выскочил из кабины  лейтенант Пашкин, эффектно перетянутый портупеей, краснея неприятными петлицами, на которые мельком и с неприязнью взглянул усач.
– Как это не в мое?– удивился подполковник с петлицами интендантской службы, на нем были яловые, добротные сапоги с  тяжелыми  комьями грязи, которые он пытался постоянно сбить, крепко топая о шоссе.– Я тут задыхаюсь без людей, трос некому зацепить за крюк, а он мне вон что турусит! Я приказываю, марш из машины, капитан, быстро организуйте  перегрузку снарядов в ваш грузовик.
– Не имеете права, товарищ подполковник, вот предписание, эта команда следует на восток.
– У меня приказ командующего доставить на передовую бронебойные и прочие снаряды, понял, лейтенант? – подполковник не на шутку рассердился, выхватил из кобуры пистолет,  подсунув его под нос водителю, рявкнул: – Еще секунда промедления, и я пущу тебе пулю в лоб, а сам сяду за баранку!
– Слушай мою команду,– раздался твердый, хорошо поставленный голос капитана, одетого в плащ-накидку, – двадцать человек покинуть грузовик и к ящикам со снарядами, оставшимся на борту принимать ящики.
Красноармейцы  вмиг  выполнили команду. Машина заурчала и стала  разворачиваться, подъехала к покосившемуся грузовику, остановилась в трех метрах. В считанные минуты тяжелые  ящики взводом солдат были перегружены. Подошел тягач, за него  зацепили опорожненный грузовик; скрежеща по шоссе разбитым передком, он поехал в кювет. Пробка ожила.
– Савельев, разгрузишься, возвращайся немедленно!
– Есть, товарищ лейтенант,– откликнулся Савельев и покатил вслед за  полуторкой, тяжело груженой снарядами.
Стемнело. Пробка, с зажженными подфарниками и фарами с маскировочными стеклами, быстро рассосалась. Перестала бить вражеская артиллерия. Подполковник успокоился и вынул из кармана портсигар, неторопливо раскрыл его и стал угощать офицеров. Они потянулись за длинными папиросами «Казбек». С наслаждением задымили. Красноармейцы стояли обособленной группой, переговаривались, знакомились.
– Что за команда, капитан? Все на запад, а вы с беженцами на восток.
– Вот сняли с передовой и отдали под команду лейтенанту,– разведя руками, ответил капитан.
– Да я тебя, кажись,  знаю, капитан, я доты оснащал, которые ты построил в укрепрайоне. Кажись, как же, как же, дай Бог памяти, Фрицлер ты?
– Так точно, подполковник Донченко, он самый.
– Нехай, новые доты поехал строить? Давай капитан, поторапливайся. Мы тут  фашиста, кажись, крепко пощекочем. Был утром на передовой. Видел, как танки в обход пошли, а там сыро, вот так же, как тут мои машины позастревали. По брюхо сели. Наши их тут же накрыли, с пяток, остальные отошли и на  шоссейку,  а там ежи вбетонированы и бронебойщики засели. Отбили атаку! Прямой наводкой били! Дымят утюги! Вот туда и  везу снаряды. Не твоя ли работа, ежовая?– Донченко довольно засмеялся, омолаживая улыбкой свое осунувшееся в тревогах лицо, пожимая руку капитану и глубоко затягиваясь дымом папиросы.
 – Моего подразделения, так будем говорить, подполковник,– не без гордости ответил  капитан, с удовольствием принимая пожатие руки. Коренастый, выше среднего роста, в плаще он выглядел солидно и браво, если не брать во внимание затаенную печаль  в серых глазах, которую, кстати, Донченко не  мог разглядеть из-за сумерек.
 – Молодцы, хлопцы!– окинул  общим взором взвод солдат Донченко.– А ну, закуривайте «Казбека» за хорошую работу. Без моего цемента  там тоже не обошлось! – все еще не мог нарадоваться Донченко удачной и в нужном месте сооруженной  противотанковой обороны.– Я думаю, не будь укрепленной линии, прорвались бы танки, обошли бы город. Дюже много их там на ежах зависло. В поле им сейчас соваться нельзя, нет, бесполезно, сыро, хлюпко. Болотинка  у города вдобавок приличная,  да и дождь уж какой день сеет. Осень.– Донченко вынул из кармана бушлата две пачки «Казбека» и отдал их  негромко переговаривающимся  солдатам. Разговоры все те же: куда и зачем везут, получал ли кто за последние полтора-два месяца письма из дому? Никто, оказалось, как ни странно, не получал.
– Ну, прощевайте, хлопцы, вон мой «виллис» катит, мне пора. Строй, капитан, и впредь крепкие  ежи. Чтоб забодали они гитлерюгу,– Донченко сел в  машину и укатил, не замечая смущенного, как-то неловко отворачивающегося от офицеров лейтенанта Пашкина из особого отдела. Зато это не ускользнуло от Фрицлера.
– Скажи, лейтенант, откровенно: нам не доверяют?– спросил капитан,– я вижу, солдаты в нашей команде все немцы, даже ефрейтор-переводчик здесь, почему?
– Я выполняю  приказ своего командования,– ответил уклончиво лейтенант.
– Ну, как человек человеку, ты можешь сказать свое мнение?
– Я военный и себе не принадлежу,– мрачно ответил лейтенант.– Возможно, ваше предположение верно.
– Но ты только что  слышал оценку работы моего подразделения в устах подполковника Донченко!
– Это ничего не меняет, утром мы должны быть в пункте сосредоточения. Придется идти пешком. Стройте взвод,  и – прямо. Я накажу регулировщику, на случай прихода нашего грузовика: пусть движется за нами и подберет на марше.
Поток машин через мостик схлынул, и взвод солдат, во главе с капитаном,  беспрепятственно его перешел и растворился в мокрой ночи.
 До пункта назначения оставалась большая часть пути, когда  лейтенант за полночь посадил взвод на привал. По его подсчетам, впереди  тридцать километров, и он  решил  осуществить марш-бросок, но  к назначенному часу  все же прибыть. В успех Пашкин не очень-то верил, поскольку  не знал, как физически подготовлена эта сборная  команда. Испытание, к счастью, проводить не пришлось. Их догнал  Савельев на своем «ЗиСе».
– Ходко вы, товарищ лейтенант. Я еду-еду, а вас все нет. Думал, сбился с пути,– говорил  Савельев.– Усатый подполковник меня похвалил. Пачку «Казбека»  вручил. Говорит, заслужил ты медаль «За отвагу», но мои полномочия распространяются только на пачку папирос. Ну, и сто граммов  спирта могу дать. Я не отказался, но пить не стал: за рулем же.
– Балабол ты, Савельев,– решил  Пашкин, и приказал  команде грузиться.
– Немтырями, товарищ лейтенант, воевать негоже. От думок свихнуться можно, а мне хочется обратной дорожкой, на запад.
 Погрузившись, команда немедленно двинулась вперед. Красноармейцы дремали, уткнувшись носами в солдатские зеленые бушлаты. Не дремалось одному капитану Фрицлеру. Он тяжело переживал снятие с передовой красноармейцев немецкой национальности, лейтенанта-связиста и себя.
«Все это неспроста,– думал он свою тяжкую думу, в который уж раз, заходя все с того же конца, так заблудившийся в дремучем лесу человек ходит кругами и не может выбраться из цепких таежных пут.–В разгар вражеского наступления срывать  с поля боя активный штык и спешно увозить на какой-то пункт сосредоточения выглядит, по меньшей мере, нелепо. Если бы я получил приказ строить  укреплинию, подобно той, что успел  возвести за эти несколько дней перед  сражением за город, было бы понятно. Но ведь не получил такого приказа. Эти солдаты и сержанты  – немцы тоже без объяснения причины сняты с передовой. Тут пехотинцы, артиллеристы, связисты и даже  армейский переводчик».
Он знал ефрейтора Фишера. Совсем недавно  обращался к нему за переводом с немецкого языка попавшие в  его руки документы и чертежи фортификационных сооружений. Парень учился в инязе, но немецкий знает с детства – его родной. Родился и вырос в селе Шиллинг на Волге. Он практически полиглот, знает несколько языков финно-угорской группы.
Фрицлер тоже с Волги. Отец был  зажиточным бауэром, но молодой Фрицлер не захотел крестьянствовать, еще в гражданскую войну породнился с армейской  жизнью, так и остался  в ней, строил военные объекты, укрепления. На малую родину приезжал только погостить. В одной такой поездке узнал, что отец его раскулачен и выселен  куда-то на Север. С тех пор капитан не приезжал на Волгу. Обзавелся семьей, жил, служил не за страх, а за совесть. Общения с немцами не было, язык даже стал забывать…
«Может быть, срочно готовится какая-то операция в тылу врага  и нужны люди, знающие немецкий язык? – прокручивал он мысли по кругу.– Возможно. Но почему снимают людей в разгар  тяжелого боя? Потом, какой из меня десантник? Если откровенно, я и стрелять-то толком не умею, всю жизнь только и строил. Пистолет, как приложение. А этот  щуплый переводчик. Он, пожалуй, упал бы на дороге после получасового бега. Нет, что-то тут не так. Скорее всего, не доверяют. Докатилось же, по словам ефрейтора Фишера, что  с середины июля  из Немреспублики перестали  призывать резервистов на фронт, а теперь и письма с Волги не доходят. Красноармейцы как один жалуются: второй месяц молчат их родственники».
Впереди с пригорка показался какой-то городок. Солнце уже встало и приятно пригревало бок. Слева, уходя на север, тянулся перелесок, справа – степь. Капитан всмотрелся в нее и задохнулся от внезапно открывшегося  зрелища: всюду, куда хватал глаз, слева и справа от шоссе  многими вереницами копошились люди! Их  тысячи, многие тысячи! Они рыли противотанковый ров!
Машина остановилась. Удивленный водитель выскочил из  кабины и немо уставился на людей. В основном это были женщины, пестря  косынками  и  платками,  кофтами  и юбками.  Они перекидывали лопатами из яруса в  ярус землю. Движения их были медленны, как при гипнозе, они устали. Капитан понял, что они работали всю ночь и скоро должны покинуть незаконченный противотанковый ров, укрыться в   домах города, иначе налетят вражеские самолеты   и расстреляют эту пеструю мишень из пулеметов, разбомбят, изрешетят шрапнелью, и противотанковый ров превратится в братскую могилу.
 Они стояли и смотрели на  удивительный людской муравейник. Проходили минуты, солнце уже взобралось довольно высоко. Капитан заволновался: враг не упустит  для бомбежек  ясную, летную погоду. Но почему же нет команды покинуть  ров? Еще полчаса – и появятся  «Юнкерсы» и «Фоккеры», разразится  невиданная трагедия. Неужели мало  бездарно пролитой крови?
– Что случилось? Почему стоим?– проснулся лейтенант, высовываясь из кабины.
– Вон, товарищ лейтенант, смотрите, люди. Они же, как на ладони, живая мишень!– тревожно сказал шофер Савельев.– Почему они не уходят, сейчас налетят крестатые?
  И как бы в подтверждения его слов в небе закружилась «рама».
– Смотрите-смотрите, разведчик, сейчас начнется!– кричал Савельев.
Водитель вскочил в кабину и  рванул машину, уводя ее  из опасной зоны.
– Да, черт возьми,– согласился лейтенант,– погибнут ни за понюшку табаку.
Капитан Фрицлер склонился в кабину, закричал:
       – Надо подъехать  к людям, разыскать организаторов, сказать им об угрожающей опасности! Наверняка, там нет толкового военного.
– Не положено,– холодно сказал особист.
– А я все же заеду, вот  и дорожка туда,– выкрикнул  водитель.
– Да я вас под суд отдам!
– Вот это вы только и можете, товарищ лейтенант госбезопасности. А то, что сейчас из этих гражданских сделают кровавое месиво, вас не интересует?– машина резко  затормозила, как только поравнялась с первыми  землекопами. Это были девушки. Капитан на ходу выпрыгнул из кузова, спросил:
        – Товарищи, кто вами командует, кто начальник, где его разыскать?
– Да вон он, рядом. Видите, пожилой в кепке, секретарь райкома. Он командует.
Капитан бросился к нему.
– Товарищ,  фронт находится всего в пятидесяти километрах. Видите, над нами кружит «рама», самолет-разведчик, сейчас он вызовет сюда авиацию, прикажите немедленно прекратить работы, а людям уйти в укрытие.
– Да, но работа еще не выполнена, я не могу снять людей. Но кто вы такие, вы уполномочены?
– Нет, мы не уполномочены, у нас другое задание, но вы рискуете потерять тысячи людей под бомбами и пулеметами вражеской авиации. Это я вам говорю как офицер-фронтовик.
– В таком случае мы продолжим работы. Не дезорганизуйте добровольцев, они слышат ваш  голос. Уходите.
– На вашей совести окажутся тысячи девичьих смертей!– воскликнул Фрицлер.
– Уходите!– серея лицом, глухо, но жестко сказал секретарь.
Фрицлер вынужден был  повернуться и уйти. Он пожалел, что сказал правду о своих правах, надо было взять решение на себя. Теперь поздно, секретарь ему не подчинится.
– Ну что, капитан, отчитал вас партийный секретарь? Я же говорил, нечего соваться не в свои дела. Поехали, у нас мало времени.
–Успеем, товарищ лейтенант, я уверен, здесь моя сестренка. Она студентка, и уже месяц, как роет противотанковые рвы. Письмо от нее получил. Вот. Вы уж меня простите,  товарищ лейтенант. Сердце оборвалось, когда увидел эту молодежь, это же  больше студентки, наш цвет, наша любовь – и по ним из пулеметов. А-а!– водитель готов был от отчаяния заплакать, слезы навернулись у него на глазах, но он так шарахнул головой о руль, что из глаз  вместо  слез посыпались искры. Опомнившись, он  выскочил из кабины и бросился к землекопам.
– Бросайте работы, уходите, прячьтесь, сейчас вас начнут расстреливать из вражеских  самолетов и бомбить!–  кричал он в истерике.– Видите в небе «раму», она вызывает бомбовозы. Уходите! Прячьтесь!
– Савельев, немедленно прекратите истерику, марш  за руль, или я  тебя отдам под  трибунал!– бежал за  шофером лейтенант Пашкин. Он схватил его  за  плечи, остановил и с силой поволок  к машине.
– Послушайте  рядового солдата!– крикнул Фрицлер  секретарю, видя, что ближайшие девушки в растерянности остановили  работу и сгрудились.– Не сейте смерть!
Но  секретарь был неумолим. Фрицлер, оглядываясь на копальщиц, торопился к машине, в кабину которой лейтенант втиснул Савельева, угрожая пистолетом, приказал ехать вперед. Через минуту  машина уже мчала по шоссе. До города оставалось рукой подать, когда на горизонте показались темные пятна. Они быстро увеличивались, и  капитан Фрицлер, и его спутники, и водитель Савельев с лейтенантом-особистом услышали нарастающий гул множества авиационных моторов. Уже на улицах города, они услышали, как раскатисто прикатился сюда бомбовый удар. Бомбили на этот раз не город, а незаконченный противотанковый ров, по которому, задыхаясь в криках ужаса, заметались девушки, цвет и любовь нации.

К обеду из Н-ского города под беспрерывной бомбежкой на восток уходил товарный состав, в котором два пульмана были до отказа набиты  солдатами и сержантами, снятыми с частей Западного фронта. Эшелон несколько раз пополнялся новыми пульманами с красноармейцами и, пропуская тяжелые составы  с военной техникой, идущей на запад, продвигался все дальше и дальше от огненной линии фронта. Никто не мог сказать, с какой целью их сняли с фронта, куда и зачем везут. Вскоре появилась версия, которая успокоила и несколько подняла  боевой дух: их везут на Дальний Восток, чтобы эффективно использовать против бряцающей оружием Японии, союзницы фашистской Германии. Но и эта версия вскоре побледнела и вскоре растаяла, как утреннее облако: уж как-то скрытно их везли и медленно, на остановках, у товарных станций, сопровождающие эшелон вооруженные  энкавэдэшники наглухо задраивали двери вагонов, а за пищей ходило ограниченное число  человек, давали скудно, нарушая суточное трехразовое  питание. Сходить на вокзал, купить курева и опустить  в почтовый ящик кучи написанных солдатских писем не разрешали даже офицерам, которые ехали в отдельном вагоне при личном оружии. Была непонятна такая строгость охраны: караулят вооруженных людей, которых значительно больше, чем часовых. Какая-то  бессмысленная несуразица. Уже за Москвой, когда ночью пересекли Волгу, капитан Фрицлер, как  старший по званию, взял на себя инициативу выяснить раздражающую бессмыслицу их затворничества. На перегонах ¬– едут с открытыми дверями, останавливаются –   из тамбура соскакивает часовой и запирает двери.
На этот раз в утренние часы эшелон медленно втягивал свое извилистое тело в крупную товарную станцию. Сторонясь громыхающих  встречных составов,  не доезжая до пассажирской станции, замер на крайнем пути. Рядом стоял эшелон, груженый коксом и железной рудой. Оценив обстановку, Фрицлер торопливо спрыгнул на  землю, опережая соскочившего с подножки часового с винтовкой на плече, намеревающегося задвинуть дверь и  заложить на щеколду.
– Подожди, не торопись,– остановил его капитан,– мне надо переговорить с  вашим начальником.
– Не положено выходить из вагона,– растерявшись, сказал  часовой, – не велено даже разговаривать.
– Ты что несешь, мы что,  под арестом? Тогда почему при оружии?– капитан  показал на кобуру с пистолетом. – Коль не под арестом, то я, как офицер Красной Армии, имею право пройти на вокзал и купить курево, а также переговорить с  вашим начальником.
 Этот довод сильно смутил  часового. Он молчал, не решаясь задерживать  вооруженного капитана, к тому же в открытом настежь вагоне стояли  другие офицеры, и все при оружии, внимательно наблюдавшие за диалогом.
– Это должно быть Пермь,– наконец сказал часовой,– здесь будем столоваться. Вон начальник эшелона идет.
Фрицлер  решительно двинулся навстречу знакомому лейтенанту Пашкину, который вез их с фронта в пункт сосредоточения. Сев в вагон, капитан его больше не видел и был доволен, что встретил старого знакомого, с которым будет проще объясниться.
– Что здесь происходит?– грозно спросил лейтенант Пашкин, – почему покинули вагон, капитан Фрицлер?
– Назрело время выяснить,  почему нас, боевых офицеров, везут, как арестантов, не разрешают пройти даже на вокзал и пополнить запас курева, не говоря уж о большем? Я, как и остальные офицеры, требую объяснений, лейтенант!
– Выполняйте предписание секретной перевозки по назначению личного состава  Красной Армии. Вот все, что я вам могу сказать, капитан.
– Хорошо, черт возьми, если это секретная переброска живой силы, мы будем ее  соблюдать, но ведь от нашего вагона, как и из других, выделяются по два  человека за получением пищи, которая,  прямо сказать, не выдерживает никакой критики.   Можно же, в конце концов, скажем, мне и   танкисту, старшему лейтенанту Рисс, пойти и купить курева, заодно опустить в почтовый ящик солдатские письма?
– Вот  с письмами строго, капитан. Придется потерпеть до места назначения, а за куревом, пожалуй, я разрешу вам со старлеем сходить. Только  в сопровождении часового.
– Лейтенант, что за глупости! Мы же при оружии!
– Хорошо, ваша логика убедительна. Действительно, черте что  получается. Идите, только не подведите меня, капитан, мы же из одной дивизии.
– То-то и оно!– Фрицлер вернулся к вагону, пригласил с собой танкиста, коренастого, рыжего, с  бравой выправкой офицера, снятого, как и остальные с передовой линии фронта, который, истекая кровью, с трудом сдерживает  рвущегося к  столице врага. Но сдерживает ли? Эшелон движется уже трое суток, и вестей с фронта, разумеется, затворникам эшелона никто не сообщал. Появившись у вокзала, и увидев газетный киоск, капитан бросился к нему, но он, к сожалению, в этот утренний час  был закрыт. Привокзальная площадь и  сам вокзал забиты пассажирами, которые куда-то ехали, обремененные  громоздкой ручной кладью и багажом. Билетов на всех в пассажирских поездах не хватало, и люди  коротали  здесь сутками. Купив несколько  десятков пачек папирос, уложив их в  авоську, офицеры протиснулись в зал ожидания и  увидели  в глубине человека с газетой. Они заспешили к нему. Это оказался пожилой, интеллигентного  вида  мужчина в фетровой шляпе, внимательно читавший «Правду».
– Товарищ, – обратился к нему капитан,– мы тут с воинского эшелона выскочили, не знаем ничего о положении на фронтах, киоск газетный закрыт. Одолжите нам газету?
– Положение тяжелое,– коротко сказал  интеллигент, внимательно глядя на  офицеров, свернул газету, подал.– Возьмите.
– Спасибо, за какое число?
– Вчерашняя, – он посмотрел на часы, которые вынул из  нагрудного кармана серой тройки,– через пятнадцать минут Левитан будет читать последние известия. Видите динамик?
– К сожалению, у нас нет времени,– капитан взглянул в сторону, куда указывал  пассажир. Почти под самым потолком висел приемник с  блестящим зонтом для усиления звука. Такой же они видели на фасаде здания вокзала.
– Подождем,– предложил  танкист, когда офицеры вышли на перрон, усыпанный людьми с багажом,–  видишь, наши ребята идут за пищей.
– Спешить не будем, тем более, лейтенант сам не прочь  узнать положение на фронтах,– согласился  Фрицлер. Он развернул  газету, принялся читать, дымя  папиросой. Танкист   стоял рядом, поглощая  строчки, как раскаленные угли.
Вскоре динамик затрещал, и все, кто был на перроне, повернули головы на сочный голос Левитана:
– Передаем сводку Советского Информбюро. За истекшие сутки наши войска на московском направлении, героически отражая атаки немецко-фашистских захватчиков, нанося им серьезные потери в живой силе и технике, оставили Можайск…
– Это же всего около двухсот километров от столицы!– занервничал  танкист,– а нас,   более двух тысяч крепких ребят везут неизвестно куда и зачем. Это же почти два  стрелковых полка! Как  это понимать?
– Невероятно,  неужели сдают Россию?– выдохнул капитан Фрицлер.– В глазах темнеет. Идем, я заставлю сказать Пашкина, куда и зачем нас везут. Он не сможет отмолчаться, когда узнает о сдаче Можайска.
Капитан решительно отправился  к своему поезду, где  их ждал Пашкин. Лейтенант  собрался отчитать капитана за долгое хождение, но тот властно его остановил:
– Мы слушали сводку  Совинформбюро, лейтенант. Она  угрожающая. Фашисты в двухстах километрах от Москвы. Сдан Можайск. Перед лицом опасности ты, лейтенант,  не имеешь права  скрывать от нас: куда  и зачем нас везут? Это очень подозрительный трюк.   
 Лейтенант Пашкин, вместо брани за задержку, побледнел.
– Не может быть, это провокация!
– Не строй из себя умника, Пашкин,– прошипел  Рисс,– скажи лучше, куда нас везут? Я со своим танком нужен на передовой, понимаешь ли ты?
– Чтобы подыграть своим соотечественникам?– зло скривил губы Пашкин.
– Ты говори, да думай,–  разъяренный Рисс схватил за грудки лейтенанта Пашкина, – а то ведь я  тебя за такие слова и пристрелить могу.
Капитан Фрицлер резко скомандовал:
– Отставить! Немедленно прекратить драку !Стыдно, товарищи офицеры!
 Молодые люди, хватаясь за кобуры своих пистолетов, все же поняли, что погорячились, но взгляды кидали друг на друга выразительные.
– В бою под Смоленском я смял три  пушки врага,– сказал Рисс.– Этот орден тому подтверждение, лейтенант Пашкин. Его  мне вручал лично маршал  Тимошенко!
Лейтенант уставился на грудь  танкиста, на которой сияла  Красная Звезда.
– Ты не прав, лейтенант,– сухо сказал  Фрицлер.– Мы не меньше твоего патриоты России. Если ты скажешь, куда нас везут,  тем самым признаешь свою ошибку в отношении нас. Мы ждем.
– Хорошо, я скажу, осталось совсем недалеко, в Челябинск.
– Вот как, что же мы будем там делать?
– Этого я не знаю.
– Я тебе верю,  лейтенант. Но тем  страннее выглядит снятие нас с фронта? – в раздумье сказал капитан. – Если не сказать большего,– зло выдавил Рисс.
Дискуссию прервали появившиеся меж эшелонов  посыльные  с пищей. Несли в мешках хлеб и консервы, в термосах – чай.
– Капитан Фрицлер, прошу вас, займите ваш вагон. Кажется, нам дают отправление, загорелся зеленый свет семафора. По вагонам!– зычно крикнул  лейтенант,  проследив, как была выполнена его команда. Поезд дернулся, медленно покатил. Пашкин побежал к своему вагону, вскочил на подножку.
От того, что офицеры выяснили, куда их везут, не появилось никакой ясности. Если  была успокаивающая версия в организации заслона  от японцев на Дальнем Востоке, то теперь она  рушилась, и новая, щемящая  тревога поселилась в их сердцах. Испытание неизвестностью заканчивается, они его выдерживают, как осаду крепости без воды и пищи. Хватит ли душевной стойкости пройти через унижения и лишения, которые им  уготовил  большевистский Совнарком и его передовой отряд, затянутый в портупею, с извращенным понятием о гуманизме.
Поезд набирал скорость. Навстречу полз, затихая,  только что прибывший на станцию эшелон, в теплушках которого видны  красноармейцы в новых солдатских бушлатах. Это были резервисты, рабочие с заводов Челябинска. Их везли в самое пекло Западного фронта для участия в Московской битве.